Наступил 1531 год. На склоне горы Адлерштейнский замок продолжает красоваться, во всем своем величии, но благоденствие, царствующее там, крайне удивило бы баронессу Кунегунду. Виноградники покрывают холмы; цветы и огородная зелень прячутся в расселинах гор, и множество строений окружают древнюю башню, словно замок отодвинул для них свои стены.

Впрочем, старинная баронская зала все еще служит сборным местом всего семейства, только теперь выглядит она такой веселой и уютной, с ее стенами, обитыми резными дубовыми панелями и ее разрисованной печью; новое окно пробито в ее стене, из него открывается великолепный вид на роскошные пастбища, на мост, перекинутый через Браунвассер, на маленькую церковь с ее резной, точно из кружев, колокольней и на веселенькие хижины, резко отделяющиеся на темном фоне леса.

Окно это более всего нравится баронессе, и у него-то мы ее застаем теперь, несмотря на ее семьдесят пять лет, вследствие которых побелели ее роскошные волосы под вдовьей вуалью, носимый ею уже двадцать лет. Взгляд ее остался так же задумчив, как и в былые годы, походка также легка, и она весело любуется тремя хорошенькими девочками, прерывающими время от времени свои хозяйственные занятия, чтобы подбежать к бабушке, и донести ей на братьев своих, Эббо и Годфрида, зевающих над книгами или же посмотреть в окно, не возвращается ли из Ульма отец их с Фриделем, Максом и Казимиром, их братьями.

– Вот и они, наконец! – вскричала маленькая Виттория, первая завидев кавалькаду. – Торопись, Эрменгарда, со своим жарким! Эббо, Гот, бегите навстречу!

И старая баронесса, отложила свое веретено, с довольным видом глядя на приближающихся верховых. Когда же те скрылись за холмом, она, легкой поступью вышла на крыльцо: баронесса еще не оставила своей привычки встречать сына у подъезда, – там нежные поцелуи смыли из ее воспоминаний былые горести.

Теперь она в кругу своего многочисленного семейства. Барон, подойдя к ней, становится на колени целует ее руку, и, получив взамен родительский поцелуй, отводит ее на прежнее место с должным уважением и искренней любовью.

После нескольких слов, сказанных друг другу, все семейство, как в былые времена, садится за стол. Молодые люди почтительно молчат, исключая разве, когда барон похвалит стряпню Эрментруды, или же юный красавец Максимилиан, наследник благородного дома Адлерштейнов и гордость семьи, с воодушевлением начнет рассказывать о виденном им в Ульме каком-нибудь необыкновенном оружии. По окончании обеда, все семеро детей, церемонно поклонившись, удаляются, к печи, в сопровождении своих собак, откуда вскоре слышится их веселый говор.

В их глазах, отец с бабушкой одного возраста. Восемнадцать лет разницы совершенно уничтожились. Бодрая старость бабушки и озабоченная грусть сына, посеребрившая его волосы и бороду, – совершенно сравнили их. Строгое одеяние барона было из черного бархата, с кружевным воротником, без всяких украшений, кроме ордена Золотого Руна и кольца, подаренного ему в былые времена императором Максимилианом.

Проводив капеллана, барон отвел мать свою к любимому окну, и уселся с ней рядом, с видом полнейшего довольства, словно теперь только он мог вкусить истинное спокойствие.

Против места, избранного бароном, висела на стене великолепная картина. На картине этой нарисованы били две фигуры: одна, изображающая самого барона, во всей его мужественной красе; другая была женщина, но до того молодая, что ее можно было бы принять за ребенка, если бы не задумчивая кротость взгляда, обличающая в ней супругу и мать. Это воздушное свидание, казалось, только и удерживалось на земле силой мужественной руки, держащей ее миниатюрные ручки, и взглядом, полным любви, бросаемым ею на мужа.

Посмотрев с любовью на портрет, барон обратился было к своей матери, но тут подбежала маленькая дочка его.

– А что это ты, Виттория? Разве здесь лучше? Смотри, как там весело…

– Нет, – отвечала девочка, – если позволите, то я лучше послушаю ваш разговор с бабушкой.

– Посмотрите на нее, матушка, ведь у нее одной ваше лицо, а глаза Фриделя. Слушая наши серьезные разговоры, не хочешь ли ты походить на свою благородную крестную мать, маркизу Пескиер?

– Милый папа, мне всегда весело слушать о ней и о ваших походах в Италию. Скажите, как досталось вам это странное украшение?

– Очень давно, дитя. Это подарил мне добрый император Максимилиан, при рождении его крестника, – и как раздосадовал он тогда добрую мать твою, заверив ее, что это маленькая позолоченная медвежья шкурка.

– Расскажи, сын мой, за что ты получил его?

– За свою храбрость и за глупую гордость моих завистников. Слыхала ли ты об осаде Падуи, где союзником нашим был знаменитый Баярд и пятьсот французов? Артиллерия наша сделала пролом в стене крепости. Император просил французских рыцарей повести приступ, под защитой наших ландскнехтов. «Позор нам, – подумал я, – что мы не сами защищаем свое собственное дело». Но наши гордые рыцари ни за что не соглашались лезть на стену, как простые ландскнехты. Они не иначе ходили сражаться, как верхом. И когда я, чтобы пристыдить их, объявил, что счел бы себе за честь на коленях следовать за таким рыцарем, каков Баярд, они упрекнули меня моим мещанским происхождением. Никогда не видал я императора таким сердитым! Он объявил, что весь здравый смысл империи находится в мещанской крови, и, чтобы доказать свое уважение к мещанам, сделает меня рыцарем высшего ордена в Европе. На следующий день, стыдясь своей армии, он уехал, приказав снять осаду; это меня очень огорчило, потому что мне уже удалось у некоторых возбудить чувство дома. И конечно, гордая фламандская дума никогда не приняла бы меня в свои члены, если бы герольды не объявили, что Сорели давно дворяне. Я очень рад, что отец мой еще был тогда жив. От этого, матушка, я тебя, конечно, не стал уважать более; но отец очень бы огорчился, если бы я был отвергнут, хотя, впрочем, он часто думал, что я ничто иное, как мещанинишка!

– Никогда! – вскричала Христина – Он гордился тобой даже и тогда, когда не в силах был понять тебя. Впрочем, твое посвящение в рыцари Золотого Руна и поведение внука были самые главные радости, осветившие последние дни его…

– Да, это было счастливое время до тех пор, пока император не назначил меня посланником в Рим. Дорогая моя Текла, прощаясь с вами, дети, предчувствовала, что больше не увидит вас; но оставить ее здесь, было бы наверняка истерзать ее сердце.

– В эти-то семь лет, проведенных тобой в Италии, ты так изменился, сын мой! – заметила баронесса.

– Вдали от вас, дорогая матушка, зная, что вы овдовели, получая только противоречащие приказания от императора, заставляющие мена краснеть и за свое отечество и за человека, любимого мной более всего на свете, наконец видя Теклу, гаснувшую с каждым днем все более и более под палящим небом. Так прошли для меня эти ужасные годы, до тех пор, пока я ее не уложил бездыханную в холодную могилу. Да, от этого можно было постареть! Не знаю, чтобы сталось с моими крошечными сиротами, если бы не твоя крестная мать, Виттория, – она оценила всю ангельскую простоту моей Теклы.

Наконец, император отозвал меня из Рима. Я бы охотно пожертвовал всей жизнью, чтобы это было месяцев шесть раньше, но императору было не до меня он строил себе тогда великолепную гробницу, в которую, впрочем, и не положили его. Наконец-то возвратился я домой, и тут-то благотворные ласки ваши, дорогая матушка, успокоили меня.

– Молодой император тебя, кажется, никогда не любил.

– Хоть бы, по крайней мере, относился, как к полезному подданному, – но и того нет! – он никогда не мог забыть, что я пожал руку Лютеру, и проводил его за стены города. Друзья же упрекают меня, что я запретил войску своему грабить Рим. Одному Богу известно, как трудно действовать по совести!..

– Действительно. Потомство одно оценить, кто прав, кто виноват. Но честный человек обязан всегда поступать по совести, и Господь даст ему мирную кончину.

– Да, матушка; каждая сторона может руководиться собственными правилами; но тот, кто настолько слабохарактерен, что не может решиться взять чью-либо сторону, тот достоин пренебрежения, – он никуда не годный человек!

– Нет, Эббо, ты ошибаешься: иногда человек не примыкает к чьей-либо партии, не по слабости, а просто потому, что у него есть более возвышенная, более совершенная цель. Иногда, у самого по-видимому апатичного человека деятельность пробуждается еще с большей силой, чем у деятельного. Слова твои пробудили во мне воспоминание о твоем и брате твоего рождении; мне мнилось тогда, будто появились две искры, из коих одна поднялась на небо и засветилась, как звезда.

– И звезда эта руководила мной в продолжении всей жизни! – прибавил барон.

– Над другой исполнялись слова мудреца: она затерялась в траве. И мать твоя, Эббо, убедилась, что и в темноте искра эта не потеряла своего блеска, даже и тогда, когда путь ее был длинен и неизвестен.

– Каждая мать так думает, – возразил барон, – но лучше станем молить Бога, чтобы искра эта с каждым днем становилось все светлей и светлей, и чтобы блеск ее не отличался от блеска звезды.

Путешественник, вышедший из стен древнего города Ульма, знаменитого своими историческими воспоминаниями, и пожелавший посетить Швабские горы, будет вознагражден за свой труд, если дойдет до зеленой долины, где бурный поток впадает с вершины гор. Древний мост, мельница и веселая деревенька укрываются в этой долине: господская усадьба виднеется в прогалинах леса. Хорошенькая готическая церковь привлекает общее внимание, лишь только взор оторвется от руин феодального замка, что на горе. Говорят, что в церкви этой находятся замечательные памятники. Если путешественник спросит у почтенного старца, стерегущего церковь, – что это за замок? – то тот гордо ответит:

– Адлерштейнский.

– Разве древний род этих баронов существует и доныне?

– Да; но они выстроили вот этот дом, когда древний замок обрушился.

В церкви находятся великолепные скульптурный работы, но внимание путников в особенности привлечено гробницей, находящейся в боковой часовне. Это двойной памятник, на котором изображены два рыцаря, облеченные в воинские доспехи.

– Кто это? – спрашивает любознательный путешественник.

– Это бароны Эббо и Фридель.

– Верно отец с сыном, убитые в одном и том же сражении, – снова вопрошает турист, – так как белая мраморная фигура одного изображает совершенно молодого юношу, а фигура другого, с длинной бородой, носит отпечаток величественной старости. Воинские доспехи их одинаковы. Орел покоится на щите юноши, держащего в руках лютню; те же самые гербы повторены на щите другого рыцаря, с той только разницей, что на старике надет орден Золотого Руна и рука его опирается на библию.

– Нет, – отвечает проводник, – это близнецы рожденные в то время, когда отец их был в крестовом походе. Барон Фридель убит был турками у этого моста, а брат его воздвиг церковь в его память. Он же первый развел виноградники в этих горах и избавил крестьян от ленной повинности. Часто является он в горах, на заре или при закате солнца.

С недоверчивой улыбкой принимается турист разбирать надгробные надписи, в полной уверенности, что эти окна, портики и оружие далеко не времен крестовых походов. Разбирая древние готические буквы, вырезанные на карнизе гробницы, он читает следующее:

Grate pro anima Friedmundis Equitis Baronis

Adlersteini.

A. D. MCCCCXCIII.

А с другой стороны гробницы: 

Hiс jacet Eberardus Eques Baro Adlersteini

A. D. MDXLIII

Denique

Да, проводник был прав. Это действительно два брата, с почти целой жизнью, разделяющей числа их смерти!

Остальные памятники, большей частью все устроенные с безвкусием настоящего времени, не останавливают внимания туриста. Один только, находящийся вне памятника обоих братьев, может возбудить удивление: это изображение женщины со спокойным выражением лица.

На древнем немецком языке вычеканена следующая надпись: 

Здесь покоится тело Христины Сорель, жены Эбергарда, XX барона Адлерштейнского и матери баронов Эбергарда и Фридмунда.

Она уснула вечным сном за два дня до смерти своего сына в день святого Иоанна m. q. XIII.

Дети ее восстанут, чтобы благословить ее!

Памятник этот воздвигнут благочестием и любовью ее внука барона Фридмунда Максимилиана и его братьев и сестер.