С наступлением зимы не произошло никакой перемены к лучшему в состоянии здоровья Эрментруды. Снег валил хлопьями, и расстилал на огромное пространство свой белый ковер, кое-где прерываемый только вершинами скал, слишком крутых, чтобы дать ему приют. Водопад покрывался каждый день новыми иглами льда, а во дворе снег доходил до ступенек лестницы, ведшей в большую залу. Христине говорили, что так будет всю зиму. Бароны часто отправлялись на охоту за медведями и волками; а Эбергард часто, сверх того, отправлялся с пищалью и собакой за дичью; приносимую им добычу Христина сама приготовляла, и только это кушанье возбуждало еще иногда слабый аппетит Эрментруды, которая никак не могла взять в рот соленую говядину и прочие приготовления, сделанные дома на зиму.

Несмотря на все тщательно закупоренные окна и огонь, постоянно поддерживаемый в каминах, холод, очевидно, разрушительно действовал на больную; с каждым днем, ей все более и более становились необходимыми нежность, заботы и развлечения. В этом случае, Христина была неистощима; она ухитрилась вырезать из соснового дерева целую игру шашек, и на одном углу скамейки нарисовала доску для этой игры, расписав ее смесью масла с углем.

Старый барон был в восхищении от такого изобретения и от удовольствия, какое оно доставляло его дочери. Барон вспомнил, что когда-то, во времена своей молодости, когда чаще соприкасался с цивилизованным миром, и он игрывал в шашки.

– В наши времена, – говорил он, – это была любимая игра владетельниц замка.

Такой успех поощрил Христину постараться сделать еще другую благородную игру, и из ее искусных рук возникли фигуры, изобретенные Палаледом; Эрментруда с изумлением смотрела на чудное мастерство своей подруги.

Наконец-то свет начал проникать в душу молодой баронессы, до сих пор спавшей духовно. Она начала более, чем прежде, интересоваться всем, что происходило вокруг нее; песни уже не просто усыпляли ее, она с удовольствием говорила о них. Рассказы, что прежде она с трудом выслушивала, теперь возбуждали в ней живейшее удовольствие. Одним словом, духовная деятельность очевидно начинала пробуждаться.

Христина привезла с собой книг; они составляли довольно значительную библиотеку для молодой девушки в пятнадцатом столетии; этим она была обязана разносторонним познаниям дяди. В этой библиотеке были книги духовного содержания на латинском языке, вышедшие из-под станка доктора Фауста, Библия, Евангелие, молитвенник, сочинение Фомы Кемпийского; была здесь также и поэма прелестного мейстерзингера и страстного любителя птиц Вольтера фон Фогельвейде, на немецком языке.

Такова была маленькая библиотека, которую домовитая фрау Иоганна считала бесполезной роскошью и докучливым багажом, а Гуго Сорель никогда бы не согласился перенести в замок; но Христина тихонько от них спрятала свое сокровище в широкие складки своих платьев.

Какой драгоценностью были эти книги для Христины теперь, когда без всякой религиозной поддержки, ей пришлось внушать умирающей девушке тайны жизни земной и загробной, стараться, чтобы она покинула этот мир с понятиями о вере и надежде, более определенными и ясными, чем были понятия ее предков-язычников! Христина потеряла уже всякую надежду на выздоровление Эрментруды, и замечала у нее все зловещие симптомы, какие видела перед смертью у сестры своей подруги, Регины Грундт. Хотя Христина и не надеялась на излечение больной, но сознавая, что может ее поддержать, утешить, усладить ее последние минуты, и не огорчалась уже более своим пребыванием в Адлерштейне. Христина нежно полюбила Эрментруду, и теперь ни за что не решилась бы ее покинуть. Бедная больная почувствовала наконец эту привязанность и разделяла ее; она начала обращаться со своими родителями с небывалым доселе уважением, что было для тех совершенной новостью; научилась даже ласково и с благодарностью относиться к старой Урселе; голос Эрментруды утратил повелительное выражение, а ее себялюбивая, капризная дружба к Эбергарду превращалась в нежную привязанность.

Старый Адлерштейнский барон замечал это превращение, и радовался, что поместил около дочери подругу, воспитанную в городе. Мало того, не понимая опасного состояния дочери, старик помышлял о том, какую пользу принесет Эрментруде такое образование, когда он решится наконец преклониться перед императором; а такое решение становилось все более и более необходимым. «Как будет счастлив тот, кто удостоится руки моей прелестной Эрментруды!» – думал барон.

Баронесса Адлерштейнская видела в этой перемене ничто иное, как переход от отрочества к юности, и считала оскорблением одну мысль, будто кто-нибудь мог бы не считать за величайшее благо брак с Адлерштейнской барышней, какова бы она ни была.

Что же касается предположения подчиниться императору, это в глазах баронессы казалось безумием и слабостью. Доселе еще императоры, короли, герцоги, графы только ломали свои мечи о скалы Адлерштейна. Старая госпожа не могла понять, что сделалось с ее мужем и сыном; отчего они стали такими трусами?

Сир Эбергард был еще более отца убежден, что сопротивляться долее грозе было невозможно. Положение их становилось невыносимым. По известиям, привезенным Сорелем из Ульма, было ясно, что союз, о котором толковали в Регенсбурге, гораздо более опасен, чем все до сих пор предпринимавшиеся нападения на Адлерштейн. Да если еще граф Шлангенвальдский присоединится к коалиции, род Адлерштейнов должен ожидать всяких опасностей от тайных подкопов этого беспощадного врага. Единоборства были запрещены уже лет десять тому назад, а Адлерштейны открыто враждовали с целым миром.

Но, при мысли о такой необходимости, Эбергард не до такой степени сильно бесновался и отчаивался, как его отец. Речи, слышанные молодым бароном в комнате сестры, пояснили ему бесполезность его теперешнего образа жизни. Эрментруда всегда сообщала брату о том, что ее занимало; из этих разговоров Эбергард понял наконец, что жизнь может доставить ему иные наслаждения, помимо независимости на вершине скалы, и что подчинение императору откроет ему путь к более благородным и достойным подвигам, чем ограбление обозов. Увлекательная легенда о Дитрихе Беримом и его двух предках, рассказанная нежным серебристым голосом Христины, показали ему, что именно Христина разумела под словом: «истинный рыцарь», т. е. лев в бою, агнец в мирное время. Описания характеров знаменитых людей и еще более очерки жизни городов, слышанные от Христины, пробудили в Эбергарде стремление войти в общество себе подобных, составить себе честное имя и заслужить уважение, сопряженное с именами Першваля, Карломана и Рудольфа Габсбургского, бывшего первоначально таким же горным свободным бароном, как сам Эбергард. Мало того, Эрментруда часто говорила ему, трепля его по щеке и приглаживая его белокурую бороду, сделавшуюся с некоторого времени гораздо мягче и опрятнее:

– Будет время, когда тебя станут звать добрым бароном Эбергардом, как того из наших предков, что все любили и уважали за то, что он у ворот замка раздавал хлеб всем голодным.

Эбергард также не придавал большого значения упадку сил сестры, и приписывал ее слабость единственно суровости погоды. Он даже едва замечал эту слабость, несмотря на то, что проводил в ее комнате большую часть времени, держа ее на коленях и разговаривая с ней и с Христиной. Христина уже окончательно перестала бояться Эбергарда. Когда в замке было мало вина, а барон оставался верен своему врожденному характеру, Христина чувствовала, что имеет в нем друга, признательного за ее заботы об Эрментруде; она говорила теперь при нем также свободно, как и без него, с одной больной. Легко было заметить, что признательность и терпение Эбергарда не были единственными двигателями его поступков.

Ум больной быстро созрел под новыми впечатлениями, между тем, как силы ее постоянно упадали. Когда дни стали длиннее и зима менее сурова, Христина заметила выражение, оживлявшее доселе неподвижные, неосмысленные черты лица Эрментруды, как из уст переродившейся молодой девушки беспрестанно вылетали слова любви, мира и надежды. Христина понимала, что учение более глубокое, более возвышенное, чем то, какое она могла сообщить ей, должно бы теперь придти к ней на помощь и приготовить бессмертную душу больного к новому существованию за пределами внешнего мира, к которому она быстро приближалась.

Снегу уже не было в долине; роскошный дерн красиво окружал озеро, в которое впадал поток Спорного Брода. Водопад разрушил свою ледяную тюрьму и с шумом прыгал по скалам; зацвели полевые цветы; Эбергард нарвал даже букет и положил его на подушку сестры. Вершины скал блестели светлыми каплями; снег виднелся только на дне некоторых оврагов, и казался гораздо красивее, чем в городе, где его мяли лошади и прохожие. По правде сказать, Христина боялась времени, когда дороги освободятся совершенно, но она не могла любить снега, напоминавшего ей о неволе, и наскучившего своим однообразием. С удовольствием следила Христина, как постепенно таяли широкие белые полосы, и радовалась, когда небольшие глыбы упадали на дно оврага.

Эрментруда, напротив, полюбила какой-то странной любовью белый ковер, расстилавшийся в узком ущелье. С грустью следила больная за его постепенным уменьшением, с смутным предчувствием, что жизнь ее угасала по мере того, как таял снег. И действительно, в тот самый день, когда проливные дожди отделили эту белую скатерть от остального снега, покрывавшего еще вершину горы, грустная истина предстала наконец глазам всех членов семейства; все поняли, что весна не принесла больной ничего, кроме истощения я увядания.

Тут же, в первый раз, сир Эбергард обратил серьезное внимание на настояния Эрментруды, требовавшей, чтобы ей не дали умереть без напутствия священника. Брат успокоил ее тем, что обещал, когда будет необходимо, привести к ней отца Норберта, который в торжественных случаях приезжал служить обедню в часовне блаженного Фридмунда.

Прошла Пасха; Эрментруда была в то время так больна, что Христине не удалось отправиться в Светлое Воскресенье в церковь, хотя она и решилась было пойти туда, даже в том случае, если бы никто, кроме Урселы, не захотел сопровождать ее.

Снеговой ковер обратился уже в тонкую ленту; брод появился во всей красе, синий и светлый при лучах солнца; водопад весело прыгал по скалам, и ландыши распустились повсюду, когда наступил Духов день. Отец Норберт отслужил обедню и прощался с пустынником; вдруг из горного ущелья вышел человек высокого роста и остановился перед священником, сказав ему задыхающимся от горя голосом:

– Пойдемте со мной.

– Кто требует моих услуг? – спросил удивленный монах.

– Не идите с ним, отче, – шепотом сказал пустынник, – это молодой барон. О! сжальтесь над ним, благородный барон, – прибавил он, обращаясь к Эбергарду, – он не сделал ничего худого вашему семейству.

– Я не хочу ему делать никакого зла, – отвечал Эбергард, с трудом стараясь укрепить свой голос. – Я прошу его только совершить обряд. Ты боишься, монах?

– Кому я нужен? – спросил отец Норберт. – Объяснись, сын мой. Чего мне бояться? Чего ты хочешь от меня?

– Чтобы ты пошел к моей сестре, – отвечал Эбергард, и голос его снова дрогнул. – Сестра моя умирает; я поклялся привести ей священника. Хочешь пойти со мной, или я должен вести тебя силой?

– Иду, иду; я охотно пойду за вами, барон, – сказал монах. – Через минуту я к вашим услугам.

Отец Норберт вошел в келью отшельника, откуда лестница вела в церковь. Отшельник последовал за ним, говоря:

– Спасайтесь, святой отец; у вас есть еще на это время. Северные ворота ведут в Гемсбокское ущелье, вход в него теперь открыт.

– К чему мне его обманывать? Зачем откажу я в помощи умирающей? – сказал Норберт.

– Увы! святой отец, – вы здесь человек новый, и совсем не знаете этих кровожадных людей! Тебе ставят западню затем, чтобы заставить монастырь заплатить за тебя выкуп; а может быть хотят сделать что-нибудь и еще худшее. Баронесса – демон хитрости и злобы, а барон отлучен от церкви.

– Знаю, сын мой; но не понимаю, за что же их дочь умрет без пастырского напутствия.

– Ну, что же ты, монах, скоро ли? – вскричал Эбергард, дожидавшийся у входа в пещеру.

Норберт появился, держа в руках священную чашу и прочие принадлежности. Молодой барон протянул руку, предлагая донести Святые дары; монах отказался от такой помощи, невольно вздрогнув при мысли о возможности вручить святыню таким нечистым рукам. Тогда Эбергард сказал:

– Ну, трудновато будет тебе с этой ношей добраться до замка.

Но отец Норберт был коренастый швейцарец, привыкший карабкаться по Швабским Альпам; он следовал за своим проводником по самым крутым и извилистым тропинкам горы безо всякого затруднения, с быстротой и ловкостью лани. Когда поднялись до уровня замка, молодой барон остановился, вероятно желая удостовериться, следует ли за ним монах, вдруг он стал, как остолбенелый.

Над беловатыми массами тумана, плававшего на противоположной стороне горы, обрисовывалась гигантская тень пустынника, выставившего голову вперед и простиравшего руку.

Монах осенил себя крестным знамением, Эбергард стоял неподвижно, и наконец сказал глухим голосом:

– Блаженный Фридмунд! Это он пришел за ней!

И барон скорыми шагами пошел к воротам. Отец Норберт следовал за ним, теперь уже совершенно успокоенный относительно намерений молодого человека после того, как видел святого патрона семейства Адлерштейнов, явившегося напутствовать душу, возвращавшуюся к своему Создателю.

Минуту спустя, монах входил в комнату умирающей.

Старый барон сидел у камина, в большом дубовом кресле, наполовину обратившись к дочери, в положении человека, чувствующего, что обязан тут присутствовать; он закрыл лицо руками и с трудом мог выносить это зрелище. Баронесса стояла около кровати; выражение ее сурового лица несколько смягчилось. Тут же, поблизости стояла Урсела, со слезами на морщинистом лице. Отец Норберт приготовился к зрелищу подобного рода, но никак не ожидал встретить такого кроткого, почтительного взгляда со стороны бледной, черноокой девушки, сидевшей на кровати и держащей в объятиях Эрментруду. Еще менее ожидал он увидать ясное, сосредоточенное выражение, одушевлявшее исхудалые черты умирающей, посреди страданий медленной агонии.

Эрментруда улыбнулась, протянула Норберту руку, и поблагодарила брата. Старый барон едва приподнял голову; баронесса холодно поклонилась, с грустным видом подошла к мужу, положила ему руку на плечо и сказала:

– Пойдем, старик, уйдем из этой комнаты; священник будет исповедывать Эрментруду; такие люди, как мы, теперь здесь лишние.

Барон встал и подошел к дочери. Эрментруда протянула ему руку и прошептала:

– Отец, отец, прости меня. Я была бы тебе лучшей дочерью, если бы только знала…

Отец сжал ее в своих объятиях; говорить он не мог, – слышны были только рыдания, вырывавшиеся из его груди вместе с именем Эрментруды.

– И, – прибавила больная, – ты постараешься выхлопотать себе прощение у папы? – так, отец?

Никто не слыхал ответа старого барона; он поцеловал дочь несколько раз, и положил ее на подушки; затем, бросился на лестницу и дал полную волю своему отчаянию.

Прочие члены семейства не имели необходимости совершенно покидать комнаты, так как не были, подобно барону, отлучены от церкви. Когда Кунегунда нагнулась, чтобы поцеловать дочь, и та стала у нее просить прощения, старая баронесса сказала:

– Даю тебе мое прощение, дитя мое, если это может тебя успокоить, хотя никогда не слыхивала, чтобы кто-нибудь из Адлерштейнов у кого-либо просил прощения. Нет, нет, я тебя не осуждаю, бедная девочка; если тебе суждено умереть, то, может быть, и лучше просить прощения. Ну, а теперь я пойду к твоему отцу, он очень огорчен всем этим!

Но когда Эбергард подошел к сестре, Эрментруда обратилась к священнику и сказала умоляющим голосом:

– О, не усылайте их слишком далеко! Позвольте мне смотреть на них, – и больная указала на брата и на Христину.

– Лишь бы только они не могли нас слышать, вот все, что нужно, дочь моя, – сказал монах.

Эрментруда осталась довольна, когда Христина пошла в свою башенку, где умирающая могла ее видеть; Эбергард последовал за Христиной.

Действительно, им невозможно был слышать эту трогательную исповедь, произносимую слабым, уже потухающим голосом.

Эбергард и Христина стояли молча, грустные и сосредоточенные. Христина искала глазами снеговую ленту; лучи майского солнца ее уничтожили, зеленеющееся ущелье сбросило с себя все признаки белой мантии. Христина указала Эбергарду на ущелье. Эбергард понял, и, нагнувшись к Христине, шепотом рассказал о привидении, явившимся им на пути. Христина исполнилась благоговейного ужаса при мысли об этом таинственном явлении.

– Это был блаженный Фридмунд, – продолжал Эбергард. – Никому еще из нашего рода он не являл такой благодати со времен благочестивой баронессы Гильдегарды. Христина, уж не ты ли принесла нам с собой благословение Божие!..

– А! Она может быть праведница! Святые угодники могут склониться к изголовью и принять ее в жилище праведных! – прошептала Христина, прерывающимся голосом.

Отец Норберт подошел к ним. Простая исповедь больной окончилась, и священник пришел просить Христину принять участие в дальнейшем совершении обряда.

– Дочь моя, – сказал монах Христине, – ты совершила великое и святое дело, такое дело, какому могут позавидовать многие священники.

Эбергарда не отстранили от участия в последней священной службе, предназначавшейся для поддержки бессмертной души, готовившейся свергнуть с себя земную оболочку. Правда, молодой барон худо мог уразуметь смысл и совсем не понимал слов, но стоял задумчиво, с открытой головой, с грустью, слушая ответы, произносимые искренним, благочестивым голосом Христины.

Эрментруда была спокойна; можно было подумать, что душа ее блуждала уже в высших сферах. Она как будто оживлялась при словах священника, произносимых на немецком языке, и даже, казалось, чувством понимала молитвы, читавшиеся по-латыни; она находилась уже в преддверии того невидимого мира, где все понимали один общий язык.

Когда обряд освящения совершился, больная уже не дышала, Эбергард, Христина, старая Урсела и баронесса, возвратясь в комнату, стояли около кровати умирающей, следя за последним дыханием этой жизни, так рано пресекшейся; все окна были раскрыты настежь, чтобы ничто не мешало полету души к лазурному своду, ярко блестевшему сверху.

Священник произнес торжественные слова отходной молитвы:

– Гряди с миром, душа христианская!

Эрментруда слегка пошевелилась, взглядом прося Христину нагнуться и поцеловать ее в лоб. Затем взгляд умирающей остановился на брате, последний вздох ее угас со словами:

– Брат, постарайся сделаться добрым бароном Эббо!