Наступил Иванов день. Праздник этот был, как мы сказали, предлогом для веселья маленькой деревушки Адлерштейн и всех нагорных жителей, сходившихся туда на ярмарку. Конечно, бароны не тревожили купцов, приезжавших торговать в этот день, а довольствовались только тем, что заставляли платить дань всех, проезжавших мимо хижины угольщика или через Гемсбокское ущелье. Собирание этой дани были единственные деньги, честно приобретаемые баронами в течении целого года; это считалось уже доходом определенным, – и на него рассчитывали. Сверх того, это был для них единственный случай получить некоторую сумму денег, необходимую для существования, а добыча у Спорного Брода не всегда бывала удачна. По этому случаю, Иванов день был единственный религиозный и светский праздник, вносивший некоторую веселость в мрачное жилище Орлиной Скалы. Все обитатели замка, за исключением хозяев, готовились повеселиться на празднике.

Старый барон не появлялся на этих торжествах с тех пор, как был отлучен от церкви. Только на первом празднике, тотчас по отлучении, барон гордо прохаживался среди толпы, как бы желая доказать свое презрение к такому приговору. Что касается баронессы, она так презрительно отзывалась об этом сборище людей, что можно было заключить, будто она ненавидит присутствие себе подобных. Но Урсела закупала на ярмарке все необходимое для дома. Вся остальная прислуга также отправлялась на праздник. Отправились и люди, назначенные охранять обе заставы.

Христина приготовила маленький узелок на случай, если бы ей невозможно было возвратиться в замок, не опасаясь потерять своих проводников, хотя она и надеялась, что ярмарка продолжится два дня и ей будет еще время побывать в замке и взять остальные свои вещи. Христина твердо решилась уехать из Адлерштейна, несмотря на то, что сердце ее сильно восставало против этого. Целое утро горько проплакала девушка и всячески старалась уверить себя, что слезы эти вызваны воспоминанием об Эрментруде. Между тем, робко, нерешительно молилась Христина о том, чтоб Господь предохранял доброго и великодушного Эбергарда от тлетворного влияния окружавшей его среды, и сподобил его осуществить последние желания умирающей сестры. Конечно, самой Христине никогда не придется увидать этой перемены; но когда она узнает, что Спорный Брод сделается Бродом Примирения, она поймет, что такое доброе дело должно приписать барону Эббо. Решится ли она сказать ему это, или не лучше ли будет уехать, не простившись с ним? Затем Христина снова начинала плакать, думая, что барон обвинит ее в неблагодарности. Христина никак не решилась выпустить на волю горлинок, но поручила сделать это Урселе, в случае, если сама не вернется в замок.

Так видны были следы слез на глазах Христины, что она не решилась выйти на улицу, не закрывшись покрывалом и капюшоном.

Все закружилось в ее глазах, когда она увидала дернистый склон горы, расстилавшийся перед церковью, усеянным палатками и прилавками. Повсюду виднелись ярмарочные торговцы, местные жители, одетые в свои живописные костюмы. Женщины променивали шерсть и нитки, выпряденные ими в зимние вечера на разноцветные платки; мужчины приводили баранов, коз, ягнят и козлят, и меняли их на кожи, лопаты, заступы и другие домашние орудия. Один любовались на пляшущего медведя или на ученую обезьяну; другие собирались вокруг какого-нибудь трубадура. Большинство сидело уже за столами, за огромными кружками пива. Далее, на небольшой зеленой площадке, за часовней, несколько монахов устраивали нечто вроде театра, для представления мистерии. Этот род представлений занесен был сюда англичанами, бывшими на Константском соборе; монахи монастыря св. Руперта надеялись посредством этих представлений дать наглядное понятие о религии диким горцам.

Христина поспешила войти в часовню. Несмотря на кишевшую там толпу народа, здесь все-таки было тише, чем на улице. Стены часовни были обиты потертыми обоями, представлявшими какие-то изображения, по-видимому, нисколько не относившиеся ни к Иоанну Крестителю, ни к св. Фридмунду. Христине показалось, что эти картины изображают скорее Марса и Венеру, но все прочие молельщики не обращали на это ни малейшего внимания. Безобразная статуя Иоанна Крестителя, на которую надета была настоящая власяница, возвышалась над алтарем. Была здесь также и статуя св. Фридмунда в новой мантии и с капюшоном. В позолоченном металлическом ящике положен был камень из Никейского собора. Какой-то монах говорил проповедь и рассказывал, что Иоанн Креститель председательствовал на Никейском соборе до того времени, когда император Максимин, по настояниям Иродиады, приказал ему отрубить голову; монах говорил, что кровь святого брызнула на этот самый камень, и святейший отец папа объявил, что кто с благоговением облобызает этот камень и затем прочтет пять раз «Верую», тот получит прощение грехов на пятьсот лет; впрочем, отпущение это должно быть, во всяком случае, оплачено шестью грошами, которые пойдут на раздачу бедным в Риме. И вот, желая доставить бедным горцам случай воспользоваться этой неоцененной привилегией, он, смиренный инок Петр, пришел сюда из своего монастыря св. Франциска в Оффингене.

Христина была слишком просвещенная христианка, чтобы придавать большое значение этим индульгенциям, против которых, тридцать лет спустя, так энергически восстал Лютер. Когда монах, держа в одной руке камень и в другой письменные индульгенции, показал их народу, Христина невольно отступила. Отец ее сказал ей:

– Хочешь одну индульгенцию, дочка? Пятьсот лет – не шутка!

– Дядя не очень-то верит этим индульгенциям, – шепотом сказала Христина.

– Да, я и сам не очень им верю, – отвечал Гуго, – однако, на нем приложена печать папы, а мне хочется взять хоть одну Пятьсот лет! Легко сказать! Правда, я уже купил раз такую штуку в соборе Лорентийской Богоматери, чтобы избавиться от чистилища.

И Гуго подошел к монаху, заплатил шесть грошей и взял индульгенцию, это был первый набожный поступок, какой видела от него Христина. За Гуго последовали другие покупатели, между прочим, несколько человек из Адлерштейнского замка и несколько женщин, предложивших пеньковую пряжу или сыру вместо шести грошей.

Спустя несколько времени, видя, что торговля пошла слабее, монах заблагорассудил отправиться со своими двумя товарищами на площадку за церковью, попробовать проповедовать на воздухе.

Гуго Сорель, с любопытством следивший до сего времени за жестами и разглагольствованиями монаха, теперь решился пройтись по ярмарке и поискать проводников для дочери. Христина, увидав входившего отца Норберта и другого монаха, попросила у отца позволения остаться в церкви, где ей будет гораздо спокойнее, чем блуждать с ним по ярмарке.

Гуго Сорель был доволен, что останется на свободе, хотя находил желание Христины довольно странным, – согласился исполнить ее просьбу и оставил ее в часовне, обещая придти, как только отыщет ее провожатых.

Отец Норберт пришел в церковь с целью исповедовать желающих, и время, проведенное после ухода отца в часовне, было для Христины самым счастливым со времени кончины Эрментруды.

Немного спустя, священников вызвали зачем-то из церкви, и Христина долго оставалась одна, стоя на коленях. Наконец, она начала уже бояться, не забыл ли отец о ней, запировавшись с друзьями.

Прошло несколько часов в ожидании и тревоге, как вдруг она услышала шаги на лестнице, вскоре показалась голова, которую Христина узнала и обрадовалась, но сдержав этот порыв, спросила:

– А где же отец?

– Я послал его на Гемсбокскую заставу, – отвечал Эбергард, войдя в церковь в сопровождении Петра и его двух спутников.

Потом, когда Христина, устремив на барона испуганный взор, хотела упрекнуть его за такой необдуманный поступок, Эбергард подошел к ней и, раскрыв руку, показал два золотых кольца.

– Ну, малютка, сказал он, – теперь ты уж никогда не прогонишь меня от себя.

Христина так и обмерла.

– Барон, – проговорила она слабым голосом, – здесь не место обманывать бедную девушку.

– Я тебя не обманываю, вот этот монах пришел сюда венчать нас.

– Это невозможно! Дочь горожанина никогда не может быть женой благородного барона.

– Я никогда не женюсь ни на ком другом, кроме дочери горожанина! – отвечал Эбергард решительным тоном человека, привыкшего повелевать – Слушай, Христина, ты лучше всех женщин, каких я знаю, ты можешь сделать из меня того человека, каким желала меня видеть возлюбленная сестра, покоящаяся здесь. Я люблю тебя так, как никогда ни один рыцарь не любил женщину; люблю тебя до того, что никогда не произнес ни одного слова, могущего тебя обидеть, не произнес даже тогда, когда сердце мое разрывалось на части. И, – прибавил он, заметив на глазах ее слезы, – я думаю, что и ты любишь меня немножко.

– Ах, – отвечала Христина, – отпустите меня домой!

– Ты не можешь вернуться туда! Нет там ни одного человека, достойного охранять тебя, а если кто найдется, я его скорее убью, чем отпущу тебя с ним. Нет, нет, – продолжал Эбергард, видя, что эти слова плохо действуют в его пользу, – без тебя я буду человек потерянный, отчаянный. Христина, я за себя не отвечаю, если ты не выйдешь отсюда женой моей перед Богом!

– О, – сказала Христина умоляющим голосом, – если бы вы согласились теперь взять только с меня слово и жениться на мне потом, как на честной девушке, – в Ульме, у дяди.

– Взять с тебя слово, да, и тут же жениться на тебе, – сказал Эбергард.

Во время всех этих переговоров и даже в то время, когда умолял, барон сохранял какой-то властный и решительный тон, не противоречивший, впрочем, нисколько его природной доброте.

– Нет, я не упущу этого случая и не обману священника!

Монах, занятый все это время приготовлениями к совершению обряда, подошел к ним. Это был добродушный человек, странствовавший постоянно по разным местам, всегда готовый совершать какие угодно священные обряды. Свадьбы по деревням были не редкость, но на этот раз его как будто что-то смущало.

– Эта девушка, – сказал монах, – как мне кажется, была воспитана в монастыре. Извините меня, рыцарь, тут дело идет о похищении белицы, – в такое дело я не могу вмешиваться.

– Ничуть ни бывало, – отвечал Эбергард, – она воспитывалась в городе, вот и все.

– И вы оба поклянетесь мне в этом? – сказал монах. Сомнения его видимо еще не совеем рассеялись.

– Да, – отвечал Эбергард, – ты поклянешься также, Христина.

Наступила решительная минута. Если бы Христина воспротивилась насильственному браку, монах вероятно бы ее послушал; несколько криков, и, конечно, в церковь пришли бы отец Норберт и с ним целая толпа народа. Но страх и стыд видеть себя в таком положении остановили Христину. Конечно, если бы она ненавидела Эбергарда, она боролась бы энергичнее, но, как будто находясь под чарующим влиянием твердости и решимости молодого барона, Христина могла только ответить.

– Я не монастырка, святой отец, но…

Это но было заглушено добродушным восклицанием монаха:

– А, если так, тем лучше! Ну, дочь моя, стань там у двери… А! понимаю, – прибавил монах, увидав, что Эбергард спокойно запирает дверь. – Нет, нет, моя крошечка, нам некогда соблюдать все церемонии. Мне к вечеру нужно еще приготовить трех болванов, что должны представить Сима, Хама и Иафета. Вы оба недавно исповедывались?

– Сегодня утром, – отвечала Христина, – но…

– Сегодня утром, – в то же время сказал Эбергард.

И в изумлении, Христина забыла дополнить свое второе но…

Монах спросил их имена; оба назвали только имена, данные им при крещении. Затем началось бракосочетание в самой краткой и простой форме. Волнение Христины обнаруживалось только нервной дрожью и ледяным холодом ее руки, когда Эбергард надевал кольцо ей на палец.

Все было кончено! Христина сделалась женой молодого барона! Как после этого легко стало на сердце бедной девушки, так долго бывшей в мучительной нерешимости! Как хорошо ей стало при мысли, что теперь она наконец может свободно отдаться любви к Эбергарду, привязаться к нему, как к своему покровителю, а не бегать от него, как прежде! Когда кончился обряд, и Эбергард взял в свои могучие руки ее крошечные, холодные ручонки, и привлек ее к себе, Христине показалось, что теперь нет ничего на свете, чего она могла бы бояться.

Приходские записи в те времена еще не существовали; но по окончании службы священник спросил молодого барона:

– Ну, сын мой, каких же членов паствы вашего приходского священника должен я отметить ему, как соединившихся священными узами брака?

– Чем дольше вы будете молчать об этом до тех пор, пока я сам не приду к вам, тем будет лучше для вас, – отвечал Эбергард. – Выслушайте меня хорошенько: никакого вреда не будет вам сделано, если вы будете молчать; но в ожидании дня, в который я призову вас, как свидетеля, помните, что вы сегодня обвенчали барона Эбергарда Адлерштейнского с Христиной, дочерью Гуго Сореля, всадника из Ульма.

– Ну, хорошую же штуку сыграл ты со мной, – сеньор барон! – сказал порядочно озадаченный монах, смотря на Эбергарда. Христина также взглянула на него, и тут только заметила, что барон снял свои шпоры, свою золотую цепь, пояс и орлиное перо, так что его можно было принять за простого ландскнехта. – Знай я только, – продолжал монах, – ни за что бы не согласился обвенчать тебя.

– Я так и думал, – холодно сказал Эбергард.

– Молодые люди, молодые люди! – сказал монах добродушным тоном и шутливо подняв палец. – Как эта маленькая голубка спряталась в церкви затем, чтобы выйти из нее благородной баронессой! Хорошо, сеньор барон. Смотри же, береги ее.

Эбергард с улыбкой взглянул на Христину; улыбка эта была красноречива. Затем барон дал монаху, венчавшему его, полдюжины колец из своей золотой цепи и бросил по серебряной монете двум другим монахам.

– Это не для самого бедного монаха, – сказал отец Петр, принимая дар, – все пойдет на братию.

– Это уж как хотите, только не болтайте, – сказал Эбергард.

– Как называется ваш монастырь?

– Бедная община св. Франциска в Оффингене, благородный барон – Там вы всегда узнаете, где я, если меня и не будет в монастыре. А теперь прощайте, прекрасная барыня. Надеюсь, когда-нибудь вы будете посмелее и поблагодарите нищего монаха за то, что он помог вам сделаться благородной баронессой.

– Ах, извините меня, святой отец! Я так взволнована и смущена, – прошептала Христина.

В эту самую минуту красноватый свет отразился на склоне горы и внезапно осветил всю маленькую церковь. Христина вздрогнула, ей показалось, что небесный огонь угрожал ее тайному браку. Но Эбергард и монах оба вскрикнули вместе:

– Как! Потешные огни уже зажжены!

Тут только Христина вспомнила, как часто бывало по ночам в Иванов день она любовалась на эти потешные огни, горевшие по холмам в окрестностях Ульма.

Шумные восклицания приветствовали пламя, вздымавшееся к облакам, и народ все более и более толпился на зеленой площадке. Монах отомкнул запоры дверей и поспешно вышел из церкви, но Эбергард, оставив свои шпоры и пояс в келье отшельника, должен был отправиться за ними туда. После этого он хотел сейчас же ехать с молодой женой в замок.

Барон отправился к лестнице, по ней тотчас же послышались спешные шаги и кто-то упал.

– Ага! господин отшельник! – сказал Эбергард, между тем, как пристыженный и испуганный старик поднимался. – Так вот каким пустынническим созерцанием вы занимаетесь? Ну, полно жалобиться, старик, я тебе ничего худого не сделаю, только смотри, держи язык за зубами, не то я сумею вытащить тебя из твоей берлоги… Что это значит? Ты помогаешь мне надевать пояс, моя дорогая Христина! Спасибо! пряжка слишком жестка для твоих крошечных ручек. Ну, теперь потешный огонь будет весело освещать нам путь.

Однако новобрачные вскоре убедились, что им невозможно будет отправиться в путь, не проложив себе дороги сквозь сплошную массу народа, освещаемую потешным огнем. Эбергард и Христина остановились у входа в пещеру. Христина опиралась на руку мужа, а тот прикрыл ее плащом, чтобы предохранить от свежего горного ветра.

Развернувшаяся перед ними картина была очень странная. Огонь был зажжен на плоской, голой скале, вероятно служившей для этого еще с того самого времени, как кельты занесли с востока этот обычай, переданный ими впоследствии не только племенам Швабии, но и Альп и горы Гарца и даже Британских островов.

Перед ярким пламенем потешного огня, приготовленного заранее, бледнел свет луны и звезд. Вокруг пламени теснились группы поселян, влекомые одной целью, у всех в руках была старая, изношенная одежда, старые башмаки, все это бросалось в огонь. Таков уж был обычай, что каждый должен принести что-нибудь из своего дома, вероятно, прежде это считалось жертвоприношением Велесу, но теперь обратилось в обряд, не имеющий никакого значения. Веселые крики слышались при бросании каждой дани, принесенной огню. Молодые девушки и молодцы бросали в огонь орехи, стараясь непременно бросить два ореха враз, и по их скачкам заключали, кому в этот год суждено жениться и выйти замуж. Вдруг послышался оглушительный крик, сопровождаемый сдержанным смехом; толпа раздвинулась, и пропустила старого крестьянина; он шел с важностью римского первосвященника, держа в руках что-то тяжелое и безобразное с виду. Подошедши к огню, старик бросил в него свою ношу, свет костра на минуту затмился; затем раздался ужасающий треск и смрадный запах наполнил воздух.

То была голова старой лошади, эту лошадь, давно уже ни к чему негодную, тщательно берегли для этого случая.

Точно также, в угоду древнему языческому поверью, опрокинули целую массу горящих головней и устроили их так, что они составляли две огненные стены, между коими бегали молодые люди, и потом перескакивали через большой костер при криках удивления или свистках зрителей. Эбергард объяснял своей дрожавшей юной подруге, что нестройные крики, слышанные ею вдалеке, исходили из всех окрестных ферм, благосостояние которых будет зависеть от прохода скотины через огненный забор. Понятно, что животные были менее, чем их хозяева, убеждены в необходимости такой церемонии. Шум, смятение и крики были действительно ужасны. Что-то страшное слышалось в проклятиях, в ругани толпы, когда какое-нибудь обезумевшее от страха животное бросалось на своих мучителей. Зато радость не имела границ, когда какой-нибудь баран или козел, после некоторого сопротивления, храбро решался наконец пройти через огонь. Когда хоть одна корова или хоть один баран, принадлежащие к стаду какой-нибудь фермы, решались на такой подвиг, то почти всегда и остальные следовали их примеру. Тогда хозяину оставалось только стоять настороже по другую сторону и смотреть, чтобы ожегшаяся скотина не бросилась в какую-нибудь пропасть. Боровы, эти специальные пополнители немецкой кухни, оказывались самыми упрямыми. Некоторые из них, после многих толчков и побоев, решались пробежать по страшной аллее; но дойдя до середины, обыкновенно бросались в сторону или назад, кидались под ноги мучителей, опрокидывали их и заставляли изрыгать одуряющие ругательства. Огромная свинья, сопровождаемая многочисленной семьей, с такой быстротой кинулась в огонь, что можно было опасаться, чтобы некоторые из членов ее семейства не последовали китайскому изобретению жарить поросят живыми. Однако владелец их, угольщик Йовст, пересчитав, нашел всех налицо.

Вся скотина Адлерштейнского замка должна была подвергнуться той же участи. Эбергард, нисколько не интересовавшийся хрюканьем свиней и блеянием баранов, улыбнулся, когда большая черная коза, видевшая на своем веку несколько Ивановых дней и державшаяся настороже, опрокинула старика Гатто и, прыгнув с быстротой лани, исчезла во мраке, нисколько не заботясь о толках, происходивших в народе по поводу цвета ее шерсти, как нельзя более подходящего к мрачным таинствам Вальпургиевой ночи.

Но когда очередь дошла до лошадей, Эбергард не очень-то весело смотрел, как их гонят в огонь.

Шнейдерлейн изо всех сил схватил белую лошадь Эбергарда, та, приложив уши, расширив ноздри, выпучив глаза от страха и твердо упершись передними ногами, сопротивлялась что было мочи, и при каждом ударе хлыстом только пятилась назад и лягалась. Христина прошептала:

– О, не позволяйте ее так мучить!

Но Эбергард не слыхал ее голоса, и тотчас закричал:

– Эй! Подождите меня!

И отправились к лошади, еще раз крикнув, чтобы ее не били.

Лошадь стихла, как только услыхала голос хозяина, Эбергард подошел к ней, и, взяв поводья у Шнейдерлейна, начал с ней разговаривать и ласкать ее мягкую гриву Во всяком случае ропот, слышавшийся в толпе, доказывал ему, что избавить лошадь от путешествия по огню было бы дело гибельное. Барон старался ободрениями и ласками провести лошадь вперед, но бедное животное, сделав несколько шагов, опять попятилось назад в таком ужасе, что у Эбергарда духу не хватило принуждать его идти далее; он поворотил поводья и объявил, что более мучить лошадь не следует.

– Напрасно наш милостивый барон так делает, – сказало общественное мнение устами старого крестьянина Ульриха, того самого, что принес в жертву лошадиную голову. – Да сохранит Бог и его и белую лошадь в течение нынешнего года!

Смутный ропот толпы подтвердил эти слова. Начали толковать о непокорных поросятах, которые потом никак не попали в колбасы и сосиски; о баранах, что избавившись от прохода через огонь, попали в пасть волкам, и об упорном лошаке, кости которого найдены были на дне пропасти.

Сама старая Урсела не на шутку была встревожена. Но между тем началась новая церемония. Молодой барон захотел сам пустить горящее колесо вниз по холму. Этим должно было завершиться празднество. Христина, спрятанная в тени у входа в пещеру, видела совершение этого обряда, также оставшегося от древнего поклонения Велесу.

Колесо, уже пылавшее со всех сторон, вынули из костра и потащили на площадку, самую ровную, по направлению к потоку. Если колесо прокатится ровно и прямо и потухнет только тогда, как упадет в воду, – значить деревня будет благоденствовать; и в особенности надо ожидать всякого благополучия, когда колесо перескочит через узкий канал, как бы желая выйти на тот берег. Подобные результаты бывали во времена добрых баронов Эббо и Фриделя; но с тех пор, как теперешний барон отлучен от церкви, колесо ни разу еще не катилось как следует. Но так как молодого барона за последний месяц видели два раза у обедни, то на него возлагались большие надежды. Послышался громкий крик, служивший сигналом, чтобы народ отодвинулся. Эбергард с важным видом принял подаваемую ему перчатку для предохранения руки от ожога, наставил колесо и, дав ему сильный толчок, пустил его вниз по холму, посреди криков и поспешного бегства любопытных, собравшихся толпой даже на том месте, по какому должно было катиться огненное колесо. Встретило ли колесо какое-нибудь препятствие в своем беге, или барон не сумел дать ему настоящего направления, но только колесо вдруг уклонилось от желанной линии, повернуло направо, не внимая мольбам, какие к нему воссылались, как бы к существу одушевленному и, минуту спустя, упало совершенно обуглившееся, не пробежав и четверти определенного пространства.

Зрители разошлись в мрачном молчании. Сам Эбергард почувствовал какое-то смутное недовольство, когда подошел к Христине. Он окутал ее своим плащом и собрался отправиться в замок, когда глаза его достаточно отдохнув от поразившего их света и ему можно будет пуститься по опасным горным дорогам.

Эбергард смело вступал в борьбу с судьбой; понятно, что все зловещие предзнаменования встревожили его, тем более, что Христина смутно чувствовала, как странно было верить этим предзнаменованиям. Христине казалось, что она видела какой-то дикий, непонятный сон с тех пор, как отец оставил ее, и хотя она понимала, что не могла никаким образом воспротивиться браку, все-таки осуждала сама себя; она с ужасом думала о будущем и более всего опасалась гнева старого барона и баронессы.

Сказав несколько слов, Эбергард молча погрузился в заботы о предохранении жены от опасностей, предстоявших на пути; он часто нес ее на руках, боясь, чтобы она не упала. Ночь была одна из самых коротких в году; только что народившийся молодой месяц бросал бледноватые лучи на скалы, тени которых отражались на дне оврагов. Потешные огни, как лучезарные светильники, виднелись чуть не на каждом холме, а огни, светившиеся в окнах замка, казались среди темной массы зверскими и кровожадными глазами какого-нибудь злого духа.

Прежде чем перейти подземный мост, Эбергард остановился, снял с руки кольцо и положил его на грудь; потом, взяв руку жены, сделал тоже самое и с ее кольцом.

– Увы! сказала Христина. – Так вы хотите, чтобы союз наш оставался в тайне?

– Да, моя малютка; иначе мне придется отыскивать тебя по подземельям замка; а почем знать? может быть тебя сожгут на горе за то, что ты приколдовала меня. Нет, моя дорогая! Если бы дело шло только об отце, я сумел бы его заставить полюбить тебя; но мать… ей я не могу доверять! Но все это не надолго. Ты знаешь, мы хотим мириться с императором; я поступлю на службу к эрцгерцогу Альберту, и тогда ты появишься на свет Божий, как моя молодая баронесса и познакомишь меня с городскими обычаями.

– Ах, я боюсь, что мы совершили большой грех, – прошептала бедная новобрачная.

– Ну, ты в этом нисколько не виновна, – отвечал Эбергард. – А меня этот грех предохранить Бог знает от скольких смертных грехов! Смелее же, моя возлюбленная! Ни кто никакого зла тебе не сделает, пока тайна будет сохранена.

Христине оставалось только подчиниться своей участи; но все же какой грустный свадебный вечер: войти в дом мужа, видя перед собой в перспективе подземелье! Чувство стыда и разочарования заставило ее вздрогнуть от ужаса, когда она услыхала грозный голос старой баронессы.

Правда за ужином Христина села рядом с молодым бароном, но как мало походила она на новобрачную! Христина думала о своей мирте, за которой бесполезно наблюдала Барбара Шмидт, о долгих упорных ухаживаниях женихов в Ульме. Представлялась ей торжественная депутация, какая должна бы явиться с предложением к ее дяде, обмен клятв в присутствии целого собрания родственников, друзей, подруг. Виделось приданое, свадебная корзина, свадебные подарки, выставленные на показ и удивление соседям; а вот и поезд, приехавший за невестой, роскошный пир с оркестром музыки, стол, уставленный всевозможными яствами. Наконец на косы новобрачной надевают куафюру матроны… всюду слышатся веселые клики и поздравления.

Бедная Христина! Когда она осталась в своей комнате, довольная, что отец ее не вернулся, то горько заплакала, вспомнив, как виновата она перед дядей и теткой. Но тщетно будут ждать они теперь свою маленькую Христину, – для них она уже не существует более! Правда брак ее освящен церковью; но странно сказать, прежде реформации, у горожан обряд этот считался только как бы добавлением к гражданскому браку, и даже подчас как бы средством избегнуть необходимости получить согласие родителей. Однако все же брак в церкви был единственным утешением Христины; она сознавала, что имеет право любить Эбергарда всем сердцем, всей душой… О! Для Христины было в тысячу раз лучше носить простые девичьи косички для него, чем миртовый венок для другого!