Мужчины двенадцати лет

Юнке Альваро

В эту книгу современного прогрессивного писателя Аргентины вошли лучшие рассказы из трех его сборников. Герои этих рассказов — подростки из предместья Буэнос-Айреса, которых жизнь раньше времени столкнула с трудностями и несправедливостью капиталистического мира. Они по-мальчишески озорны, веселы, изобретательны в играх и проделках, но почти всем им приходится рано начать работать, терпеть унижения и придирки, а зачастую и незаслуженные наказания.

Рисунки Б. Васина

 

 

РЕБЯТА БУЭНОС-АЙРЕСА И АЛЬВАРО ЮНКЕ

В буэнос-айресский порт мне пришлось поехать как-то июльским днем, в самый разгар аргентинской зимы. Здесь, как известно, времена года прямо противоположны нашим. В эту пору солнце лишь ласкает своими щедрыми, но нежаркими лучами вечнозеленые кустарники и пальмы вокруг отлитого в металле борца за независимость Аргентины генерала Хосе де Сан-Мартина, взметнувшегося на бронзовом коне, а голуби на центральной площади — Пласа де Майо — более доверчивы к людям.

Порт Буэнос-Айреса, крупнейшего в Латинской Америке города, где живет почти четвертая часть всех аргентинцев, является одним из самых больших портов американского континента. На многие километры протянулись портовые причалы. Здесь могут одновременно стоять десятки океанских судов. Через этот порт вывозятся продукты сельского хозяйства Аргентины — мясо, шерсть, масло, кожа; сюда идут товары, нужные аргентинцам. Порт — сердце столицы и страны: кипит работа здесь — легче становится жить простым людям, есть заработки; а когда замирают портовые краны, приходится туже затягивать ремень. Мощной артерией связывает с миром аргентинскую столицу полноводная Ла-Плата, прозванная «эль риомар» — «река-море»; близ Буэнос-Айреса ширина ее не превышает полсотни километров, а при впадении в Атлантический океан достигает двухсот…

Когда я подъехал к Северной гавани, порывы сырого, пронизывающего ветра с Ла-Платы словно еще раз призвали не верить обманчивой зелени парков и напомнили, что сейчас зима — бесснежная, но промозглая.

В стороне, на опрокинутом пустом ящике, сидел мальчик-подросток в черном заштопанном свитере и порыжевшем берете. Казалось, он не слышал портового шума и гама, перезвона судовых склянок, выкриков грузчиков и матросов, надсаженных вздохов крошечного буксира, подтягивавшего к пирсу громадный трансатлантический пароход, прибывший из далекой Европы. Внимание мальчика не привлекали стоявшие под флагами разных стран белоснежные океанские лайнеры, видавшие виды суда каботажного плавания, черневшие на рейде танкеры и «грузовики».

Уткнувшись в какую-то книжку, мальчик читал. И ни напряженный пульс, видимо, хорошо ему знакомого большого порта, ни холодные порывы ветра не могли оторвать его от потрепанных страниц. Он не заметил, как я подошел к нему.

— Что это так увлекло тебя?

И, как бы продолжая прерванный разговор, мальчик быстро произнес:

— Знаете… Как это здорово! Выручить собаку из беды… Да так смело!

На обложке книжки была видна крупная надпись: «ПОНЧО». Я уже знал, что так называется индейская шерстяная накидка. Аргентинские гаучо — жители необъятных степных равнин пампы — никогда не расстаются с пончо, одевая его на плечи через прорез посередине. Для гаучо, проводящих чуть не всю свою жизнь под открытым небом, пончо может потребоваться в любую минуту: оно служит плащом и одеялом, подстилкой и палаткой, а порой пригодится и как оружие для охоты на здешнего серого страуса — ньянду — или в схватке с коварным хищником — пумой. Но тогда я, право, не подозревал, что именно так — Пончо — звали еще и одного мальчика и даже… одну собаку.

Обо всем этом мне порассказал мой новый приятель в порту Буэнос-Айреса. Рауль оказался одним из канижита — вездесущих маленьких газетчиков, продающих на улицах и площадях аргентинской столицы газеты и журналы. Утренние выпуски газет он продавал на соседнем железнодорожном вокзале, а сейчас, на ходу перекусив, он отдыхал в ожидании выхода вечерних газет. Потом ведь снова придется без устали бегать, до хрипоты выкрикивая вечерние выпуски. В свободные минуты Рауль читал без разбора все, что ни попадет под руку. Это заменяло ему школу, окончить которую не довелось.

Однажды вечером он продавал газеты у входа в субтэ — буэнос-айресское метро — и нашел оброненную кем-то книжку, под любопытным названием «Хауха», что по-испански означает «Волшебная страна процветания и изобилия». В книжке, однако, ничего не было о волшебстве, да и об изобилии не упоминалось. И все же, прочтя ее, Рауль стал искать, а нет ли еще чего-нибудь написанного человеком, по имени Альваро Юнке. Книжка эта, как и другие книжки этого писателя, попала по адресу! В них мальчишка-канижита нашел своих друзей, таких же ребят, как и он сам…

Большая и сердечная дружба роднит маленького газетчика Рауля с Аристидесом Гандольфи Эррёро, хотя, быть может, они и незнакомы лично друг с другом. Эрреро родился в 1889 году в городе, наименованном в честь «реки-моря» Ла-Платой, в шестидесяти километрах от аргентинской столицы, однако лишь в Буэнос-Айресе он прославил свое новое, литературное имя — Альваро Юнке. По-испански «юнке» — наковальня, но это также означает трудолюбивого, стойкого, умеющего переносить любые трудности человека.

В Латинской Америке с глубоким уважением называют Альваро Юнке отцом аргентинской детской литературы. Это худощавый человек, почти уже совсем седой; разговаривая, он всматривается в собеседника внимательными и добрыми глазами. Большая внутренняя сила, неисчерпаемая энергия чувствуются в его взгляде, во внешне спокойном, загорелом и обветренном лице, в тихом и неторопливом голосе уроженца пампы. Недаром им выбран псевдоним «Юнке»! Еще лет тридцать назад он выступал в боевой литературной группе прогрессивных писателей и поэтов, демонстративно взявшей себе название одной из пролетарских улиц аргентинской столицы — Боэдо, показывая этим, что пишут они для тружеников, передают их мысли и чаяния. За его плечами многие годы активной борьбы за лучшее будущее родины против врагов аргентинского народа, тюрьмы и эмиграция. Но он не согнулся — «наковальня» выдержала самые сильные удары. Как член Национального Совета Мира он сегодня в первом ряду борющихся за мир.

Широко известен Альваро Юнке не только в Аргентине, но и далеко за ее пределами своими стихами и пьесами, статьями в газетах и журналах, исследовательскими работами по истории аргентинской литературы. Однако наибольшую популярность принесли автору детские рассказы, рассказы о ребятах Буэнос-Айреса. Почти все эти рассказы им были объединены общим тематическим обозначением — «Бумажные кораблики».

У моста Пуэйрредон через Риачуэло, своим потоком отделяющую Буэнос-Айрес от промышленного пригорода Авельянеда, случайно я видел, как босоногие мальчуганы рабочих кварталов, запускали кораблики из разноцветной бумаги и щепок. Одни кораблики долго вертелись в грязно-желтой пене водоворотов, а другие сразу же смело начинали скользить по мутной воде вперед — туда, где Риачуэло, вливается в Ла-Плату, и далее — к океану. Ребята других районов Буэнос-Айреса отправляют такие бумажные кораблики своей мечты в дальнее — чуть ли не кругосветное! — плавание по темно-голубым, обрамленным зеленью озерам парка Палермо. По-своему сделан и по-своему плывет каждый бумажный кораблик. Подобно им по-своему выглядит и по-своему идет в жизни каждый из героев рассказов Альваро Юнке.

Дружеский, заботливый и зоркий взгляд писателя заметил каждого из этих ребят. И вот о них, простых буэнос-айресских. мальчуганах, решил рассказать писатель в своих книгах. Так появились «Бумажные кораблики».

Аргентинцы любят говорить, что нельзя отделить Буэнос-Айрес от Аргентины и Аргентину от Буэнос-Айреса. Эта мысль нашла свое отражение и в рассказах Альваро Юнке. В самом деле, разве в его буэнос-айресских рассказах не идет речь о судьбе детей всей Аргентины? Дети — это надежда всего аргентинского, как и любого другого народа. И в рассказах о детях Буэнос-Айреса писатель выступает в защиту подрастающего поколения всей своей родины. С какой силой он клеймит тех, кто обрекает детей на прозябание в нищете, лишает их школ, безжалостно эксплуатирует, обрекает на голод, болезни, а то и на гибель! В произведениях Альваро Юнке выражена твердая решимость бороться за солнце и радость, счастье и безопасность юных аргентинцев, маленьких сограждан писателя.

Нет, героев своих рассказов автор не выдумал. Этих ребят можно встретить, пожалуй, на любой улице и в любом квартале Буэнос-Айреса. Поэтому так удивлен был мой приятель-газетчик Рауль, обнаружив в этих книжках своих знакомых.

Ведь верно, не в припортовом ли районе Бока, где живут моряки и грузчики, случилась эта история с Мартином, что из-за кота Фалучо попал в неприятную переделку? А говорят, вон на той улице, в Реколёта, среди каменщиков работает серьезный и талантливый Дамиан Бальби. Где только не происходит действие рассказов! Близ причудливо вырисовывающегося на фоне безоблачного неба небоскреба Каванах, иль на обсаженной тенистыми деревьями, всегда нарядной авениде дель Майо, в пыльном Альмагро, или там, в Линиэрс, где на запад ведет самая длинная, но не самая лучшая улица столицы — Ривадавия (нумерация домов здесь начинается с поразительных цифр: дом номер одиннадцать тысяч шестьсот такой-то!). Где-то здесь постоял за себя гордый и вольнолюбивый Клаудио — «Перекати-поле», а неразлучные Карлос Бальса и Хуан Марти разыграли свою ловкую шутку; бесстрашный Нико выступил в защиту дедушки Гайтана, и негритенок Минго, улучив удобный момент, помог Валентину. А если в прошлое воскресенье вы удили рыбу в протоках среди множества зеленых островков Тигре, то, разумеется, не могли не заметить Никанора Тбрральса и его друга; они еще так заразительно смеялись, когда вместо желанных дорадо у вас, как назло, клевали лишь никуда не годные маленькие, но опаснейшие пирайи.

Живые, задорные и проказливые, серьезные и солидарные буэнос-айресские ребята, подчас вынужденные вступать в поединок с очень нелегкой жизнью, — таковы герои вошедших в этот сборник рассказов. Рассказы эти отобраны переводчиком И. Ю. Тыняновой из книг «Хауха», «Пончо», «Та-те-ти» из серий «Бумажные кораблики» и «Другие бумажные кораблики».

«Я — сын твой, Буэнос-Айрес, родной сын…» — пишет Альваро Юнке в одном из недавно появившихся в печати стихотворений.

Почему Альваро Юнке, горячо любящий свою шумную и многоликую столицу — сердце своей родины, — с таким особенным чувством рассказывает о ребятах Буэнос-Айреса? Ответ дан в этом же стихотворении:

Меня волнует, чем ты будешь, Буэнос-Айрес…

И в ребятах Буэнос-Айреса писатель, их старый и большой друг, видит будущее Аргентины.

Юрий Дашкевич

 

ПОНЧО

 

I

— Вы мне его отдаете, да? Правда отдаете?

Мальчик смотрел на шофера широко открытыми, круглыми глазами и весь дрожал от радостного возбуждения. Шофер кивнул:

— Ладно, бери.

Мальчик был так счастлив, что шофер даже растрогался и доверительно посоветовал:

— Ты с ним поосторожнее. На голове у него, по-моему, лишаек небольшой, так ты его подлечи. Серы приложи.

Хозяева-то, конечно, велели его выбросить. Но собака хорошая, породистая… Ну, будь здоров!

Он повернул баранку, и автомобиль отъехал — большой автомобиль, пожалуй, даже побольше той комнаты, где живет Пончо… Мальчик прижимал к себе щенка, и руки у него дрожали от волнения. Ну и собака! Уродец, а хорош, ничего не скажешь. Кургузый и лапы колесом, а глаза большие, выпученные и нос курносый. Хитрющая морда! А хвостик-то куцый какой…

Надо было дать щенку имя, чтоб понимал, что он не бездомная какая-нибудь собака, чтоб привыкал к хозяину.

— Слушай, песик: меня зовут Пончо. Ты тоже будешь Пончо. Ладно?

Щенок даже не взглянул на нового хозяина. Его сонные, бессмысленные, выпуклые глаза были устремлены куда-то вдаль.

Пончо продолжал:

— Я тебя вылечу, знаешь? Мы сейчас зайдем к Хуану. У него папа — ветеринар. Ладно, Пончо? Он нам какое-нибудь лекарство даст. Ну, пошли!

И так как на голове у собачки был лишай, мальчик поцеловал ее прямо в черный мокрый нос.

С этого дня они были неразлучны. Когда собака попадает в богатый дом — это, конечно, большая удача для нее. Но разве не лучше быть верным другом и товарищем маленького бедняка, его единственной игрушкой? Разве плохо делить с ним его привольную жизнь, бегать целый день по улицам, где тебя на каждом углу подстерегают опасности, завлекательные приключения, отчаянные драки?

У Пончо-мальчика и Пончо-собаки не только имя было общее — жизнь их тоже стала общей. Чтобы удовлетворить ненасытную жадность своего питомца, мальчик потихоньку таскал у матери сахар, а то, бывало, добудет кусок мяса у соседки или сосиску на базаре или выпросит вкусного печенья у лавочника.

Все это мгновенно исчезало в пасти щенка, который рос и становился все более крепким и сильным. Прошло несколько месяцев. Пончо-мальчик с каждым днем все больше и больше гордился своей собакой. Он раздобыл ей ошейник с шипами (ловко сняв его с другой собаки!), намордник и даже цепь. И в таком виде они гуляли по окрестным улицам, вызывая зависть всех соседских мальчишек. Теперь мальчика Пончо все уважали и даже боялись. Не зря, оказывается, он так заботился о своей собаке, не зря приносил ей такие жертвы. Ведь не раз, когда пищи на обоих не хватало, мальчик довольствовался тем, что обгладывал кости, а мясо уступал собаке. Он-то мог поголодать; но собака ни в коем случае. Собака, с ее ненасытной утробой, где, как в пропасти, исчезало все съедобное, была для мальчика чем-то священным, идолом, которому он поклонялся. И она сторицею заплатила своему маленькому хозяину за все его заботы: она всех заставила уважать его! Стоило ей остановиться, взглянуть своими выпученными, налитыми кровью глазами, заворчать в крайнем случае — и противник начинал поспешное и благоразумное отступление, которое превращалось в позорное бегство, когда мальчик Пончо, слегка ослабив цепь, на которой вел собаку, принимался тихонько науськивать: «Куси, куси!..»

Слава пса Пончо особенно возросла после первой драки: он покусал овчарку, которая была вдвое больше его, прокусил ей насквозь лапу, оторвал кусок уха, раскровавил всю морду…

С этого дня пес Пончо стал героем и баловнем всей окрестной детворы. Ему носили печенье, бисквиты, конфетки, сахар, шоколад… Пес Пончо стал гордостью всего квартала.

— Ты хвастаешься своей собакой? Ты бы посмотрел, какая собака у одного моего соседа, мальчика с нашей улицы!..

Слава пса Пончо переходила из дома в дом, из школы в школу, из квартала в квартал. Иногда приходили незнакомые ребята специально, чтоб взглянуть на свирепую собаку.

Приходили целыми компаниями, предводительствуемые кем-нибудь из детворы того квартала, где жил мальчик Пончо.

Подходили к перенаселенному дому, где среди других семей бедняков жила семья Пончо, и останавливались под его окном. Долго ждать не приходилось: мальчик сразу же выходил со своей собакой, не забыв, конечно, надеть ей намордник и прицепить к ошейнику цепь — так выглядело внушительнее, — и с удовлетворением слушал рокот восхищения, которым их встречали:

— Ну и морда!

— А шея как у быка!

— А лапищи-то какие!

Вопросы так и сыпались:

— Почему это у него хвоста нет?

Пончо, превосходно осведомленный во всем, что касалось его собаки, отвечал крайне обстоятельно и подробно:

— Это чтоб другие собаки не могли хватать его за хвост. Взгляните, какая пасть широкая: это чтоб он мог сразу всеми зубами кусаться. У него мертвая хватка. Как-то раз…

И начиналось повествование о бесконечных подвигах, бесконечных победах. Рассказ был полон преувеличений, и рассказчик, увлекаемый своей безудержной фантазией, витал в облаках, сражая всё новыми удивительными подробностями своих ошеломленных товарищей, слушавших его с открытым ртом и вытаращенными глазами.

— Это же боксер! Если захочу, я его продам за… — Пончо с минуту колебался (поверят ли?), потом решительно называл цифру: — Да за восемьдесят песо! — Никто не спорил, ему верили, и тогда он, почти раскаявшись в своей скромности, поправлялся: — Да что за восемьдесят, за сто, а то и за сто двадцать продам! Да он десять собак зараз загрызет, да он тигра…

— Ну, ну… — произносил кто-нибудь с сомнением.

Но Пончо не сдавался и невозмутимо продолжал:

— Да, да, молодого тигра одолеет!

— Ах, молодого… — соглашался возражавший…

— Новорожденного? — спрашивал другой.

— Какого там новорожденного! Полугодовалого… И ты думаешь, моей собаке много лет? Ей нет еще и году!

— О-о!

Приводили собак, славящихся своей свирепостью, и заставляли Пончо драться с ними. Он выходил победителем из всех сражений. Один раз пришлось даже разнимать, а то, пожалуй, Пончо насмерть загрыз бы своего противника. Как-то вечером он задушил кота, Прямо на улице, в присутствии двадцати мальчишек. Напрасно кот фыркал, выгибал спину и ощетинивался, стараясь всеми способами запугать врага, — Пончо набросился на него, схватил за шею и начал тормошить, трепать туда-сюда, словно тряпку какую-нибудь. Когда он разжал зубы, кот был мертв. Хоть пословица и говорит, что у кошки семь жизней, но на этот раз все семь остались в пасти Пончо. Этот подвиг окончательно прославил его. Все теперь знали, что Пончо — самый свирепый пес в Буэнос-Айресе. Кто в этом осмелится усомниться! Здесь не может быть двух мнений. Да, пожалуй, не только в Буэнос-Айресе, а во всей Аргентине. А может статься, что и во всей Латинской Америке. И — кто знает? — возможно, что в целом мире не найдешь другого такого пса!.. Пончо-мальчик чувствовал, что уважение, смешанное со страхом, которое внушала всем его собака, распространялось отчасти и на него.

Никто его теперь и пальцем тронуть не посмел бы. Другие мальчики боялись его, сами не понимая и даже не стараясь понять почему: словно обладатель такого пса и сам должен был отличаться необычайной свирепостью.

А мальчик платил своей собаке за все эти благодеяния бесконечными лакомствами, поцелуями, ласками и самыми что ни на есть нежными словами. Он проводил долгие часы, разговаривая со своим питомцем и неотрывно глядя на его огромную, нелепую голову с выпученными сонными глазами.

По утрам Пончо ходил в школу. Но вечера он целиком посвящал своей собаке: кормил ее, купал, водил на цепи по улице под восхищенными взглядами других ребят. Вот это было счастье! Настоящее счастье! Что ж из того, что он был всего-навсего болезненным, хилым мальчиком, маленьким бедняком, сыном вдовы-прачки, которую день и ночь раздирали приступы кашля? Что ж из того, что он был осужден на жалкую жизнь в грязном доме — пристанище бедняков, в сырой, вонючей комнате? Что ж из того, что он ходил в лохмотьях? Что он не ел ничего, кроме водянистой похлебки? Что он никогда не был ни в кино, ни в цирке и что мяч для игры в футбол ему пришлось сделать самому из газетной бумаги?.. Но разве мальчику, у которого есть такая свирепая собака, нужно что-нибудь еще, для того чтобы быть счастливым, по-настоящему счастливым? Ну конечно же, ему ничего больше не нужно! Пончо чувствовал себя счастливым, он наслаждался своим безмерным счастьем, он был весел, он был горд. Чего еще можно было желать! У него не было других желаний…

 

II

Но счастье бедняка — непрочное счастье. Не успеешь оглянуться, а горе уже подстерегает из-за угла. И маленького Пончо, вечно голодного сынишку чахоточной прачки, одетого в лохмотья и лишенного всяких других игрушек, кроме бумажного мяча, горе тоже подстерегало из-за угла. Подстерегало, подстерегало… потом вдруг как цапнет… И… где твое мизерное счастье, Пончо?!

Как-то раз утром Пончо прибежал из школы, как всегда сгорая от нетерпения поскорее увидеть свою собаку.

Он вошел в каморку и застал мать дома. Она плакала.

— Что случилось, мамочка? Отчего ты плачешь?

Ей было отчего плакать. Она рассказала сыну: только что ее выгнали с работы. Какая-то дама узнала, что она чахоточная, и забрала назад белье, которое хотела отдать в стирку, а хозяйка прачечной, опасаясь, как бы подобный случай не повторился, рассчитала ее.

Куда теперь? И если бы даже ей удалось устроиться, разве ее опять не уволят, как только догадаются о ее болезни?

Она продолжала плакать.

Пончо — поскольку мать не разрешала ему обнимать и целовать ее, боясь, что он заразится, — удовольствовался тем, что обнял свою собаку, много раз поцеловал ее черный курносый нос и не отвечал ничего.

Потом наступили страшные дни: мать искала работу… безуспешно. Как-то раз сын снова застал ее плачущей, и она, уже совершенно измученная, больше не находя в себе сил, чтобы продолжать эту борьбу одной, не смогла скрыть от мальчика того, что так ее терзало. Она опять рассказала ему все: их жалкие сбережения кончились; лавочники больше не хотят давать в долг; мяснику уже задолжали два песо, одно песо двадцать сентаво — бакалейщику, булочнику девяносто сентаво. Больше уже негде брать в долг продукты и денег просить не у кого. А она все не находит работы. Скоро нечего будет есть…

— Не расстраивайся, я знаю, что делать, — сказал Пончо и вышел вместе со своей собакой.

Он вернулся с хлебом, бисквитами, конфетами, шоколадом, принес даже кусочек мяса. Он объяснил матери:

— Это все мне дали ребята из нашего квартала. Это будем есть мы с тобой. А Пончо пока пусть питается в другом месте. Я его дал на время одному товарищу, и за то, что я ему позволил подержать собаку у себя, он ее кормить будет. У них есть. Отец у них богатый — они даже целые куски мяса выбрасывают, совсем свежие.

Так прошло еще четыре дня. Иногда мать узнавала, что в каком-нибудь доме прачка и ходила туда стирать. В общем, на обед кое-как собирали. Ну а квартирная плата? Срок взноса квартирной платы угрожающе приближался.

Оставалось пять дней, потом четыре, три, два… Мать снова доверила свое горе сыну, словно ища у него защиты:

— Управляющий уже со мной говорил. Ты ведь знаешь, какой он, дон Иеронимо. Он способен в один прекрасный день просто вышвырнуть в окно наши вещи. Ничего не хочет слушать. Кто не платит — на улицу! Ни одного дня обождать не хочет… Что нам делать, Пончо? Подумай ты, сынок, а то у меня уже сил нет. Я так ослабела последнее время, словно вот-вот мне придет конец!

Пончо подумал…. и сказал:

— Я пойду!

— Куда ты, сынок? Что ты хочешь сделать?

— Я знаю, что надо делать, мамочка. Через полчаса у нас будет чем заплатить за комнату.

Он вышел.

Он решился на героический поступок: продать свою собаку, свое счастье. Он вспомнил, что как-то раз, когда они прогуливались по улице, какой-то прохожий собирался ее купить. Пончо тогда даже не удостоил ответом этого человека. Продать собаку? Да за какие же деньги можно отдать такую собаку! Тогда Пончо думал, что ни за какие. Теперь он думал иначе.

«Теперь, — размышлял Пончо, — если мне предложат сто песо, я его отдам. Но, разумеется, с условием, что мне разрешат с ним видеться…»

И вот Пончо уже стоит перед человеком, который когда-то торговал у него собаку.

— Что тебе надо?

— Я пришел продать вам мою собаку.

Человек презрительно поморщился и подошел поближе.

— Осторожнее! Он, знаете, очень злой.

— О, для меня нет злых собак! Я их мигом укрощаю.

И уверенным движением он открыл собаке пасть, осмотрел нёбо, пощупал зубы. Пончо-пес не протестовал. Пончо-маль-чик, удивленный такой странной податливостью своего питомца, смотрел на покупателя — огромного, со зверским лицом, с толстой шеей, с презрительно сжатыми губами. Такой может оглушить одним ударом, а возьми он в руки хлыст — так и быка убьет. Собака, вероятно, это понимала, поэтому она так покорно, ни разу даже не заворчав, позволяла осматривать себя.

Наконец великан выпрямился:

— Ладно. А сколько ты за него хочешь?

— Я?.. Да не знаю… вы сами скажите… — забормотал Пончо.

— Ну сколько ж я могу тебе дать?.. Два песо хочешь?

Мальчик почувствовал, что сейчас упадет. Два песо?!

А он-то думал запросить сто, да еще свои условия поставить!

— Два… два песо… два, вы говорите? — спросил он.

— Ну да, два песо. А что, мало?

— Но ведь он же злющий!

— Пуф! — презрительно бросил великан. — И это, по-твоему, злая собака?

И он с силой хлопнул собаку по морде, а она, вместо того чтобы броситься на него, как обычно в таких случаях поступала, вся как-то съежилась, словно, еще не начав сражения, была уже побеждена, околдована какой-то странной силой, исходящей от этого человека.

Мальчик, чувствуя себя глубоко униженным, попытался все же взять под защиту своего друга:

— Это он с вами так. А с другими… вы бы только посмотрели!

— Ну ладно, хватит болтовни! Я дам тебе пять песо. Согласен?

— Нет.

— Ну тогда ступай. Забирай свою шавку!

Пончо чуть не плача — сам не зная почему, может быть, потому, что не мог спокойно смотреть, как унижают его собаку, — взмолился:

— Дайте мне двадцать песо!

— Уходи!

— Я его продаю, потому что матери нужны деньги, чтоб заплатить за комнату, потому что, если мы завтра не заплатим, нас на улицу выбросят. А так бы я его ни за что не продал!..

— А сколько вы платите за комнату?

Пончо был так расстроен и растерян, что ему даже не пришло в голову соврать. Он ответил:

— Мы платим двенадцать песо.

— Хорошо. Вот тебе двенадцать песо. Давай собаку. Великан протянул мальчику деньги и взял собаку за цепь. Пончо-мальчик снова принялся умолять:

— Вы ведь позволите мне навещать его, правда? Приходить к нему в гости?

— Да.

— Ну хорошо… Прощай, Пончо, прощай, Пончито, мой дорогой! Завтра я к тебе приду. Пожалуйста, не плачь! Не скучай без меня!

И он целовал собаку прямо в морду, обнимал ее и все время повторял, повторял ей все тот же совет, в котором в эту минуту больше всего нуждался сам: «Не плачь!»

Великан резко потянул собаку за цепь и вошел с нею в дом. Мальчик остался стоять на коленях, глядя им вслед. Перед тем как подняться и уйти, он еще раз крикнул:

— Завтра я приду, Пончо, завтра я приду!

Больше он ничего не сказал и заплакал.

Он вошел в свою каморку с красными, распухшими глазами, но спокойный. Мать была дома и что-то чинила.

— На, возьми. Здесь хватит, чтобы заплатить за комнату… Сосчитай-ка.

Двенадцать песо, ровно.

— Да где ж ты их взял? — спросила было мать, но, взглянув на заплаканные глаза и печальное лицо мальчика, сразу все поняла: — Собака-то где? Ты что ж, продал собаку?

— Да, мамочка! — вскричал мальчик, обнимая мать и разражаясь безудержными рыданиями. — Да, мамочка, да! — повторил он, целуя ее в лицо.

— Пончо, отойди — ты заразишься! Разве ты забыл, что у меня чахотка? Ты ведь заразишься! Отойди, слышишь?

Но она напрасно старалась оттолкнуть сына. Мальчик плакал, крепко прижимаясь к матери. Он заразится? Не все ли равно? Разве ему теперь дорога жизнь? Раньше, когда мать запрещала целовать и обнимать ее, он целовал и обнимал своего питомца Пончо. Ему ведь обязательно нужно было целовать и обнимать кого-нибудь…

За комнату уплатили.

На следующее утро Пончо после школы собрался навестить свою собаку.

— Куда ты? Почему ты не поешь сначала? — спросила мать.

— Я раньше зайду к моему песику, — сказал он и опрометью выбежал из дома.

Он говорил «моему песику», словно и не думал продавать его. Ведь в действительности это была его собака, его — и больше ничья.

Разве, получив эти несколько жалких бумажек, которыми заплатили за его собаку, он перестал ее любить? И разве собака могла так легко забыть своего хозяина?..

— Что тебе надо?

— Я пришел навестить собаку.

— Какую собаку?

— Да ту, которую я вам вчера продал.

Великан секунду поколебался, недовольно поморщился, но все же разрешил:

— Проходи.

И Пончо-мальчик бегом бросился к своей собаке, сидящей на цепи в глубине дворика за домом, обнял ее и поцеловал.

Пончо-пес, не имея хвоста, которым можно было бы вилять, извивался всем телом, тихонько повизгивая от удовольствия, и лизал мальчику лицо.

А мальчик, приписывая собаке все те чувства, которые за время их разлуки обуревали его самого, быстро и взволнованно бормотал:

— Ты много плакал, да?.. Наверно, так скучал, что есть не мог!.. А ночью ты видел меня во сне?..

Эти ласки продолжались долго.

Наконец новый хозяин вмешался:

— Ну, ты, хватит! Оставь эти нежности до другого свидания. Иди-ка теперь… А то я тут с тобой время теряю.

Пончо поцеловал пса в огромную морду — один раз, два, три, четыре — и поплелся прочь. На пороге он на мгновение остановился, снова крикнул:

— До свиданья, Пончо, драгоценный!

И послал воздушный поцелуй.

На следующий день он пришел опять.

— Чего тебе?

— Я навестить…

Великан не дал ему закончить и захлопнул перед ним дверь.

Одно мгновение Пончо стоял неподвижно, словно оглушенный. Он боялся этого человека. Но желание увидеть своего любимца оказалось сильнее страха. Он снова постучал. Великан высунул из двери свою звериную голову. Он пригрозил:

— Слушай, если ты еще раз сюда придешь, я тебе отпущу парочку таких затрещин, что ты всю жизнь поминать будешь! Понял?

Мальчик дрожал, но, набравшись смелости, возразил:

— Ведь вы же мне обещали, что разрешите навещать собаку.

— Я тебе обещал? Ну и что же? А теперь мне неудобно, чтоб ты ходил. И всё тут.

Он сделал шаг вперед, взбешенный. Лицо его побагровело от гнева.

Мальчик бросился бежать. На углу он оглянулся. Страшный великан все еще стоял на том же месте и, увидев, что Пончо обернулся, погрозил ему кулаком. Мальчик завернул за угол, но, не пройдя и нескольких шагов, почувствовал, что ноги у него подгибаются. Он упал на порог какого-то дома, плача так громко и отчаянно, словно душа у него разрывалась на части. Ведь этот страшный человек с лицом людоеда навсегда отнял у Пончо его счастье, его мизерное счастье маленького бедняка… Пончо плакал. Отдельные прохожие останавливались и спрашивали, что с ним. Он ничего не отвечал. Он плакал. Какая-то женщина дала ему несколько мелких монет, другая дала одно песо. На что ему теперь деньги? Даже если ему дадут много денег, на что они теперь? Если бы ему дали их несколько дней тому назад, он бы не продал свою собаку, а теперь… Он плакал.

Под конец все его оставили, и он успокоился. Тихонько, мелкими шажками, сгорбившись, как старичок, он тронулся в путь и принялся по дороге считать деньги, которые ему дали: около двух песо. «Я их отнесу маме», — подумал он.

И вдруг, как вспышка ракеты, осветившая небо разноцветными веселыми искрами, блестящая мысль пронзила его мозг и согрела ему душу. Он подумал: «Я куплю конфет для Пончо и всуну их ему через забор. И еще вот что: этот дядька не позволяет мне навещать Пончо, так я к нему потихоньку проберусь со стороны заднего дворика вечерком, когда стемнеет. Еще посмотрим, кто кого!..»

И, словно по мановению волшебной палочки, мальчик весь преобразился при этой мысли: спина его выпрямилась, печальные глаза снова стали по-детски веселыми. Туман, наполнивший его душу, мгновенно развеялся, и лед, сковавший его сердце, растаял без остатка. С каким жадным нетерпением стал он ждать наступления сумерек!..

 

III

Как только стемнело, он отправился на свидание к своему другу. Крадучись, как вор, приблизился он к дворику за домом, расположенным в одном из окрестных кварталов города.

Подойдя вплотную к забору, он стал пристально всматриваться в темноту, стараясь что-нибудь разглядеть. Наконец он узнал место, где вчера была привязана собака. Скользя вдоль забора, он приблизился, насколько мог, к этому месту. Дворик примыкал к задней стене дома, и калитки не было. Входить туда можно было только через дом. Мальчик прижался лицом к забору и позвал — сначала тихонько:

— Пончо! — Потом громче: — Пончо! Пончо!

Очевидно, собака услышала его сразу, потому что где-то неподалеку звякнула цепь. Мальчик еще плотнее прижался к забору и почувствовал на своем лице прерывистое горячее дыхание. Он забормотал:

— Вот видишь, Пончито, я тебя не забываю. Твой новый хозяин не позволяет мне к тебе приходить, но я все равно прихожу. Видишь?.. Подойди-ка поближе, я тебя поцелую.

Собака, словно поняв, чего от нее хотят, стала рваться на цепи, стремясь подойти ближе. Но цепь была слишком коротка. Пончо просунул руку сквозь щель забора и погладил собаку по голове. Пес лизнул ему руку.

— Вот тебе конфеты. Посмотри-ка: шоколадные, ты такие любишь. И печенье. Я тебе даже пирожное принес…

После этого дня мальчик целую неделю ходил в гости к своей собаке ходил в сумерках, украдкой, словно совершая какое-то преступление.

Иногда он приводил с собой других мальчишек из их квартала, которые также хотели взглянуть на знаменитого пса. И каждый приносил собаке какое-нибудь лакомство. Казалось, что ребята приходят навестить своего товарища, сидящего в тюрьме.

— Пончо, посмотри-ка: Индеец и Гайтан пришли к тебе в гости. Ты помнишь их? Помнишь Индейца, ты еще его укусил как-то раз… Но он на тебя не сердится, он тебе лепешку принес… А Гайтана помнишь? Маленького чистильщика сапог из Калабрии? Он тоже здесь. Подойди-ка поближе, дай тебя погладить.

И мальчики протягивали сквозь щели забора свои руки, а пес лизал их.

— Завтра со мной вместе придут Рябой и Мариано. До завтра, Пончо. Завтра я принесу тебе сладких пирожков и кусочек халвы. До завтра, Пончо!..

…Эта мысль впервые пришла в голову Гайтану, маленькому чистильщику сапог из Калабрии. Этот мальчик не только любил пса Пончо — он был еще исполнен чувства благодарности к нему. Он был обязан знаменитому псу своими самыми крупными заработками. Как-то раз утром Гайтан появился на улице, где жил мальчик Пончо, и расположился на углу со своим ящиком, в котором были сложены сапожные щетки и баночки с гуталином и воском. Он еще очень плохо говорил по-испански. Пончо прогуливался в это время со своим псом, бросая гордые взгляды по сторонам. Гайтан заговорил с ним и принялся расхваливать собаку со всей горячей непосредственностью своего южного темперамента. Этого было вполне достаточно для того, чтобы Пончо-мальчик почувствовал к нему немедленную симпатию. Он захотел сразу же ее доказать и попросил маленького итальянца почистить ему ботинки. Не успели они заняться этим делом, как, откуда ни возьмись, показался другой чистильщик сапог, огромный детина, почти взрослый.

— Эй ты, бездельник! — накинулся он на итальянца. — Кто тебе позволил чистить сапоги на этом углу?

И, не дожидаясь ответа, он дал мальчику затрещину. Гайтан заплакал и попытался объясниться со своим противником на ломаном испанском языке. Но толстый парень грубо схватил его за шиворот, почти подняв в воздух, и угрожающе загремел:

— Убирайся отсюда подобру-поздорову! Это моя улица! Я уже больше года чищу сапоги на этом углу. А не уйдешь, так я из тебя кишки выпущу! Понял?.. — И он вытащил из-за пазухи нож.

Перепуганный насмерть Гайтан уже принялся было собирать свои пожитки, готовый повиноваться и уйти, как вдруг в это дело вмешался мальчик Пончо, или, вернее сказать, вмешался пес Пончо.

Достаточно было мальчику произнести:

— Куси!

И пес мгновенно сделал отчаянный прыжок и схватил толстого парня за штаны; тот попытался защищаться, пустив в ход нож…

— Куси! — снова приказал мальчик.

И пес снова сделал прыжок, но на сей раз он впился зубами в руку парня, держащую нож, который упал на землю. Обезоруженный таким образом толстый парень пустился наутек, преследуемый псом Пончо, которого Пончо-мальчику удалось остановить лишь с величайшим трудом, отчаянно дергая за цепь.

В следующий вечер Гайтан снова появился на той же улице, но он шел не один — рядом с ним были Пончо и его собака. Вчерашний толстый парень показался было из-за угла, но даже не осмелился приблизиться. Так маленький итальянец завоевал себе право спокойно работать. Он был очень благодарен псу Пончо за защиту. Каждый вечер он брал монетку из заработанных денег и покупал какое-нибудь лакомство своему защитнику.

И теперь, когда знаменитый пес уже не жил в этом квартале, выгодная и удобная позиция, которую Гайтан занимал на углу, снова находилась под угрозой. Толстый парень наверняка скоро узнает о продаже собаки: это событие было слишком существенным в жизни квартала, чтобы пройти мимо чьих-либо ушей. Пес Пончо был здесь чрезвычайно популярен. А если парень узнает, он обязательно захочет отомстить своему сопернику.

И вот как-то вечером, когда Гайтан возвращался после свидания со своим любимцем, необычайно счастливая идея пришла ему в голову.

— Слушай меня сказать, Пончо… — произнес он на своем ломаном языке. — Слушай меня сказать, что мы будем сделать…

И сразу же изложил свой изумительный план: он каждый день отдает отцу два песо, а по воскресеньям — три (если не отдаст — останется без обеда). Но так как часто ему дают на чай, то еда обычно собирает за день больше: иногда у него набирается два песо пятьдесят сентаво; эти пятьдесят сентаво он обычно тратит на лепешки или спускает в игре в «орел и решку». Но теперь он будет их откладывать. Когда соберется двенадцать песо, они выкупят собаку у того дядьки.

— Ну, как по-твоему?

Пончо смог произнести только:

— О!.. — и больше ни звука.

Идея Гайтана потрясла его настолько, что он словно онемел.

Назавтра Гайтан дал Пончо сорок сентаво, через день — еще двадцать. А тут еще Пончо самому пришла в голову неожиданная мысль: попросить ящик с сапожными щетками у одной соседки, сына которой, чистильщика сапог, недавно задавила машина. Гайтан раздобыл для товарища гуталин, тряпки, щетки, воск и показал ему, как надо чистить. В этот день им вдвоем удалось отложить семьдесят сентаво. Другие мальчишки помогали кто чем мог совершенно бескорыстно, движимые только искренним желанием освободить из заточения знаменитого пса, гордость их квартала. Принес несколько монеток Индеец, газетчик; принес Мариано, сын лавочника: он накануне целый день прислуживал в лавке, специально чтоб получить чаевые.

Внесли свои взносы Рябой, Спица, Попугай и Малыш, мужественно отказавшись от возможности съесть что-нибудь сладкое или обложив данью своих родителей. Капитал рос с чудодейственной быстротой. У них накопилось уже восемь песо.

Каждый вечер во время очередного визита Пончо сообщал своему бесценному псу:

— Скоро я тебя отсюда вытащу, дорогой! У нас уже есть девять песо и двадцать сентаво…

— Потерпи еще немного, Пончито. И только не захворай, пожалуйста… У нас уже есть десять песо и сорок сентаво…

— Мы накопили уже одиннадцать песо, Пончо. На следующей неделе я тебя выкуплю. Поэтому мы тебе больше не носим ни конфет, ни лепешек, — добавлял он виноватым голосом. — Мы теперь каждый грош бережем, чтобы выкупить тебя, Пончито.

Как-то раз вечером, когда Пончо и Гайтан, повесив на руку свои ящики со щетками, прогуливались по улице, поджидая клиентов, они внезапно увидели того толстого парня, которого когда-то Пончо-пес так славно потрепал и обратил в бегство.

Парень, конечно, знал о продаже собаки. Чувствуя, что теперь он может безнаказанно расправиться со своими врагами, он набросился на них, сжав свои огромные кулаки. Мальчишки не пытались защищаться — они пустились наутек, и толстый детина, оставшись хозяином положения, расположился со своими щетками и баночками на давно облюбованном углу. Но остальные члены дружной компании — Индеец, Рябой, Мариано, Попугай, Малыш и Спица — узнали о случившемся. Устроили тайный совет. Решили: на что существуют в природе камни и палки? Вооружились и пошли в поход. Восемь смельчаков напали на толстого парня без объявления войны и подвергли его отчаянной атаке, в которой они не только защищали право товарищей чистить сапоги на этом удобном углу, но и сражались за общее правое дело — освобождение из плена знаменитого пса, гордости их квартала.

Толстый парень не оказал никакого сопротивления. О его голову даже палку сломали. Он обратился в бегство, безжалостно преследуемый победоносным отрядом. В поспешном бегстве им была оставлена на поле боя одна сапожная щетка, которую Пончо сохранил в качестве трофея.

— Первые же сапоги, которые мне придется чистить, я начищу этой щеткой! — объявил он.

И все засмеялись, веселые, счастливые, и каждый порадовался тому, что у него есть друзья, которые в трудную минуту его не оставят, и почувствовал, что приключение с толстым парнем еще больше сплотило их и без того уже дружную компанию.

После долгих усилий двенадцать песо были налицо. Пончо пришлось два дня пропустить школу и проработать не только вечер, но и утро. Гайтану однажды удалось отложить пятьдесят сентаво из дневной выручки и остаться без обеда. Ничего, не страшно! Мариано, сын лавочника, раздобыл для него хлебец и кусочек колбасы. Но больше Гайтану не удалось повторить этот опыт. Отец сказал ему:

— Если ты завтра не принесешь два песо, как обычно, то ты не только останешься без обеда, но и попробуешь палки!

Индеец продавал больше газет, чем раньше. Он не только их выкрикивал, но прямо-таки совал в руки прохожим, умоляя купить.

Мариано провел сбор пожертвований среди пьянчужек — завсегдатаев их лавки. Ему удалось собрать пятнадцать сентаво. Спица и Попугай выпросили у своих матерей по пять сентаво.

Малыш чуть было не поплатился головой за свое чрезмерное усердие. Он пытался в трамвае стащить у кого-то часы. Его заметили и чуть-чуть не схватили.

И вот однажды вечером Пончо объявил товарищам:

— Ребята, у нас уже больше двенадцати песо! — и у всех на виду пересчитал деньги.

Оказалось: двенадцать песо и сорок сентаво. Излишек было решено потратить на пирожные, настоящие пирожные, с кремом, и снести их собаке. В этот вечер проведать пса Пончо пошла вся компания в полном составе.

Какой это был счастливый вечер! Собаку осыпали самыми бурными ласками, называли самыми нежными именами. Когда все уже собрались уходить, одна девочка, сестра Спицы, которая тоже была с ними, послала псу Пончо множество воздушных поцелуев и, не зная, что сказать ему на прощание, так как все теплые слова уж были сказаны другими, крикнула:

— До свиданья, сыночек!

Никому и в голову не пришло посмеяться над ней. Все нашли эту фразу совершенно естественной. Ведь все были охвачены радостным волнением. А когда человек охвачен радостным волнением, он делается добрым и податливым, и ему совершенно несвойственно смеяться над своими ближними.

 

IV

На следующее утро компания — опять в полном состава, предводительствуемая Пончо, который нес двенадцать песо, в основном мелкой монетой, — отправилась выкупать собаку.

Пончо уверенным движением три раза подряд громко ударил молоточком в дверь.

Показалось звериное лицо знакомого нам великана. Увидев мальчишек, он сделал страшную гримасу и взревел:

— Что вам здесь нужно?

— Я пришел купить у вас обратно мою собаку. Вот здесь двенадцать песо, — ответил Пончо и хлопнул по карману, в котором тоненько запели монетки.

Человек шагнул вперед, в изумлении глядя на мальчишек:

— Что ты там такое говоришь?

— Я пришел, говорю, купить у вас обратно мою собаку. И деньги принес. — И Пончо снова звякнул своими монетками.

Великан презрительно улыбнулся:

— А сколько там у тебя?

— Двенадцать песо!

— А ты думаешь, что я тебе такую собаку за двенадцать песо отдам?

— Я же вам отдал…

— Потому что ты болван! — с откровенным цинизмом ответил людоед. — Если ты мне не принесешь по крайней мере восемьдесят…

Пончо побледнел. Слезы затуманили ему глаза. Он взглянул на товарищей, ища защиты.

Первым опомнился Гайтан, маленький итальянец. Он возмущенно воскликнул:

— Эй, да он есть вор!

— Ах, вот что? Я вор, да?..

Мальчики, тесно прижавшись друг к другу, отступили к самому краю панели.

Великан, нахмурив свое мрачное лицо и сжав кулаки, угрожал:

— Я тебе покажу, как называть меня вором! Чего ты хочешь? Ты думаешь, что раз этот дурак продал мне собаку за двенадцать песо, то я тоже буду дураком, да? Так знайте же вы все: если вы мне принесете восемьдесят песо, я продам собаку. Если нет — до свиданьица! Прощайтесь с собакой, потому что у меня уже есть на нее покупатель. Завтра или послезавтра ее увезут в Тандиль. У меня ее один помещик покупает.

И, хлопнув дверью, он вошел в дом.

Пончо почувствовал, что у него подкашиваются ноги. Он пошатнулся, и друзья должны были поддержать его под руки. Его поразило не только злобное коварство этого человека. Известие, что его любимую собаку увезут куда-то далеко-далеко, в какое-то неизвестное поместье, где он, Пончо, никогда больше не увидит ее, холодной волной захлестнуло его сердце.

Спасительные слезы полились из его глаз, а из стесненной груди вырвались судорожные всхлипывания. Остальные мальчишки словно опешили и стояли молча, замороженные ужасом — несказанным ужасом перед жестокой и несправедливой судьбой, о которую, как сказочный фонарик с цветными стеклами, разбились все их совместные усилия и упования… Спица заплакал. Индеец тоже… Остальные, сразу как-то сникшие, жались к Пончо, словно увядшие виноградинки к тоненькой лозе. А Пончо стонал и горестно выкрикивал:

— Собака моя! Драгоценная моя собака!

И снова Гайтана, чистильщика сапог, осенила блестящая идея:

— Перестань плакать все! Слушайте, что мы будем сделать!

Все перестали плакать. В голосе маленького итальянца было столько порывистого вдохновения, что все сразу же поняли, что надо немедленно перестать плакать. Совершенно наверняка Гайтан нашел путь к спасению… Так и было. Он объяснил всем, что теперь, по его мнению, надо делать, и все запрыгали от восторга. Очень просто: украсть собаку. Сегодня вечером, как только стемнеет, все отправятся в поход. Спица, самый высокий из всех, перелезет через забор, отвяжет собаку и передаст ее через забор остальным ребятам…

— А сердитый дядька пускай ищет…

— Ищи да пищи! — сказал Малыш, и все засмеялись.

Надежда зажгла радостные огоньки в глазах наших заговорщиков. В этот день они бы с удовольствием отдали целые годы жизни только за то, чтобы минуты бежали быстрее. Им казалось, что вечер никогда не наступит.

Забыв про все предосторожности и не дождавшись, пока хорошенько стемнеет, движимые страстным нетерпением, они пришли к дому, служившему тюрьмой псу Пончо. Дрожа, приблизились к забору. А вдруг дядька уже увел собаку? Нет, вон она. Осмотрелись, прислушались. Пусто, ни звука. Спица, решительный, бесстрашный, ловкий, одним прыжком перемахнул через деревянный забор. Похищение было произведено быстро и без всяких затруднений. Все оказалось проще, чем они предполагали. Когда собака была уже по эту сторону забора, на пустыре, примыкающем к заднему дворику, ребята вдруг удивились: это так просто, а вот ведь раньше не пришло в голову!

Компания окружила своего освобожденного любимца. Все хотели обнять и поцеловать его. Все хотели сказать ему ласковое слово. Все были искренне взволнованы.

— Ладно, ребята, пошли! — сказал наконец Пончо. — А не то нас могут услышать, и выскочит зверь этот, отнимет собаку…

И компания двинулась в путь, оборванная, но веселая, похожая на яркую бахрому красного полотнища, развевающегося на ветру и вспыхивающего под лучами солнца… Все говорили зараз, перебивая друг друга, смеялись, гладили собаку, которая в растерянности не знала, чью руку лизать — так много рук одновременно протягивалось к ней, и к кому ласкаться — так много голосов одновременно окликало ее.

Вдруг Пончо-мальчик остановился и сказал:

— Ты, Спица, веди домой собаку. Остальные — за мной. Вот увидите, что я сделаю.

Никто не спросил его, что он собирается делать. У него было настолько вдохновенное лицо, что все молча повиновались ему. Взволнованный, но непреклонный, Пончо шел впереди. Товарищи следовали за ним, готовые ко всему.

Пончо пять раз подряд дернул дверной молоточек. Он хотел постучать еще, но дверь раскрылась и показалось знакомое нам зверское лицо.

— Опять ты здесь? — спросил хриплый, раздраженный голос. — Ты что ж, хочешь, чтоб я тебе ребра переломал?

Великан угрожающе шагнул вперед, но вдруг остановился и заслонил лицо рукой.

— Получайте, получайте! — крикнул Пончо, бросая ему в лицо пригоршню монет и бумажек.

Великан сначала подумал, что мальчишка бросает в него камнями, — потому он и заслонил лицо. Он хотел уже уйти и захлопнуть дверь, но звон монет, ударившихся о землю, удивил его и заставил остановиться.

— Получайте ваши двенадцать песо, вор! — крикнул Пончо.

— Бандит! — подтвердил Гайтан.

И все семь мальчишек бросились врассыпную.

 

СУМКА СВЯТОГО ЛУИСА ГОНСАГА

Неряшливый, словно неумытый, с длиннющими ногами и руками, с длинным землистым лицом, да и весь какой-то длинный и тощий, в очках с толстыми стеклами, поминутно соскальзывающих с его близоруких глаз на кончик костлявого носа, с жидкими, сухими, как солома, потерявшими цвет волосами, описывающими жалкую закорючку на морщинистом, пожелтевшем лбу, — таков был сеньор Тристан, учитель. Когда он впервые пришел в третий класс, ученики решили подвергнуть его «испытанию»: в начале второго урока в него был брошен твердый шарик из жеваной бумаги.

Однако сеньор Тристан не стал искать виновных, чтобы наказать их. Напротив, он стал умолять о сострадании. Встав перед вражеским войском, состоящим из тридцати учеников, он ноющим, тусклым, прерывающимся от усталости голосом затянул:

— Дорогие мои юноши, зачем вы так обижаете своего наставника? Разве не страшитесь вы божьего гнева? Не меня следует вам бояться, отнюдь нет. Бога побойтесь! Бога!..

В конце этой речи он в таком экстазе выкрикнул дважды грозное имя бога, что отважное детское войско содрогнулось. Всем показалось, что сейчас наступит конец света.

Учитель продолжал:

— Бог смотрит на нас с небес. Он отомстит за меня! Он всё видит. Берегитесь! Он всё видит. Больше я ничего не скажу…

Глубокая тишина стояла в классе. Детей охватили изумление и ужас. Этот учитель не собирался их наказывать, он грозил им именем бога, всемогущего и страшного бога, которого они, выросшие в католических семьях, привыкли почитать и бояться. Бог — победитель дьявола! Бог — создатель грома и молнии! Бог — начальник всех ангелов и архангелов, вооруженных огненными мечами! Бог… И бог отмстит им за этого странного учителя!.. Эффект учительской речи был подобен молнии небесной.

С этого момента никто больше не пытался подшутить над учителем.

Ограничились тем, что придумали для него прозвище — Монашек. Прозвище это гораздо более подходило к тощей фигуре, постному лицу, вялым жестам и гнусавому голосу учителя, чем его настоящая фамилия. Он всегда говорил о предметах религиозных, и речь его изобиловала возвышенными оборотами и мистическими выражениями. Если он рассказывал истории, то это всегда были жития святых. Если вспоминал об одном из своих друзей, то друг этот обязательно оказывался священником. Если читал книгу, то только религиозного содержания. Он заставлял детей причащаться. Он угрожал им буками ада и предсказывал им блаженство рая. Он сумел пленить их детскую безудержную фантазию и запереть ее в золоченую клетку своих речей, сплетенную из необычайных чудес, из прекрасных сказок, из мистических ужасов.

И все тридцать мальчиков, тридцать певчих птичек, запертых в этой клетке, со страхом и преклонением слушали рассказы Монашка. Ему подчинялись беспрекословно. Он считался святым: ведь он никогда никого не наказывал. Впрочем, ученики и не делали ничего достойного наказания.

Однажды утром, в субботу, на первом уроке, учитель, как всегда, торжественным голосом обратился к ученикам:

— Дети мои, вам уже известно, что я поклоняюсь святому Луису Гонсага. Теперь он и ваш заступник. Я каждый день молю его за вас. Он поможет мне воспитать вас кроткими и богобоязненными. Вы будете счастливыми, потому что он, святой Луис Гонсага, ваш заступник…

Тридцать учеников слушали, не проронив ни звука, боясь пошевельнуться, пораженные словами учителя и готовые впасть в экстаз.

Учитель казался детям священником, произносящим проповедь. Его скромный столик, словно по волшебству, превратился в высокий амвон.

— Дети мои, обожаемые мои дети, добрые мои дети, богобоязненные мои дети! Разве не будет справедливым, если и вы внесете свою скромную лепту на алтарь вашего святого заступника?

Он ждал ответа. Но все молчали. Дети сидели с раскрытыми ртами, словно окаменевшие.

Учитель настаивал:

— Отвечайте же: разве это не будет справедливо? Отвечайте же: готовы ли вы внести небольшое пожертвование в пользу святого Луиса Гонсага, который денно и нощно неусыпно заботится о ваших юных душах?

Один из мальчиков, более храбрый, сказал:

— Да, сеньор!

И тотчас же весь класс нестройным хором, запинаясь и захлебываясь потоком своих благородных чувств, единодушно поддержал говорившего:

— Да, сеньор!

Учитель картинно упал на стул и долго сидел неподвижно, закрыв лицо руками. Казалось, он плакал. Взволнованные дети, не шевелясь, не моргая, смотрели на него. Наконец учитель вынул носовой платок и провел им по глазам. Он произнес:

— Я плачу от радости, дорогие, бесценные мои дети! Вы все добры, как святые. Наш заступник сегодня радуется, глядя на вас с неба. Это, наверно, самый счастливый день в его жизни. Благодарю вас, дети мои! От имени святого Луиса Гонсага благодарю вас!

И он снова замер, сжав руками голову, а дети сидели неподвижно, словно оцепенев.

Учитель заговорил снова:

— Пожертвование, которое вам предстоит внести, невелико: я попрошу у вас по десять сентаво в неделю. Жалких десять сентаво! Ну у кого же не найдется такой мизерной суммы? Жалких десять сентаво! Ну кто ж из вас не тратит их каждую неделю на пряники и конфеты? Собирая по десять сентаво каждую неделю, мы совершим в честь нашего святого заступника обряд, который назовем «презрение к деньгам». Какую радость доставим мы святому! Как возликует он, узрев, что тридцать самых юных почитателей его, тридцать чистых, незапятнанных душ, тридцать добрых детей выказывают свое презрение к деньгам, кои являют собою прах и бесовское наваждение!.. Святой Луис Гонсага! — возопил он, воздев кверху руки и теперь уже обращаясь непосредственно к святому: — Прими этот дар из чистых рук сих детей! Ибо даже деньги, проклятые, презренные монеты, коснувшись невинных рук дитяти, очищаются от всякой скверны!

Учитель замер на мгновение в религиозном экстазе и затем, снова спустившись с неба на бренную землю, изложил готовым к послушанию детям свой проект… Каждый понедельник они будут давать ему по десять сентаво. Так как в классе всего тридцать душ, то это составит три песо. Он поменяет монеты на бумажные деньги. Бумажные деньги будут положены в сумку. Сумка будет повешена под образом святого. Там она останется всю неделю, а в субботу, прежде чем разойтись по домам, они сожгут и сумку и деньги.

Учитель закончил:

— Пусть проклятые деньги, превратившись в серый дым, полетят на небо! Таково будет жертвоприношение, которое вы будете каждую неделю совершать в честь святого нашего заступника, ограждающего нас от всех земных бед. С этим дымом поднимется к небу истинно высокое чувство — презрение к деньгам!

Дети, разумеется, были готовы совершить описанное жертвоприношение.

В понедельник каждый из тридцати мальчиков принес свои десять сентаво. Учитель сунул монеты в карман, а взамен достал три песо кредитными билетами, которые и положил затем в небольшую бумажную сумку, а сумку сразу же привесил под образом святого Луиса Гонсага.

Там сумка провисела ровно шесть дней. В субботу, перед концом последнего урока, учитель таинственно запер дверь, снял с гвоздя сумку и бросил на пол. Потом он стал топтать сумку ногами, потом полил спиртом… Наконец он вынул спичку.

Дети чуть не вывихнули себе шеи, стараясь получше разглядеть, что же сейчас будет, — можно было подумать, как будто на этом крошечном аутодафе сжигалась проклятая плоть самого дьявола.

— Читайте отче наш! — выкрикнул учитель.

Машинально, словно во власти какой-то потусторонней силы, тридцать мальчиков нараспев затянули:

— Отче наш, иже еси на небеси! Да святится имя твое…

Учитель поднес спичку к бумажной сумке — и веселые язычки пламени заплясали перед изумленными глазами молящихся детей, голоса которых слились с голосом учителя, опустившегося на колени:

— Отче наш, иже еси на небеси!..

Кое-кто из мальчиков тоже встал на колени.

От сумки с деньгами осталась лишь крошечная горсточка пепла. Учитель собрал этот пепел и, подняв руку к образу, возопил:

— Святой Луис Гонсага, прими сей скромный дар от тридцати чистых, не запятнанных грехом душ! Прими сей пепел, в котором заключено презрение к деньгам, священное чувство, испытываемое праведными детьми!

И он высыпал пепел в корзину для бумаг.

Еще две субботы подряд эта сцена повторялась во всех деталях.

* * *

В четвертую субботу один из мальчиков, по имени Мартин, в тот момент, когда учитель протянул руку к сумке, намереваясь снять ее с гвоздя для сожжения, поднял руку.

— Что ты хочешь сказать? — спросил наставник.

— Я думал… — начал робко мальчик. — Я думал… — повторил он отчетливо, внезапно осмелев, словно благородное намерение, овладевшее его сердцем, придало ему сил. — Я думал, что было бы лучше, вместо того чтобы сжигать эти деньги, дать их бедным. Я знаю одну женщину в нашем квартале. Она старуха, параличная. Сын у нее пьяница, иногда по нескольку дней домой не приходит, и бабушке есть нечего. Соседи ей помогают. Вот если б мы ей каждую неделю отдавали эти три песо…

Ему не пришлось продолжать. Учитель, который в первый момент, казалось, смутился, но быстро справился с собой и принял свой обычный вид, прервал его. Но он не обратился к мальчику, он обратился к иконе святого:

— Прости, святой Луис Гонсага, прости этому маленькому еретику! Это не он говорит. О нет! Это дьявол глаголет его устами! Это дьявол внушил ему сии богохульные речи! Прости ему! — И он повернулся к Мартину, который теперь дрожал от страха. — И вы не боитесь, сын мой, что отсохнет ваш грешный язык? И вы не боитесь, что святой, оскорбленный вашими преступными речами, попросит всевышнего наказать вас, тем явив пример справедливого суда над еретиком? Что, придя домой, вы найдете ваше жилище ставшим жертвой пламени и лежащим в руинах, под которыми мать ваша нашла свою кончи… О нет, боже милосердный, я не решаюсь произнести это страшное слово!.. Прости его, святой Луис, прости его! — И учитель снова обернулся к насмерть перепуганному мальчику: — Думали ли вы о том, что говорите? Нет, вы не думали. Поняли ли вы, что ваши речи были богохульными? Нет, вы не поняли. Предпочесть земную тварь, бренного человека, хоть бы то и была бедная парализованная старуха, предпочесть святому! Отвечайте: думали ли вы, какой чудовищный, непростительный, непостижимый грех вы совершаете, произнося подобные речи? Отвечайте!

Мальчик не мог отвечать. Он плакал горестно, задыхаясь от рыданий, отчаянно глотая ртом воздух.

— Еретик раскаялся! — торжественно пропел учитель, обращаясь к святому. — Ибо ты явил ему свою милость и отпустил ему его грех, милосердный наш заступник! Благодарю тебя! — И, повернувшись к мальчику, все тело которого сотрясалось от судорожных рыданий, продолжал: — Вы раскаялись и вы прощены! Поднимите голову, посмотрит^а святого: язык ваш согрешил, но душа ваша невинна!

Он подошел к мальчику, поднял обеими руками его низко склоненную голову, патетически звонко и отечески нежно поцеловал его в разгоряченный лоб и крикнул, оглушая присутствующих своим голосом:

— Именем святого Луиса Гонсага отпускаю тебе твой грех!

Мальчик снова заплакал, но теперь это были не бурные слезы страдания, а тихие, облегчающие сердце слезы радости. Другие дети тоже плакали.

И в этот раз, когда огонь начал пожирать сумку с деньгами, весь класс опустился на колени.

Прошло еще пять недель.

Обряд сожжения денег стал понемногу терять свой торжественный характер. С ним случилось то же, что случается со всеми другими религиозными обрядами, слишком часто повторяемыми: он стал привычным явлением.

Как-то раз кто-то из мальчиков, вместо того чтобы дать десять сентаво на жертвоприношение, истратил их на бумажного змея. Учитель за него положил деньги в сумку святого. На следующей неделе учителю уже пришлось положить деньги за трех учеников. Они тоже истратили свои десять сентаво, хотя при этом очень извинялись. Учитель прибегал к обычным патетическим жестам, к обычным возгласам и крикам, к обычным обращениям к святому, висящему на стене. Но и жесты, и крики, и обращения к святому тоже понемногу теряли свою первоначальную силу воздействия: они тоже стали привычными. И все чаще при виде Монашка, с посиневшим лицом вздымающего к небу сжатые кулаки, грозя еретикам божьей карой, при звуке его загробного голоса, пророчившего ужасающие бедствия, на ребячьих лицах появлялась едва заметная плутоватая улыбка.

Божий гнев — это хороший точильный камень для веры, но если очень сильно им злоупотреблять, то он не оттачивает веру, а стачивает. Дети уже не боялись божьего гнева так, как прежде, но продолжали приносить каждый понедельник по десять сентаво.

Как-то раз в субботу, на последней перемене, перед последним уроком, на котором должно было произойти обычное аутодафе, один мальчик по секрету сказал другому:

— Знаешь, что я придумал?

— Что?

— Бежим скорее в класс, достанем из сумки три песо… и возьмем их себе! Хочешь?

— Я боюсь.

— Что увидят-то? Да не увидят!

— Я боюсь святого.

— Так ведь он только картинка!

— Но на небе ведь есть настоящий…

— А мне так думается, что это всё выдумки Монашка… Подумай, три песо! Полтора на каждого. У тебя было когда-нибудь полтора песо?

— Никогда!

— Вот видишь! Пойдем…

И мальчик взял товарища под руку.

— Но как же так?.. — колебался второй мальчик, однако все же шел за первым. — А ему не скажем?

И он указал на проходящего мимо них мальчика, того самого, который предложил отдать три песо парализованной старухе. Заговорщик слегка трусил и мечтал о подкреплении. Ему казалось, что, чем больше будет участников преступления, тем меньшая вина падет на каждого.

— Но ведь если мы ему скажем, — ответил автор проекта, — то нам придется отдать один песо ему.

— Ничего. Каждому достанется по одному песо.

— Ладно!.. Слушай, ты знаешь что? Мы решили взять три песо из сумки святого, а вместо них засунуть три кусочка газетной бумаги. Как ты думаешь, а?

— И мы тогда отдадим три песо той бабушке? — спросил третий мальчик. — Вот здорово! Я согласен! — Он был в восторге.

Его решимость придала бодрость двум первым заговорщикам.

— Нет, каждый возьмет себе одно песо.

— Если хочешь, отдай свое этой бабушке…

— Хорошо! — согласился филантроп. — Пошли! — А по дороге подумал: «Может быть, все-таки я дам бабушке только полпесо, а другую половину оставлю себе».

Они стремительно вбежали в класс. Один из мальчиков встал у двери на страже. Другой приставил к стене стул. Третий вскарабкался на него и открыл сумку. Он быстро засунул в сумку руку, схватил какие-то бумажки и вытащил.

— О!.. — вскрикнул мальчик и чуть не упал со стула.

В его руке оказались пожелтевшие обрывки старых газет.

 

ЯЙЦО В ТАРЕЛКЕ СУПА

Каждый день, возвращаясь из школы, Дамиан Бальби принимался готовить похлебку, чтобы отец, вернувшись с работы, мог поесть горячего. Он не первый год занимался такой работой. Уже девятилетним мальчиком он умел готовить. В течение пяти лет Дамиан каждый день чистил картошку и нарезал капусту, прежде чем приняться за приготовление уроков и углубиться в свои книги.

Он жил вдвоем с отцом, светловолосым великаном, тихим и немногословным, к которому его привязывало нечто большее, чем сыновний долг. Матери своей он не знал. Он вырос рядом с этим молчаливым, угрюмым человеком и сам сделался таким же молчаливым и угрюмым. Дамиану было четырнадцать лет, но он чувствовал себя взрослым мужчиной и рассуждал как взрослый мужчина.

Его отец был каменщиком, бригадиром каменщиков, и, чтобы поспеть вовремя на работу, ему приходилось вставать очень рано. Возвращался он лишь поздно вечером, усталый и голодный. Говорил мало, в основном интересовался, как у сына идет ученье, — это была его главная надежда, его гордость; потом ложился спать.

Утром мальчик поднимался раньше отца, чтобы приготовить кофе с молоком.

Пока Дамиану не исполнилось девять лет, завтрак и обед готовил отец. Но вот как-то вечером, вернувшись с работы, отец увидел, что на очаге кипит котелок, а мальчик склонился над ним и дует с очень серьезным лицом.

Когда отец приблизился, Дамиан, словно извиняясь, сказал:

— Я сварил тебе похлебку, папа. Я теперь каждый день буду варить. Так что когда ты придешь с работы, то сразу сможешь сесть за стол… Потому что ведь ты так устаешь!

Великан растрогался. Он положил свою огромную лапищу на белокурую голову сына и изрек:

— Ты в жизни далеко пойдешь!

— Я, папа?

— Да.

— Почему?

— Почему? Я и сам не знаю почему. Но мне кажется, мне, говорю, кажется, что ты не такой, как другие мальчуганы твоих лет. Потому-то я хочу, чтобы ты учился… Я, когда мне было пятнадцать лет, мечтал стать знаменитым художником вроде Леонардо да Винчи. Потом мне пришлось удовольствоваться работой каменщика. Но, кто знает, может быть, о тебе судьба порадеет, и ты станешь тем, чем я не смог стать…

Как-то вечером, вернувшись из школы, Дамиан нашел отца дома. Он спал. Рядом с ним сидел другой каменщик. Он объяснил мальчику:

— Ему стало плохо, сильные боли в спине и в груди. Пришлось вызвать «скорую помощь»… Теперь вот он заснул.

Дамиан перепугался насмерть. Ему никогда не приходило в голову, что отец может заболеть. Проснувшись, отец принялся отчаянно стонать, и Дамиан побежал за доктором. Доктор велел немедленно отвезти отца в больницу: его необходимо было срочно оперировать. Он сказал, что предполагает язву желудка и камни в печени. На следующее утро отца оперировали. Около полудня он скончался.

Дамиан чувствовал себя так, словно ему отрезали обе руки и обе ноги. Сердце его исходило кровью от страшного горя, которое он переносил без слез, без слов, как мужчина. Дядя Хосе, младший брат отца, тоже каменщик, такой же большой и кроткий, как и старший брат, распоряжался похоронами.

Когда вернулись с кладбища, он сказал племяннику:

— Ну что ж, Дамиан, теперь будешь жить с нами. Моя жена будет тебе матерью. А сыночек — твоим братом. Ну, а я за отца тебе буду. Что ж тут поделаешь, Дамиан! Уж кому что на роду написано. Отцу твоему туго в жизни пришлось. Хороший он был человек, многого стоил, вот зато, верно, и не было ему счастья. Может, тебе повезет. Я тебе за отца буду. Хочу, чтобы ты ученье свое не бросал…

— А может, мне лучше работать пойти?

— Нет, не бывать тому! — крикнул дядя и с силой топнул своей огромной ногой об пол.

— Да вы ж человек бедный, — уговаривал Дамиан. — Вы ж рабочий, каменщик, мало получаете ведь!

— У меня кое-что отложено, так, ерунда, около трехсот песо. Мы из этих денег будем брать на книги и чтобы платить за ученье. Потом, когда ты поступишь в институт, там видно будет!.. Твой отец для меня много сделал. Должен же я ему отплатить чем-нибудь за его заботы. И больше ни слова! Пойдем домой!

Тетка, тощая и очень нервная, встретила Дамиана неприветливо. Но ее сын, двенадцатилетний мальчик, болезненный и щуплый, очень обрадовался, увидев этого угрюмого силача-брата, в котором сразу почувствовал своего будущего защитника. Дядя торжественно представил Дамиана жене и сыну, словно те видели его в первый раз:

— Корина, вот твой второй сын. Наш старший сын… Сиксто, вот твой старший брат… — И он легонько подтолкнул Дамиана: — Пойди поцелуй своего братишку.

Мальчики ласково обнялись и поцеловались. Тетка что-то сердито проворчала, но Дамиан был слишком расстроен, чтобы обратить на это внимание. Дядя тоже не заметил недовольства жены: честный добряк был искренне взволнован всем происходящим. А Сиксто ликовал: теперь у него есть старший брат, такой сильный, такой большой! И мальчик не отходил от Дамиана и улыбался ему робкой улыбкой слабого, болезненного ребенка.

Ночью Дамиан случайно услышал разговор, которого никак не ожидал.

Единственная комната, служившая семье и спальней и столовой, была теперь разделена занавеской. Большая часть была отведена под столовую и спальню для дяди и тетки, а в меньшей, за занавеской, спали дети. Мебели было так мало, что здесь были возможны любые перестановки и перемещения.

Дамиан, лежа на спине, с устремленными в темноту глазами, думал об отце. По другую сторону занавески послышался шепот, и потом голос тетки спросил:

— Дамиан, ты спишь?

Сам не зная отчего, вероятно боясь прервать дорогие его сердцу воспоминания, Дамиан не ответил.

И тогда тетка, думая, что он спит, стала говорить громче: она сердито упрекала мужа за то, что он привел в дом лишнего едока.

— Он сын моего брата, — сказал дядя.

— Но каждый кусок, что ты даешь сыну твоего брата, — не унималась тетка, — ты вырываешь изо рта у твоего родного сына. Почему ты уперся на том, что он должен продолжать учиться?

— Потому что мой брат этого хотел.

— Твой брат! — рассвирепела тетка. — Твой брат мог жертвовать для него всем, чем угодно. Ведь это его сын! А тебе он всего-навсего племянник, и у тебя собственный сын есть. Ты должен о сыне заботиться, а не о племяннике. Если он будет продолжать учиться, твой родной сын должен будет стать каменщиком, как ты!

— Дамиан очень способный, — сказал дядя, словно для того, чтобы убедить жену, ему нужны были какие-то объективные данные: одних чувств было недостаточно. — А наш Сиксто, что греха таить, туповат. Не лезут ему науки в голову, да и только! Сама посуди, ведь он уже пять лет в школу ходит, а все еще в третий класс не перешел. Как бы мы ни хотели, чтобы он закончил ученье, все равно ничего не получится. Твердолобый он у нас. Весь в меня! А Дамиан — тот в своего отца вышел. Брат-то умница был! Он, бедняга, так хотел учиться… Но как только он начал ходить в школу, наши родители померли. Он и остался вроде как за отца для меня и для двух младших сестренок. Пришлось ему забросить книги и пойти работать. Пожертвовал собой для нас. А потом он хотел, чтобы я учился, раз уж ему не пришлось. Куда там! В мою голову ученье не лезло. Со мною было так же, как с нашим Сиксто. Оба мы с ним твердолобые! Ну что ж тут будешь делать? Это наша беда. Кто родился твердолобым, тот уж до смерти твердолобым и останется. Это вроде как горбатый — он уж весь свой век горбатый и есть. Или, к примеру, хромой… А сделать из нашего Сиксто инженера или адвоката — да это так же невозможно, как сделать из хромого или горбатого заправского боксера. Верно я говорю?

Тетка что-то сердито пробурчала, Дамиан не расслышал что. Дядя продолжал:

— Мой брат хотел, чтобы его сын стал архитектором. Должен же я чем-нибудь заплатить брату за все его заботы, за всю его доброту, за все его терпение! Я буду работать, чтобы его сын учился, чтобы он стал архитектором, как хотел брат. Разве это не будет справедливо? Мне кажется, я рассуждаю правильно и разумно. Если бы я задолжал что-нибудь лавочнику, ты первая нашла бы, что будет вполне разумно и справедливо, если я ему отдам долг. Верно ведь? Ну вот, а раз у меня есть долг по отношению к брату, значит, я ему должен уплатить. Вот как!

— Но ведь твой брат умер… — попробовала возразить тетка, которую дядино рассуждение не до конца убедило.

— Умер! Вот так причина, чтобы не платить долгов! Если бы лавочник умер, я бы уплатил долг вдове. Умер, говоришь, брат? Ну вот, я и плачу его сыну!

— Да, но у своего сына отнимаешь, — упорствовала тетка. — На ученье племянника ты потратишь все свои сбережения, а когда нужно будет родному сыну, то взять будет неоткуда.

Дядя рассердился.

— Да что с тобой говорить! — закричал он. — Бесполезно с тобой говорить! Ты этого не понимаешь и никогда не поймешь! И не потому, что ты твердолобая — ты не твердолобая. У тебя сердце жесткое, вот что! А такие вещи не головой — сердцем понимать надо… И кончен разговор!

Он погасил свет, намереваясь уснуть. Тетка еще некоторое время что-то ворчала, но Дамиан не мог расслышать ее слов. Долго не мог он успокоиться. Мысли так и кипели в его мозгу. Был момент, когда ему захотелось немедленно встать с постели, идти к дяде и сказать ему, что пойдет работать, что не будет больше учиться. Но что-то удержало его от этого шага.

Наконец он уснул. Утром, за чашкой кофе, Дамиан сказал:

— Ночью мне папа снился.

— Да? А как он тебе приснился? — спросил дядя.

— Мне снилось, что он мне сказал: «Дамиан, брось ученье.

Ты должен идти работать…» Так что, дядя, я, знаешь, думаю…

— Что? — спросил дядя, побледнев. — Что ты думаешь, а?

— Я думаю бросить школу…

— Ни за что! — крикнул дядя, стукнув кулаком по столу. — Ни за что! — повторил он еще громче и стукнул кулаком по столу еще сильнее.

Дамиан, собравшись с духом, попробовал его убедить:

— Видите, сам папа сказал…

— Это он тебе во сне сказал. Значит, ты должен продолжать учиться. Сны всегда надо понимать наоборот. Если снятся похороны — к долгой жизни. Если снятся мыши — к деньгам… Правда, Корина? — обратился он к жене, надеясь, что она его поддержит.

Но она не поддержала, только заметила:

— Не всегда…

— Все равно! — закричал дядя, — Все равно! Ты будешь продолжать учиться… И кончен разговор!

Он встал из-за стола и, на ходу допив свой кофе, поспешил на работу.

Благородное поведение мальчика не смягчило сердце тетки. С первого же дня она начала против него глухую войну, поминутно раздражаясь, придираясь к мелочам, словно хотела капля за каплей вылить на него ту ненависть, которая распирала ее душу. Дамиан не подавал виду, что что-нибудь замечает. Когда, бывало, он, сидя в уголке, учит свои уроки, а тетка рядом гладит и нарочно громко поет, Дамиан только закрывает уши руками и продолжает заниматься. Или вечером, когда она на цыпочках подходит в темноте к его кровати, стаскивает с него плюшевое одеяло и накрывает им своего сына, Дамиан лежит не шелохнувшись, притворяясь, что спит. Или еще за обедом, когда она кладет ему самый жесткий кусок мяса, Дамиан молчит — ведь он слишком голоден, чтобы отказаться; в конце концов, если поэнергичнее жевать… Дяде Дамиан никогда ничего не говорил. Зачем? Хорошо, что дядя не замечает. Как раньше отец, дядя с интересом расспрашивал его о занятиях и бывал по-настоящему счастлив, когда племянник рассказывал ему что-нибудь из истории или, отвечая на его вопросы, говорил, как тот или иной предмет называется по-французски.

За завтраком, когда муж был на работе, хозяйка ставила перед каждым из мальчиков по тарелке супа, но в тарелку сына всегда выливала яйцо.

Когда она впервые вылила яйцо в тарелку Сиксто, а в тарелку Дамиана не вылила, Дамиан поднял голову и серьезно посмотрел на нее.

Она смутилась и сочла необходимым объяснить:

— Он слабый. Ему нужно больше, чем тебе.

Тогда только Дамиан понял до конца эту мелкую душу. Он словно прочел эту душу в маленьких, сверкающих злобными искрами глазках женщины, в выражении ее лица, одновременно испуганном и ликующем. Он почувствовал, как слезь) бросились ему в глаза и какой-то комок застрял в горле, мешая дышать. Ведь он пришел сюда, ища утешения, с сердцем, полным любви. Почему же эта женщина так жестоко обращается с ним? Он пожал плечами и, глубоко засунув в рот ложку, проглотил вместе с супом подступившие к горлу слезы. И только тогда смог выговорить, стараясь, чтобы тетка не заметила, что он лжет:

— Да я совсем не люблю яйцо в супе!

* * *

Мальчики очень привязались друг к другу. Это приводило в отчаяние мать Сиксто. Она хотела поссорить их. Если бы они стали врагами, это был бы лишний повод для нападок на Дамиана. Но младший, болезненный и хилый, с обожанием смотрел на старшего, такого большого и сильного. Гораздо сильнее, чем наговоры матери, всячески старавшейся восстановить его против Дамиана, действовали на Сиксто поступки брата, который помогал ему готовить уроки и заходил за ним в школу, если узнавал, что его обижают. Этот высокий, широкоплечий мальчик со светлыми волосами и синими глазами — который сжимал кулаки, и при этом кулаки у него были как у взрослого, и который, как взрослый, носил сороковой номер ботинок — внушал худенькому Сиксто самое глубокое уважение. Кроме того, этот великан, этот силач, способный поднять Сиксто одной рукой и нести целый квартал, ни капельки при этом не устав, был его двоюродный брат, жил с ним в одной комнате и сам взял его под свою защиту.

Мальчик просто слышать не мог наговоров матери, которая тщетно пыталась перелить в сердце сына хоть каплю ненависти, наполнявшей ее собственное сердце. Стараясь почаще застать Сиксто одного, она подолгу с ним беседовала, всячески оговаривая Дамиана. Все ее усилия были бесполезны. Сиксто немедленно бежал искать Дамиана и с восторгом выкладывал ему все, что только что говорила мать. От этих разговоров он сам чувствовал большое удовлетворение, потому что ему казалось, что, оказывая такое доверие брату, он хоть как-то платит ему за его бесценное покровительство, за дружбу и защиту.

— Знаешь, Дамиан, — сказал однажды Сиксто, — сегодня мать опять говорила про тебя плохое.

— Да? А что же она говорила?

— Она сказала, что из-за тебя я буду каменщиком, что папа тратит все свои сбережения на твои занятия, что я не должен тебя любить, что ты мой враг… «Нет, мама, — сказал я, — Дамиан мне не враг! Он меня защищает, уроки мне помогает готовить, ходит со мной на реку купаться, водит меня в кино…» Я не слушаю маму. Что она может понимать! Правда?

— Не знаю, что тебе сказать, ты сам решай. Если ты думаешь, что я твой враг, не дружи со мной…

— Да нет, Дамиан, я думаю, что ты мой друг! — И мальчик ласково жался к Дамиану, глядя на него снизу вверх, как на высокую башню.

Дамиан положил свою большую руку на плечо брата и притянул его к себе:

— Ты мой братишка! Твой папа и мой папа очень любили друг друга, и мы с тобой должны друг друга любить.

— Верно, Дамиан! Пускай мама говорит что хочет. Все, что она мне будет говорить, я тебе буду потом рассказывать. Вот видишь, я не обращаю на нее внимания. Какая она плохая, мама! Да?

— Я не знаю, плохая твоя мама или хорошая, но она тебе мать…

После этого разговора дети подружились еще больше. А ненависть тетки к племяннику все росла и росла. Раньше она вела хозяйство очень экономно. Но с тех пор как сбережения мужа оказались под угрозой, перестала заботиться о том, чтобы не истратить лишний сентаво. И, болтая с соседками, откровенничала:

— Уж не думаете ли вы, что я буду лишать себя самого необходимого, для того чтобы господин племянник мог учиться?

Она применяла тактику нападения из-за угла. Никогда не решалась она сразиться лицом к лицу с этим мальчиком, который напоминал взрослого мужчину не только своим ростом, но и своим умом и характером. Как-то раз она, правда, попробовала пойти в открытую атаку. Дамиан опоздал к обеду, и она принялась сначала ворчать на него, а потом стала кричать. Дамиан не ответил. Он только очень серьезно посмотрел на нее. И во взгляде его она прочла такой горький упрек, что почувствовала себя побежденной. Подумать только: он не защищался, он не пытался оправдаться, как это сделал бы на его месте всякий другой ребенок! Это настолько изумило тетку, что она даже пожалела о своем поступке. Дамиан, сохраняя молчание, ел холодный обед. Она сидела неподалеку от него и штопала чулки. Подняв глаза от работы, она каким-то испуганным голосом спросила:

— Ты, конечно, скажешь Хосе, что я тебе суп не разогрела?

— Я? — откликнулся Дамиан. — Я скажу? Вы меня не знаете!

Он проговорил это с такой уверенностью, что женщина остолбенела и еще несколько раз потом с недоумением украдкой взглядывала на него. Никак она не могла понять этого мужчину в коротких штанишках, который мог только что так обстоятельно рассказывать вам о греках и римлянах, а пять минут спустя уже прыгать на одной ножке по двору, играя с малышами в классы.

Три дня не могла она забыть сцену за обедом. Три дня подряд она относилась к Дамиану по-матерински ласково. И однажды вылила ему в тарелку яйцо, так же как своему сыну. Дамиан обрадовался этой перемене. Он ничего не сказал, но был очень доволен, потому что, несмотря на угрюмую внешность, был в душе ласковым и добрым, нуждался в любви и сам хотел любить. Он съел суп вместе с яйцом, позабыв, что когда-то говорил, что не любит яйца в супе. Этот знак внимания растрогал его… Но передышка длилась недолго: вскоре тетка опять вернулась к своей мелочной войне и как-то раз за обедом снова дала ему тарелку супа без яйца. Впрочем, она сочла нужным объяснить свой поступок:

— Надо экономить, поэтому я не вылила в твою тарелку яйца. А так как он слабее… — Она указала на сына. Потом, немного помолчав, добавила более тихим голосом — Надо экономить — твое ученье обходится очень дорого.

Дамиан перестал есть и поднял голову. Она отвернулась, избегая его взгляда.

* * *

Внезапно на семью обрушилось несчастье.

Однажды вечером, возвращаясь из школы, Дамиан нашел двери дома открытыми. Женщины, дети, несколько мужчин столпились у дверей и словно ждали чего-то. Когда Дамиан приблизился, ему рассказали печальную новость: Хосе, его дядя, упал с лесов и разбился. Только что его привезли в «скорой помощи», мертвого. Дамиан побежал в комнату. Тетка громко выла. Сиксто увидел его, подбежал и крепко обнял. Дамиан молча замер на месте, глядя на неподвижное тело дяди на постели, повернутое лицом к стене. Ему казалось, что тяжелый камень внезапно свалился ему на плечи. Но он не склонил голову и не заплакал. Он стоял в немом молчании, с потемневшим лицом и только все крепче прижимал к себе жалобно всхлипывающего братишку. Да, теперь они стали настоящими братьями!

На рассвете Дамиан остался возле покойника вдвоем с теткой. Соседи и знакомые уже ушли. Сиксто спал. Дамиан не захотел ложиться. Он считал, что его долг всю ночь оставаться подле дяди. Тетка плакала и причитала;

— Теперь, чтобы нам на улице не остаться, я должна буду опять пойти на фабрику. Сиксто тоже придется работать… А ты… Я не знаю, что с тобой делать!..

Дамиан подошел к ней. Он сказал:

— Сиксто должен по-прежнему ходить в школу. Я пойду работать. Я уже говорил с хозяином строительства, где работал дядя. Он принял меня чернорабочим. Но скоро я выучусь. Через месяц я стану помощником мастера. Я уверен! Сиксто не должен идти на фабрику.

Вы получите трудовое пособие, ведь дядя умер от несчастного случая. А там увидим…

Тетка встала с места и, обняв его, горячо, порывисто поцеловала в обе щеки и заговорила, вернее, закричала:

— Сынок, сынок ты мой дорогой! Хочу, чтоб ты был моим сыном!..

— Что вы делаете, тетя? — спросил Дамиан, изумленный, потому что тетка упала на колени и, обнимая его ноги, кричала:

— Прости меня, сынок, прости меня! Я плохо с тобой обращалась, прости меня!

Дамиан, взволнованный до того, что, казалось, сейчас задохнется, попытался улыбнуться. Он сказал:

— Да что вы, тетя, встаньте, не вспоминайте про эти глупости! Ну стоит ли про такие глупости вспоминать, что вы! Встаньте!

Он поднял тетку и поцеловал ее в лоб.

На следующий день после похорон дяди Дамиан пошел на работу. Он вернулся вечером, усталый и голодный, как когда-то возвращались его отец и дядя.

Женщина поставила перед мальчиками по тарелке супа. Потом взяла яйцо, разбила скорлупу и вылила яйцо в тарелку Дамиану. Он поставил Сиксто свою тарелку, а себе взял его и объяснил тетке:

— Он слабый. Ему нужно больше, чем мне.

 

ИСТОРИЯ КУЛЕЧКА С КОНФЕТАМИ

Год начался неудачно. Во-первых, новый учитель, молодой и, по-видимому, веселый, пробыл только две недели и ушел. Во-вторых, старый учитель Кристобаль Феррьёр через два месяца после начала занятий тяжело заболел. И вот как раз сегодня детям сообщили печальную новость: в этом году старик совсем не вернется в школу. По совести сказать, эта весть не так опечалила учеников, как уход молодого учителя. Феррьер, хилый старикашка с желтым лицом, отличался ворчливым нравом и изводил всех своими криками, угрозами, наказаниями. И потом очень уж он был нудный. Своим голосом старого астматика он снова и снова повторял всё те же старые, давно знакомые истины, и все пятнадцать учеников, один за другим, должны были тоже повторять:

— Провинция Буэнос-Айрес граничит: на севере с Уругваем, отделенным от нее расширенным устьем реки Ла-Плата…

И мальчики один за другим бормотали:

— На севере с Уругваем, отделенным от нее расширенным устьем реки Ла-Плата…

И так пятнадцать раз. Мучение.

…Однажды Хустино Саратёги, самому прилежному и примерному ученику в классе, пришла в голову блестящая мысль, которую он тут же и высказал:

— Давайте навестим учителя.

Выбрали представителей от класса: первый — сам Саратеги; второй — Гервасио Лафико, плохой ученик, шалун; третий — Сауль Каньяс, белобрысый, веснушчатый мальчик с довольно равнодушным характером; и последний — Хоакин Ланди.

Мать Хоакина, узнав, что представители от класса идут навестить учителя, купила конфет: неудобно идти к больному с пустыми руками.

Утром представители собрались в школе. Жена директора прочла им маленькое наставление:

— Если даже вы найдете, что у него очень плохой вид, не говорите ему этого. Напротив, скажите, что выглядит он прекрасно, гораздо лучше, чем в последнее время в школе. Подбодрите его. И скажите, что вы все очень без него скучаете… Саратеги, ты самый серьезный — говори ты. Потому что, если станет говорить Лафико, он все перепутает.

Посланцы отправились в путь. Не успели они свернуть за угол, как Сауль спросил Хоакина:

— А с чем конфеты?

— Разные.

— Как много, верно?

— А ну-ка, сколько здесь? — сказал Гервасио и, взяв у товарища кулечек с конфетами, взвесил его на руке. — Тяжелый!

— Полкило.

Они продолжали свой путь в молчании, глубоком молчании, необычном молчании. Они не решались говорить. Все поняли идею Сауля, и эта идея всех взбудоражила.

Наконец Сауль остановился и сказал:

— Ребята, если из полкило взять четыре конфеты, то будет незаметно. Как вы думаете: что, если нам съесть по одной?

— Правильно! Это можно! — поддержал его Гервасио и захлопал в ладоши.

Хоакин посмотрел на Хустино и нашел, что лицо товарища совершенно ничего не выражает. Он спросил:

— А ты что ж молчишь?

— Я? А что мне говорить? Конфеты твои — делай что хочешь.

Это был ловкий маневр, но все поняли: первый ученик, которого всегда ставят всем в пример, одобряет идею Сауля.

Хоакин попробовал возразить:

— Но ведь мама купила их для учителя…

— Так ничего же не будет заметно! Давай я развяжу кулечек, — сказал Сауль.

Пальцы Хоакина, державшие кулечек, разжались медленно и словно нехотя. Сауль ловко развязал ленточку.

— Мне дай вон ту, с орешком наверху, — выбрал Гервасио.

— А ты какую хочешь? — спросил Сауль у Хустино.

— Вот эту.

— А ты?

Хоакин расстроенным голосом сказал:

— Все равно!

— А мне нравятся с марципановой начинкой.

И пока все дружно жевали, Сауль очень аккуратно перевязал кулечек лентой и завязал красивый бант. Потом он отдал кулечек Хоакину и сказал:

— Вот видишь, ничего не заметно.

— Какие вкусные! — восхитился Гервасио.

— Пожалуй, можно съесть еще по одной, — невозмутимо сказал Сауль. — Все равно не видно будет…

— Замечательно! — воскликнул Гервасио.

Хоакин шел молча. Сауль обратился к Хустино:

— Послушай, Саратеги, как ты думаешь?

— Конфеты не мои, — ответил первый ученик, решительно снимая с себя всякую ответственность. — Если б они были мои…

Гервасио прервал его:

— Если б они были мои, мы бы ничего учителю не оставили! Сами бы съели… До чего ж вкусно!

Сауль засмеялся. Хоакин с серьезным лицом молча шел впереди, словно и не слышал этого разговора.

— Ну? — спросил Сауль.

— Что? — вопросом ответил Хоакин, явно недоумевая, о чем речь.

— Как ты считаешь: съедим еще по одной?

— Заметно будет.

— Вот увидишь — не будет… Правда, Хустино, не будет заметно? Да?

— Если ты сумеешь красиво перевязать…

— Вот посмотришь! — И Сауль снова взял пакетик из руки Хоакина, которая как-то невольно разжалась.

Он развязал ленточку и дал каждому по конфете. В этот раз никто не выбирал — уж кому какая достанется… Он положил конфету в рот… и уже хотел перевязать пакет, как вдруг Гервасио, в страшном гневе, закричал:

— Ты взял две! Я сам видел. Открой рот! А ну, давай! Покажи!

Сауль торопливо жевал.

— Тогда мне тоже дай еще одну! — потребовал обвинитель.

Сауль дал. И Хоакину тоже дал, и Хустино тоже. Хустино, тот просто засунул конфету в рот, а вот Хоакин запротестовал:

— Видно же будет!

— Да нет! Вот увидишь, я так ловко перевяжу, что никто и не догадается.

Присев на крылечко какого-то дома, он с особой тщательностью начал завязывать бант. Но кулечек все-таки стал меньше.

Когда Сауль отдал кулечек Хоакину, тот расстроился:

— Ой! До чего же видно, что мы часть съели!.. Правда, Хустино?

— Да.

— Правда, Гервасио?

— Да.

— Очень видно?

— Ну, ясно. Мы ведь съели двенадцать конфет! Каждый по три. А нас четыре. Трижды четыре — двенадцать.

И Сауль ехидно улыбнулся.

Хоакин рассвирепел. Он бы с удовольствием избил забияку.

— Свинья! — выругался он.

— Почему — свинья? А ты разве не ел?

Неоспоримый довод…

Хоакин положил кулечек в карман куртки и продолжал идти. Лицо его было очень мрачно. Все молчали. Только Гервасио время от времени пытался смеяться, но смех его звучал как-то неуместно. Пытался он и завязать разговор, но ему не отвечали.

Сауль сказал, обращаясь к Хоакину:

— Почему ты так надулся? Думаешь — нехорошо, что мы конфеты съели?

— Конечно.

— Ничего тут плохого нет!

Голос Сауля звучал так уверенно, что Хоакин остановился и спросил:

— Почему — ничего плохого?

— Потому что этого учителя я бы ядом угостил, а не конфетами.

— Что верно, то верно! — согласился Гервасио.

— Да ведь мы все радовались, что он не приходит в школу!

— Я, например, радовался, — подтвердил Гервасио.

— А ты? — спросил Сауль у Хустино.

Тот как-то неопределенно поморщился.

— А ты? — спросил Сауль у Хоакина.

— Я тоже был рад, что он не приходил к нам в класс… Но мама дала мне конфеты для него, а мы съели.

— Мы ведь не все съели. Еще много осталось.

— Но нельзя ж нести ему почти что пустой кулечек.

— Так давайте съедим, которые остались.

Хоакин шел, не останавливаясь.

— Нет, ты вспомни, — настаивал Сауль, — как он однажды тебя наказал и до семи часов вечера держал взаперти.

— Я помню.

— А когда он заставил тебя десять раз подряд переписывать глагол «иметь» в отрицательной форме! Я не имею, ты не имеешь, он не имеет, мы…

Саулю не пришлось закончить спряжение. Хоакин вынул из кармана кулечек, разорвал ленточку и протянул ему конфету.

Все съели по конфете. Потом снова взяли по конфете и снова съели. Снова и снова… Осталось три конфеты.

— Что делать? Осталось только три — одному не достанется.

— Бросим жребий, — сказал Сауль и достал монетку. — Орел или решка? — спросил он у Хоакина.

Тот рассердился:

— Нет, нет! Я не играю. Это мои конфеты. Разыгрывайте вы.

И, чтобы доказать, что конфеты действительно его, он взял одну, бесспорно причитающуюся ему по праву, и положил в рот.

Сауль повернулся к Хустино:

— Орел или решка?

— Орел.

Бросили монетку.

— Решка! — радостно вскрикнул Сауль. И протянул руку к кулечку. — Теперь разыгрывайте последнюю конфету.

— Орел или решка? — спросил Гервасио.

— Решка.

Бросили монетку, пристально следя за ней глазами. Кинулись вперед, горя нетерпением взглянуть, как она упала.

— Орел! — выкрикнул Гервасио в припадке бурного веселья и схватил пакет: — С марципаном! Моя самая любимая!

И жадно откусил кусочек.

Хустино смотрел на него глазами барашка, который знает, что его сейчас зарежут.

— Съешь кулечек!

Но Гервасио великодушно предложил:

— Иди сюда, откуси от моей конфеты.

Смятый кулечек остался лежать на земле. Хоакин, прежде чем тронуться в путь, бросил на него грустный прощальный взгляд.

— Как жалко, что больше нет, правда? — сказал Сауль, думая, что правильно понял этот взгляд.

Хоакин не ответил ему. Он пожалел совсем не об этом, когда взглянул на пустой кулечек…

Пошли дальше. Веселые, шумные. Один только Хоакин молчал.

Сауль стал насмехаться над ним:

— Что с тобой, а? Ты вроде крокодила: крокодил, говорят, съедает своих детей, а потом сам плачет. Так и ты: съел кон-феты и теперь…

— Замолчи лучше, а то я тебе как дам… своих не узнаешь!

Дрожа от гнева, угрожающе сжав кулаки, Хоакин встал перед Саулем.

Сауль уклонился от боя:

— Ладно. Не злись. Не стоит того…

И снова пошли — на этот раз скучные, словно вдруг увядшие: присутствие Хоакина всех смущало.

— Я не пойду, идите сами. Я буду ждать вон на том углу.

Он повернулся спиной к товарищам и зашагал в сторону.

Остальные с минуту смотрели ему вслед. Потом, не осмелясь окликнуть его, молча вошли в дом.

Через четверть часа они вернулись.

Если б ты только видел бедного Феррьера, — рассказывал Гервасио. — Просто жалко на него смотреть! Он похож на мертвеца.

А Сауль добавил:

— Он говорит так тихо, иногда даже трудно разобрать.

— Он нас всех троих поцеловал и заплакал… — вспомнил Хустино.

— Идемте! — резко бросил Хоакин и поспешил в обратный путь.

Другие следовали за ним, делясь своими впечатлениями.

Сауль заметил:

— А какой у него внучек! Знаешь, Гервасио, уверяю тебя, когда я увидел этого малыша, я пожалел, что мы съели все конфеты…

Хустино ответил:

— Видишь ли, если бы это были мои конфеты…

Хоакин остановился, разъяренный, и пристально взглянул на него. Хустино смутился.

— Если бы это были твои конфеты, то что бы было? — спросил Хоакин и со всей силой ударил Хустино по лицу.

Тот пошатнулся, закричал, потом заплакал.

Гервасио стал его утешать:

— Не плачь. Давай зайдем в этот магазин, я попрошу воды и оботру тебе лицо.

Хоакин, не оглядываясь, быстро зашагал дальше один. Он прошел уже почти два квартала, оставив товарищей далеко позади, как вдруг услышал за спиной чьи-то торопливые шаги и пронзительный, насмешливый голос Сауля:

— Бедный учительский внучек! Не пришлось ему конфеток попробовать!

«Ах так, он дразнится!..»

Хоакин обернулся, готовый к схватке. Но противник, оказывается, был вооружен: угрожающе подняв в воздух огромную палку, он бесстрашно ждал атаки.

Хоакин не решился сражаться безоружным с вооруженным противником.

Он крикнул:

— Я больше с тобой не разговариваю! Я больше тебе не друг!

И бросился бежать…

 

БРИТАЯ ГОЛОВА

Зенону десять лет. Его бритая голова полна ссадин, и из всего его существа, такого невзрачного в своих лохмотьях, бросается в глаза только эта огромная бритая голова, шершавая, как потрескавшийся ком сухой земли. В восемь лет, схоронив мать (отца своего он не знал), он остался на попечении судьи по делам несовершеннолетних, и ему пришлось поступить в услужение в первый попавшийся дом. Вот уже два года, как он работал. Правда, мальчик не отличался расторопностью, но был силен и крепок, несмотря на свои десять лет, и безропотно брался за самую тяжелую работу. За это хозяйка и держала его.

Семья была небольшая: хозяйка, ее сын Тете — мальчик одних лет с Зеноном, и тетка, тощая и желтолицая, очень набожная.

Эта тетка ужасно мучила Зенона. Решив, что Зенону обязательно надо причащаться, она каждый вечер принималась обучать его закону божию. Куда там! В бритой голове мальчика никак не удерживались эти длинные фразы. И тетка, которая начинала урок, вооружившись всем своим христианским смирением, в конце концов теряла терпение — и заповеди, вроде «люби ближнего, как самого себя», Зенону приходилось повторять, морщась от непрерывных щипков.

После первого щипка у Зенона пропадала всякая охота любить ближнего, как самого себя. Наоборот, в нем закипала глухая ненависть ко всему человечеству, потому что для него все человечество воплощалось в этой тощей желтолицей женщине, которая мучила его каждый вечер, заставляя заучивать такие непонятные вещи.

Один раз, вдруг осмелев, он сказал своей учительнице закона божия:

— Иисус был просто дурак, раз дал себя распять!

Всю ночь он простоял в углу на коленях, со сложенными накрест руками, задыхаясь от ненависти к этой женщине, которая обучала его законам любви к ближним, оглушая криками и осыпая ударами.

Хозяйка и мальчик Тете тоже не очень-то нравились Зенону, но по сравнению с теткой это были ангелы, те самые «ангелы небесные», о которых тетка столько рассказывала.

У хозяйки была мания чистоты. Каждую минуту Зенон должен был бежать через весь двор с метлой или тряпкой в руках, чтобы поднять обрывок бумаги в углу или стереть на каком-нибудь шкафу пятно, только что обнаруженное хозяйкой.

Тете был капризный и избалованный мальчик. Из-за каждого пустяка он ревел: то Зенон подошел слишком близко, когда Тете перебирал свои чудесные игрушки, то, проходя мимо, нечаянно задел стул, на котором Тете расставил своих солдатиков… Зенон очень хорошо знал, что означали эти крики и слезы: сейчас прибегут обе женщины, хозяйка и тетка, и накинутся на него с кулаками, красные от гнева. Горе тогда маленькому слуге, если он не успеет скрыться вовремя! Градом посыпятся удары на его голову…

Ну, да это еще ничего. Его большая бритая голова уже нечувствительна к ударам. Слишком много выпало их на его долю. Каждый удар оставлял новую ссадину… и только. Но щипки тетки — вот что выводило его из себя! До чего больно щиплет эта ведьма! Руки Зенона посинели от ее щипков. Казалось, что тетка вонзает в его тело булавки, которые прокалывают его насквозь. Ну и ногти! Длинные, острые. Она ведь целыми часами их оттачивает, полирует, подпиливает…

Каждый раз, когда Зенон Заставал тетку за этим занятием, ему казалось, что она ухаживает за своими ногтями исключительно для того, чтобы лучше щипаться. И он молился святому Роке, самому ненавистному, самому худшему из всех святых, чтобы хоть один теткин ноготь сломался.

Почему Зенон так ненавидел святого Роке? Почему считал его худшим из всех святых, хотя все они, по его мнению, были злодеями? Это был прямой результат теткиного воспитания. Зенон думал, что все святые существуют только для того, чтобы обижать мальчиков-слуг. Все святые — гадкие уже потому, что их именем постоянно пугают Зенона обе хозяйки.

— Ах негодный! Погоди… Святая Роза тебя задушит в день ее поминовения!

— Вот увидишь, бесстыдник, святой Мигель всадит тебе в горло свой меч, как он сделал с дьяволом!

Святые внушали Зенону страх и ненависть. Дом был полон святых: со всех стен глядели их изображения в причудливых позах, в странных одеяниях: одни — бородатые, с глазами убийц, другие — безбородые, а лица как у женщин… А святой Роке? Ах, этот святой Роке! Он был уже не только на картине — это была целая статуя. Ростом с маленького мальчика, на пьедестале, и над ним всегда свеча горит. С каким удовольствием Зенон согнал бы с пьедестала этого притворщика, у которого глаза подняты к небу, а плащ нарочно откинут, чтобы все видели рану на его ноге! Палкой бы его, а собачке, что с ним рядом, голову бы оторвать!

Святому Роке молились по девять дней подряд. С ужасом думал Зенон об этих днях. Долгие, томительные часы на коленях, рядом с теткой, хозяйкой и другими старухами, которые специально для этого приходили. Молитвы и снова молитвы, бесконечные, скучные фразы, в которых он ни слова не понимал. Зачем это все? Один раз он спросил об этом у одной из старух, и та ответила:

— Чтоб святой помог нам, чтобы мы все стали хорошими.

Хорошими?.. Мальчик смутился и спросил:

— А тогда почему же тетя Долорес не становится хорошей?

Тетка узнала об этом разговоре. Она накинулась на бедного Зенона, когда он уже лежал в кровати и почти заснул. Как больно она его щипала!

А на следующий день Зенон пошел к своему ненавистному святому и из мести выкрикнул ему в лицо все оскорбительные слова, какие смог припомнить. Даже сделал из бумаги шарики и бросил в голову статуи. Святой Роке продолжал бесстрастно смотреть в небо; на обнаженной его ноге зияла рана… Притворщик! Вот посмотришь на него, так можно подумать, что он очень хороший. А сколько он Зенону зла сделал! Это наверняка он, святой Роке, велит тетке каждый день щипать Зенона. Святой и научил ее так больно щипаться. Или, может быть, дьявол? Да нет, святой Роке, больше некому! Зенон был в этом твердо уверен.

Дьяволу он очень симпатизировал, оттого что тетка поносила дьявола как только могла. Наверно, дьявол не такой уж злой. «Ведь ее послушать, — думал мальчик, — так можно подумать, что я прямо ужасный, а я совсем не такой уж скверный».

Нет, это определенно святой Роке научил тетку вонзать в тело мальчика острые отполированные ногти. Притворщик! Поднял глаза к небу и показывает свою рану, чтобы все его жалели!

…В этот день хозяйка сказала Зенону:

— Сегодня вечером у нас гости. Если ты вымоешь пол в трех комнатах, я позволю тебе пойти на улицу и покатать тележку вместе с Тете.

Тележку?! Неужели она сказала «тележку»? Нет, он не ошибся, он хорошо расслышал:

«тележку». Да ведь он об этом только и мечтал уже целых две недели, с того самого момента, как Тете купили тележку.

Конечно, он вымоет три комнаты! Зенон опрометью побежал за водой, мылом, щеткой. И принялся скрести, скрести с лихорадочной быстротой. Он добела вымоет все три комнаты. Зато вечером ему позволят покатать тележку вместе с Тете.

Был февральский день, жаркий, удушливый. Зенон работал. Лицо его горело, он обливался потом. Зенон работал… Он кончил перед самым обедом, когда уже начало темнеть. Три часа он скреб полы щеткой и теперь предстал перед хозяйкой с торжествующим видом:

— Сеньора, чисто я вымыл?

Она зажгла свет и долго всматривалась в пол, стараясь найти пятна. Не найдя ни одного, она неохотно согласилась:

— Да, чисто. Теперь иди обедать.

— А потом я пойду с Тете покатать тележку, да?

Она сухо ответила:

— Нет.

— Да ведь вы обещали! — закричал мальчик, взбешенный обманом. — Вы мне сказали, что вечером гости придут и, если я вымою три комнаты, мне можно будет пойти на улицу вместе с Тете, тележку покатать. Вы ведь мне обещали…

Он выкрикивал эти слова сквозь слезы, задыхаясь от обиды.

— Я тебе это сказала для того, чтобы ты поторопился, — ответила хозяйка, которой начинали надоедать слезы мальчика. — Сегодня у нас гости, и ты должен прислуживать за столом.

Он снова запротестовал, задыхаясь:

— Да ведь вы же сказали!.. Ой, ой!

Это тетка, незаметно подкравшись сзади, два раза ущипнула его за руку. Ее острые ногти словно врезались в тело и дошли до самой кости.

Громко плача, мальчик выбежал из комнаты.

— Бездельник! — кричала хозяйка. — Подумать только, какие претензии у этого бездельника: хочет катать тележку вместе с Тете!

— Ты сама виновата, — сказала тетка, — ты сама ему все это внушила. Зачем ты ему обещала?

— Думаешь, если бы я ему не обещала, этот лентяй вымыл бы за три часа три комнаты?

— Хотела бы я знать, кто были родители этого мальчика. У него дурные наклонности!

И тетка глубоко вздохнула, опечаленная тем, что у этого несчастного десятилетнего мальчика такие дурные наклонности, настолько дурные, что он не вымыл бы добела полы в трех комнатах в удушливо-жаркий февральский день, если б хозяйка не пообещала отпустить его на улицу поиграть.

Гости не пришли. После обеда обе женщины вынесли кресла и уселись подышать воздухом. Тете вышел побегать со своей тележкой. Зенон, скорчившись в комочек на пороге, уткнув в коленки свою большую бритую голову, следил жадными, расширенными глазами за каждым движением Тете.

Вдруг хозяйка в припадке великодушия сказала:

— Зенон, покатай тележку, а Тете пусть сядет в нее.

О, этого не пришлось повторять два раза… Одним прыжком Зенон очутился возле Тете и ухватился за ручку тележки с такой радостью, словно это было необыкновенное сокровище. Тете влез в тележку, и Зенон помчался рысью, как лошадка. Пробежав несколько раз от одного угла улицы до другого, Зенон остановился. Он устал и сказал Тете:

— Я тебя уже пять раз возил. Теперь твоя очередь…

Тете нашел совершенно справедливым, что если Зенон пять раз его возил, то теперь он должен пять раз везти Зенона. Он слез с тележки, и маленький слуга сел в нее, смеясь от восторга. Рот его был открыт — огромная трещина, расколовшая ком сухой земли: его бритую голову, полную шрамов. Он был так счастлив в этот момент, что даже забыл про теткины щипки и в душе примирился с ней и с ее святыми. Тележка тронулась, а он, Зенон, сидел внутри и смеялся как бешеный, взвизгивая…

Недолго длилось его счастье. Когда они поравнялись с домом, хозяйка и тетка, отдыхавшие в своих креслах, вдруг заметили, что в тележке сидит Зенон. Они разом вскочили и с громкими воплями набросились на него. На бритую голову мальчика посыпались удары, его руки сразу посинели от щипков. Обе женщины кричали:

— Плут! Бездельник! Заставить Тете возить его! Этого еще не хватало!

Щипки и затрещины заставили Зенона спрыгнуть на землю. В тележку усадили Тете, осыпая его поцелуями и ласками.

— Если хочешь играть с Тете, так вози его!.. Еще что придумал!..

И хозяйка дала ему ручку тележки, чтобы он вез. Подумаешь, еще услугу ему оказывают! Сначала Зенон хотел отказаться, но вспомнил о щипках и затрещинах, подумал о том, что, если он откажется, его сейчас же пошлют спать, — и принялся тянуть тележку. Тележка двинулась, но Зенон вез лениво, не спеша. Так доехали до угла. Зенон уже хотел повернуть, как вдруг услышал голос Тете, который кричал ему:

— Эй, ты, поторапливайся! Живее, а не то я маме скажу!

Слепой, неудержимый гнев поднялся в душе мальчика с бритой головой. Почему другому мальчику всегда можно сидеть в тележке, а он, Зенон, обязан возить его? Вся ненависть, которую он чувствовал к обеим хозяйкам за их чудовищную несправедливость, за их окрики и побои, мгновенно сосредоточилась на этом неженке, у которого было все, что он захочет, которого ласкали и баловали.

Не думая, что делает, может быть, для того, чтобы не броситься на Тете и не задушить его, Зенон резко поднял ручку и опрокинул тележку. Крак… с глухим стуком ударилась о землю голова Тете. Послышался его плач и страшный крик обеих женщин. Зенон сразу опомнился, раскаиваясь в том, что сделал. Но было уже поздно, слишком поздно. Мальчик продолжал лежать на спине, громко плача, а обе женщины, испуская отчаянные вопли, неслись к месту происшествия. Что теперь делать? Утекать, это ясно. Ах, да ведь все равно его поймают, — если не хозяйка, то кто-нибудь из этих людей, которые сбежались на крик со всех сторон.

По бульвару, пересекающему улицу, быстро мчались взад и вперед автомобили. Прекрасно! Он бросится под один из них — и всему конец! Не будет больше ни хозяйки с ее ворчанием, ни тетки с ее святыми и с ее щипками, не будет больше святого Роке…

Он бросился бежать, преследуемый теткой… Смерть? Что такое смерть? В какую-то последнюю долю секунды в голове его пронеслось воспоминание о девочке-служанке, которая покончила с собой в прошлом году. Он говорил с ней за день до ее смерти. Это была девочка четырнадцати лет, тоже на попечении судьи по делам несовершеннолетних. Она была туберкулезная, и хозяева часто били ее. Она приняла какой-то яд. Зенон забыл какой. Накануне самоубийства она говорила с Зеноном о смерти. Она сказала: «Смерть — это сон». Она не думала ни о небесах, ни об аде. Ни о чем! «Смерть — это сон и больше ничего». Так она сказала, и она верила в то, что говорила, потому что на следующий день приняла яд и умерла. Значит, смерть — это сон? Зенону никогда не удавалось хорошенько выспаться. А ведь лучше навсегда заснуть, чем целыми днями работать, терпеть окрики и побои, выносить присутствие тетки с ее святыми да еще видеть постоянно этого святого Роке с его собакой!..

Зенон перебежал бульвар, остановился на мгновение… и бросился под колеса проезжающего автомобиля. Шофер заметил его — раздался хриплый гудок. И этот звук разбудил в мальчике животный инстинкт самосохранения. Уже упав на землю, он рванулся в сторону, и автомобиль не прошел по всему его телу, а только раздавил ему ногу. От боли мальчик потерял сознание.

Он пришел в себя в аптеке. Открыв глаза, он увидел хозяйку. Она держала за руку Тете, который уже не плакал, а, наоборот, был так спокоен, словно совсем не ушибся. Он увидел человека в белом халате, бинтовавшего ему ногу, двух полицейских и тетку. И в ту же секунду услышал ее голос. Она кричала:

— Бог тебя наказал! Бог тебя наказал! Бог тебя наказал!..

 

СТАРШИЙ В КЛАССЕ

Симон от природы был робок и боязлив. Не то, чтобы он был слабее своих сверстников или меньше ростом, но он был робок и боязлив, и другие дети, чувствуя это, издевались над ним и даже иногда били его. В детском мире плохо приходится тому, кто опускает голову. Дети не знают сострадания к безответным.

Печальное дитя нищеты, он чувствовал на своих худеньких плечах всю тяжесть двенадцати прожитых лет и хотя не страдал особенно от холода и голода, потому что был слугой в довольно богатом доме, но никогда в жизни не имел никаких прав. В двенадцать лет — и не иметь права бегать и кричать; в двенадцать лет — и не иметь права проказничать и смеяться… Это хуже, чем терпеть холод и голод!

Молчаливый и покорный, Симон с шести лет был уже «маленьким слугой». Едва он научился говорить, а ему уже нужно было выслушивать и исполнять приказания. Печальное дитя скорби, он рано замкнулся в себе, и душа его, дрожащая, безропотно приемлющая все, уготованное ей судьбой, нечувствительная к боли, сделалась послушным орудием в руках всякого, кто захотел бы воспользоваться ею.

Симон в свои двенадцать лет был похож на старичка, измученного долгой, трудной жизнью. И душа у него была такая истерзанная и забитая, что ее можно было бы сравнить со старой, сломанной шваброй или ржавым ведерком, которые долго и добросовестно служили людям, а потом, когда стали уже не нужны, были брошены в темный, грязный угол и забыты навсегда.

Симон был сыном бедной вдовы, у которой было еще четверо малышей, как и он молчаливых и уродливых, грязных и печальных, как и он носивших на лице клеймо уныния, которое большие грязные дома, где ютится беднота, налагают на всех, кто родился и вырос в их черном чреве.

Теперь он был маленьким слугой в зажиточной семье. По утрам он работал, а по вечерам ходил в школу. Впрочем, в школу его допустили, точно так же как допускали во все другие места — из милости. Мать до замужества была служанкой в доме директора школы, и тот согласился принять ее сына — согласился снисходительно и неохотно, словно подавал милостыню.

По утрам Симон исполнял обязанности слуги: бегал по разным поручениям, варил матэ мыл лестницу и подметал, двор; а по вечерам надевал на свои лохмотья школьный халат и, как был, в стоптанных сандалиях, шел в школу и там пытался заучить то, что мог вместить его бедный, истощенный мозг.

Печальное дитя страдания, он с трудом мог усвоить что-либо из преподаваемых ему наук: чтобы научиться чему-нибудь, надо быть сильным и бодрым. Мозг Симона был подобен губке, которая впитывает воду и сразу же ее выпускает, а душа его была такой же хилой, бледной и истощенной, как и его тело. Печальная душа, изорванная, как старая тряпка.

Он подчинялся всем по привычке. Подчинялся учителю так же, как подчинялся хозяевам, а ученикам — так же как учителю. Но тот, кто подчиняется равным, всегда страдает. Бедному Симону приходилось дорого платить за свою робость: одноклассники кричали на него и колотили его. А Симону не приходило в голову, что он может ответить им криком на крик и ударом на удар. Он не знал, что у него есть право сделать это. Повсюду, где бы он ни находился, он неизменно чувствовал себя «маленьким слугой» — каким-то неживым предметом, не ощущающим даже самых тяжких ударов, глухим даже к самой острой боли.

Однажды в школе появился новый учитель — задумчивый человек с седыми волосами. Он сразу увидел, как туго приходится маленькому слуге, и решил поговорить с учениками.

Использовав момент, когда Симона не было в школе (а это случалось часто, потому что мальчик был очень занят), учитель попытался вразумить своих питомцев.

Они не должны так плохо относиться к этому мальчику, сказал он им. Неужели им доставляет удовольствие мучить его? Разве он и без того недостаточно несчастен? Быть слугой! Да знают ли они, сколько он зарабатывает в месяц? Даже сказать стыдно: пять песо! Пять песо за тридцать дней, в течение которых он изнемогает от усталости! Пять песо! Вот они все — дети из обеспеченных семей, знают ли они, что значит быть слугой?

Мальчики слушали в глубоком молчании, потрясенные, словно окаменевшие. Они вели себя дурно, это правда; но они не хотели причинить зло — они просто не задумывались над своими поступками.

В классе было восемнадцать учеников. И когда учитель кончил говорить, восемнадцать сердец взволнованно забились в ответ на его слова. И во всех восемнадцати сердцах сразу запела свою ласковую песню звонкая птичка раскаяния. Учитель продолжал развертывать перед ними картины безрадостной и трудной жизни товарища, которого они так обижали: тесная, жалкая каморка; больная мать, которая продает спички на холодных утренних улицах, а чаще всего просто просит милостыню, прижимая к себе двух младших дочурок, цепляющихся за ее юбки; маленькая сестренка, остающаяся по целым дням одна в холодной комнате, дышащая смрадом и пылью…

Один из мальчиков, слушавших учителя, не выдержал: уронил голову на парту и заплакал. У нескольких других тоже блеснули на глазах слезы.

Учитель обратился к Игнасио, старшему в классе:

— Ты должен взять этого мальчика под свою защиту, Игнасио. Не давай никому его бить и издеваться над ним. На переменах пусть он участвует во всех ваших забавах… Ты согласен?

Игнасио встал, словно собираясь отвечать урок или произнести длинную речь. Это был сильный, крупный мальчик, смуглый, с правильными, даже красивыми чертами лица, резко очерченным подбородком, с низким, как у взрослого, голосом. Он серьезно, даже как-то строго, взглянул на окружающих и сказал:

— Да, сеньор…

Казалось, он хочет еще что-то добавить. Но он ничего не добавил и сел на свое место. Его черные глаза сверкнули почти угрожающе, когда он обвел взглядом своих товарищей, ища среди них противника, с которым тотчас же готов был сразиться. Но противников не было: его окружали взволнованные лица, все глаза смотрели на него ласково и с одобрением…

Теперь уже трое мальчиков плакали, уронив голову на парту.

Учитель в заключение сказал;

— Очень хорошо, мои дорогие!..

И тоже замолчал так же внезапно, как раньше Игнасио, хотя, казалось, собирался было произнести длинную речь.

* * *

Когда на следующий день Симон пришел в школу, товарищи тотчас же окружили его. Один протягивал ему переводные картинки; другой, оказывается, сделал для него домик из спичек; третий раздобыл разноцветные шарики; четвертый подарил ему чистую тетрадку.

Из-за него возникали споры. Все хотели играть с ним. В конце концов Игнасио увел его на площадку для игры в мяч.

Играть в мяч?! Но ведь это было самой заветной мечтой маленького слуги. Он так долго лелеял, вынашивал эту мечту, что даже не решался никогда ее высказать. И теперь вдруг Игнасио положил ему в руки мяч и сказал:

— Бросай!

Но Симон не стал бросать мяч. Счастье его было так велико, что он не мог играть. Он прислонился к стене. Это был первый случай, когда товарищи видели его плачущим. Ни криками, ни побоями нельзя было выжать ни одной слезы из его глаз. Ведь он с самого раннего детства привык к крикам и побоям. Но к ласковым словам и подаркам, дружеским взглядам и детским играм он не привык. Ну как тут было не заплакать!

Пять дней длилось безоблачное счастье Симона. На шестой день он не пришел в школу. Учитель объяснил детям: Симон больше не будет учиться. Теперь он рабочий — он поступил учеником на фабрику, где раньше работал его старший брат. Брат, которому было четырнадцать лет, заболел туберкулезом, и ему пришлось уйти с фабрики. Симон занял его место. Необходимо было кому-нибудь зарабатывать те несколько грошей, которые прежде зарабатывал старший брат; без них семья умерла бы с голоду.

— Вы должны быть довольны, — закончил учитель, — на несколько дней вы сделали его счастливым. Наверно, эти дни навсегда останутся самыми счастливыми в его жизни. Может быть, бедному мальчику уже никогда не придется быть счастливым.

Игнасио, старший в классе, встал за своей партой. Он спросил:

— И больше он совсем не придет в школу?

— Как же он может теперь ходить?

— Я вот думаю… А если нам пойти поговорить с хозяином дома, где живет Симон?

Учитель не понял:

— Зачем?

— Я пойду, и еще человека четыре. Мы впятером будем его просить…

Учитель все еще не понимал:

— О чем?

— Мы его попросим, чтобы он разрешил матери Симона жить в их комнате бесплатно. Тогда Симон, может быть, мог бы уйти с фабрики и продолжать учиться.

— Возможно… Да, это возможно… — И учитель внезапно загорелся идеей Игнасио. — Очень хорошо! Да! Пойдите впятером. Самые старшие. Сегодня же, после школы и пойдите. Я вас провожу. Сначала сходим к матери Симона — она ведь нищенствует; продажа спичек — это только предлог, а на самом деле она просит милостыню на улице. Узнаем от нее, кто хозяин дома, и пойдем к нему. Прекрасная мысль!.. Ты, Игнасио, опишешь ему бедственное положение, в котором находится Симон, его несчастную жизнь… Нужно иметь очень черствое сердце, чтобы выслушать все это, не дрогнув…

Они узнали: хозяином дома был один очень богатый адвокат, который жил в северном районе города. Туда, во главе с учителем, направились все восемнадцать учеников. На углу они остановились. Пятеро выбранных пошли на квартиру к адвокату, а остальные вместе с учителем остались ждать результатов их похода. Когда Игнасио со своими четырьмя товарищами подошел к двери адвокатского дома, их встретил привратник в ливрее с галунами.

— Мы по делу к сеньору, — объяснил Игнасио.

— По какому делу?

— Делегация от учеников..

Привратник передал об их приходе другому привратнику, тоже в ливрее с галунами, и тот, доложив хозяину, вернулся и сказал, что они могут пройти. Прижавшись друг к другу, внезапно оробев, мальчики последовали за ним по целой анфиладе просторных комнат, уставленных роскошной мебелью, устланных пышными коврами, задрапированных богатыми занавесями. В одной из этих комнат они нашли хозяина дома. Это был невысокий, худощавый человек. На висках его мелькала седина; остальная часть головы сияла огромной гладкой лысиной. Он стоял у стола и внимательно читал какие-то бумаги. Привратник ушел. Мальчики стояли молча и ждали. Адвокат продолжал читать, словно в комнате, кроме него, никого не было.

Наконец он снял пенсне и посмотрел на пятерых детей:

— Что вам нужно?

У Игнасио пересохло во рту. Он был ужасно растерян. В эту минуту ему захотелось очутиться где-нибудь очень далеко отсюда. Но надо было отвечать на вопрос. А кто же, кроме него, старшего в классе, мог ответить этому человеку?

— Мы товарищи Симона по классу.

— Симон? — спросил адвокат. — Кто это Симон?

Игнасио понял, что не с того начал. Как мог этот богатый сеньор знать, кто такой Симон? У него, наверно, столько домов, которые он сдает внаем. Где уж ему помнить имена всех жильцов!

Еще большая растерянность овладела мальчиком. Он взглянул на товарищей. Они стояли мрачные, немые, неподвижные, словно были сделаны из дерева, смущенные… вся их надежда была на него, старшего в классе! Он понял свою ответственность, сделал над собой усилие — и снова заговорил. Он рассказал, кто такой Симон, маленький слуга, где он живет, как бедствует его семья, как мать под предлогом продажи спичек просит милостыню на улицах вместе с маленькими дочками, как старший брат в четырнадцать лет заболел туберкулезом, а десятилетняя сестренка готовит из жалких объедков обед на всю семью…

Он говорил уверенно, как говорит на экзамене ученик, хорошо знающий вопрос. Первоначальное смущение исчезло: он говорил свободно, без запинки, даже красноречиво. Его остановил нетерпеливый жест хозяина.

— Да, да, все это так. Но зачем вы мне об этом рассказываете? Вы собираете деньги для этой бедной семьи? Я вношу пять песо.

Он вынул бумажник.

— Нет, — сказал Игнасио. — Мы не собираем деньги. Мы пришли просить вас, ведь вы хозяин трущобы… — он поправился, — дома, где Симон живет. Мы просим вас: позвольте им жить в их комнате бесплатно.

— Бесплатно?!

— Ведь это только двадцать песо в месяц! — сказал Игнасио и обвел взглядом кабинет, словно желая подчеркнуть мизерность этой суммы по сравнению с той роскошью, которую видел вокруг.

— Дело не в двадцати песо, — пояснил хозяин, — дело в самом случае. Это нарушение дисциплины! Сегодня одна бедствующая семья просит комнату бесплатно, завтра попросит вторая, послезавтра — третья… Кроме того, я, собственно, не имею никакого отношения к этим вещам. Вам надо обратиться к моему служащему, который занимается такими делами. Идите к нему.

— Где он живет?

— В том же доме. В комнате, выходящей окнами на улицу. Поговорите с ним. Возможно, он согласится!.. Но не думаю, чтобы он согласился: это было бы нарушением общего порядка. Я не против благотворительности, но в другой форме. Если я предоставлю комнату бесплатно кому-нибудь из жильцов, ко мне каждый день будут приходить люди, плакать и умолять сделать для них то же самое… Вы еще очень молоды и многого не понимаете… Поговорите с моим служащим. До свиданья.

Мальчики вышли от него как оплеванные. Они многое уже понимали, хотя и были очень молоды… Учитель, узнав ответ хозяина, пробормотал:

— Негодяй!

Никто и не подумал о том, чтобы пойти к служащему. Они заранее знали его ответ.

Опустив голову, они в глубоком молчании шли за учите-лем, лицо которого внезапно сделалось каким-то суровым и мрачным.

— Я придумал!

Этот радостный возглас исходил из уст Игнасио. Все остановились. Он прерывающимся от волнения голосом изложил свой план:

— Нас восемнадцать. За комнату они платят двадцать песо. Каждый из нас пусть попросит у родителей, чтобы ему давали одно песо в месяц. Если учитель прибавит еще два, то вот вам и двадцать песо! Дадим Симону — он заплатит за комнату и вернется в школу… Как вы думаете, а?

— Замечательно! — решительно поддержал учитель. — Замечательно! — повторил он, дружески похлопав мальчика по плечу. — Я вижу, ты в трудную минуту не теряешься. Молодец!

Ребята поддержали Игнасио бурными выражениями восторга, радуясь тому, что им предстоит совершить доброе дело. Задача, казалось, была разрешена.

Но жизнь не всегда благоприятствует добрым делам. Жизнь не так проста и ясна, как это представляется детской душе, в которой распустилось, как свежий зеленый листок, желание делать добро. Задача не была разрешена. И первое препятствие встало на пути самого Игнасио. За обедом он рассказал отцу об их плане и попросил дать ему одно песо. Отец, грузный человек с грубым лицом, отрицательно покачал головой. Игнасио остановился на полуслове. Как, отец отказывает ему в деньгах для товарища из бедной семьи? Его отец, богатый коммерсант, хозяин большого предприятия, которое занимает целый дом в три этажа, огромный угловой дом, выходящий сразу на два квартала? Игнасио ждал: может быть, отец все-таки объяснит причину своего отказа? Но отец ел, наклонившись над столом, и только желваки на его щеках ходили туда-сюда. Наконец Игнасио спросил:

— Так ты не дашь? Правда не дашь?

Отец рассердился. Он схватил салфетку, висевшую у него на подбородке, подавился куском мяса, который в этот момент жевал, и принялся кричать на сына:

— Ты думаешь, я хочу, чтобы какой-то плут меня провел, а потом еще насмехался надо мной! Ты воображаешь, что эти деньги достанутся вдове? Я уверен, что учитель прикарманит по крайней мере половину!.. Хорошую штуку придумал, мошенник, чтобы увеличить свое жалованье!

— Эту штуку придумал я, — с холодным достоинством сказал Игнасио.

— А он одобрил твою идею, да? — с насмешкой спросил отец.

— Да.

— Как же не одобрить! Если есть такой дурак, который сам ему в рот кусок сует. Еще бы, только не зевай, открывай рот и проглатывай!.. Идиот! До каких пор ты будешь таким идиотом?.. Ты весь в мать. Она тоже была такая вот добрая. Всегда хотела кого-нибудь облагодетельствовать и отдавала то, что мне удавалось скопить с таким трудом. Ты думаешь, я украл то, что имею?.. Если у этого мальчика Симона нет денег на ученье, пусть работает, черт возьми! Кто-нибудь же должен работать на фабрике! Не всем же быть учеными!.. Что? По-твоему, я неправ?

Но сын ел, усердно жуя, низко наклонившись над столом, и упорно молчал.

Отец снова спросил:

— По-твоему, я неправ?..

Молчание. Отец продолжал:

— Ну что?

Ответа не было.

* * *

Но как сказать учителю: «Папа отказал мне»? Как же может отступиться он, старший в классе, кто сам все это затеял?

Медленно, неохотно, словно кто-то толкал его в спину, шел Игнасио в школу. Казалось, мысли, мучившие его, путались у него в ногах и мешали идти. Он думал, думал… И вдруг нашел выход! Он бросился бежать, радостно, вприпрыжку, как человек, выбравшийся из болота на ровную, широкую дорогу. Остановился он возле книжной лавки.

— Сколько вы мне дадите за эту? — спросил он у торговца, выкладывая на прилавок свою красивую «Книгу для чтения», полную ярких цветных картинок.

Торговец, старик с длинной бородой, взял в руки книгу, внимательно осмотрел, перелистал и, не глядя на мальчика, предложил:

— Девяносто сентаво.

Девяносто сентаво?! За почти новую книгу… Да она пять песо стоит, не меньше!

— Если вы дадите мне одно песо, я отдам!

Торговец вынул одно песо и положил перед мальчиком.

Игнасио опрометью выбежал из лавки, его благородное маленькое сердце ликовало. Он пришел в школу, когда урок уже начался, и влетел в класс, как весенний ветер, радостно размахивая в воздухе своим билетом в одно песо. Он положил билет на стол учителя:

— Вот!

Учитель холодно взглянул на него.

— Оставь себе.

— Почему?

— Твой план провалился. Кроме тебя, только три человека достали деньги. Четыре песо. Да мои два, итого — шесть. Не хватает четырнадцати. Твой план провалился.

Игнасио с минуту смотрел на учителя, словно не понимая его слов. Потом направился к своей парте, бормоча:

— Я знаю, что делать.

— А что ты думаешь делать? — грустно спросил учитель. — Что ты думаешь делать? Судьба вашего несчастного товарища уже решена: он не может больше посещать школу. Нам остается удовлетвориться сознанием, что мы сделали всё возможное, чтобы спасти его от работы на фабрике. Что ж делать!

— Я знаю, что делать… — снова пробормотал Игнасио.

На перемене мальчики засыпали его вопросами:

— Что ты хочешь делать?

— Я знаю что! — отвечал загадочно Игнасио.

— Ну, а все-таки?

— Увидите! Подождите, пока кончатся уроки, тогда всё узнаете. Вот увидите!..

Из школы вышли всем классом, ломая голову над тем, что бы такое мог придумать их товарищ. Игнасио шел впереди, очень серьезный, всем своим видом показывая, что сознает превосходство своего положения, и не отвечал на нетерпеливые вопросы, поминутно ему задаваемые. Он решил собственными силами восстановить справедливость. Разве он не старший в классе? А раз он старший, значит, на него падает ответственность за все, что происходит с учениками. Значит, он должен восстановить справедливость! А восстановить справедливость, по мнению всякого ребенка, означает вознаградить обиженного и наказать обидчика.

На глазах у изумленных одноклассников Игнасио вошел в книжную лавку и, бросив на прилавок все свои книги, спросил у торговца:

— Сколько вы мне дадите за все это?

Старик долго и внимательно рассматривал книги. Потом предложил:

— Три песо пятьдесят сентаво.

— Хорошо.

Игнасио взял деньги и вышел из лавки, все такой же серьезный, важный и молчаливый. Он пошел дальше, сопровождаемый товарищами, следившими за ним все с большим интересом, к которому теперь примешивалось и восхищение. Его важность, его молчание, героический поступок, который он только что совершил с такой простотой, — все это окружало его каким-то ореолом в глазах детей, в душе которых даже маленькое пламя свечи может разгореться, как разноцветная радуга, из конца в конец опоясавшая небо.

Игнасио остановился на углу, где мать Симона, сидя на пороге какого-то дома и держа на коленях ящик со спичками, торговала, или, вернее, просила милостыню. Две малюсенькие девочки, растрепанные, грязные, полуголые, копошились возле нее.

— Дайте мне коробок спичек, — сказал Игнасио.

Он взял у женщины коробок, вложил ей в руку свои четыре с половиной песо и отошел.

Женщина кричала ему вслед:

— Спасибо, мальчик! Бог вам за это заплатит, мальчик!

И вдруг замолчала, окаменев от изумления: один за другим три мальчика, у каждого из которых в руках была бумажка в одно песо, подходили к ней и просили:

— Дайте мне коробок спичек, — и отдавали ей свои песо.

— Спасибо, сыночки мои, большое вам всем спасибо! Бог вас наградит за это! — жалобно, нараспев кричала женщина.

А Игнасио уже был далеко, метров за двадцать. Он ушел один, оставив товарищей. Они принуждены были пуститься бегом, чтобы нагнать его. Мальчики, отдавшие женщине свои песо, зашагали рядом с Игнасио, а остальные последовали за ними немного позади, с восторгом глядя на четверых героев.

— А теперь куда?

— Теперь? Вот увидите! Идите за мной. Теперь будет такое!..

Он поднял с земли два камня и продолжал свой путь; он был все так же серьезен, важен и таинственно молчалив. Один из мальчиков, отдавших матери Симона свое песо, тоже поднял с земли два камня. Другой тоже запасся двумя камнями. И потом уже все стали подбирать по два камня, сами не зная, зачем они это делают и почему подбирают именно по два камня, а не по одному и не по три.

И они шли дальше, веселые и взволнованные. Им казалось, что они способны сейчас на самый трудный подвиг. Потому что ведь мальчик, у которого в кармане целых два камня и который при этом следует за старшим в классе, может победить кого угодно, даже какого-нибудь дракона, из тех, о которых рассказывают бабушки в своих сказках, где все, конечно, сплошная выдумка…

Игнасио подошел к дому богатого адвоката — хозяина трущобы, где жил Симон. Он вынул из кармана камень и бросил в одно из окон. Промахнулся. Потом вынул второй и снова бросил. Стекло разбилось, и осколки со звоном посыпались на землю. И вслед за этим вторым камнем целый залп камней обрушился на окна адвокатского дома.

Теперь восемнадцать мальчиков почти бежали.

Игнасио, как и прежде, впереди всех…

 

ИЩУ РАБОТУ

После того как закрылась дверь за последними посетителями, Фелипе остался один с бабушкой. Один — это вот реально. Все остальное — задушевные слова, утешения, обещания родственников не забывать его — пустой звук. Реально только это: он остался один с бабушкой, которой семьдесят четыре года. Сегодня похоронили отца. Отец был еще молодым человеком и умер неожиданно. И теперь они одни.

— Я сосчитала деньги, Фелипе, — сказала бабушка. — Здесь шестьсот семьдесят пять песо.

— Ну ничего, — ответил мальчик, — нам этого хватит до тех пор, пока я найду работу.

— А ученье ты бросишь?

— Да.

— О нет, ни в коем случае! Твой отец хотел, чтобы ты стал врачом. Его самой большой мечтой было, чтобы ты стал врачом, а не простым служащим, как он… Ты должен продолжать ученье, Фелипе!

— Подумайте хорошенько, бабушка. Я на четвертом курсе колледжа. Мне еще долго учиться. Еще полтора года, чтобы получить звание бакалавра, и потом факультет. На что же мы жить будем? На эти шестьсот семьдесят пять песо мы с трудом сможем прожить пять или шесть месяцев. А потом?

— А потом? Не знаю. Бог укажет!

— И бог укажет, что надо мне бросить ученье. Давайте уж лучше, бабушка, не будем ждать, пока нам бог укажет. Завтра же надо искать работу. Мне семнадцать лет. Я могу заработать в месяц сто или по крайней мере восемьдесят песо.

Бабушка заплакала:

— Твой отец мечтал, чтобы ты стал врачом… Твой бедный отец!

Но надо было сдержать слезы, подавить горе и отказаться от мечтаний. Жизнь безжалостна. У нее каменное лицо и железная рука. Она не знает сострадания. Надо было бросить ученье и идти работать. Где? К кому обратиться?

Вдруг бабушка радостно вскрикнула. Она думала, думала… и вспомнила, к кому обратиться: к доктору Хосе Мариа Ураль дель Сёрро, депутату парламента, влиятельному политику, бывшему приятелю отца.

— Он, как меня увидит, сразу вспомнит. Сколько раз он у нас ужинал, когда они учились вместе с твоим отцом! Еще помню, ему очень нравилось, как я готовила гренки с маслом и шоколад. Учат, учат, бывало, свои уроки, а как пробьет одиннадцать, он и говорит: «Что, моя сеньора Росаура, разве сегодня не будет шоколада?» Ему так нравился мой шоколад!

Я уверена: как только он меня увидит — сразу узнает! Безусловно! Мы с ним около пятнадцати лет не виделись, но это неважно. Ведь и он когда-то был беден. А теперь-то какое высокое положение занимает! Помню, мой мальчик не хотел продолжать ученье, так он его уговаривал: «Учись! Учись!» И он был прав… Мы к нему сходим, Фелипе. Завтра же сходим. Пойдем к нему в парламент. Твой отец никогда к нему не обращался — он был очень гордый, твой отец, ни у кого не хотел ничего просить. Но ведь они так дружили! Они во время переворота были вместе. Потом твой отец бросил политику. А друг его пошел по политической линии и теперь, вот видишь, депутат, скоро, верно, будет министром. Что ему стоит определить тебя на какую-нибудь должность? Завтра же пойдем к нему. Он был такой простой, искренний, такой приветливый! Вот увидишь, он меня сразу вспомнит.

На другой день бабушка и внук стояли у дверей парламента, немного волнуясь. Негр-слуга записал их имена и пошел справиться о приеме. Через несколько секунд он принес ответ:

— Сеньор депутат сейчас на заседании, но он примет вас завтра, в одиннадцать утра, у себя дома. Вот адрес.

— Большое спасибо, большое спасибо! — радостно воскликнула старушка. И уже на улице сказала внуку: — Вот видишь, Фелипе! Я же тебе говорила, что он меня сразу вспомнит. Я уверена, что завтра же он устроит тебя на работу.

Назавтра они пошли на дом к доктору Хосе Мариа Ураль дель Серро. Он жил в настоящем дворце. Их встретил привратник, одетый в сюртук с галунами. Он позвал слугу, тот пошел доложить хозяину. После нескольких минут ожидания бабушку и внука провели в салон, где им пришлось еще ждать. Они сидели в мягких, глубоких креслах, не решаясь заговорить, почти не дыша. Прошло полчаса. Слуга объяснил им:

— Доктор сейчас занят — у него парикмахер.

Вдруг вошел сам политик. Это был плотный, хорошо сохранившийся человек, уже начинающий лысеть, в пенсне и с усиками под Чарли Чаплина. На нем был светлый пиджак, гетры и белые перчатки. Фелипе сразу все это рассмотрел. Бабушка же едва сумела подняться с кресла — так она была взволнована. Депутат встретил ее необычайно приветливо. Еще не переступив порога, он воскликнул:

— Моя дорогая сеньора Росаура!

Как я рад вас видеть! Клянусь вам, если бы вчерашнее заседание не было таким важным, я бы вышел из зала, чтобы принять вас. Садитесь, дорогая сеньора Росаура. А кто этот молодой человек?

Бабушка хотела ответить, но не могла. Как стекло плавится на огне, так расплавилось от приветливых слов ее простое сердце. Она расплакалась.

— Вы плачете, сеньора Росаура? Что вы, не надо!

— Я плачу от радости, — с трудом выговорила старушка. — Плачу, потому что вы так добры к нам, не забыли старых друзей.

— Да как же мне вас забыть, моя сеньора Росаура! Помните, как вы меня по вечерам, в одиннадцать часов, поили шоколадом и угощали гренками с маслом?

— Да, доктор, помню, да, да…

— Не называйте меня «доктор». Вы ведь видите, как я вас зову — моя сеньора Росаура. Называйте меня просто Хосе Мариа, как прежде, когда я занимался вместе с вашим сыном.

— Я не решаюсь, не решаюсь, доктор…

— Вы всегда были робким человеком, моя сеньора Росаура. А Хуан? Все такой же нелюдимый, скрывается от друзей?

— Вы разве не знаете? Он умер!

— Умер? Бедный Хуан!.. Когда ж он умер?

— Позавчера.

— Почему же мне ничего не сказали? Я пошел бы на похороны. В студенческие годы он был моим самым близким другом.

— Я знаю, доктор, я знаю… Я как раз говорила об этом моему внуку, Фелипе, сыну Хуана… Это вот сын Хуана.

— Ах, этот молодой человек? Да, действительно, он очень похож на Хуана: одно лицо.

— Я вот ему и говорила, доктор: «Как только доктор меня увидит, сразу узнает…»

И бабушка снова заплакала.

Однако радушный прием придал ей бодрости, и она попыталась объяснить цель их прихода. Хосе Мариа Ураль дель Серро не дал ей закончить:

— Определить на службу этого юношу? Ну конечно! Я сегодня же этим займусь. Я как раз сейчас должен увидеться с министром. Я попрошу у него место для вашего внука. Сейчас я запишу имя мальчика и ваш адрес. Как только что-нибудь выяснится, я вам напишу.

— Нет, доктор, что вы! Я лучше сама к вам зайду…

— Зачем же вам так утруждать себя, дорогая сеньора Росаура! Да я сам принесу вам назначение для мальчика. Я подыщу что-нибудь полегче, чтобы он мог продолжать учиться… В этой стране, дружок, кто хочет занять какое-нибудь положение, должен иметь степень доктора.

— Большое спасибо, доктор. Вы слишком добры…

— Ну что вы, что вы, сеньора Росаура!.. Выйдем вместе? Я очень спешу. В час меня ждет министр, а мне еще нужно кое-какие дела закончить… Вам в какую сторону? Я вас подвезу в моем автомобиле…

— Нет, нет, ни в коем случае, доктор!

— Ну хорошо, моя сеньора Росаура, до свиданья! — Он крепко пожал руки обоим посетителям. — Этот мальчик весь в отца. Такой же молчаливый. Прощайте, до свиданья!

Проводив взглядом исчезнувший за углом автомобиль, бабушка и внук остались одни на улице.

— Что я тебе говорила, Фелипе? Ну что, разве я не была права? Видишь, какой он добрый, ласковый, приветливый какой!

— Мне он не понравился, бабушка.

— Не говори глупостей, милый! Вот увидишь: завтра же ты будешь устроен. Пойдем!

— Да вы куда ж это в другую сторону, бабушка?

— Я в часовню зайду… возблагодарить бога.

— Пойдемте лучше домой.

— Ты можешь не молиться, просто так постоишь, а я уж за нас двоих молитву сотворю. Пойдем!

В часовне Фелипе прислонился к колонне. Бабушка, стоя на коленях, молилась и опять плакала.

* * *

Прошла неделя. Почтальон каждый день проходил мимо их дома. Иногда, стоя в дверях, Фелипе видел, что он подходит, и с трудом удерживался, чтобы не протянуть руку за письмом. Но почтальон ни разу не зашел к ним: для них ничего не было. Фелипе по-прежнему ходил в колледж. Доктор ведь обещал устроить его на такое место, что он сможет продолжать учиться. Каждый день, возвращаясь с занятий, Фелипе спрашивал:

— Ну как, бабушка?

— Ничего нет, деточка.

Молча они садились обедать. Молчали и грустно думали: почему же все-таки нет письма?

— А может быть, доктор забыл о нас, бабушка?

— Это невозможно!

— Тогда в чем дело?

— Сама не понимаю.

Они решили еще раз поговорить с доктором. Слуга пошел доложить и долго не возвращался. Наконец он вернулся и сказал, что доктор не может их принять: он очень занят, у него важный разговор с сенаторами и депутатами; он уже просил о службе для мальчика, пусть они зайдут через две недели…

Снова бабушка и внук ушли из дома политика с сердцем, согретым надеждой. Бабушка была так радужно настроена, что потеряла способность рассуждать: она была просто счастлива. Фелипе шел рядом с нею, задумавшись о чем-то. Вдруг он сказал:

— В этот раз он уже не обещал нам написать, а велел зайти.

— Да что ты, дитя мое! — рассердилась бабушка. — Он тебя на место устраивает, а ты еще требуешь…

— Я ничего не требую, бабушка. Зайдем через две недели.

Они зашли через две недели, но не застали доктора дома.

Они пошли к нему в парламент. Доктор передал через слугу, что никаких новостей для них нет. Они вышли в отчаянии, пораженные этим ответом. Дойдя до угла здания парламента, Фелипе громко сказал:

— Я больше не пойду!

— Надо быть терпеливым.

— Я больше не пойду!

— Тогда я одна буду ходить.

— Не ходите больше, бабушка!

— Так что же нам делать? Мы скоро без гроша останемся… Деньги кончаются, и…

— Я знаю, бабушка. Вот увидите, что я сделаю!

— Что ж ты сделаешь?

Мальчик сообщил ей свой план: он больше не пойдет в колледж. Он поступит линотипистом в типографию, хозяин которой — отец одного из его товарищей по учебе.

Бабушка не могла удержаться от слез:

— Нет, нет, Фелипе, нет! Если бы это видел твой отец… Он так хотел, чтобы ты стал врачом! Если бы это видел твой отец…

— Может быть, ему было бы гораздо приятнее видеть, что я работаю линотипистом, чем знать, что я хожу, как нищий, к этому доктору места просить… Мне просто стыдно выпрашивать работу, как милостыню!

— Все равно… Я буду выпрашивать! Мне не стыдно! Я пойду… И вот увидишь — доктор выполнит свое слово. Если он тебя еще не устроил, то, значит, не мог. Я уверена.

— Как это депутат правящей партии, который бывает каждый день в здании правительства, не может устроить человека на работу? Он не устраивает меня потому, что ему нет до нас никакого дела!

— У него, наверно, многие просят работу, а мест мало…

— А те места, которые есть, он распределяет так, как это ему удобно… Какое ему дело до матери и сына его прежнего друга?

— Да как ты рассуждаешь, Фелипе! Можно подумать, что это старик говорит! Вот смотри — мне семьдесят четыре года, и я все-таки не теряю надежды… Мне думается, что люди не так уж плохи, как ты их себе представляешь…

— Ах, бабушка, бабушка, вам семьдесят четыре года, а вы будто всего пятнадцать лет прожили!

— Я тебя не понимаю, дитя мое.

— Да я как только увидел доктора, так всякую надежду потерял, что он для нас что-нибудь сделает.

— Но почему же?

— Сам не знаю… Не могу вам объяснить.

— Вот увидишь, что ты ошибаешься. Я к нему зайду.

Фелипе поступил в типографию учеником. Но через каждые две недели бабушка все-таки отправлялась во дворец доктора. Ни разу ей не удалось переговорить с ним. Привратник, одетый в расшитый галунами сюртук, неизменно отвечал ей:

— Доктора нет дома.

— Но в какие же часы доктор бывает? — спросила бабушка, уже устав получать этот неизменный ответ.

— В какие часы? — переспросил привратник. — Не знаю, у него нет определенного распорядка. Лучше пойдите к нему в парламент.

Бабушка пошла в парламент, но безрезультатно. Там доктор не мог ее принять: он был очень занят. Она решила написать ему. Своим дрожащим, старческим почерком она настрочила длинное послание. Она ни в чем не упрекала доктора, только вспоминала прошлое и умоляла помочь им — ей и внуку. Описывала тяжелое положение, в котором они оказались, рассказывала, как день ото дня тают те шестьсот семьдесят пять песо, которые остались после смерти сына. Они с внуком уже переехали в маленькую комнату, кухарку пришлось отпустить… Им грозит полная нищета.

Она ничего не писала о том, что внук учится на линотиписта. Ей было стыдно писать об этом. В своих мечтах она уже видела его врачом. Ее сердце болезненно сжималось каждый раз, когда он возвращался с работы с грязными руками, в измятом костюме. Об этом она не могла писать доктору. Да и не надо — это было бы слишком… В конце письма, оставив официальное обращение «доктор» и называя политика просто по имени, бабушка писала:

«Хосе Мариа, подумайте о боге, подумайте о моем сыне Хуане, ведь он нас видит и умоляет вас вместе со мной: подумайте, что бедный мальчик, только начинающий жить, и бедная старуха, жизнь которой уже кончается, возлагают на вас все свои надежды. Ответьте мне хоть два слова. Оставьте записку у привратника, я приду за ней…»

Она отдала письмо привратнику и попросила:

— Вы передайте самому доктору, в собственные руки.

Через неделю она снова зашла.

— Доктора нет.

— А он не оставил для меня письма?

— Нет, сеньора.

— Вы ему мое письмо в собственные руки передали?

— Да, сеньора.

— И что же он сказал?

— Ничего. Он прочел письмо и ничего не сказал.

Бабушка не могла больше выдержать. Она заплакала. Она поняла, что ей не пробить эту каменную стену, высокую, холодную. Бесполезно искать выхода. Бабушка плакала. Она оперлась на руку привратника, потому что чувствовала, что сейчас упадет — не от слабости, а от отчаяния.

Привратнику стало жаль ее. Под расшитым галунами сюртуком, придававшим ему вид совершенно бесчувственного существа, вдруг проснулся простой человек. И этот человек сказал:

— Послушайте меня, сеньора. Вы уж меня не выдавайте, но я вам посоветую: не приходите больше! Вы ведь приходите работу просить, правда?

— Да, работу, для моего внука… Доктор обещал мне…

— Не приходите больше, сеньора. Вы меня не выдавайте…

Я вам говорю: это бесполезно. Мне жалко смотреть, как вы, в ваши годы, зря сюда без конца ходите. Мне приказано вам говорить, что его нет. Сейчас, например, доктор дома. Много раз, когда вы уходили, так медленно, такая печальная, у меня было желание окликнуть вас, сказать вам правду. Но я боялся за себя: я ведь тоже человек бедный. Не приходите больше, сеньора! Я вам не хотел говорить, но он тот раз прочел ваше письмо и сказал: «Пуф-ф! Хорош бы я был, если б устраивал на службу детей всех моих прежних знакомых! Нету дня, чтоб ко мне не явился кто-нибудь, кто меня знает двадцать лет!..» Больше он ничего не сказал и бросил ваше письмо в корзину… Не приходите больше! Зачем вам ходить? Он так со всеми поступает, пока им не надоест и они не оставят его в покое.

— Хорошо, хорошо, большое спасибо. Я больше не приду.

— Только не выдавайте меня… Я тоже человек бедный…

— Нет, нет, что вы… Но зачем же он мне обещал?

— Он всем обещает.

— Всем?.. Хорошо. Большое спасибо. Я больше не приду.

И бабушка пошла прочь, медленно, сгорбившись еще больше, чем всегда. Она была так потрясена, что ни о чем не могла думать. «Но почему же? — спрашивала она себя. — Почему же?» — и сама не понимала, о чем она себя спрашивала.

Внуку она ничего не сказала.

Прошло еще две недели. Однажды утром она посчитала остающиеся деньги и убедилась, что они кончаются. Тогда она вдруг усомнилась, или, вернее, заставила себя усомниться в том, что случившееся действительно правда: что доктору нет никакого дела до матери и сына его товарища по ученью, лучшего друга его юности. Она решила пойти к нему, сделать еще одну попытку, может быть последнюю. Она отправилась в парламент. Слуга ответил ей, как обычно:

— Депутат Ураль дель Серро на заседании. Он не может вас принять.

Бабушка вышла на улицу, чтобы дождаться здесь. Она простояла на улице два часа, прислонясь к стене. Она едва держалась на ногах, которые дрожали от усталости. Вдруг она увидела его. Он вышел из дверей парламента с двумя другими мужчинами. Они громко разговаривали и смеялись.

— Доктор, доктор!.. — воскликнула бабушка и, протянув вперед руки, сделала шаг по направлению к нему.

Он увидел ее и услышал (это она отчетлива поняла), но прошел мимо, не переставая говорить.

— Доктор, доктор! — снова позвала бабушка и, решительно выйдя вперед, загородила ему дорогу.

Он мягко отстранил ее и хотел продолжать свой путь, но старушка, собрав свои последние силы и не двигаясь с места, крикнула:

— Доктор, доктор!.. Выслушайте меня, доктор!

Он быстро вынул из кармана какую-то бумажку, сунул ей в руку, отстранил ее, уже не так мягко, как в первый раз, сел в автомобиль и уехал.

Бабушка осталась стоять, дрожа от волнения.

Ветер трепал билет в пять песо, который она машинально держала в руке. Потом она разжала руку — и ветер унес билет.

Слуга побежал за ним, поймал и подал ей.

— Нет, я не хочу.

— Но ведь это пять песо! — удивленно сказал слуга.

— Я не нищенка! — закричала старушка. — Доктор Ураль дель Серро — негодяй, бессовестный негодяй!

Она взяла билет в пять песо и порвала. Слуга взял одну половину, а какой-то мальчишка — другую. Они начали спорить, кому принадлежит билет.

Бабушка пошла домой. Она шла выпрямившись, необычно легким шагом. Фелипе она опять ничего не сказала.

Иногда внук спрашивал:

— Вы не ходили еще раз к доктору?

— Ходила, но больше не пойду.

— И правильно сделаете.

Однажды, вернувшись вечером, Фелипе протянул ей несколько банковых билетов.

— Откуда эти деньги?

— Это мои деньги, бабушка. Я их сам заработал. Это моя первая получка. Пока я состою на половинном окладе. Но скоро буду получать полный. А доктор пусть оставит при себе место, которое он мне обещал! Теперь можно уж не трогать те деньги, что оставил отец. Вы их сберегите на какой-нибудь непредвиденный случай, например, если кто-нибудь из нас заболеет. Я заработаю на жизнь для нас обоих… Что это вы делаете, бабушка?

Она стояла на коленях и молилась. Фелипе ее не трогал. Когда она поднялась, он спросил:

— Почему это вы молились?

— Чтобы воздать благодарность богу.

— И вы не плачете, бабушка? Это странно. Вы ведь всё улаживаете слезами.

— Нет, дитя мое, я не плачу. Ты меня научил не плакать. Ты меня многому научил!..

— Я, бабушка? Чему же это я вас научил, интересно?

— Ты меня научил… — начала бабушка, но не могла продолжать. Потому что теперь она плакала.

 

БУТЫЛКА МОЛОКА

Мирин: Ты куда?

Катыш: В молочную. Мне нужно купить литр молока. — И Катыш показывает пустую бутылку.

Катыш — маленький слуга, на попечении судьи по делам несовершеннолетних. У него нет ни отца, ни матери. Это рыхлый, бледный мальчик, с круглыми, как у рыбы, ничего не выражающими глазами, веснушчатый, белобрысый, с обритой головой. Говорит шепеляво. Он в большом синем фартуке, таком длинном, что почти не видно его ног в холщовых тапочках на веревочной подошве. Руки его потрескались, распухли и все в ссадинах от вечного мытья посуды.

Мирин: Я тебя провожу.

И Мирин, живой, худенький, стройный, идет рядом с неповоротливым, неуклюжим, тяжело топающим маленьким слугой. Завязывается разговор. Мирин, более смелый, задает вопросы, а Катыш отвечает на них.

— Тебя сегодня хозяйка била?

— Нет еще.

— А когда она тебя в последний раз била?

— Вчера вечером.

— За что?

— Я разбил тарелку. Было уже около двенадцати часов. Поздно. Я так хотел спать, просто падал, а она: «Мой посуду, мой посуду, мой посуду!» И целую гору тарелок наставила. Я все мыл и мыл и носом клевал, а тарелкам конца нет. Ну вот, одна тарелка упала — бум-м-м! — и разбилась. Хозяйка услышала звон — р-р-раз! — дала оплеуху, дв-в-ва! — еще оплеуху.

— Больно было?

— Больно? Не знаю. Я уже привык. Не чувствую.

— Ты плакал?

— Да.

— А если не больно, то почему ты плакал?

— Чтобы она больше не била. Она меня бьет до тех пор, пока не заплачу. Если я после первой затрещины зареву, она больше не бьет. А если не реву, так она колотит и колотит… Пока не зареву! Раньше я не плакал, когда не больно. Уж и доставалось мне — каждый день трепка! По щекам бьет, за уши таскает, за волосы таскает, щиплется… Даже ногами иной раз дерется. А теперь нет… Теперь она только подступится, а я уже реву. И она меня не трогает.

— Ты научился плакать нарочно?

— Да. Вначале я не умел: ведь мама меня никогда не била.

— Никогда?

— Никогда. А тебя твоя бьет?

— Нет. Иногда сердится и ругает, но никогда не бьет. Потом, бабушка всегда за меня заступается. Если мама хочет меня наказать, я убегаю от нее со всех ног и бегу к бабушке. Она уж никому не даст меня тронуть… А у тебя нет бабушки?

— Нет. У меня никого нет. Мой папа умер, когда я был очень маленький, моя бабушка умерла, когда я еще не родился, а мама — в прошлом году. Меня взяла соседка и свела к детскому судье. Судья меня определил к сеньоре Рите.

— Она злая?

— Нет… Как когда… Сильно ругается, а бьет не так уж чтобы очень больно… Был у меня один мальчик знакомый. Его судья к одному доктору слугой устроил… Бедняжка! Лукас его звали. Ты б видел, как его колотили! Что за взбучки! Втроем его били: доктор, жена доктора и мамаша доктора. Да нет, что это я! Вчетвером. Кухарка тоже била. Потом он все-таки убежал. Бедняжка!

— Почему — бедняжка?

— Умер он. Поездом переехало, на путях нашли.

— Он нарочно под поезд бросился?

— Это неизвестно, никто не знает… Вот молочная. Подожди меня — я быстренько…

— Смотри-ка, какое густое молоко!

— Белое, как облачко!

— А вкусное, наверно!.. Ты любишь молоко?

— Да.

— А пьешь?

— Пью.

— А я нет.

— Почему? Не любишь?

— Как так — не люблю? Не дают. Это молоко для хозяйки — у нее недавно сынишка родился. А мне дают кислый чай с кукурузной лепешкой. Хозяин тоже молока не пьет. Он пьет матэ, горький матэ. Хозяйка пьет по три литра молока в день: один утром, другой днем, а еще перед сном пьет.

— Почему ты не попросишь молока? Может, она даст…

— Даст, как же, по уху!

— Бедный Катыш!

— Почему — бедный Катыш?

— Потому что ты хочешь молока, а тебе не дают… Я скажу бабушке… Ты приходи к нам, каждый день приходи. Я попрошу, чтобы тебе давали чашку молока. Ладно?

— А твоя бабушка не рассердится, если ты попросишь для меня?

— Моя бабушка никогда не сердится.

— Хозяйка мне не дает молока, потому, говорит, что я очень толстый, я, говорит, настоящий катыш…

— Так тебя и зовут: Катыш?

— Нет. Меня зовут Альберто. Это меня хозяйка Катышом прозвала.

— А тебе больше нравится, когда тебя называют Альберто?

— Да, Альберто Пальярес; но теперь я уже привык, что я Катыш.

— А я ведь тоже не Мирин. Это я так сам себя прозвал, когда был маленький.

— А как же тебя зовут?

— Меня?.. Меня зовут Мигель Фадрике Рэсти Герра.

— Как длинно!

— Рости — это фамилия папы, а Герра — фамилия мамы. Мигель звали папу моего папы, а Фадрике звали папу моей мамы.

— Мою маму звали Альбертина, потому меня назвали Альберто.

— Знаешь, что я думаю…

— Что?

— Выпил бы ты немножко молока…

— Нет! Хозяйка заметит, что бутылка неполная.

— А мы прибавим воды.

Мальчики молча взглянули друг на друга. Катыш загоревшимися глазами смотрел на товарища: как это потрясающе просто и как странно, что это никогда не приходило ему в голову!..

Внезапно, не произнеся ни звука, он поднял бутылку и глубоко засунул в рот ее горлышко. И начал глотать желанный напиток. Он пил словно в экстазе, забыв обо всем на свете, наслаждаясь невиданным счастьем, которого так давно и так безнадежно ждал. Мирин заставил его упасть с неба на землю:

— Эй, ты, довольно! Ты уже много выпил — больше полбутылки.

— Теперь пойдем к тебе, нальем воды, да?

— Теперь уже нельзя, будет видно. Ты слишком много молока выпил.

— Тогда что ж нам делать?

— У тебя нет денег?

— Денег? Откуда?!

— И у меня нет… Неважно — я знаю, что делать… Допивай молоко!

— Всё?

— Да.

Катыш снова приложился к горлышку:

— Ну вот! Всё! Ни капли не осталось в бутылке.

— Так. Теперь брось ее.

— Разбить?

— Да.

Катыш швырнул бутылку на землю. Она разбилась на мелкие кусочки.

— Хорошо. Теперь иди и скажи хозяйке, что ты уронил бутылку и она разбилась.

— Она не поверит.

— А ты приведи ее — она увидит осколки.

— А пролитого молока не увидит.

— Правда! Что ж делать?

— Я знаю: я пойду домой и буду плакать. Если я буду плакать, она поверит.

— А как же ты вдруг заплачешь?

— Дай мне оплеуху.

— Я?!

— Да. Дай мне оплеуху.

— Вот тебе!

— Посильнее.

— Вот тебе!

— Те…перь… хо…ро…шо… А-а-а!..

Катыш громко заревел и пошел домой.

Мирин тоже пошел домой. Он был задумчив.

* * *

— Мирин!

— Что, мама?

— Там пришла какая-то сеньора с мальчиком. Она говорит, что ты его побил и разбил бутылку с молоком.

— Я?!

И Мирин, возмущенный, идет за матерью в переднюю. В передней стоит Катыш, весь в слезах, и рядом с ним — хозяйка, которая крепко держит его за руку. Мать Мирина смотрит на них с изумлением, не веря собственным глазам. Ее сын побил этого мальчика? Не может быть. Она спрашивает:

— Это правда, Мирин, что ты два раза ударил этого мальчика, разбил бутылку и пролил молоко?

Вместо Мирина отвечает хозяйка Катыша:

— Ну как же неправда? Смотрите, у него на лице даже отпечатались пальцы вашего сына!

Мать Мирина еще колеблется:

— Правда это, Мирин?

Мирин возмущен и уже собирается все рассказать, но Катыш, слегка отогнув ладонь руки, которой закрывал заплаканное лицо, смотрит на него. И Мирин читает в этом молчаливом взгляде такую горячую мольбу о помощи! Ведь если он скажет правду, эта грубая толстая тетка, которая так крепко вцепилась Катышу в руку, до смерти изобьет своего маленького слугу. А если он наврет, возьмет вину на себя, что сделает с ним его мама? Пошлет в кровать? Уже известно, сколько длятся эти наказания. Он еще и башмаки снять не успеет, а мама уже входит в комнату и говорит: «Ладно, иди гулять и в другой раз веди себя хорошо». И так всегда.

Однако надо же что-нибудь ответить. Мирин поднимает глаза на мать и, набравшись решимости, говорит:

— Да, я его побил.

— Ты побил? Ты? Это правда? Ты разбил бутылку? — спрашивает мама, не веря своим ушам.

— Да, я.

— Немедленно в кровать! Ты весь день сегодня будешь лежать в кровати!

Мирин направляется к двери, но, прежде чем уйти, украдкой бросает взгляд на Катыша. Хозяйка уже выпустила его руку. Оба мальчика пристально смотрят друг на друга. Мирин понимает, что хотят ему сказать круглые, такие выразительные глаза маленького слуги. Они не улыбаются, они словно поют какую-то радостную песенку. Мирин уходит в свою комнату с твердым решением немедленно лечь в кровать.

Мирин уже снял один башмак и один чулок, больше пока ничего. Он сидит на краешке кровати и ждет.

Быстрыми, нёрвными шагами в комнату входит мать. Глаза ее горят, лицо пылает. Голос у нее резкий и сердитый, она кричит:

— Ты еще не лег? Хулиган! Не стыдно тебе было бить бедного мальчика-слугу? Немедленно в кровать!

Мирин собирался было возразить, но потом принял решение снять второй башмак и второй чулок.

Мать не унимается, кричит еще громче:

— Несчастный! Ложись в кровать! Бессовестный! Мне пришлось заплатить ей за бутылку и за молоко. Бездельник! Целый день будешь лежать в кровати. И сегодня останешься без обеда!

* * *

Мирин начинает расстегивать курточку. Он хочет говорить, но не решается: боится матери. В этот момент появляется бабушка. Она слышала крик и решила узнать, в чем дело:

— Что такое, что случилось? Почему ты велишь ему ложиться в постель? Разве мой маленький сделал что-нибудь плохое? Не верю…

Присутствие бабушки придает Мирину смелости. Теперь он начинает кричать. Он прерывает мать, которая начала рассказывать о случившемся. Он сам рассказывает, горячо и сбивчиво, рассказывает правду:

— Я не разбивал бутылку. Я его заставил выпить молоко, и потом он сам бутылку разбил!.. Я ему дал две оплеухи… Он просил, потому что… он сказал: чтобы заплакать и наврать хозяйке, тогда она его лупить не будет…

— Так почему же ты ей правду не сказал? Почему сказал, что ты действительно побил мальчика, что ты действительно разбил бутылку и молоко пролил?

Мирин хотел ответить, но не мог. Обнимая его, плача, покрывая его лицо поцелуями, бабушка наклонилась к нему и попросила:

— Поцелуй меня, деточка, поцелуй меня, мой ангелочек, сердечко мое золотое! Поцелуй бабушку! Еще поцелуй… еще, еще! Целый час меня целуй, святое ты мое дитятко!

— А почему, бабушка?

 

«ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ»

Клаудио в четырнадцать лет чувствовал себя взрослым человеком. Впрочем, у него было достаточно оснований чувствовать себя взрослым человеком. Вот уже два года, как он бродяжничал. По временам он нанимался слугой то к одному, то к другому хозяину, но нигде подолгу не удерживался. «Перекати-поле» — прозвали его когда-то в классе. «Перекати-поле» — слышалось за его спиной повсюду, где бы он ни проходил. Он был в вечном движении и нигде не останавливался — как перекати-поле. Почему? Казалось, все, с кем приходилось ему сталкиваться в жизни, были в заговоре против него; казалось, не успеет он выйти из дому, как уже на лбу его появляется неведомо кем выведенная надпись, которую могут немедля прочесть там, куда он направляется: «Перекати-поле».

В двенадцать лет он потерял мать, а отец после смерти жены выгнал сына из дому: «На улицу, на улицу, катись куда глаза глядят, как перекати-поле!»

И Клаудио покатился, как ком сухой травы, по улицам города. Сначала он нанялся разносчиком в лавку. Но как-то раз хозяину вздумалось отодрать его за уши. Он ударил хозяина бутылкой по голове… Две недели он чистил сапоги, полтора месяца продавал газеты. Потом работал в аптеке — мыл пузырьки для лекарств. Там он тоже не удержался. Он нигде не удерживался. Он считал себя взрослым, хотя был мал ростом и оттого казался моложе своих лет. Он считал себя настоящим мужчиной и хотел зарабатывать себе на хлеб, как настоящий мужчина, — работой. Он гордо защищал свои права перед теми, кто хотел его унизить. Его должны уважать, почему же нет? Ведь он уважает других. И почему это взрослые обращаются с ним как с мальчишкой, кричат на него, оскорбляют, даже пытаются иногда бить.

Человек четырнадцати лет, уже два года самостоятельно зарабатывающий себе на жизнь, то есть на черствый хлеб и жесткую постель, — разве это не настоящий мужчина? Да он чувствовал себя гораздо старше многих тех, у кого уже виски поседели! Ведь если припомнить: как-то раз… или вот еще тогда… или совсем недавно… Иной отец семейства и тот растерялся бы в подобных обстоятельствах!

Ну вот, например: как-то, когда ему еще не исполнилось четырнадцать, он поступил на службу в одну импортную контору. Должность его была самая низкая, и не только хозяева, но и сами служащие относились к нему пренебрежительно. А Клаудио их всех равно презирал.

В контору часто заходил сын хозяина, молодчик двадцати лет, очень заносчивый, очень нахальный и большой франт. Он прохаживался по конторе и на всех кричал. Однажды он нарочно толкнул походя одного служащего, седовласого человека, который годился ему в отцы. Клаудио пришел в бешенство. Он, в свою очередь, толкнул хозяйского сынка и приготовился драться. Но франт уклонился от честной борьбы. Он выбежал из конторы, громко крича: «Папа, папа!..» Пришел хозяин. Служащие и чернорабочие столпились вокруг Клаудио. Все громко кричали. И все были против Клаудио. То, что он хотел драться с сыном хозяина (подумать только: толкнуть сына хозяина!), возмутило всех. Клаудио снова охватил слепой гнев, и он, размахивая кулаками, выкрикнул в лицо этим людям все, что о них думал.

Выйдя из дверей конторы, он поклялся самому себе, что отомстит дерзкому обидчику. Он остановился на углу и ждал, пока враг выйдет. Но едва Клаудио, красный от гнева, с поднятыми кулаками, готовый к самой жаркой схватке, вырос перед своим противником, как раздался крик. Тот самый седовласый служащий, которого Клаудио только что защищал, спешил на помощь к своему господину и звал на помощь других.

Клаудио охватило чувство такой безысходной тоски, что он бросился бежать не только для того, чтобы избегнуть опасности провести ночь в тюрьме (что весьма не сладко… он-то уж это знал!), но и затем, чтобы освободиться как можно скорее от присутствия этого гадкого, скользкого пресмыкающегося, защищавшего того, кто его только что унизил… Он бросился бежать, покатился куда глаза глядят, как перекати-поле.

Черные, жесткие, злые наступили дни. Куда идти? Где спать? Ни работы, ни хлеба, ни жилья… Наконец он нашел друга. Это был человек не очень-то привлекательного вида; но один раз, когда Клаудио прикорнул на пороге какого-то дома в холодную, ветреную ночь, этот человек подошел и предложил мальчику переночевать у него… Клаудио согласился. Как тут не согласиться, если у него за целый день маковой росинки во рту не было! Они зашли в молочную. Клаудио проглотил целое «меню»: кофе с молоком и булку с маслом. Новый знакомый предложил ему по второй порции того и другого, и он согласился. Не переводя дыхания он проглотил и третью порцию.

— Вы были голодны?

— Как стая волков!

Что особенно расположило Клаудио к этому подозрительного вида человеку — это что он говорил ему «вы», а не «ты», как все остальные! Действительно, почему ему должны говорить «ты», в то время как он говорит «вы» всем без исключения, даже мальчикам его лет. Это приводило его в отчаяние, потому что казалось ему выражением презрения со стороны других.

Он пошел ночевать к новому другу. Тот жил в крошечной каморке на последнем этаже большого дома, заселенного беднотой. Он указал Клаудио на одну из кроватей, стоящих в комнате, и пояснил:

— Будешь спать там. Это кровать одного моего товарища. Пока он не вернется! Взяли его. Вчера попался. Годков девять дадут. Так что покуда живи. Тут тебе, ясно, не перина пуховая. Но все ж лучше, чем на ступеньках-то, все ж помягче будет…

Несколько дней прожил Клаудио на новом месте. Он готовил на двоих обед и был вполне доволен. Его новый знакомец оказался веселым товарищем и добрым человеком — первым человеком, который смотрел на Клаудио тоже как на человека, — на Клаудио, на «Перекати-поле»!.. Как-то вечером, когда они уже сели за стол, в комнату вдруг ворвалась полиция. И без всякой подготовки:

— Руки вверх! Вы арестованы!

Дула полицейских револьверов неумолимо направились в лицо Клаудио и его товарища. Делать было нечего: оставалось положить нож и вилку и поднять руки вверх. Им надели наручники. Клаудио попытался вырваться. Полицейский ударил его кулаком по лицу так сильно, что мальчик чуть не упал. Тогда Клаудио, в свою очередь, лягнул его ногой, и уже все три полицейских навалились на него. Клаудио со связанными руками отчаянно сопротивлялся. Но его все-таки одолели.

— Выходи, нечего!..

И один из полицейских грубо вытолкнул его за дверь, окровавленного и истерзанного. Его всунули в полицейский автомобиль. Вскоре туда же тяжело, как мешок, бухнулся его сосед по комнате. Клаудио не понимал, почему их арестовали. Его товарищ объяснил ему: он был вор.

Тюремная камера, допросы, оскорбления, пинки и насмешки — так прошел месяц. Полицейские безжалостно таскали его по коридорам и швыряли в угол, как грязный тюк тряпья.

«Вот так они научают человека ненавидеть весь мир!» — думал Клаудио.

Какая ненависть бурлила в его груди! Как грызло его сердце чувство собственного бессилия! Как разъедало его мозг это постоянное унижение!

Как-то вечером его повели к судье по делам несовершеннолетних. Это был высокий человек, еще довольно молодой, но уже с проседью на висках и с какими-то очень чистыми голубыми глазами. Под взглядом этих глаз Клаудио вдруг почувствовал себя как-то спокойнее.

Судья сказал:

— Садитесь!

Он говорил ему «вы»? Как, он говорил ему «вы»?! Ведь уже столько времени никто не называл Клаудио на «вы»! Все называли его на «ты», фамильярно и пренебрежительно, словно речь шла о собаке или кошке, а не о человеке, настоящем человеке, которому, правда, только четырнадцать лет, но который знает, что такое честь и собственное достоинство не хуже взрослого мужчины. А вот судья говорит ему «вы»!

Судья не обращается с ним фамильярно, нет! Он его не толкает и не дает ему пинка, как полицейские и тюремные надзиратели. Как, судья совсем не хочет его унижать? Клаудио взглянул в глаза судьи, такие чистые, и, сам не зная отчего, заплакал. Заплакал судорожно, всхлипывая, как совсем-совсем маленький мальчик. И жалобно забормотал:

— Я не вор, я не вор! Я никогда ничего не украл!

Горькая-горькая тоска разрывала ему грудь.

Судья заговорил:

— Хорошо. Не плачьте. Расскажите мне всю свою жизнь. Почему вы жили в одной комнате с этим человеком? Это известный вор… Вы не знали? Расскажите мне всё…

Голос его звучал так тепло и ровно, что Клаудио почувствовал себя утешенным, словно измученный и голодный путник, который после долгих дней странствий заходит в тихий загородный домик, где его поят теплым и сладким парным молоком.

Ненависть и отчаяние, бурлившие в нем, утихли и перестали грызть его мозг своими острыми крысиными зубами. Он начал говорить. Он рассказывал о своей жизни беспризорного мальчишки, который, как сухая травка перекати-поле, катится то туда, то сюда, по воле судеб, поминутно натыкаясь на людскую черствость и ударяясь о нее, как о камень на дороге. А он так нуждался в теплоте и ласке!.. Вот уже два года, со дня смерти матери, он не видел ни теплоты, ни ласки, а ведь они так нужны человеку!

Судья терпеливо слушал его.

— Хорошо, мой друг, — сказал он наконец. — Я вижу, что вы скорее жертва обстоятельств, чем преступник. Но то, что вы рассказали мне, истинная правда?

Клаудио взглянул ему прямо в глаза, оскорбленный вопросом. И судья прочел правду в блестящих черных глазах мальчика — она горела в них, такая яркая и непреложная, что не поверить ей было уже просто немыслимо.

— Да, да! Я вижу, что вы сказали мне правду. Хорошо, мой друг, я помогу вам. До завтра! — И судья положил мальчику руку на плечо в знак того, что аудиенция окончена.

Клаудио вышел от судьи веселый, такой веселый, словно все солнечные лучи этого весеннего дня пролились в его сердце и наполнили его ясным светом. Даже тюремщик-негр, провожавший его обратно в камеру, показался ему менее угрюмым.

«Почему все люди не похожи на этого судью? Почему они преследуют беспризорных детей и стараются сделать их еще хуже, чем они есть? Если бы все были такими добрыми, как этот судья, то беспризорники вели бы себя всегда хорошо!» — думал он.

— Куда ты идешь, осел? Вон туда, ну, живо!

Это сказал тюремщик, и голос его прервал размышления Клаудио. Но Клаудио не обиделся. На сердце у него было так хорошо!

Что же это происходит с ним? Клаудио казалось, что все это какой-то прекрасный сон. Разве это могло быть наяву? Неужели счастье наконец улыбнулось и ему, Клаудио, беспризорнику, по прозвищу «Перекати-поле»?..

Судья устроил его помощником садовника на своей собственной даче. Это означало: есть два раза в день, спать на постели да еще получать каждый месяц двадцать песо жалованья (целое состояние!). Весело, решительно взялся Клаудио за работу. Так прошла неделя. Как плод наливается соком, так наполнялось его сердце благородными стремлениями, так созревало в нем добро. Здесь никто не командовал над ним. Садовник был мирный старичок, сгорбившийся под тяжестью шестидесяти лег службы у чужих людей; за свою долгую жизнь он был лакеем, привратником, слугой, но всегда в очень богатых домах. Это было его гордостью, и он любил называть имена богатых господ, у которых ему приходилось служить. Он показывал рекомендательные письма, выданные ему хозяевами. Клаудио испытывал чувство жалости к старому садовнику. Особенно когда тот разговаривал с самим судьей или с его супругой, заискивающе улыбаясь, теребя руками поля своей старой шляпы, сгибая свою старую спину в низком поклоне… А садовник тоже, в свою очередь, жалел Клаудио. Бедняга слишком долго работал на богачей, чтобы не понимать, как трудно придется в жизни этому гордому и своенравному мальчику, который, разговаривая с сеньорой, не желает ни снимать шапку, ни кланяться, ни кротко улыбаться…

Клаудио терпеть не мог свою хозяйку. Первые дни он смотрел на нее, такую красивую и нарядную, с тайным обожанием, но она была так строга, так неприступна, все пятнадцать слуг так дрожали перед ней… Он решил отомстить ей за это холодное презрение и делал вид, что не обращает на нее никакого внимания. Он даже не глядел на нее. Но иногда, когда он, склонившись в три погибели и обливаясь потом, втыкал лопату в сухую землю, а она проходила мимо, такая раздушенная… О, как его бесило ее присутствие! Какой-то глухой, непонятный гнев поднимался в нем; так, кажется, и избил бы ее…

Это случилось через две недели после того, как Клаудио начал работать на даче у судьи. Обычно каждое воскресенье к садовнику приходил внук, мальчик десяти лет, который жил где-то в городе, наверно в какой-нибудь трущобе, и которому дача казалась настоящим раем. С каким веселым гиканьем носился бедный малыш по саду! В это воскресенье после обеда Клаудио поливал цветы. Малыш бегал вскачь по дорожке и ловил бабочек. Поймав после долгой охоты одну, он радостно завизжал:

— Бабочка! Бабочка!

Позади него раздался голос:

— Дай мне!

Это был старший сын судьи, тоже десятилетний мальчик.

Внучек садовника не согласился:

— Почему — тебе?

— Потому что это моя бабочка!

— Я ее поймал!

— Ты ее поймал в папином саду. В папином саду все папино. Все бабочки папины. Дай мне!

Эта теория частной собственности не убедила маленького бедняка: он просто не понял ее. Он не понимал, что такое собственность, ведь он был беден! Он привык свободно гулять по улицам и иногда таскать яблоки во фруктовых лавках. Он рассудил примерно так: я сейчас нахожусь в саду его папы, а ведь я не принадлежу его папе. Почему же бабочка ему принадлежит?

— Дай мне! Дай мне!

Десятилетний хозяин властно наступал на малыша. Внук садовника отступил на пару шагов:

— Нет! Нет!..

Хозяйский сын бросился на своего противника, намереваясь отнять у него добычу, но тот пустился наутек. Преследователь кинулся следом за ним, но, пробежав таким образом метров десять, вдруг споткнулся обо что-то и упал на усыпанную гравием дорожку. Он стал кричать и плакать. Клаудио подбежал и поднял его. Сбежались няньки, служанки, потом подоспела гувернантка, потом и сама хозяйка. Они окружили мальчика, принялись вытирать его перепачканные песком колени и руки.

— Ты упал? Как же ты упал? Почему ты упал? Ты себе ничего не повредил?.. Нет? Ах, бедненький!

От этих утешений мальчик заревел еще пуще.

— Что случилось? А вы разве не видели, что ребенок упал?

Это сказала сеньора, обращаясь к Клаудио.

Он ответил:

— Я поднял его.

И собирался рассказать, как все произошло. Но в эту минуту подошел садовник, а с ним его внучек, который испуганно прижимался к деду, словно стараясь укрыться в его тени и все еще продолжая сжимать своими маленькими пальцами крылышко злополучной бабочки. Увидев его, хозяйский сын закричал:

— Это он меня толкнул! — и заплакал громче прежнего.

— Ах!

— Ох!

Это вскрикнули разом сеньора и садовник, в то время как одна угрожающе наступала на виновного, а другой угрожающе схватил его за воротник. Малыш выпустил бабочку. Клаудио видел, как она упала, словно маленькая желтая бумажка, затрепетала, пытаясь улететь, как будто ветер, пробежав по бумажке, оживил ее на краткое мгновение; потом, уронив крылышки, неподвижно застыла на тропинке…

Он отвернулся, чтобы не глядеть на нее, и подошел к группе людей, столпившихся на месте происшествия. Теперь плакал внучек садовника, а дед безжалостно бил его под равнодушными взглядами остальных.

— Эй, не бейте его так, не бейте! — крикнул Клаудио и шагнул вперед.

— Ах, не бить его? — взвизгнула сеньора. — Ах, не бить его за то, что он толкнул моего сына? За то, что мой сын упал и ушибся?..

Няньки, служанки, гувернантки — все дружно обрушились на Клаудио, на человека, мешающего совершению справедливого суда:

— Еще чего не хватало!

— Не бить его? Вот еще!

Клаудио пришел в бешенство.

Кровь, эта самая его кровь, которая была, наверно, очень красной и очень горячей, более красной и более гооя-чей, чем кровь окружавших его людей, зажгла румянцем гнева его щеки; она застучала в его висках, заливая кипящими волнами его глаза и звоном наполнив его уши. На краткое мгновение он еще сумел совладать с собой, успев взвесить на весах своей совести тайный страх за собственное благополучие (ведь он так много страдал и так боялся, что придется страдать снова!) и жажду восстановить справедливость. Он подумал: если я заступлюсь за малыша, меня выгонят на улицу — катись снова, как перекати-поле… Он перевел дух. Смолчать?.. Секунду он колебался. Всего только секунду. Кровь его стучала в висках, кровь его требовала справедливости. Слепой от душившего его яростного гнева, он рывком бросился вперед, оттолкнув тех, кто стоял на его пути, и крикнул:

— Не смейте! Не смейте!..

Тем временем садовник уже выпустил своего внука и теперь толкал его к хозяйскому сыну, приказывая:

— На колени! На колени!

Проси прощения! На колени!

— Не смейте! Не смейте!.. — снова закричал Клаудио и вырвал малыша из рук деда. — Не смейте! Это несправедливо! Не смейте! Я все видел. Он не толкал вашего сына! Ваш сын врет! Ваш сын бежал за этим мальчиком, бежал, чтобы отнять у него бабочку, и упал. Он сам упал, никто его не толкал. Он врет!

Все это вранье!.. Я не позволю больше бить этого мальчика!

Пусть только кто-нибудь попробует тронуть его еще раз!..

Он угрожающе обвел взглядом всех присутствующих. Никто не пошевелился, но сеньора принялась кричать:

— Ах ты, негодяй, ах ты, бездельник! Так ты платишь моему мужу за все, что он для тебя сделал? Да?.. Ну я тебе покажу! Немедленно вон из моего дома, сию же минуту!.. Роберто, Роберто!.. Позовите Роберто!

Пять слуг бросились было на поиски судьи. Но он уже сам спешил к месту происшествия, привлеченный криками своей жены.

— Немедленно выгони на улицу этого мошенника! Видишь, как он платит тебе за все, что ты для него сделал? Он оскорбил меня! Вон, вон сию же минуту! Пусть ни секунды здесь не остается, ни секунды! Вон!

Клаудио, продолжая держать за плечо избитого малыша, взглянул на судью. Он ждал справедливого суда. Он хотел говорить, объяснить все, но на искаженном лице судьи он заранее прочел свой приговор — ждать справедливости было бесполезно. Куда девалось спокойное выражение, чистый взгляд, так поразившие Клаудио, когда он впервые увидел судью? Но Клаудио все еще ждал. Неужели все, даже этот человек, который когда-то поступил с ним хорошо, будут так жестоко несправедливы к нему?

Судья сказал:

— Забирайте свои пожитки и уходите!

Клаудио выпустил плечо малыша, которому уже не нужна была его защита. Теперь он сам нуждался в защите, и он попытался защищаться:

— Я не оскорбил сеньору. Сеньора врет!

— Вон отсюда, немедленно вон, на улицу!

Нет, судья совсем был не похож на того спокойного человека с голубыми глазами! Теперь он кричал, и лицо его было красным от злости. Клаудио понял, что сделал промах: его слова только обидели судью и еще больше разозлили. Оказывается, иногда, чтобы говорить правду, тоже нужно хитрить. Он понял, что пропал. Судья продолжал кричать:

— На улицу, вон отсюда, а то я прикажу принести палку! Я тебя в тюрьму упрячу!

Он говорил Клаудио «ты»! Он тоже теперь обращался с ним, как с собакой! Мальчик медленно пошел прочь, опустив голову, подавленный обрушившейся на него бедой.

Сеньора крикнула ему вслед:

— Неблагодарный!

Это слово словно камнем ударило его. Он остановился, плачущий, возмущенный. Умоляющим голосом он запротестовал:

— Нет, я не неблагодарный!.. Сеньор, выслушайте меня! Выслушайте, сеньор судья!

Но судья завопил:

— Вон отсюда! Вон!

Клаудио почувствовал, что силы оставляют его. К чему спорить? Он отвернулся и пошел от дома судьи, медленно, сгорбившись, словно нес на спине какую-то огромную тяжесть. Словно? Нет, он на самом деле нес ее! Сидя верхом на худеньких плечах четырнадцатилетнего мальчика, ехало страшное чудовище — несправедливость… Он медленно плелся вдоль по улице, катился, катился все дальше и дальше, как ком сухой травы… перекати-поле!

Все дальше и дальше уходил он… Но вот внезапно остановился, прислушиваясь.

— Простите, мальчик! Я больше не буду, мальчик!

Это был голос садовника. И вслед за ним послышался дрожащий голосок его маленького внука, который повторял:

— Простите, мальчик! Я больше не буду, мальчик!

Чтобы не слышать этого голоска, Клаудио бросился бежать.

 

МАРТИН НИЧЕГО НЕ УКРАЛ!

Мартин и все другие дети из их квартала прекрасно знали его. Это был большой черный кот с глазами, как две монетки, тихого и ласкового нрава. Ребята, проходя мимо, всегда наклонялись и гладили его по мягкой шерстке, а он выгибал спину и терся об их ноги с дружественным мурлыканьем. Так что, когда в то утро, о котором пойдет речь, внезапно раздалось отчаянное мяуканье, все детское население квартала переполошилось. Бедный Фалучо (так звали черного кота), он умрет с голоду! Какой ужас! Да, так и будет! Наверняка!

На третий день после того как хозяин уехал, по ошибке заперев Фалучо в пустой комнате, мяуканье стало раздаваться почти непрерывно и сделалось каким-то особенно жалобным. Это слабое, протяжное, жалобное мяуканье словно острый нож резало ребячьи сердца, несмотря на то что на совести некоторых мальчишек квартала лежало по нескольку кошачьих и собачьих жизней, загубленных во время многочисленных браконьерских вылазок. Но ведь Фалучо был такой тихий, такой добрый, такой приятный кот!..

Случилось нечто ужасное. Дело в том, что хозяин Фалучо был портной — полусумасшедший, вечно пьяный старик. По временам он уезжал куда-то и обычно запирал свою комнату, а кота оставлял соседке. Но на этот раз он забыл про кота, и бедняга Фалучо, оказавшись запертым в пустой комнате, подыхал от голода и жалобно мяукал, взывая о помощи. Ребята, дрожа от сострадания, собирались возле двери портного и разговаривали с Фалучо через замочную скважину. Кот отвечал им неизменным мяуканьем, которое, казалось, слышалось все более и более издалека: он слабел. Так прошло пять дней. Ребята ломали голову, обдумывая различные планы спасения затворника: взломать дверь, проделать внизу дырку, чтобы можно было просовывать ему мясо?..

Как-то вечером, подойдя к двери, ребята заметили, что мяуканье совсем стихает. Они поняли: близок конец. Но когда же вернется портной? Старый пьяница! Почем знать, может, он и совсем не вернется, свалился где-нибудь на дороге и помер?

Ребята не отходили от двери портного. Время от времени они окликали пленника:

— Фалучо! Фалучито!..

В ответ слышалось все то же печальное мяуканье. Ребятам казалось, что, пока они будут таким образом звать кота, а кот отвечать им, он не умрет.

— Это неважно, если он в этот раз помрет, — сказал один мальчик, самый маленький. — У кошки семь жизней — так пословица говорит. В этот раз он помрет, а потом опять воскреснет, а потом опять помрет… Пока он будет помирать семь раз, дедушка-портной вернется.

— Лучше уж пусть он ни разу не помирает, — ответил другой мальчик, настроенный менее радужно. — Надо его спасти! Но как?

— Давайте взломаем дверь, а?

— Давайте!

Восемь мальчишек навалились плечом на проклятую дверь.

— Разом! Посильней!

Восемь плеч разом ударились о дерево. Бесполезно — дверь не поддавалась… Вдруг Мартин, с лицом, осветившимся внезапным вдохновением, воскликнул:

— Подождите, ребята, я спасу его!

И опрометью побежал домой. Вернулся он с огромной связкой ключей:

— Ну-ка, посмотрим, не подходит ли какой-нибудь из них?

Он вставил ключ в замочную скважину… Нет! Другой… Тоже нет! Еще один… Ничего не получается!

Затаив дыхание, вытянув шеи, товарищи ждали. Лица их были бледны от волнения, глаза блестели, а сердца, объединенные в одном благородном порыве, с каждой минутой бились всё сильнее. Весь дрожа от возбуждения, сознавая всю ответственность высокой задачи, которую он сам взял на себя, Мартин пробовал один ключ за другим. Может быть, этот?.. Нет, не подходит! Или вот этот побольше?.. Опять осечка! Он снова и снова вставлял в замочную скважину какой-нибудь ключ и пытался повернуть его — ничего не выходило.

А мальчик, самый младший из всей компании, тот, который верил, что у кошки семь жизней, присел на корточки и, пригнувшись к самому полу, через дверь успокаивал пленника:

— Скоро откроем, Фалучо. Подожди еще немножечко, мы тебя спасем. Не помирай, Фалучито! Еще немножечко не помирай, пожалуйста!

И вдруг ключ повернулся в замке! Мартин толкнул дверь — и она открылась. Ах, какое тут всех охватило ликование, какой радостный крик огласил воздух! Мартин вошел в комнату и вернулся, неся на руках кота, или, вернее, тень, оставшуюся от кота, которая едва слышно мяукала, словно стонала. Мартин торжествующе поднял кота в воздух: он видел однажды, как пожарный вот так же поднял в воздух девочку, спасенную им из огня. Он был встречен восторженными криками товарищей и восклицаниями сострадательных соседок, окруживших плотным кольцом отважных спасителей и вполне разделявших с ними их благородное ликование.

— Ура! Да здравствует Фалучо! Фалучито наш дорогой! — кричали мальчишки.

— Бедняжечка, до чего исхудал! — восклицали женщины.

— Да здравствует Мартин! — крикнула восторженно какая-то девушка.

А одна женщина поцеловала Мартина в лоб, утирая слезы.

— Давай его сюда! — потребовала соседка портного. — Я дам ему молока.

Мартин, раздвигая рукой толпу, гордым шагом героя двинулся по направлению к говорившей, неся на плече тихонько мяукавшего, словно жалующегося кота и сияя радостью от сознания выполненного долга.

Дверь комнаты портного осталась открытой настежь.

Словно им никогда в жизни не приходилось видеть кота, лакающего молоко, двадцать детей, пятнадцать женщин и десять мужчин столпились вокруг Фалучо. Все вытягивали шеи, чтобы взглянуть на него, а Фалучо тем временем пил блюдце за блюдцем и просил еще. Люди говорили:

— Бедняжка, как он проголодался! Если б он еще день просидел, не выжил бы!

Затевались споры:

— Ну да, не выжил бы! Кошка может сорок дней без пищи просидеть.

— Без пищи — да, но без воды — ни в коем случае!

— Да кошкам пить вовсе не обязательно.

— Не говорите глупостей, приятель. Какой же зверь может жить и не пить?

— А рыбы?

— Ой, потеха, вы только послушайте, что он такое чешет!

Это спорили мужчины.

И вдруг перед ними вырос полицейский.

Что здесь происходит? Ему объяснили. Полицейский, высокий и тощий индеец, сделал испуганное лицо.

— Это взлом! Взлом — серьезное преступление! — воскликнул он и, достав блокнот и карандаш, стал допрашивать: — Кто открыл дверь?

Кто-то указал на худенького, очень бледного и дрожащего мальчика: так выглядел в эту минуту Мартин, с которого вмиг слетела вся героическая осанка.

— Ваше имя? — спросил полицейский, подходя к нему.

— Зачем?

— Зачем? Вы знаете, что вы сделали? Вы посягнули на частную собственность! Это тягчайшее преступление! Если б вы были совершеннолетний, вам пришлось бы порядочно годков в тюрьме просидеть — лет десять, не меньше.

Десять лет! Эти два слова ударили мальчика, словно два камня. Они оглушили его. Десять лет! «Но ведь десять лет — это взрослому, — подумал он. — А несовершеннолетнему? Да тоже, наверное, не меньше пяти… Пять лет тюрьмы! Пять лет!»

Он забыл обо всем на свете, кроме одного: надо бежать! Он бросился бежать, но полицейский стал догонять его, крича:

— Это хуже! Если с побегом, то это еще хуже!..

Дело приняло серьезный оборот. К отцу Мартина явился для переговоров полицейский чиновник. Отцу пришлось идти вместе с сыном в участок. Составили акт.

Необходимо было дождаться возвращения старика: не заметит ли он какой-нибудь пропажи у себя в комнате. Потому что хотя мальчик клялся, что ничего там не трогал, но… кто знает?!

Прошло два дня. У двери дома, где жил портной и комнату которого снова заперли, стоял полицейский.

Мартин, подавленный, испуганный, не решался носа на улицу показать. Другие ребята, прижавшись друг к другу и таинственно шепчась, наблюдали за полицейским с противоположной стороны улицы. Они боялись, что будут взяты под подозрение как сообщники. «Десять лет!» — сказал полицейский.

На третий день приехал старик. Полицейский сообщил ему о случившемся с просьбой уведомить полицию, если он обнаружит какую-нибудь пропажу.

Старик обнаружил пропажу коробки сигарет.

Когда Мартин узнал, что его обвиняют в воровстве, он возмутился.

— Вранье! — закричал он. — Я ничего не брал! Я только вынес кота. Это все видели. Я вошел, взял кота и сразу вышел. Старик врет!

Да, старик, вероятно, врал… Но ему, мальчишке, разве кто-нибудь поверит? Мартин прочел недоверие в глазах отца, почувствовал его в словах матери, в улыбке дедушки…

Только бабушка ему поверила:

— Портной неправду говорит. Этот мальчик ничего не украл. Этот ребенок ничего плохого не способен…

Полицейский, присутствовавший при разговоре, прервал ее:

— Если он был способен взломать дверь, то он мог также взять сигареты.

Мартин протестовал:

— Нет, нет, ничего я не брал!..

Бабушка, уверенная в невиновности своего любимого внука, настаивала:

— Он взломал дверь, потому что хотел спасти кота. У этого ребенка доброе, благородное сердце!

— Очень возможно, что это так, сеньора, но портной обвиняет его…

Необходимо было как-нибудь уладить дело. Старик требовал за пачку сигарет два песо, и отец Мартина дал ему их, не обращая внимания на яростные протесты сына:

— Не давай ему ничего, папа! Он все врет, папа! Я ничего не украл, папа!

Но почему же ему не верят? Почему старику верят, а ему — нет? Потому что ему девять лет, а старику шестьдесят? Мартин совершенно не мог понять, почему это возраст дает такие преимущества!

Мартин пришел в отчаяние. Ему казалось просто непостижимым, что ему не верят. Разве правда — такая простая, такая чистая, такая ясная! — не написана на его лице, красном от нескрываемого возмущения, не звучит в его голосе, хриплом от справедливого гнева?

Он не понимал, как это взрослые могут быть так непонятливы, так слепы и глухи. Когда полицейский и портной ушли, он закричал:

— Но, папа, почему же ты мне не веришь? Ты веришь, что я украл пачку сигарет, папа?..

Он ждал ответа. Отец как-то неопределенно пожал плечами:

— Да кто тебя знает!..

Мартина охватил неудержимый гнев. Он разразился громким плачем, в отчаянии топая ногами и задыхаясь от сознания собственного бессилия. Он чувствовал, что эта несправедливость задушит его, как дикий зверь, вцепившийся когтями ему в горло.

Мать, не понимая причины такого припадка ярости, вмешалась в разговор и сердито закричала:

— Хватит, иди в постель! В постель, если не хочешь, чтоб я тебя поколотила!.. Иди ложись, я говорю!

Они еще угрожают ему! За то, что он, ни в чем не повинный, защищался от клеветы, за то, что он отстаивал свою детскую честь, такую же священную, как и честь взрослого человека, — за это его еще и наказывают?! Но ведь это же ужасно — из-за такой несправедливости впору повеситься! Мартин подумал, что, если бы сейчас молния небесная поразила его мать, это было бы справедливой карой за такую несправедливость!

Но никакого чуда, которое мгновенно доказало бы его правоту, не произошло, и Мартину пришлось идти в постель, чтобы лежать там без дела целый день в наказание за преступление, которого он не совершал, мучась сознанием невозможности опровергнуть порочащее его обвинение.

В этот день он отказался от обеда.

Бабушка зашла к нему в комнату и взяла его за руку.

Мартин ей сказал:

— Ты ведь не веришь, что я украл, правда, бабушка?

— Нет, деточка, я не верю. Я знаю, что ты не способен воровать.

— Хорошо, бабушка, я доволен… — Больше Мартин ничего не мог сказать.

Горько плача, он прижался к бабушке, а она гладила его по голове и тоже украдкой вытирала слезы.

И тогда братишка, крошечный бутуз, который терся между действующими лицами описываемой нами трагедии, замечая многое и не будучи сам замечен, понимая многое, хотя его не считали еще способным что-либо понимать, — братишка, который внимательно следил за последней сценой между бабушкой и внуком, вдруг решительно вышел из комнаты и направился в столовую, где родители обедали в полном молчании, чувствуя, быть может, на своих плечах тяжесть несправедливости, которую только что совершили от непонимания, из гордости, от презрения к правам детства. И братишка, росту от горшка два вершка, еще не совсем крепко стоящий на подгибающихся ножках, — братишка, язык которого еще с трудом ворочался, неуклюже произнося немногие, самые простые слова, вдруг, пораженный горем старшего брата, превратился в маленького мыслящего человечка и, встав напротив матери, сжав свои крошечные кулачки, вытянувшись во весь рост, закричал, великолепный в своем справедливом гневе, потому что верил в то, что говорил, верил со всей силой своего сознания, внезапно пробудившегося к жизни в большом мире:

— Мартин ничего не украл! Ничего не украл! Ничего не украл!..

 

ДРУЗЬЯ

Они подружились еще в первый день занятий. Карлос Бальса был рослый, здоровый мальчик и считался в классе старательным и серьезным, хотя и отличался веселым нравом. Он очень любил читать: Перес Эскрич, Дюма и Жюль Верн были его любимыми авторами. Хуан Марти не то чтобы осуждал вкус своего друга, но читал кое-что и посерьезнее. Дело в том, что Карлос Бальса читал только те книги, которые находил в библиотеке отца. Если бы ему попался Сервантес, Толстой или Бальзак, их бы он тоже, конечно, прочел.

Оба учились в четвертом классе. На первом уроке они случайно сели за одну парту, и с этого момента началась их дружба. У Карлоса Бальса среди учебников оказался томик «Двадцать лет спустя», а у Хуана Марти — «Невеста еретика». Эти книги послужили темой их первого разговора, и на первой переменке они вышли из класса уже закадычными друзьями. Две недели продолжалась их тесная дружба. Они не расставались ни на секунду: вдвоем играли в мяч, вдвоем возвращались из школы домой, а так как Марти жил ближе, то Бальса всегда его провожал. На занятиях они помогали друг другу.

Однако некоторым в классе эта дружба пришлась не по вкусу. Им было бы приятнее, если бы друзья поссорились хотя бы на несколько дней.

— Зачем ты помогаешь Бальсе решать задачи? — говорил один, обращаясь к Марти. — Ведь он тебе по географии не помогает.

— По географии нельзя помогать, как по арифметике, географию каждый должен учить сам, — отвечал Марти.

— Почему ты всегда играешь в мяч в паре с Марти? — говорил другой Бальсе. — Ты ведь играешь лучше его. Иногда ты проигрываешь только из-за того, что у тебя такой напарник.

— Ну и пускай, — отвечал Бальса.

Но в конце концов подстрекателям все-таки удалось поссорить друзей. Как-то раз на переменке кто-то прицепил Бальсе длинный бумажный хвост. Тотчас же за его спиной с гиканьем и свистом стали собираться толпы мальчишек. Бальса обернулся, увидел хвост и с досадой сорвал его. Кто-то таинственно шепнул ему на ухо:

— Проделки Марти…

Этого было достаточно. Вспылив, Бальса с поднятыми кулаками бросился на Марти, громко крича:

— Как ты смел мне этот хвост прицепить! Ты что, издеваешься надо мной? Так нет же, никому не позволю над собой издеваться — я из тебя душу вытряхну!

Марти без труда мог бы доказать другу, что хвост прицепил совсем не он. Но, услышав этот угрожающий голос, увидев эти сжатые кулаки, он оскорбился. Подумать только, при всех наброситься на него! И он счел необходимым ответить на крик криком еще более громким и на угрозы угрозами еще более страшными. Если бы не вмешался классный наставник и не разнял их, они бы подрались.

Два дня они не разговаривали.

На третий день один из товарищей подозвал обоих и сказал:

— Почему вы не разговариваете?.. Помиритесь… Знаете, что вы должны сделать? Пойдите на спортивную площадку, надавайте друг другу хороших тумаков, а потом помиритесь. И опять будете друзьями! Идет?

Бальса как-то неопределенно покачал головой. Марти сказал:

— Нет!

— Он боится! — воскликнул кто-то.

— Неправда! — запротестовал Марти.

— А не боишься, так поколоти его!

— Когда хотите…

Дуэль была назначена.

Но классный наставник неизвестно каким образом узнал о предстоящем поединке, и, когда сопровождаемые многочисленной группой мальчишек, с радостным волнением ожидающих завлекательного зрелища, противники направились на спортивную площадку, он преградил им путь и велел вернуться назад. Они оказали сопротивление. На шум прибежали еще два учителя и, конечно, взяли сторону классного наставника. Крики. Борьба. Угрозы… Наконец появился сам директор:

— Ах, так? Вы хотите драться?.. Прекрасно! У вас будет полная возможность драться совершенно свободно.

Он запер обоих противников в пустую комнату, закрыл дверь на ключ и оставил их одних. Почти весь класс приник к двери, ожидая, когда же раздастся шум битвы… Тишина.

Бальса сел на ящик, Марти — на кучу старых книг. Они отдыхали. Драться? Это даже не приходило им в голову. Напротив, сейчас достаточно было бы одному из них произнести приветливое слово — и примирение состоялось бы немедленно. Но никто не произнес этого слова. Каждый продолжал сидеть на своем месте в гордом молчании.

Прошло еще два дня. Они по-прежнему не разговаривали друг с другом. Возвращаясь из школы, они шли по разным сторонам улицы.

Как-то раз Марти пришел в школу задолго до начала занятий. На спортивной площадке он увидел Бальсу, который ждал, сидя в уголке на солнышке, не подойдет ли кто-нибудь с мячом. Они были одни. Но драться им не хотелось. Марти хотел было предложить Бальсе сыграть с ним в мяч, но, взглянув на него, нашел, что у Бальсы слишком независимый вид, и, вынув мяч, стал играть один.

Тем временем мальчишки из их класса еще более укрепились в своем решении заставить недавних друзей сразиться между собой. Они неустанно науськивали их друг на друга. Они ждали этого сражения, как праздника. Один подшучивал, другой намекал, третий просто сплетничал. И все врали, потому что ни Бальса, ни Марти со времени ссоры не сказали никому ни одного дурного слова друг о друге. В конце концов им все же удалось уговорить друзей сразиться.

На сей раз дуэль была назначена на субботу — день, когда в школе после обеда не было занятий. Один из мальчиков отыскал удобный пустырь. Все направятся туда прямо из класса. Дуэль была тщательно подготовлена, но ни Марти, ни Бальса не участвовали в этой подготовке. Они предоставили все товарищам.

Марти совсем не хотелось драться со своим другом: он всегда любил его… Но ведь, если он откажется, весь класс будет считать его трусом!.. (Мы говорим: Марти, но, разумеется, Бальса испытывал те же чувства.)

Однако судьба решила иначе: Бальсе и Марти не пришлось сражаться, и они остались друзьями.

Вот как все произошло.

В пятницу вечером они, как обычно, возвращались из школы. Один по правой стороне улицы, другой — по левой. Не смотрели друг на друга, не замечали друг друга — как чужие.

И вдруг Марти услышал звонкий голос Бальсы, который звал его:

— Марти, Марти, скорее!

Он обернулся: огромный парень свирепого вида напал на Бальсу, явно намереваясь избить его. Тот пытался вырваться, но парень был сильнее и уже совсем было взял верх, когда Бальса снова крикнул:

— Марти, ко мне!

И Марти без всякого колебания явился к нему на помощь. Не прошло и минуты, как он уже что было силы лупил свирепого парня по голове и по спине. Получив подкрепление, Бальса тоже стал энергичнее работать кулаками, и вскоре им удалось обратить врага в бегство.

Оба, и Бальса и Марти, чрезвычайно обрадовались этой победе и продолжали свой путь уже рядышком, дружески болтая, словно между ними никогда ничего не происходило, и совершенно позабыв про завтрашнюю дуэль.

Прощаясь у подъезда дома, где жил Марти, Бальса доверительно сказал, вспомнив о предстоящем поединке:

— Я совсем не хочу драться с тобой, Марти. Я потому только буду драться, чтобы не подумали, что я тебя испугался.

— И я тоже… Я тоже не хочу с тобой драться. И вовсе не я тебе тот раз хвост прицепил. Это тебе нарочно сказали, что я, чтобы заставить тебя драться!

— Да, я знаю. Но я тогда так злился, что поверил, не подумавши.

— А помнишь, когда ты один на спортивной площадке сидел, а потом я пришел? Я на тебя посмотрел и хотел сказать: «Давай играть в мяч». Но так как ты не смотрел на меня…

— А я думал — скажет: «Давай играть», и я помирюсь, потому что я очень хотел помириться.

— И я тоже! Это всё мальчишки виноваты. Это они нас поссорили. Они хотели, чтобы мы подрались.

— Как бы не так! Нет уж… Ты послушай-ка, что мы сделаем…

И оба с таинственным видом, с блестящими глазами принялись договариваться, обсуждать, строить планы. И долго еще стояли они так на улице и с увлечением шептались, довольные друг другом и счастливые.

На следующее утро в классе они не обменялись ни единым словом. Кое-кто из учеников продолжал, как и прежде, ходить от одного противника к другому, кляузничая. Но на сей раз кляузникам не приходилось прибегать к вымыслу.

— Скажите Бальсе, что я ему одним ударом все кишки выпущу.

Немедленно ползло по всему классу:

— Марти говорит, что…

— Скажи Марти, что я говорю, чтобы он носилки с собой принес, потому что я его прямо в больницу отправлю.

Снова ползло по классу:

— Бальса говорит, что…

В двенадцать весь четвертый класс, прихватив также нескольких малышей из третьего и разделившись на две группы, последовал за противниками к месту дуэли.

Пришли на пустырь. Противники положили сумки на землю и засучили рукава. Все это не торопясь, с очень чинным видом. На лицах окружающих было написано взволнованное ожидание. Вокруг стояла тревожная тишина.

— Начнем? — спросил Марти.

— Начнем! — ответил Бальса.

И оба, обернувшись к зрителям, начали работать кулаками направо и налево. Круг прорвался. Ошеломленные зрители с минуту стояли неподвижно. Некоторые обратились в бегство. Остальные, опомнившись, принялись возвращать полученные удары. И несколько минут спустя Марти и Бальса яростно сражались, причем на каждого приходилось не меньше шести или семи врагов.

— Свисток!.. — крикнул один из мальчишек, оказавшихся неподалеку от калитки.

В конце улицы показалась фуражка полицейского.

Все бросились врассыпную…

У Марти был подбит глаз, расцарапан рот, порван воротник и потерян галстук. У Бальсы все еще текла кровь из носу, один рукав был в лохмотьях и один зуб шатался. Но оба друга шли весело и с воодушевлением обсуждали отдельные эпизоды битвы:

— Родригесу за то, что он сказал, что ты мне хвост прицепил, я руку до кости прокусил.

— А я надавал тумаков Сильветти за то, что он сегодня мне про тебя сплетничал, а тебе — про меня.

И друзья заливались звонким хохотом.

 

ТА-ТЕ-ТИ

[6]

 

I

В тот самый момент, когда двери школы закрылись за ним, Валентин почувствовал, как глухой гнев затопил его сердце. Этот гнев усугублялся сознанием собственного бессилия, невозможностью выместить на ком-нибудь свою обиду. О, какая ненависть бушевала в его груди! Дома тоже его обуревала порой внезапная ярость, но ведь дома было на Ком ее выместить: на собаке, на девочке-служанке… А теперь не на кого было кричать и некого было бить… И вот он — в кабинете директора, высокого старика с бородой, внушающего ему страх. И он один. Отец только что вышел из комнаты вместе с директором и оставил его одного в этом здании с высокими стенами и огромными залами. Он был теперь «воспитанник» и должен был жить при школе.

Воспитанник! Сколько раз слышал он это слово из уст матери в те дни, когда особенно изводил ее своими капризами! Бедная мама! Он-то хорошо знал, что она только угрожает. Разве она согласилась бы расстаться со своим Валентином, со своим обожаемым шалуном!

Воспитанник! Что же это означает — быть воспитанником? И почему его так пугали этим? Скоро он все узнает, потому что теперь он, Валентин, мальчик, привыкший к полной свободе, к тому, что все его желания и капризы мгновенно исполняются, избалованный матерью так, как может быть избалован только единственный сын, он, которого мать даже в школу не пускала, чтобы не расставаться с ним ни на час, — теперь он воспитанник!

Бедная мама! Думая о ней, Валентин почувствовал, что слезы наполняют ему глаза и что он сейчас заплачет так же горько, как плакал несколько дней назад, когда ее, мертвую, увозили из дома. Каким пустым показался ему дом, когда они вернулись с кладбища! И как это мама, такая тихонькая, маленькая, болезненная, могла занимать столько места в доме?

Горячая капля обожгла ему руку. Валентин вскочил на ноги и тряхнул головой — он не хотел плакать здесь. Гордость заставила его подавить слезы. Он постарался не думать об этих грустных вещах. И перестал думать. Ведь он плакал не оттого, что его отдают в школу воспитанником, он плакал об умершей матери. Но если увидят его слезы, подумают… И он перестал плакать. Им руководила гордость, та же гордость, которая несколько минут назад помешала ему побежать за уходившим отцом, умолять, чтобы его не оставляли здесь одного, среди чужих людей, одного в этом огромном унылом доме, чтобы его не превращали в «воспитанника»!

Но… умолять! Он, Валентин, станет умолять! Напротив, он мрачно нахмурился и почти не ответил на ласковые слова отца, сказанные на прощание. Он не хотел покоряться этому властному человеку. В присутствии матери, такой доброй, Валентин чувствовал себя ребенком, маленьким ребенком, нуждающимся в теплоте и ласке; но в глазах отца, желчного, суховатого человека, ему хотелось быть взрослым и сильным. Все его тринадцать лет гордо выпрямлялись и вскидывали голову, чтобы открыто взглянуть в глаза отцу. И он станет умолять?!

Вошел директор, прервав размышления и колебания Валентина.

— Я говорил с вашим отцом, — сказал он. — Ничего особенно хорошего он мне, к сожалению, не сообщил. Он говорит, что вы капризный, избалованный мальчик. Плохо, плохо, дружок! В этом обычно виноваты матери: матери не умеют воспитывать детей. В Спарте… Вы когда-нибудь слышали о Спарте?

Валентин отрицательно покачал головой: нет, он не слышал. Директор, улыбаясь, продолжал:

— Вот видите. В тринадцать лет — и не знаете, что такое Спарта: женщина это или государство! Но чему же вас тогда учили частные учителя, которых нанимала для вас ваша мать и которые ходили к вам на дом? — Последние слова директор произнес подчеркнуто вызывающе. — Какая ошибка!..

Он продолжал говорить еще что-то в этом же роде, но Валентин уже не слушал. Вызывающий тон директора оскорбил его, и вся его надменная, гордая душа встала на дыбы. И еще упрекает его мать за то, что она плохо его воспитала!.. О, какая ненависть бушевала в груди Валентина!

— Ну хорошо, дружок, пойдемте в класс, — сказал в заключение директор. — Вы очень отстали — ведь вы едва умеете делить однозначные числа. Вас надо бы определить во второй класс, но я вас приму в третий, чтобы вам не пришлось сгорать со стыда, сидя на уроках рядом с малышами… Идемте!

Валентин машинально последовал за ним, задыхаясь от обиды и гнева. Они вошли в класс. Директор стал что-то тихо говорить учителю. Наверно, подумал Валентин, он рассказывает учителю о нем — о том, какой он избалованный, наверно, велит быть с ним построже. И они думают побороть его таким способом? О, они увидят!.. Он дал себе клятву вести себя плохо, гораздо хуже, чем вел себя раньше, дома. Приняв это решение, он обвел взглядом класс, смело посмотрел и на учеников и на учителя. Он вошел сюда смущенный, но теперь вся его растерянность исчезла — он стоял перед всем классом, гордо выпрямившись, с вызовом глядя перед собой.

Директор снова обратился к нему:

— Ну, дружок, прощайте, ведите себя хорошо, учитесь прилежно.

Когда директор вышел, учитель спросил Валентина:

— Как ваше имя?

— Валентин Кабрера.

— Хорошо. Садитесь… Куда бы вас усадить?..

И учитель обвел взглядом класс, ища свободного места. С задней парты послышался тоненький голосок:

— Сеньор, здесь есть свободное место, здесь, около меня.

— Да, сядьте там, рядом с Минго.

Валентин оглянулся посмотреть, кто такой Минго. Привстав над партой, дружески подзывая Валентина рукой, ему улыбался маленький негр. Учитель легонько подталкивал Валентина, но тот остался стоять на месте. Маленький негр звал:

— Иди сюда, иди!

— Нет!

— Что? — спросил учитель, удивленный.

— Я не сяду рядом с негром!

— Немедленно сядьте! — закричал учитель, покраснев.

— Нет! — отвечал Валентин.

Он сопротивлялся так решительно, что пришлось позвать директора. Учитель и директор подтащили Валентина к парте, за которой сидел маленький негр, и почти насильно усадили рядом с ним.

— Вот видите? Его придется приручать! — сказал директор учителю. — Здесь нет мамы, которая бы его баловала. Здесь ему придется делать не то, что он хочет, а то, что ему велят… Вы слышали? — обратился он к Валентину.

Валентин сидел неподвижно, нахмурив брови, устремив взгляд куда-то вдаль. Он ничего не видел и ничего не слышал. Напрасно директор громко и сердито повторил свой вопрос: «Вы слышали?» Он решил не отвечать ни на один вопрос. Он будет молчать.

Директор вышел, и урок продолжался. Валентин сидел, не шевелясь, сжав руками голову. Вначале ему пришлось сделать над собой отчаянное усилие, чтобы не заплакать, но постепенно он стал успокаиваться, и в конце концов к нему вернулась его обычная заносчивость своенравного, избалованного ребенка. Он поднял голову и взглянул на маленького негра. Тот улыбнулся ему. Валентин с удовольствием ударил бы его по улыбающемуся лицу, но ограничился тем, что состроил презрительную гримасу. Однако маленький негр не обратил на нее внимания и продолжал ласково улыбаться.

Был урок чтения. Ученики один за другим читали по книге. Все склонились над своими книгами, внимательно следя за текстом, чтобы сразу же найти то место, где им придется читать, когда учитель их вызовет. Минго тоже следил по книге, но время от времени поднимал глаза и взглядывал на Валентина. А если Валентин отвечал на его взгляд, Минго улыбался ему самой что ни на есть ласковой улыбкой, сверкая всеми своими белыми зубами. Это злило Валентина. Разве мальчик не замечает его презрения? Но Минго настолько был далек от подобных мыслей, что, придвинувшись поближе, заговорил:

— Мой папа — дворник…

Валентин досадливо поморщился и, отвернувшись, стал смотреть в другую сторону. Маленький негр продолжал:

— Мой папа очень храбрый. Наш директор один раз чуть не утонул, а папа его вытащил. Потому директор его взял дворником, а меня в школе учат бесплатно.

Валентин в бешенстве обернулся и взглянул на мальчика.

— Мой папа большой. А какой сильный! — продолжал Минго, ободренный вниманием нового товарища и не замечая, что тот злится. — Когда я вырасту, я тоже буду большим и сильным, как он, но теперь-то я маленький: мне десять лет.

— Сеньор учитель!.. — крикнул Валентин.

Он хотел сказать учителю, что Минго пристает к нему, но услышал рядом умоляющий шепот:

— Не надо, не надо!..

Он прикусил губу.

— Что случилось? — спросил учитель.

Валентин не ответил, и урок продолжался.

Почему он смолчал? Он и сам не мог этого понять. Он сделал это не из жалости к Минго, умолявшему не выдавать его, — ему просто не хотелось выглядеть каким-то доносчиком, и всё. Высокомерие заставило его проглотить готовую сорваться с губ жалобу, прежде чем она обрела словесную форму. Он продолжал сидеть неподвижно, насупившись, бесстрастно глядя перед собой. Вдруг он почувствовал, что кто-то легонько тронул его за локоть. Он обернулся. Минго с ласковой и тонкой улыбкой на губах протягивал ему свою маленькую черную руку. Но как же дать понять этому мальчишке, что он, Валентин, совсем не хочет дружить с ним?

— Хорошо, хорошо, хорошо… — нежным голосом говорил Минго, выражая в этом с таким упоением повторяемом слове свою благодарность Валентину за то, что тот не выдал его.

Валентин резко ударил его локтем, принудив отскочить в сторону.

— Плохо, плохо!.. — говорил теперь Минго.

Валентин презрительно пожал плечами и продолжал сидеть молча, наблюдая за другими товарищами по классу.

Как, снова? В конце концов перестанет когда-нибудь приставать к нему этот негритенок?!

— Ты что, издеваешься надо мной, а? — спросил он в бешенстве, оглянувшись.

Но на черном личике Минго была написана такая наивная доброта, взгляд его живых глаз был так чист и ясен! Он предлагал товарищу свою книгу.

— Скоро нас вызовут. Вот тут читают. — Он тыкал маленьким пальцем в книгу. — Пока у тебя нет книги, я тебе буду свою давать.

Валентин взял книгу, которую протягивал ему мальчонка, и швырнул на пол. Книга со стуком упала, и многие ученики обернулись взглянуть, что произошло. Учитель встал.

Минго попытался объяснить. Он говорил со всей своей душевной простотой, искренне удивленный поступком Валентина:

— Я хотел дать ему мою книгу, потому что, думаю, его сейчас вызовут… Раз у него нет книги…

— Не нужна мне твоя книга! — крикнул Валентин.

Учитель стал строго выговаривать Валентину, но тот прервал его:

— А мне все равно!

— Как это тебе все равно? Какой гордый!

— Ну и хорошо, что я гордый! Каким хочу, таким и буду!

Учитель повысил голос, мальчик тоже. Прибежали надзиратели, за ними пришел директор. Валентина, несмотря на его отчаянное сопротивление, насильно выволокли из класса и отвели в кабинет директора. Потом посадили в карцер и заперли. О, какая обида и ненависть бушевала в его груди!

Несколько часов он просидел один, никто не зашел к нему. Через маленькое окошко он смотрел на утреннее солнце, которое сияло так задорно и весело, словно насмехалось над затворником, запертым в четырех стенах. Вдруг он услышал шум и понял: перемена. Он вспомнил о Минго, и ему захотелось избить маленького негра. Бегает сейчас, наверно, на переменке, в то время как он, Валентин, сидит тут взаперти. Прозвонил звонок — и снова нашего узника окутала тишина. Он сидел один, мучась обуревавшей его бессильной злобой. Нет, нет, он не станет плакать! Может быть, за ним шпионят. Так нет же, они не увидят его слез! Каждую минуту всплывало перед его глазами виденье матери, но он делал над собой усилие и начинал думать о другом… Только не плакать! Наконец снова раздался звонок. Наверно, двенадцать. Дети сейчас пойдут по домам, а он…

— Мама, мама!..

Он сам удивился, когда независимо от него, против его во-ли, это слово вырвалось из его сжатых губ; он понял, что сейчас заплачет, что больше уже не в силах сдерживать рыдания, которые скопились в его груди, тяжелые, как груда камней… Но в эту минуту кто-то отворил дверь — он вздрогнул и обернулся. Нет, он не будет плакать! Мутными от слез глазами, проглотив подступивший к горлу комок, он взглянул на вошедшего надзирателя. Тот поставил перед ним кувшин с водой и положил большой ломоть хлеба.

— Это ваш завтрак, — сказал он Валентину. — Вы сегодня целый день будете сидеть на хлебе и воде. Позже я вам опять принесу кувшин воды и кусок хлеба.

Валентин выбросил хлеб в окно, на двор, и вылил воду. Надзиратель спокойно посмотрел на него и пожал плечами:

— Тем хуже для вас.

Он вышел.

Какая обида и ненависть поднялись в груди Валентина! Он снова остался один, и снова потекли пустые часы, длин-ные-длинные, бесконечные… Иногда дребезжанье звонка, шум детских голосов на переменке на несколько минут вырывали его из раздумья — и снова тишина… Вдруг он почувствовал, что страшно голоден, что ему необходимо немедленно же что-нибудь съесть. Его желудок властно напоминал о себе, заставляя забыть обо всем на свете. А там, под окошком, в трех шагах от него, словно насмехаясь над ним — потому что сегодня, видно, не только люди, но и вещи решили над ним насмехаться, — лежал хлеб. С каким бы удовольствием Валентин поднял его! Кусать, жевать, глотать!.. Вот чего ему сейчас хотелось! «Тем хуже для вас», — сказал надзиратель. Да, уж что может быть хуже!..

Зазвонил звонок. Солнце совсем уже сошло с противоположной стены. Валентин понял, что занятия на сегодня кончились. Он мысленно представил себе, как дети выходят из школы, приходят домой, садятся за стол, на котором уже приготовлены кружка молока и хлеб с маслом… И он принялся не отрываясь смотреть на хлеб, там, на земле. Ему доставляло какое-то странное удовольствие это зрелище.

И вдруг он в изумлении отпрянул назад. Кто это там за окошком, уцепившись одной рукой за решетку, словно маленькая ловкая обезьянка, делал ему такие отчаянные гримасы и прикладывал палец ко рту, призывая к молчанию? Минго!

— Ш-ш-ш… — шептал черный мальчик, испуганно оглядываясь назад. — Ш-ш-ш… Я тебе тут кое-что принес. Я украл это в кухне у мамы. Моя мама — кухарка.

И он протягивал через окошко сыр, отбивную котлету, хлеб…

В первый момент Валентин хотел решительно отказаться. Даже отвернулся, чтобы не смотреть на этого соблазнителя… И не смог! Сыр, отбивная котлета и хлеб. Какой великолепный обед!

— Скорей, скорей, а то меня увидят. Скорей!

В чистой душе мальчонки даже ни на секунду не промелькнуло подозрение, что тот, наказанный, которого держали целый день на хлебе и воде, может отказаться.

— Скорей, скорей, а то меня увидят!

И он протягивал маленькую руку, отягченную драгоценной ношей, и оглядывался назад, выкатив от испуга свои огромные глаза с ослепительными белками.

Валентин не выдержал и протянул руку. Минго выпустил решетку, бесшумно соскочил на землю и исчез.

Валентин снова остался один. Он отломил кусочек хлеба, впился зубами в котлету.

 

II

И снова часы поползли один за другим. Уже начало темнеть, когда вошел надзиратель и снова поставил перед ним кувшин с водой и положил кусок хлеба:

— Вот вам хлеб и вода. Через час я зайду за вами, чтобы отвести вас в спальню.

Валентин взял хлеб и бросил его через окно во двор. Надзиратель с минуту смотрел на него, потом вышел, улыбаясь. Тогда Валентин жадно выпил воду и швырнул кувшин за окно.

Надзиратель вскоре вернулся, но он был не один. Его сопровождали директор и учитель.

— Этот ученик ел, — сказал надзиратель, входя. — Посмотрите! — Он указал на косточку от отбивной котлеты. — А вон там корка от сыра и хлебные крошки. Хлеб, который я ему дал, он выбросил в окно. Я сам видел…

— Кто принес вам еду? — спросил директор.

Мальчик молчал. Он твердо решил не быть доносчиком.

— Вы не хотите говорить? Ну что ж, придется отвести его в подвал, — сказал директор надзирателю и при этом подмигнул, чего Валентин не заметил, так как стоял с опущенной головой.

— Ах, в подвал? — спросил надзиратель, взяв мальчика за плечо. — Прекрасно! Теперь-то он узнает почем фунт лиха. В подвал! — грозно заключил он.

Валентина вдруг охватил дикий, неодолимый страх. Как там, в подвале? Что сделают с ним эти люди, которые целый день держали его на хлебе и воде? А может быть, в подвале мыши? А вдруг там змеи?..

— Нет, нет, нет! — умоляюще всхлипнул он.

— Тогда скажите, кто принес вам еду.

Валентин молчал, собрав последние остатки решимости.

— Тогда в подвал, немедленно! — приказал учитель.

— Это Минго, Минго принес! — закричал Валентин и горько заплакал, подавленный стыдом и раскаянием.

— Приведите Минго! — приказал директор.

Надзиратель отправился за мальчиком. Валентин плакал, терзаясь от унижения, мучась тем, что эти противные, ненавистные люди видят его слезы, что они теперь считают его маленьким, плаксой…

Вошел надзиратель, таща за руку Минго.

— Это ты принес ему пищу?

— Нет, нет, нет, сеньор, нет!..

— Как же нет, если он говорит, что ты?.. Ведь он принес, правда?

Валентин кивнул головой, не смея взглянуть на перепуганного мальчонку.

— Вот видишь? Значит, ты?

Минго тоже заплакал.

— Так! — сказал директор. — В течение недели на переменах не выпускайте обоих из класса. А теперь отведите этого в спальню.

 

III

Раздался звонок. Дети поднялись с мест и стали выходить из класса.

— Кабрера и Минго остаются в классе: им целую неделю запрещено, выходить на переменах, — сказал учитель. — Построиться!

Валентин и Минго одиноко остались сидеть на одной парте.

За дверью гудел веселый ребячий улей. Со вчерашнего вечера Валентин и Минго не разговаривали. Весь первый урок они просидели рядом не шелохнувшись, не взглянув друг на друга, словно находились на разных концах классной комнаты. «Он, наверно, обиделся на меня», — думал Валентин. И сегодня ему становилось грустно от этой мысли. Но маленький негр совсем не обиделся. Глубоко в его простой, светлой и чистой душе созревала мысль, что этот красивый белокурый мальчик, к которому он с первого же момента почувствовал горячую симпатию, поступил с ним дурно. Почему он не хотел сесть с ним за одну парту? Почему не разговаривал с ним? Почему отказался взять книгу? Почему выдал его?.. Но нет, Минго не обиделся. Несмотря ни на что, он все еще чувствовал привязанность к этому высокому, крепкому мальчику, самому высокому в классе. Но теперь он боялся Валентина. Что-то мешало ему заговорить с ним так просто, как он это сделал вчера утром.

Прошло несколько минут. Минго рисовал на бумаге страшные рожи. Валентин думал.

Валентин думал. Бедный Минго, такой милый, такой забавный, ловкий, как маленькая обезьянка! Теперь он целую неделю не сможет выходить из класса на перемене. И за что? За то, что он принес еду ему, Валентину. Валентин ясно сознавал свою вину. Теперь, когда Минго тоже был наказан, всю его обиду и ненависть как рукой сняло. Бедный мальчик, наказан! Не имеет права выходить на переменке. Словно взяли маленького, веселого, ни в чем не повинного зверька и засадили в клетку. Валентин с удовольствием предложил бы ему свою дружбу, ведь он, Валентин, старше и сильнее Мин-го — он может защитить его, если кто-нибудь захочет его обидеть. Остатки тщеславия удерживали его, мешали дать волю своим чувствам, обнять своего друга, негритенка Минго, сына дворника-негра. Он молчал. Как унизиться до того, чтобы заговорить с Минго? Ведь тот даже не смотрит на него. Ну хоть бы разок взглянул! Но Минго продолжал рисовать рожи, словно рядом с ним никого не было. Валентин вспомнил, или, вернее, заставил себя вспомнить: ведь Минго видел его плачущим. Это воспоминание разом сбило с него всю спесь.

Он с минуту смотрел на маленького негра, потом сделал над собой усилие и заговорил:

— Сыграем в та-те-ти, хочешь?

— Ладно! — радостно согласился Минго.

И, взяв лист бумаги, принялся чертить на нем расходящиеся лучами линии для игры в та-те-ти.

Валентин почувствовал огромную радость. Его охватил такой восторг, словно тысячи светлых огоньков зажглись у него в душе. Он ведь боялся, что Минго откажется, боялся почувствовать себя униженным его отказом. Но Минго оказался таким добрым, таким незлопамятным, готовым забыть все на свете, для того чтобы сохранить друга… Валентину захотелось хоть чем-нибудь отплатить маленькому негру за этот благородный поступок.

— Я очень сильный! — сказал он. — Видишь? Дома, когда еще мама была жива, я учился гимнастике, ко мне специальный учитель ходил. Видишь? — Он ударил кулаком по крышке парты. — Если тебя кто-нибудь из мальчишек захочет поколотить… Видишь? Р-раз!.. Тебя собирается кто-нибудь бить?

— Нет!

— Хорошо. Но если кто-нибудь соберется, я тебя буду защищать. Я как ударю — кровь из носу! Видишь? Р-раз!..

Минго радостно смотрел на друга, и милое его личико освещалось сверкающей белозубой улыбкой, а большие, добрые глаза с ослепительными белками излучали ясный, ласковый свет.

Валентин оторвал обложку от своей тетради, вырвал из нее чистый листок и быстро нервными пальцами принялся скручивать шарики для игры в та-те-ти: три белых и три красных.

 

НИ КО И ЕГО ДЕДУШКА

Старый Гайтан вошел в каморку, подпрыгивая от радости. У стола, тесно прижавшись друг к другу, сидели за миской с макаронами его дочь и пятеро внучат. Он весело крикнул:

— Ура!

Четверо малышей подняли шум и возню. Они хором кричали:

— Иди к нам, дедушка, иди к нам!..

И, потеснившись, освободили для старика место за столом.

Присутствие дедушки, с его всегда улыбающимся лицом, полным веселых морщинок, с его живым, простодушным нравом, приводило внучат в восторженное настроение. Старик вытащил из кармана кулечек с конфетами:

— Сегодня я сяду рядом с Нико.

Николас, или попросту Нико, был старшим сыном в семье. Ему уже исполнилось тринадцать лет. Он был молчалив, даже немного мрачен — точь-в-точь, как его мать.

Дедушка сел рядом с Нико и обнял его:

— Знаешь, почему я сел рядом с тобой?.. Потому что у меня есть для тебя хорошая новость: я нашел тебе работу!

— О! — воскликнула мать, и ее увядшее лицо вспыхнуло, словно внезапная радость снова окрасила его ярким отблеском юности.

— Хорошо, — серьезно отозвался Нико. — А где?

— В том же доме, где служу я, у моего хозяина. Там ты будешь жить и получать двадцать песо в месяц. Да еще кормить тебя будут… Вот видишь! — обратился он к дочери. — Неплохо, а? Этого почти хватит, чтобы платить каждый месяц за комнату. К тому же его оденут в форму, и так он лучше свою одежду сбережет. А сеньор обязательно даст ему что-нибудь из своего старого платья. Он добрый. У него есть свои недостатки, но он не жадный, нельзя сказать…

Нико что-то пробурчал себе под нос. Никто не расслышал.

Но мать и дедушка разом запротестовали:

— Ты еще недоволен?

— Пусть уж лучше он ничего мне не дает!

— Тебе трудно угодить!

— Нет, он хочет, чтобы хозяин дарил ему вещи, ни разу не надеванные.

— Между прочим, вещи, которые он считает старыми и дарит слугам, на самом деле новехонькие. Помнишь, какое он мне в прошлом месяце пальто подарил?

— С иголочки. Мы его за двадцать песо продали. А чтоб старьевщик дал двадцать песо!..

— Хватит разговоров! — радостно воскликнул дедушка, наливая в стакан вина. — Выпьем за Нико — он у нас теперь работник! Да здравствует Нико! Ура!

— Ура! Ура! — нестройным хором подхватили четверо малышей, мигом заразившись буйной веселостью дедушки.

Нико улыбнулся. Мать поцеловала его в лоб и расплакалась.

— Что ты плачешь, дочка? Надо смеяться, а не плакать.

— Если бы Хуан его видел! Хуан всегда мне говорил: «Нико уже взрослый, скоро он тебе помогать будет». Он утешался этой мыслью в последние дни своей жизни…

И она обняла сына.

— А, вот как! — вскричал дедушка. — Ты, значит, плачешь от радости? Бедная ты моя дочурка! От горя — плачет, от радости — плачет… Ты только и умеешь, что плакать… Эй, ребята, а ну давайте посмеемся!

И дедушка громко захохотал. Четверо малышей вторили ему: «Ха, ха, ха, ха!» — замирая от восторга.

— Ну ладно, Нико, — сказал дедушка старшему внуку, — кончай обедать и одевайся.

— А чего ж мне одеваться? Надел шапку — и готов. Ведь штаны и куртка у меня одни.

— Сеньор, — сказал старик, входя в кабинет хозяина, — вот тут я внука привел.

— Какого внука?

— Которого вы обещали взять помощником привратника.

— Ах, да! А я было уже забыл. Пусть войдет.

Старик приоткрыл дверь в прихожую, где мальчик стоял и ждал, смущенно вертя в руках шапку и глядя в землю.

— Нико, входи…

И Нико оказался перед хозяином, который что-то писал на большом листе бумаги. Мальчик пробормотал:

— Добрый день!

Но, наверно, он сказал это очень тихо, потому что хозяин не ответил и продолжал писать.

Нико и дедушка стоя ждали. Нико рассматривал хозяина: он был еще довольно молод, хотя лысина, ранние морщины и землистый цвет лица старили его. Какой худой! А руки как у мертвеца. Мальчику стало страшно, когда он взглянул на эти руки. Наконец хозяин подписал бумагу, промакнул ее и посмотрел на мальчика. Потом сделал презрительную гримасу и обратился к старику:

— Ну ты, старый хрыч, это и есть твой внук, о котором ты мне столько говорил?

— Да, сеньор.

— И он на что-нибудь годен, а?

— Ну как же, сеньор! Первые-то дни он, может, будет немножко неловок, ведь бедняжка никогда по коврам не ходил. Но вот увидите, сеньор, он привыкнет, а как привыкнет…

— Ну, ну, хватит! Заткни клюв, а то будешь тут каркать целый день. Тебе бы на аукционе работать, цены выкрикивать.

— Хорошо, сеньор, — ответил дедушка, склонившись в почтительном поклоне, и, отступив на шаг назад, заискивающе улыбаясь, ждал.

Хозяин надписал конверт, положил в него письмо и протянул дедушке:

— Возьми. Наклей марку и брось в ящик.

— Хорошо, сеньор. — Старик снова низко поклонился и направился к выходу.

— Эй, ты, подожди! Потом отправишь… Поговорим насчет мальчишки. — Он указал на Нико. — Не знаю, брать его или нет.

Старик принялся умолять:

— Возьмите его, сеньор! Пожалуйста, возьмите! Ведь дома еще четверо остались, мал мала меньше, А мать целый день сидит за иглой, чтобы всех прокормить. Возьмите его, сеньор. Я вас на коленях умоляю! Вы благородное дело сделаете, сеньор…

— Ух, надоел! Замолчи!

— Хорошо, сеньор.

Растерянный и дрожащий, Нико наблюдал эту дикую сцену. Возмущение и гнев душили его. Мысли путались. Он понял, что дедушка унижается перед этим человеком, который называет его на «ты» и обращается с ним как с собакой.

Он не знал, что делать. Слезы жгли ему глаза. Горло стеснило, словно он проглотил кость. Он с удовольствием бросился бы бежать куда глаза глядят, только бы оказаться где-нибудь подальше от этого гадкого человека, который так обижал его любимого дедушку. Но он вспомнил слова старика: «Ведь дома еще четверо остались, мал мала меньше. А мать целый день сидит за иглой, чтобы всех прокормить…» Он словно наяву увидел перед собой мать, склонившуюся над швейной машиной, и десятилетнюю сестренку Росину, готовящую жалкий обед на всю семью, для того чтобы матери ни на минуту не приходилось отрываться от работы. А он? Что он задумал?.. Он сделал над собой усилие: придется покориться. С трудом заставил он себя взглянуть на хозяина, обращавшегося к нему:

— А ну, молодчик, подойди!.. Да какой ты грязный! Разве V вас в трущобе нет воды?

Что?

— Как тебя зовут?

— Меня?

— Ну да, тебя! С кем же я, по-твоему, говорю? Ну да, тебя! Как зовут?

— Николас Сальватуччи.

— Но мы его называем Нико, сеньор, — вмешался старик.

— Нико? Ладно, так лучше, короче… Сколько тебе лет?

— Тринадцать.

— Тринадцать лет, сеньор, — поправил хозяин. — Надо говорить: сеньор. Ну-ка, повтори: тринадцать лет, сеньор.

Нико повторил, запинаясь, красный от стыда и гнева:

— Три-на-дцать лет, сень-ор…

— Да он, кажется, придурковатый, — сказал хозяин, обращаясь к старику.

— Не думайте, сеньор! — заволновался дедушка. — Сейчас он немножко застыдился, а так-то он у нас шустрый. И какой крепкий! Вы взгляните, ему только тринадцать лет, а все пятнадцать можно дать. Да он взрослого мужчину положит на обе лопатки…

— Ладно. Надо его в приличный вид привести. Мой грум не должен ходить голодранцем. Покуда ему не сошьют ливрею, возьми у привратника куртку и штаны; мальчишке, верно, будет впору.

— Хорошо, сеньор.

— Да вели его помыть и постричь. У него, наверно, в голове полно вшей. Если ты его мне в приличный вид не приведешь, не возьму, так и знай. Вот пусть его вымоют да оденут почище — тогда посмотрим. Ну, живо!

— Хорошо, сеньор. Вот увидите, я его так разодену, что вы его и не узнаете, — ответил дедушка и, взяв за руку Нико, направился к двери. На пороге он остановился и добавил — Вот увидите, сеньор, он вам понравится, мой Нико, он у нас пригожий мальчик…

— Ладно, хватит! — прервал хозяин и со стуком захлопнул дверь перед их носом.

Нико с дедушкой остались одни в передней. Мальчик, голосом, в котором слышались слезы, проговорил:

— Дедушка, я лучше уйду… Я хочу уйти отсюда, дедушка!

— Да ты с ума сошел, голубчик!

— Я не хочу здесь оставаться, я уйду!

— Да ты думаешь, тебе в другом месте будет лучше?

Здесь тебя будут кормить, одевать, будут платить тебе по двадцать песо в месяц…

— А почему он с тобой так обращается, дедушка?

— Со мной? А как он со мной обращается?

— Ну, как… Он тебе «ты» говорит. Старым хрычом тебя обзывает. Перебивает тебя, кричит: «Хватит!», как будто ты собака какая-нибудь, а не человек… Я не хочу здесь оставаться, дедушка! Не могу я видеть, как он с тобой обращается…

— Ах, дитя мое, милое мое дитя! — грустно вздохнул старик. — Сразу видно, что ты еще молод. Как мало знаешь ты свет! Да где же со мной, с жалким, никому не нужным старичишкой, будут обращаться по-другому? Разве ты не понимаешь, что меня хозяин из милости держит? Он мне дает пятьдесят песо в месяц. А за что дает? За прекрасные глаза? Да где еще мне дадут пятьдесят песо в месяц! Поэтому он и позволяет себе так со мной обращаться. Это, видно, доставляет ему удовольствие. Ну и пускай себе! Я терплю. Он богатый, он горя не видел… А мне столько на долю выпало!.. Мне шестьдесят два года, чего я только в жизни не натерпелся! Тебе жалко смотреть, что он со мной так обращается, что называет меня старым хрычом? Это еще что! Хуже бывает…

— Как так? Может, он еще и бьет тебя?

— Видишь ли, когда он напивается в своей компании… Эх! Ничего не поделаешь, надо терпеть. Подумай о том, что дома мать день и ночь сидит за иглой да четыре птенца есть просят. Потерпи, Нико… Он известный адвокат, ор миллионер, а мы жалкие бедняки. Я несчастный старик, уже едва ноги волочу. А ты еще совсем мальчик, читать толком не умеешь, ремесла никакого не знаешь… Сеньор делает благотворительное дело, давая нам семьдесят песо в месяц. Где еще мы столько заработаем, Нико?

— Я бы лучше согласился продавать газеты на улицах…

— Нет, ни за что на свете!

— Почему?

— Ни за что!

— Да почему же?

— Не сумею объяснить тебе, мой мальчик. Мне кажется, что это как-то зазорно. Ходить целый день по улицам в грязи, в пыли… Мне кажется, твой отец, если б узнал, встал бы из могилы и сказал бы мне: «Так-то ты воспитываешь моего сына, Гайтан?» Нет, ни за что!

— Но тогда бы никто не обращался со мной так, как с тобой этот… — И он указал взглядом на запертую дверь.

— Нет, Нико!.. Ну, ну, хватит, как говорит сеньор. Пойдем, я приведу тебя в лучший вид. А когда сошьют ливрею… вот увидишь, какой ты будешь красавчик в ливрее! Шапка с галунами, куртка с двумя рядами золотых пуговиц… Не то, что бегать целый день по улицам, высунув язык… Ну, пошли!

— Дедушка!

— Что?

— Мне очень хочется плакать…

И Нико заплакал, прижавшись к дедушке. Старик обнял его, и они направились к выходу. Старик молчал — он чувствовал, что в горле у него дрожат, словно маленькие раненые зверьки, горючие слезы.

Нико был принят на работу. Увидев его умытым и принаряженным, адвокат вынужден был признать, что он действительно пригожий мальчик, как с гордостью утверждал дедушка. Так Нико приступил к исполнению своих обязанностей, не очень, впрочем, трудных: стоять у подъезда вместе с привратником и, когда подъезжает автомобиль, подбегать, открывать дверцу, а потом закрывать. Первый день он провел хорошо. Он совсем забыл об адвокате и развлекался зрелищем приезжающих гостей. Под вечер он увидел на углу мать, двух братишек и младшую сестренку. Они пришли полюбоваться на него. И смотрели на него издали восторженными глазами, радостно улыбаясь. В эту минуту Нико порадовался тому, что остался служить здесь. Он весело замахал рукой, приветствуя мать и малышей, которые, остановившись на углу, посылали ему воздушные поцелуи, не решаясь подойти ближе к подъезду этого роскошного-дома и со страхом и робостью оглядывая важную фигуру привратника, который был явно недоволен этой сценой.

Когда они ушли, привратник сказал Нико:

— Скажите им, чтобы больше не приходили: сеньору это может не понравиться.

— Почему?

— Они очень плохо одеты.

— Но это моя мама, и братья, и сестра!

— Они очень плохо одеты… Живее, живее!..

Нико бросился к подъехавшему автомобилю и открыл дверцу.

…В этот вечер к ужину были приглашены гости. Дедушка прислуживал в столовой. Нико дремал в кухне, ожидая его возвращения. Он не хотел ложиться, пока не придет дедушка. Из столовой слышались крики и взрывы хохота: там, очевидно, царило бурное веселье.

Вошел слуга и сказал повару:

— Все уже перепились! — и, взяв блюдо, снова направился в столовую.

Нико продолжал дремать. Вдруг он вздрогнул и прислушался. Ему показалось, что он слышит голос дедушки, напевающий какую-то песенку. Он вышел во внутренний дворик, между столовой и кухней. Да, дедушка пел. Нико стоял и с удовольствием слушал: вот так же и дома дедушка тоже иногда плясал и пел народные песни, чтобы развлечь дочку и внучат.

Слуга снова вошел в кухню, и Нико услышал, как он сказал повару:

— Старый шут уже опять поет.

Повар спросил:

— Его тоже напоили?

— А как же!

Слуга взял бутылки и снова ушел.

Нико остался стоять во дворике, не зная, что и думать. Неужели это они о дедушке говорили? Он взволнованно влетел в кухню:

— Кого напоили?

Повар, тучный, неторопливый человек, поморщился и спокойно ответил:

— Иди-ка спать, это будет лучше всего!

— Нет! — вскричал Нико.

Повар снова поморщился и продолжал украшать цукатами сладкий пирог.

— Кого слуга назвал старым шутом? Кого? — крикнул Нико, приходя в бешенство.

— Спроси у него самого, вот он идет, — ответил повар, показывая на входящего слугу.

Нико бросился к нему:

— Кого вы назвали старым шутом?.. — И он совал в лицо слуге дрожащий маленький кулак.

Слуга отступил на шаг назад. Повар вмешался и разнял их.

— Иди в столовую, — сказал он Нико, — или ступай во двор и посмотри через окошко, что делает твой дед. Ты сам убедишься, что он старый шут. Ступай!

Нико опрометью бросился из кухни. Подбежав к окну столовой, выходящему во дворик, он остановился и заглянул внутрь. С полдюжины мужчин, молодых и старых, одетых во фраки, сидели за столом по обе стороны от хозяина, занимавшего центральное место. Все пили и кричали. Нико увидел какого-то лысого старика, взобравшегося на стул и громко горланившего песню. И тотчас же он заметил дедушку, который пел и плясал в уголке зала, в то время как один из гостей бросал ему в лицо хлебные шарики.

Нико хотел было ворваться в столовую и силой увести дедушку, но понял, что тот совсем пьян: дедушка был очень красен, и маленькие глазки его блестели… И в эту минуту Нико ясно, как наяву, увидел мать, склонившуюся над швейной машиной. Он увидел сестренку Росину в грязном платье, стряпающую обед, из последних сил ворочающую тяжелую кастрюлю. И трех других: Минго, Паскуаля и Лауру… Он увидел их на углу, посылающих ему воздушные поцелуи и радостно улыбающихся. Дедушка терпел — значит, он тоже должен терпеть. И он остался стоять у окна с широко раскрытыми, испуганными глазами, дрожа от возмущения и горя…

Хозяин встал. Он махнул рукой, сказал что-то по-французски, и все замолчали. Нико видел, как он подошел к дедушке и взял его за нос. Тогда все начали петь, хлопая в ладоши или отбивая такт ударами ножей о рюмки. Дедушка начал плясать, в то время как хозяин тянул его за нос и тащил за собой по комнате. Это зрелище всех, видно, очень забавляло, потому что гости так и корчились от смеха, держась за животы…

Нико вошел в столовую, оттолкнул дедушку, взял адвоката за нос и начал что было сил трепать его из стороны в сторону. Потом ударил его кулаком по лицу. Он бы ударил его еще и еще, но кто-то сзади с силой схватил его за руки… Когда Нико вошел и схватил хозяина за нос, все так и оторопели. Эта сцена была для всех настолько неожиданной, что никто не тронулся с места. Но уже в следующую минуту некоторые из гостей опомнились и бросились на мальчика. Несколько рук схватило его и оторвало от адвоката, но он успел еще схватить бокал, бросить хозяину в лицо и в последнюю долю секунды увидеть, как это лицо залилось кровью. В ту же секунду кто-то ударил его по голове так сильно, что у него потемнело в глазах. Однако ему удалось вырваться и выбежать во двор. Вслед ему неслись брань и угрозы. «Бежать!» — промелькнуло у него в мозгу. Напрасно привратник пытался схватить мальчика, — Нико оттолкнул его и бросился бежать со всех ног вниз по улице.

Он не остановился, пока не добежал до жалкого дома, где жила его семья. Он хотел войти, но дверь комнаты оказалась запертой. Что делать? Конечно, сейчас уже, наверно, очень поздно. Он снова пошел на улицу, бродить до рассвета…

…Всю ночь проходил он по улицам. Иногда ему удавалось подремать на какой-нибудь скамейке, пока сторож не заметит и не выгонит. Под утро он забрел к знакомым каменщикам, друзьям деда. Они уже ушли на работу. Он бросился на одну из коек и заснул. Спал он беспокойно, вздрагивая. Сноп солнечных лучей, упавший ему на лицо, разбудил его. Куда теперь? Он решил вернуться домой и рассказать обо всем матери. Когда он вошел, все завтракали. Дедушка тоже был здесь.

Мать, увидев его, крикнула голосом, в котором слышалось отчаяние:

— Зачем ты сделал это, Нико?

Дедушка смотрел на него с упреком. Наверно, наплел им тут невесть что о вчерашнем происшествии. Правды он, конечно, не сказал. Да пускай себе говорит что хочет! С потемневшим лицом, так и не ответив на слова матери, Нико сел за стол.

Мать поставила перед ним тарелку:

— Вот видишь, как все получилось! Из-за тебя хозяин дедушку тоже выгнал. Теперь мы все должны жить на мой жалкий заработок. Кончатся гроши, которые твоему дедушке удалось отложить на черный день, и… Зачем ты сделал это, Нико?

Мальчик молча отрезал кусок мяса и положил в рот. И вдруг он услышал, как дед сказал:

— Когда мне было тринадцать лет, я сам зарабатывал себе на хлеб, а не сидел на шее у матери.

Мальчик вскочил. Он взял тарелку обеими руками и с грохотом швырнул об пол.

Потом опрометью бросился из комнаты. Старик за ним.

Нико шел не останавливаясь. Дойдя до ближайшего бульвара, он опустился на скамью и стал думать. Вдруг он почувствовал, как чья-то рука легла ему на плечо. Он обернулся. Перед ним стоял дедушка. Нико брезгливо поморщился и отодвинулся от него.

Но дедушка сел рядом с ним и заговорил:

— Нико… Нико… — Слезы мешали ему говорить, голос срывался. Наконец, сделав над собой усилие, дедушка продолжал: — Нико, ты меня очень презираешь?

Нико обернулся и влепил в лицо старика два звонких поцелуя, по одному в каждую щеку.

Старик обрадовался:

— Спасибо, Нико! А я боялся, что ты теперь разлюбишь меня… Повар мне все рассказал… Да, я старый шут, это правда, жалкий, старый шут. Но, кроме этого, я еще несчастный старый человек, и мне пришлось претерпеть много лишений на своем веку. Не презирай меня, Нико. Ведь у меня никого нет на свете, кроме вас. А ты, Нико, мне теперь дороже всех. Я горжусь тобой, мой мальчик! Я горжусь тем, что у меня такой внук! Такой сильный, такой смелый! Я бедный, жалкий старикашка… Но бог, если только есть бог, потому что ведь, наверно, есть бог!.. Как ты думаешь, Нико, есть бог?

— Не знаю, милый дедушка…

— Спасибо, внучек, спасибо! Так меня и зови: милый дедушка. Не презирай меня… Если есть бог, то он знает, где правда. Он видит, что это сеньор виноват, а не я.

— Почему он так унижал тебя?

— Потому что он богат и любит поразвлечься. Разве он задумывается над тем, что может чувствовать какой-то нищий старик! Ах, но до чего ж ты был хорош в эту минуту, Нико! Я даже сам тебя испугался. Если б тебя не оттащили, ты бы убил его. Я горжусь тобой, внучок, горжусь! Твой дедушка тобой гордится, милый мальчик. Тринадцать лет всего-навсего! А сделал такое, чего я никогда в жизни не решился бы сделать. Я всегда был трусом. А теперь я старое, ненужное чучело! Рядом с тобой я чувствую себя таким ничтожным… Ты должен теперь меня защищать.

И дедушка, сжавшись в комочек, спрятал голову на груди внука. Мальчик молча, как взрослый, обнял старика и прижал к себе.

Старик продолжал:

— Всю жизнь мне приходилось унижаться и страдать. А вот теперь я стар и ничего у меня нет. За все годы мне только и удалось скопить эти несколько жалких грошей. Зачем я унижался? Почему я был так робок и труслив? А теперь… Где найти человека, который даст мне пусть уж не пятьдесят, а хоть двадцать песо в месяц? Прежний хозяин давал мне пятьдесят, потому что я у него был как раб. Ведь я был сущий раб! Когда он напивался со своими друзьями, я должен был их забавлять… Как-то раз… Нет, я не расскажу тебе, Нико! Сжалься надо мной, мой милый мальчик, сжалься! Не презирай меня! Ты ведь меня не презираешь?.. Отвечай. Скажи, что ты меня не презираешь. Ты ведь меня любишь по-прежнему?

Нико снова поцеловал его. И старик снова заговорил:

— Спасибо, Нико! Я вижу, что для тебя я по-прежнему остался твоим дедушкой Гайтаном. Помнишь, как я пел тебе колыбельную песенку, когда ты был еще совсем маленький? Помнишь, как веселил тебя и твоих братишек и сестренок, отплясывая перед вами веселый танец? Иногда, когда хозяин заставлял меня петь и плясать для своих пьяных гостей, я думал о вас, моих детках. И тогда мне очень хотелось сказать ему: «Нет, я не буду петь для вас, я не буду плясать! Я пою и пляшу только для моих внуков!..» Но у меня никогда не хватало смелости сказать так, и я пел и плясал для него и его гостей. А они издевались надо мной, жалким старикашкой, бросали в меня хлебными шариками и выплескивали остатки вина из рюмок мне в лицо. И я позволял им делать все это… Потому что, если б я не позволил… Где ж еще нужна такая старая развалина, как я? И где бы еще мне дали пятьдесят песо в месяц? Это и была моя работа: быть шутом, для того чтобы у вас, моих дорогих, было что есть, для того чтобы моя дочка и пятеро внучат не померли с голоду да с холоду и не должны были просить милостыню на улицах… Не презирай меня, Нико, не презирай меня, мой храбрый, мой добрый мальчик!..

И дедушка еще крепче обнял внука, который ласково гладил его голову. Нико думал. Старик спросил:

— Что ж мы теперь будем делать?

— Сколько ты скопил, дедушка?

— Двести семьдесят семь песо…

— Хорошо, дедушка. Ведь ты был когда-то зеленщиком, правда?

— Да, пока не поступил к этому адвокату. Два с половиной года тому назад.

— Ну, так теперь будь опять зеленщиком!

— Не могу, Нико: этих денег не хватит на покупку лошади, а я уже не могу возить тележку.

— А я могу!

— Ты?

— Да, дедушка. Два года тому назад я был еще маленький. А теперь я взрослый, ты сам видишь!

— Да, да, ты у нас силач!

— Ну вот, купи тележку и овощей. Ты будешь продавать, а я возить. На хлеб заработаем. И не придется терпеть, унижаться… Ладно, дедушка?

— Хорошо, Нико. Я согласен. Как ты хочешь, так и будет.

— Мы будем работать вместе, дедушка, да? А если заработаем побольше, откроем палатку на рынке. Ладно?

— Ну конечно, заработаем! Я тебе так во всем доверяю. Я совсем другой рядом с тобой. Я чувствую себя сильным. Я уже не жалкий старикашка, шут богатого адвоката… Теперь… Кто ж я теперь?

— Дедушка Нико.

— Да, дедушка Нико, храброго, отважного Нико…

Старик не мог продолжать — он заплакал, но он плакал от радости. И, плача, прижимался к внуку, ища у него защиты точно так же, как внук, плача, прижимался к нему в приемной адвоката.

 

МУЖЧИНЫ ДВЕНАДЦАТИ ЛЕТ

Солнце садилось за ближней рощей, большое и красное, как медный шар. Никанор повернулся спиной к солнцу. Перед его глазами текла река. Выгнув свою широкую бурую спину, одетую легкой пеной, она глухо рокотала в тишине, готовясь вскоре слиться с плывущей по небу ночью, уже открывающей то тут, то там бледно-желтые звездочки — глаза.

Никанора не трогала красота этого летнего вечера, одевающего в мягкий шелк все вокруг: воздух, небо, воду и тишину — глубокую тишину, огромную, как река и небо, потонувшие в ней. Никанор, сидя на корнях высохшей старой ивы, от которой остался только небольшой хохолок листьев на самой верхушке, жарил на сложенном из хвороста костре десять рыбешек, пойманных им благодаря терпеливому сидению на одном месте в течение целого дня.

И он уже собрался было приступить к трапезе, как вдруг резко обернулся. Оказывается, он был не один в этом забытом уголке: шагов за десять от него лежал на земле другой мальчик. Никанор медленно оторвал кусок от первой рыбешки и, прежде чем положить его в рот, снова взглянул на незнакомца. Тот, не отрывая глаз, смотрел на его руку, в которой была зажата еда. Никанор предложил:

— Хочешь?

— Давай! — ответил мальчик и одним прыжком очутился возле него.

Никанор отделил от десяти, рыбешек пять, положил их на перевернутую консервную банку и, отломив половину от лежащего передним большого куска хлеба, протянул все это своему новому знакомцу:

— На!

Тот начал есть с жадностью давно голодающего человека. Никанор заговорил с ним: рассказал, как удалось поймать этих рыб, объяснил, что для рыбной ловли надо особую ловкость иметь и нужно знать, где рыба лучше клюет. Он-то, Никанор, знает здесь каждый закуточек, каждый камень…

— Улов зависит от удачи, — отвечал его товарищ, с полным ртом.

— Нет, — оскорбился Никанор, — тут знать нужно… Ты когда-нибудь ловил рыбу?

— Никогда.

— Тогда чего ж ты суешься, раз ничего не понимаешь?

Но его собеседник был слишком голоден, чтоб заниматься сейчас вопросами чести, и, не обращая внимания на резкий тон Никанора, продолжал жевать, ничего не ответив. Никанор снова заговорил. Теперь он объяснял, как надо жарить рыбу: надо завернуть рыбу в бумагу и положить в огонь; когда рыба сжарится, бумага сдирается вместе с припекшейся к ней чешуей.

— Ну как, вкусно? — спросил он у своего нового приятеля.

— Чертовски! — отозвался тот с восторженным лицом и прибавил: — Никогда я не ел такой вкусной рыбки!

Это утверждение заставило Никанора забыть, что всего лишь минуту назад приятель сомневался в его способностях к рыбной ловле. И он великодушно протянул мальчику целый кулек персиков, на которые тот безо всяких церемоний немедленно набросился, так как успел уже покончить с рыбой и хлебом.

— Ну и проголодался же ты!

— Здорово проголодался! Я целый день не ел.

— Почему?

— Вчера вечером я убежал из дому… — начал мальчик.

Но Никанор прервал его:

— Как тебя зовут?

— Юлиан Эчегойен.

— Ты из богатой семьи, да?

— Я? Не знаю. Мой отец коммерсант. Матери у меня нет. Мы живем в Бельграно, в собственном шале.

— Я тоже жил в Бельграно, но только не в шале. Мы жили в темной лачуге. Потом папа умер, и мама переехала в Оливос, там она нанялась кухаркой. Потом мама тоже умерла. Хозяйка хотела отдать меня в приют. Тогда я убежал и пришел сюда. Я ночую вон в той даче. Ты не думай, что она моя… нет, что ты! Это дача одного англичанина. Он придурковатый и большой богач. Раньше он приезжал сюда по воскресеньям. Теперь не приезжает и хочет дачу сдать, но я вовсе не хочу, чтоб он сдавал: это меня совершенно не устраивает. Поэтому, если кто-нибудь спрашивает, за сколько сдается эта дачка, я говорю: четыреста песо в месяц. Тогда наниматель уходит и больше не возвращается. А по воскресеньям я снимаю объявление, где написано: «Сдается внаем», потому что по воскресеньям много народу проходит мимо, вдруг кому-нибудь вздумается разыскать хозяина и спросить у него. В будни-то я объявление вешаю — думаю: вдруг хозяин вернется. Но я его порвал. Вот посмотри. Внизу было написано: «Обращаться по адресу…» Тут было название улицы и номер дома, где живет англичанин в Буэнос-Айресе. Я нарочно порвал. Теперь, если кто хочет снять дачу, так должен обратиться ко мне, и вот тут-то я и запрашиваю четыреста песо. Наниматель уходит и больше не возвращается… Что поделаешь, старик, надо уметь жить! Оставайся со мной — у меня многому можно поучиться. Со мной ты настоящим мужчиной станешь! Я уже шесть месяцев, как в этом домишке поселился. Если англичанин рассчитывает пожить на. вырученные за него деньги, то, верно, ему скоро придется зубы на полку положить. Ха-ха-ха!

— Как тебя зовут? — спросил другой мальчик, не без восхищения глядя на рассказчика.

— Никанор Торральс. Мой отец — каталонец, а мама — русская. Ты смотришь, что я черный, словно настоящий индеец? Это я так сильно загорел.

— А мой отец — баск, а мама — аргентинка, — разъяснил Юлиан, хотя никто его об этом не спрашивал.

— Мне двенадцать лет, — сказал Никанор. — Я родился двенадцатого июня…

— Подумай только, и я тоже! Я тоже родился в июне, только третьего. Я на девять дней старше тебя! — Последнюю фразу Юлиан произнес тоном некоторого превосходства.

— Подумаешь! — ответил пренебрежительно его товарищ. — Возраст ничего не значит. Когда мне было десять лет, я по целым дням из дому пропадал, бродил по разным местам и всегда умел добывать себе кусок хлеба. А ты, если б меня не встретил, с голоду бы подох… Ты больше не хочешь есть?

— Нет.

— А почему ты из дому удрал?

— Из-за папы. Он меня запер на два дня в темную комнату за то, что я получил плохие отметки. Он хочет, чтоб я учился. А я не хочу учиться! Подумай только: он даже летом заставляет меня в школу ходить! Да еще, на мое горе, младший братишка хорошо учится… Старик хочет, чтоб я стал адвокатом, а братишка врачом. А я не хочу быть адвокатом!

— А кем ты хочешь быть?

— Боксером! — с пафосом ответил Юлиан.

— Боксером? — переспросил Никанор, задумчиво взглянув на товарища.

— Да.

— А почему?

— Потому что боксеры женятся на киноартистках… А ты кем будешь?

— Я? Да я… Ну почем я знаю, кем я буду!

Прошло пять дней. Юлиан и Никанор жили дружно. Когда солнце вставало, они вставали и начинали свой день; когда солнце закатывалось, они закатывались спать. Из старых тряпок и песка Никанор смастерил для Юлиана такую же постель, как у него самого, — мягкую и широкую.

— О еде не беспокойся, — сказал товарищу Никанор. — Вот тебе река, а в ней полным-полно рыбы. А рыба достается тому, кто умеет ее ловить. Вон там, видишь, фруктовые сады, и в них много фруктов. Ну это-то, конечно, дело опасное: увидят, что ты перемахнул через забор, пустятся за тобой вдогонку да еще камнями станут швыряться… Но это уж ты предоставь мне. Ты занимайся рыбной ловлей, а я один пойду по заборам лазить.

— Почему это ты один? — спросил Юлиан, уязвленный.

— Потому что там опасно.

— Подумаешь, опасно! Я тоже хочу лазить по заборам!

— Вот это мне нравится! Я вижу, что ты уже начал превращаться в настоящего мужчину.

— Вот еще, да я уже давно превратился! Как-то раз в школе я в самого директора чернильницей запустил. Что? Не веришь?

— Да нет, что ж… Ну ладно, тогда давай вместе рыбу удить, а как стемнеет — айда за фруктами! Денег на хлеб и другую еду мы добудем. По субботам и по воскресеньям сюда приезжают купаться. Я одному постерегу одежду, другому — автомобиль, мне всегда что-нибудь дадут. Вот видишь, настоящий мужчина нигде не пропадет.

— Ну, тогда мы не пропадем, — отвечал Юлиан. — Не пропадем, нет!

Никанор был худенький, высокий мальчик, слишком высокий для своих лет, и с очень светлыми волосами. Эти волосы и брови цвета пшеницы составляли странный контраст с его обожженными солнцем лицом и телом. Ходил он всегда полуголый и одевался, только когда ходил в поселок, то есть, другими словами, воровать фрукты.

При этом он говорил, сохраняя полное достоинство:

— Я должен одеться.

И натягивал рваную рубашонку с огромной дырой, занимавшей примерно половину спины. Эта рубашонка и трусы составляли весь его гардероб. Трусы были обычной рабочей одеждой, на каждый день. Рубашонка пускалась в ход только в особо торжественных случаях. Это был предмет роскоши. Чулки и башмаки он уже давно износил, прыгая по каменистому берегу.

Юлиан был ниже Никанора, но крепче и шире в плечах. Смуглый и мускулистый. Когда он пришел, на нем был хороший костюм, с воротничком и галстуком. Они-то исчезли почти сразу. Ботинки, чулки, куртка и жилет, как предметы заведомо ненужные, были свернуты в клубок и брошены в угол в пустой даче.

Он провел первый день своей вольной жизни на берегу реки, подставив свое бледное тело городского жителя беспощадному солнцу, в короткое время превращающему белокожих немцев и англичан в забавных светловолосых индейцев. Результатом этого удовольствия была сильная головная боль и ожоги. Никанор намазал ему обожженные места растительным маслом, несмотря на протесты самого пострадавшего, который, корчась от боли на своей тряпично-песочной постели, стоически утверждал:

— Это ерунда! Настоящий мужчина должен ко всему привыкать.

— Верно! — одобрительно кивнул его друг.

Никанор плавал как рыба. Казалось, что вода — это и есть его настоящая стихия, а вовсе не земля. Вообще он отличался угрюмым нравом, но в воде становился совсем другим: смеялся и резвился, как маленький ребенок. Юлиан, напротив, не успеет окунуться, как уже пузыри пускает. Новый друг начал учить его плавать — и не без успеха. Уже в первый день Юлиан проплыл несколько метров. На следующий день он научился подолгу лежать на спине. А на третий день он, можно сказать, умел плавать. Никанор приписывал быстрые успехи ученика талантам учителя.

— Вы взгляните, как плавает! — говорил он, указывая на Юлиана другим мальчишкам. — Только три дня я его учу. Здорово учу, а? Хороший учитель, а?

Юлиан поправлял:

— Я легко выучился, потому что не боялся и сразу бросился в воду. Теперь мне осталось только выучиться нырять. Через неделю я буду так плавать, что ты меня не догонишь.

— Это я-то? Сказал!.. — презрительно улыбался Никанор. — Скорее сможешь выпить половину реки Ла-Плата, чем обогнать меня. Я в воде родился, вот оно что! Я еще ходить-то плохо умел, а уж по целым дням из реки не вылезал. У тебя выдержки не хватает. А я могу доплыть вон до того канала и назад и не устану ни крошечки, словно я в моторной лодке ехал.

— Вот посмотрим, вот посмотрим! — говорил Юлиан с чисто баскским упрямством. — Вот посмотрим!..

Часто по вечерам они отправлялись в поход по окрестным селениям. Один надевал свою парадную рубашку, другой — свои парадные ботинки, и пускались в путь. Иногда они ездили на поезде, а в те периоды, когда предприятие с охраной платья купающихся давало приличный заработок, даже платили за билет — разумеется, если контролер принуждал их к этому под угрозой тюрьмы. По большей же части они ограничивались прогулкой с пляжа Ривадавия до пляжа Оливос, во время которой резво прыгали с камня на камень, ища развлечений и приключений.

Как-то раз они проходили мимо оставленного кем-то из купающихся на берегу свертка платья, из которого соблазнительно выглядывало с полдюжины золотистых пирожков. Никанор взял один, Юлиан — другой, и оба двинулись дальше, уписывая свою добычу за обе щеки. Но грозный окрик, раздавшийся со стороны реки, заставил их обернуться: хозяин пирожков плыл к берегу и орал. Вот он уже вышел и в бешенстве направился в сторону двух друзей. Роста он был весьма внушительного.

Никанор спросил у Юлиана:

— Утекать, что ли?

— Можно, — согласился тот, — но только потихонечку, рысцой, пусть не думает, что мы испугались.

И они пустились рысцой, но, когда великан подошел к тому месту, где лежало его белье и оставшиеся пирожки, друзья были уже метров за двести оттуда.

В другой раз Юлиан «одержал победу» в кафе, над официантом, который хотел их выгнать. Официант стал кричать на него, а он — на официанта. И продолжал сидеть за столиком, даже не пошевелился! Никанор, который в кулачном бою отучался меньшими талантами, чем в плавании, поспешил благоразумно ретироваться. Но Юлиан позвал его:

— Куда ты? Ну чего?.. Не бойся этого типа.

Никанор приблизился:

— Я не то что испугался, я просто…

— Ну да, ясно. Как ты мог испугаться!.. — и прибавил: — Ведь ты со мной!..

Вскоре Никанору представилась возможность отомстить другу за тщеславие. Как-то раз оба сидели на берегу и бросали камешки в реку. Они нарочно бросали их наискось и очень забавлялись, глядя, как камешек, прежде чем затонуть, один, два, даже иногда три раза подскакивал на воде. Один из камешков, брошенный Юлианом, ударил по ноге загоравшую на пляже девочку. Она заплакала и убежала, а наши друзья спокойно продолжали свое занятие. Как вдруг чьи-то сильные, грубые пальцы, словно клещи, сжали плечо Юлиана. Он, вздрогнув, обернулся. Перед ним стоял негр. Но какой негр! Это был великан, и глаза его, с ослепительными белками, вращались так грозно, что вот-вот вылезут из орбит.

— Арестован за кидание камней! — сказал негр.

Юлиан попробовал вырваться, но огромная лапища сжала его плечо с такой силой, что он застонал:

— Ай! Не хватайте так, ай!

— Арестован, понятно! — крикнул негр и толкнул его.

— Да за что? — осмелился спросить Юлиан.

— Потому что ударил камнем девчонку.

— Но…

Больше Юлиан ничего не сказал. Совершенно неожиданный плач вырвался из самой глубины его оскорбленного сердца, и слова превратились в громкие всхлипывания.

— Это не он, а я бросил камень в девочку. — И Никанор, встав между Юлианом и его преследователем, храбро подставил последнему свое плечо.

— Ах, ты? Ну, тогда пойдешь в полицию ты! — сказал негр и отпустил Юлиана.

Тот так и остался стоять с открытым ртом, глядя, как уводят его друга, вокруг которого уже собралась целая толпа… Потом, медленно повернувшись, печально поплелся домой.

Когда он дошел до пустой дачи, было уже совсем темно. Его удивил свет в окошке. Он заглянул. Кто же там, оказывается, был?

— Никанор! Как, это ты?

— Ну да, я.

— А как же?..

— Я удрал от негра.

— Что ты говоришь?!

— Ну да. Он, понимаешь, видит, что я иду тихо, смирный, как овечка, ну и разжал свою лапу, так только легонечко держал за плечо. Я улучил момент, изловчился да как поддам ему! И… наутек, прямо в кусты. Негр, наверное, и сейчас меня ищет. Ха-ха-ха!.. Вот тебе хлеб, сыр и колбаса. Ешь. Я уже поел.

— Я… — смущенно забормотал Юлиан, — я…

— Что? Теперь-то уж ты не скажешь, что не испугался? Даже слезу пустил!

— Это верно. Только знаешь почему? Потому что если б меня арестовали, то обязательно отослали бы домой. Разве не видишь, что о моем побеге уже заявлено? — заключил он с пафосом.

— Заявлено?

— Конечно!

— Ну ладно, ешь… Если у тебя аппетит не пропал.

— А почему у меня может аппетит пропасть? — спросил Юлиан с полным ртом.

— Не знаю… — Никанор улыбнулся.

Юлиан резким прыжком вскочил с места.

— Эй, ты! — крикнул он. — Ты меня за труса считаешь? А раз ты принимаешь меня за труса…

— То что?

— Что? А то, что я тебе докажу, что я такой же храбрый, как взрослый мужчина! Я такой же храбрый, как ты!

— Как я?

— Да! Хочешь драться?

Это предложение, очевидно, не очень-то пришлось по вкусу Никанору, потому что он остался сидеть на месте.

— Драться? — повторил он.

— Да. Если хочешь…

У Юлиана был решительный вид. Он весь вытянулся, как струна, и сжал кулаки. Его черные глаза горели. Надо было принимать немедленное решение.

Никанор философски заметил:

— Подумаешь… Мужчина может доказать свою храбрость не только кулаками…

— А как он может доказать?

— Как? Ну мало ли как. Вот, например: по-моему, храбрее тот, кто спасает одного человека из воды, чем тот, кто дерется с пятерыми зараз. Нужно больше храбрости, чтоб спасти утопающего, чем чтоб махать кулаками. И опасности больше…

Юлиан две секунды подумал, потом сел и сказал:

— Ты прав! — и начал за обе щеки уплетать хлеб и сыр.

Через несколько минут Никанор тоже решил спросить:

— А ты не считаешь меня трусом за то, что я не хотел драться?

— Нет.

— Я не хотел драться, потому что это ты. Если б это был другой…

— Ты прав, — ответил Юлиан. — Это было глупо с моей стороны. Очень глупо!

…Но судьба готовила нашим друзьям хороший урок. Как-то в воскресенье, после обеда, они отправились купаться. Решили отделиться от остальных купающихся и поплавать. Никанор плыл впереди, Юлиан — сзади. Юлиан вел себя в воде очень неосторожно, и Никанор, хорошо знающий здешние места, предупредил его:

— Ты этой реке не доверяй — она обманщица: плывешь себе в мелком месте, и вдруг вода как начнет прибывать да прибывать… И выходит, что до берега тебе надо плыть много метров. А ты еще не так хорошо плаваешь…

Юлиан отшучивался:

— Да я скоро до Монтевидео доплыву!

Другая опасность подстерегала Юлиана — судороги. Уже много раз ему сводило судорогой ноги; к счастью, это всегда случалось на суше. Но вот как-то под вечер, когда друзья заплыли довольно далеко, Юлиан вдруг вскрикнул:

— Ай!.. — и погрузился в воду.

Река быстро прибывала, огромные волны росли одна за другой. Там, где еще пять минут назад можно было спокойно стоять, упираясь ногами в дно, теперь уровень воды был выше человеческого роста. Юлиан боролся с волнами. Все его хвастливое спокойствие мигом исчезло. Вынырнув, он закричал:

— Судорога, судорога! Никанор, скорее сюда!

Его мертвенно-бледное лицо, безумные глаза, глухой голос, с трудом вырывающийся из сжатого спазмой горла, так подействовали на Никанора, что его вдруг охватил дикий страх. Однако он, рассекая руками волны, проплыл немного и оказался возле своего друга в тот самый момент, когда тот уже вот-вот готов был снова погрузиться в воду. Юлиан отчаянно вцепился в него обеими руками, словно острыми клещами, и всей тяжестью повис на нем.

Никанор закричал:

— Так мы оба потонем, так нельзя!.. На помощь!..

И вместе с товарищем погрузился в воду. В эту секунду он подумал только об одном: спастись самому, отделаться от несчастного, который цеплялся за него. И под водой завязалась короткая, но страшная борьба: Никанор хотел вырваться из державших его клещей, а Юлиан не отпускал его. Никанор был хороший пловец, и в конце концов ему удалось вырваться и выбраться на поверхность. Но страх не покидал его: ведь он только что услышал песню смерти, которую пропели волны, проплывшие над его головой. Он не способен был в эту минуту что-либо понимать, он думал об одном: бежать отсюда. Бежать! И, отчаянно борясь с волнами, он поплыл к берегу.

Голос Юлиана, такой глухой, что его трудно было узнать, раздавался за его спиной:

— Не оставляй меня, Никанор, я тону, не оставляй!..

Но Никанор ничего не понимал и не слышал. Бешено работая руками и ногами, он плыл к берегу. Он остановился, обессиленный, задыхающийся, только тогда, когда почувствовал, что ноги его коснулись твердой земли. Зубы его стучали как в лихорадке. Только теперь он оглянулся.

В этот момент кто-то сзади схватил Юлиана под мышки и потащил к подплывающей лодке… Спасен! Его друг спасен! Никанор весь задрожал от радости и громко закричал:

— Эй!..

Но в ту же секунду смутное чувство стыда поднялось в нем. Его мучили угрызения совести. Он в эту минуту с радостью отдал бы свою жизнь только за то, чтоб оказаться на месте человека, который тащил Юлиана к лодке. Он почувствовал презрение и ненависть к самому себе. Стоя по колени в воде, еще весь дрожа от недавнего испуга, он не мог оторвать глаз от того, что происходило на середине реки. Он видел, как подплыла лодка, как Юлиан влез в нее, а за ним — человек, который его спас. Потом он увидел, как лодка поплыла к берегу. Это вывело его из оцепенения. Он бросился бежать во весь дух по берегу, схватил свои штаны и рубашку и, как ветер, помчался в сторону видневшегося вдалеке селения…

…Юлиан напрасно прождал своего друга весь вечер, всю ночь и весь следующий день. Он понял в чем дело: Никанору было стыдно показаться ему на глаза, стыдно за свой страх, побудивший его бросить товарища в опасности, да еще после того, как он столько хвастался своей храбростью. «Он испугался», — размышлял Юлиан. «А я?» — спросил он самого себя. И честно сам себе признался: «Я тоже испугался. Если б я не перетрусил, я сумел бы продержаться на воде, пока кто-нибудь не подоспел бы ко мне на помощь. Я, наверно, заразил его своим страхом».

Он решил разыскать друга и отправился в обход по соседним селениям. В каком-нибудь из них должен же скрываться Никанор! Поиски продолжались три дня. Вечером четвертого дня он увидел на Малом пляже, среди камней, неуклюже сгорбившуюся, неподвижную фигуру Никанора с удочкой.

Он незаметно подошел к нему сзади и сказал:

— Здравствуй!

— О! — испуганно вскрикнул Никанор, быстро обернувшись.

Они взглянули друг на друга, не в силах вымолвить ни слова, взволнованные.

Наконец Юлиан с трудом произнес:

— Почему ты ушел? Почему не возвращаешься в наш домик?

Никанор опустил голову и пожал плечами:

— Не знаю.

— Ну, ну, не будь дураком, вернись! Ну, пойдем!

И Юлиан взял друга за локоть. Никанор пошел за ним медленно и неохотно, словно его вели насильно. Юлиан снова заговорил:

— Тебе стыдно, что ты тогда испугался?

— Да.

— Но ведь я тоже испугался. Я так перетрусил — просто страсть!

— У тебя была такая рожа!.. — сказал Никанор, обрадованный доверием друга. — Такая рожа!..

— А у тебя? Ты даже представить себе не можешь, какая у тебя была рожа, когда я за тебя ухватился!

— Да я как на тебя взглянул, так сразу испугался. Может быть, если бы у тебя не был такой вид…

— И я, может, если бы не посмотрел на тебя…

Они продолжали свой путь. Вдруг Юлиан остановился.

— Никанор… — начал он торжественным тоном.

— Что?

— Мне пришла в голову одна вещь.

— Какая?

— Я подумал… Я подумал, что мы с тобой напрасно думаем, что мы уже настоящие мужчины…

Никанор несколько секунд задумчиво и пристально смотрел в глаза другу. Потом ответил совсем тихонько:

— Мне тоже кажется, что мы еще не настоящие…

И они снова взглянули друг на друга. И внезапно разразились веселым, радостным смехом, словно после этого взаимного признания с их плеч упал какой-то огромный, тяжелый груз.

К читателям

Издательство просит отзывы об этой книге присылать по адресу: Москва, А-47, улица Горького, 43. Дом детской книги.

Ссылки

[1] Калабрия — область Италии.

[2] Тандиль — город в Аргентине.

[3] В некоторых странах Латинской Америки февраль — летний месяц.

[4] Матэ — напиток вместо чая в Латинской Америке.

[5] Перес Эскрич (1829–1897) — испанский писатель, автор ряда известных романов.

[6] Та-те-ти — детская игра типа лото.

[7] Спарта — древнегреческое государство.

[8] Бельграно — один из районов Буэнос-Айреса.

[9] Шале — небольшая дача, швейцарский домик,

[10] Оливос — пригород Буэнос-Айреса.

[11] Каталонец — уроженец Каталонии, области Испании.

[12] Баск — уроженец Басконии, области Испании.

[13] Ривадавия — пляж в Буэнос-Айресе.

[14] Монтевидео — столица Уругвая.