– Конечно глупо, дружище! – с нотками сожаления в голосе позволил себе высказаться Иван Иванович. – Ещё как глупо! Ты правильно рассуждаешь. И, сколько я тебя знаю, ты всегда правильно рассуждаешь. Ты – человек дела. Было бы странно, если бы ты рассуждал по-другому. Но, видишь ли, мой друг, мы знакомы давно, с голопузого детства. И тебе ли не знать, что я всю жизнь стою перед дилеммой: жить мне богато, как ты говоришь – счастливо, сделать жизнь сплошным праздником и в результате потерять себя, утратить смысл и содержание моей жизни или жить обычной простой жизнью, как живут все, и ощущать её аромат, творить, созидать и знать, что всё моё счастье находится на кончике моей кисти, фигурально выражаясь, на её острие. Всё-таки в первую очередь я – художник, а уже потом всё остальное. Отними у меня кисть, озолоти, сделай мою жизнь беспроблемной, и, хотел бы я знать, что я буду после этого и кто? Видишь ли, богатство и содержание жизни для меня далеко не одно и то же. Во мне два эти состояния несовместимы. Стать богатым для меня значит потерять себя. Поверишь, нищенство и житейские тяготы мне ближе, чем золотые чертоги, фимиам лести и всеобщее раболепное почитание. И перевоспитывать людей я не берусь. Я не бог. Вдруг я ошибусь! Те люди, которых я знаю, в массе, мне нравятся такие, какие есть. Со всеми слабостями и недостатками. Такими же, как у меня. Мне хорошо с ними. С теми, какие есть. Других мне не надо.

Виктор, слушая, поморщился, скривил пренебрежительно рот. Казалось, вот-вот скажет, как он обычно в таких случаях говорил: – Мели, Емеля!

В комнате воцарилась тишина. Такая тишина, вязкая, густая, из которой нет выхода. На лице Монгола заходили желваки. Ещё немного, и он замахнётся, как бывало в детстве, на глупенького Ваняшку, теперь Ивана Ивановича. Тишина густела. Казалось, вот-вот грянет гром.

Но неожиданно нависшая было над Иваном Ивановичем туча рассеялась. Виктор подобрел лицом, дружески улыбнулся.

– Узнаю! Ты всегда был таким, – разливая остатки коньяка произнёс он, – всю жизнь! Именно за это и уважаю. И знаешь, пожалуй, если бы ты был другим, таким же пошлым, банальным, обыденным, как все, или вдруг однажды изменил своим убеждениям, наверно, ты перестал бы быть мне интересным. В таком случае я не смог бы быть твоим другом, даже перестал бы с тобой здороваться. И не сидели бы мы сегодня с тобой в одном кабинете, и не делал бы я тебе сейчас этого предложения. Но я есть я, а ты – это ты. У каждого своя дорога. Так было с детства. И, разумеется, нет силы, способной нас изменить. И мне очень жаль, что мы с тобой, как обычно, не можем найти общего языка. Но я надеюсь, что мы, что бы с нами ни случилось и где бы мы, в каких бы краях и далях, ни были, тем не менее мы, несмотря ни на что, по-прежнему остаёмся друзьями.

Так, в таком ключе, закончился этот небольшой междусобойчик двух друзей.

Прошёл месяц, потом другой, когда однажды, заявившись на работу ближе к обеду изрядно пьяный и донельзя довольный собой, Виктор заявил:

– Всё! Финита ла комедия! Я сорвал большой куш. Небывало большой! И познакомился с людьми, способными финансировать мой проект. Технические вопросы решены. Я уезжаю в Каракумы, в Юк-Тепе. Тебе, как другу, говорю: понадобятся деньги, ты знаешь, где меня найти. А Феликсу передай: я в институте больше не работаю.

– А сам что не хочешь? Старик возлагал на тебя большие надежды. Ты – его любимый ученик. Не пристало тебе так поступать.

– Вот потому и ухожу по-английски, не прощаясь. Не хочу старину расстраивать. Скажешь, что ушёл в отпуск. А потом, попозже, понемногу его подготовишь и осторожно сообщишь о моём отъезде. Всё-таки я люблю его и уважаю, и не хотелось бы мне его чересчур огорчать. Скажешь, что я тронулся умом. Что мне надоело носить европейскую одежду. Что теперь деловому костюму я предпочитаю полосатый восточный халат, перепоясанный цветастым кушаком, чалму и остроносые ичиги с загнутыми носами. Можешь представить, через неделю или две я, в чалме, скрестив по-турецки ноги, с двумя нукерами при страшных кинжалах, в черкесках с газырями и в косматых шапках, сидящими у меня по бокам, буду восседать за низеньким, как принято у азиатов, столиком в чайхане, в затерянном в горах кишлаке. И жирный, неповоротливый чайханщик в засаленном халате – признаке достатка и успешной жизни, льстиво улыбаясь, будет подавать нам терпкий, зелёный кок-чай пополам, как положено, с кумысом, солью и перцем; ломать маленькими кусочками кислую тандырную лепёшку и, восхищённо щёлкая языком, проводить сложенными ладонями по лицу и восклицать: «О Аллах! Якши! Якши!», вознося хвалу Аллаху за его доброту и щедрость, и пославшему ему с утра в этом забытом людьми и богом селении, в отрогах безвестных, без названия, гор, буквально посреди ничего, таких дорогих гостей. А на дастархане перед мной и перед отдалённо внешне чем-то похожими на людей нукерами, детьми гор, угрюмыми, мрачными, злобными, он поставит на подносе два чайника. Один с чаем, а другой, как у них, у правоверных, ортодоксальных мусульман принято, чтобы Аллах не сердился, сам знаешь с чем. А ещё на подносе будет курага, в изобилии изюм, спелый, сочный жёлтобокий урюк, в пиалах шурпа, и на блюде кусками навалено варёное мясо кобылы, сдохшей от бескормицы два дня назад. А ещё через месяц-другой пустыня огласится рокотом моторов большегрузных грузовиков, человеческими голосами, грохотом взрывов. Я начинаю большое предприятие. Мне нужен надёжный помощник. Такой, которому я мог бы верить как самому себе. Как тебе такой расклад? Кому я могу доверять до такой степени, кроме тебя? Может, одумаешься и присоединишься?

На какое-то время Иван Иванович задумался. Такое предложение может быть сделано раз в жизни. Ну, самое большее – два. И то не каждому!

– Всё будет, как у нас всегда было, пополам: деньги, труд, ответственность – слышал он голос друга и заранее знал свой ответ.

– Если путешествовать по пустыне вместе с тобой дервишем, нищим изгоем, я готов и восточный халат надеть, и сыромятные ичиги, и чалму, а вот ради денег, даже очень больших, проси не проси, я и шага не ступлю.

– Ну, в таком случае, скажи, пожалуйста, что ты за человек? – огорчённо воскликнул Виктор.

– Обычный! Самый обычный, – с сожалением покачав головой, ответил Иван Иванович. – Почему бы тебе, умному, казалось бы, всесторонне человеку, за целую жизнь не понять, что есть вещи, которые на деньги не меняются? Это так просто. Для дебилов. Чтобы это понять, никаких исключительных, из ряда вон, умственных способностей не требуется. Это внутренний императив. На деньги не обменивается. Пойми, уникум, в конце концов я хочу остаться художником и никогда, ни в каком сне, не мечтал стать процветающим дельцом. Это унизительно для меня, равносильно гибели, самоубийству. Или я – художник, или, пусть и богатое, ничто. Так что, извини! Такой уж я. Осуждай меня, как тебе угодно. Не запрограммирован я на такие деяния.

Как ни странно, на этот раз его слова подействовали на его высокоумного друга. В конце концов он уразумел сказанное.

– Ладненько. Зайди, пожалуйста, вечером дёрнуть на посошок. Когда мы ещё увидимся? Кому это ведомо? И увидимся ли когда-нибудь?

Так они расстались. Чего Иван Иванович опасался: что будет с его другом, когда наконец и эта его мечта исполнится, он достигнет вершины, станет богатым, у него наконец будет всё, что только ему будет угодным пожелать, и что с ним будет потом? Какая дорога засияет перед его другом дальше? Или это и будет конец его пути?

Он так и спросил:

– Забогатеешь ты, что дальше будешь делать?

– Там видно будет! – ответил друг.

А через несколько месяцев, когда стало окончательно понятно, что денег в институте в обозримом будущем никому платить не будут, а вся наличность почему-то оказалась на исходе, Иван Иванович даже чуть было не пожалел о том, что он не принял предложения своего друга и был вынужден продать на Арбате своих верблюдов.

Картина была хороша. На картине был изображён караван, бредущий между дюнами, на фоне багрового, огромного, донельзя раскалённого, казалось, колеблемого ветром солнечного диска, опускавшегося сразу за караваном в пыльное, клубящееся марево.

Картина впечатляла. Он не хотел её продавать. Она была дорога ему как память о Каракумах, которым он отдал часть своей жизни, несколько лет, и если бы не обстоятельства, он бы её ни за что, ни за какие деньги не продал.

Вот тут-то и нанесло на него Фифу. Чтоб черти его драли! Не продай он тогда картину, ничего особенного, авось перебился бы тогда с деньгами как-нибудь и никто не испортил бы ему тихое очарование, такое редкое в его жизни, сегодняшнего утра.

Не так уж часто ему удаётся встретить начало дня в умиротворённом, почти праздничном состоянии, с хорошей женщиной, и любимая картина, часть его жизни, была бы на месте.

А Фифа тем временем, вежливо испросив разрешения, неторопливой походкой, переваливаясь, направился к настежь открытым дверям его жилища.

Они с Маргаритой переглянулись. Тихое очарование утра, его слышная только им двоим мелодика были непоправимо нарушены. И Иван Иванович раздражённо подумал, что, может, не так уж неправы те люди, которые, возможно по излишней душевной простоте, считают, что незваный гость хуже татарина.

И вот незваный гость, как мысленно душевно окрестил его Иван Иванович, настоящий татарин, между тем, нимало не тушуясь, шумно сопя и вытирая пот носовым платком с лица и шеи, появился в дверях его жилья.

– Мир дому сему, – громогласно провозгласил он, – и его домочадцам!

Из домочадцев в доме находились он и Маргарита, и ещё соседская девочка играла во дворе возле беседки.

Маришка, увидев незнакомых людей, юркнула в беседку, а Маргарита, сообщив Ивану Ивановичу, что она, чтобы не мешать, прогуляется лучше по магазинам на соседней улице, и проскользнув мимо незваных визитёров, застучала каблучками по садовой дорожке к калитке.