Конечно, Иван Иванович, возможно, всего лишь неудачно пошутил, между делом переведя стрелки на портрет, на маленькую девочку, изображённую на картине. Однако, к обоюдному облегчению, шутка была принята, и между ними, Маргаритой и Иваном Ивановичем в тот вечер опять воцарились привычные мир и спокойствие.

Тем не менее в один из дней, когда Маришке вздумалось снова посетить маленький запущенный дворик Ивана Ивановича, где так хорошо было играть и никто не ругал за разлитую под краном воду и сделанную под краном запруду, в которой Маришка запускала плавать свою длинноклювую птицу, Марго, должно быть из озорства, вздумалось задать ей те же самые вопросы, которыми она так умело, как это иной раз умеют делать женщины, без меры утомляла Ивана Ивановича.

Она, несмотря на возраст, во многом ещё оставалась малышкой с вполне ещё детскими причудами и такими же, как у Маришки, капризами. Только взрослой Маришкой.

Некоторым женщинам такая ребячливость идёт и даже украшает их, придавая им особый шарм и привлекательность. И так ли уж велика разница в возрасте между известной городской знаменитостью, аккомпаниаторшей на рояле, и маленькой девчушкой! Наверно, они могли бы понять друг друга. Если бы захотели.

Иван Иванович сидел у раскрытого окна и дорисовывал на картине орнамент из виноградных листьев, создававший игру света и тени и придававший картине глубину, и довольно улыбался: какая Маргарита, несмотря на возраст, всё ещё девчонка!

Если бы он не видел их из окна, по содержанию – две маленькие девочки-погодки.

– Чиф, чиф, чиф! – самозабвенно выводила Маришка, гоняя прутиком пластмассовую игрушку по организованной ею луже. Где бы ещё она могла так развлекаться?

Девочка выглядела довольной и самой собой, и лужей, и представившейся ей благодаря счастливому соседству свободой.

– Зачем всё? – удивилась она совершенно странному вопросу, который задала ей вышедшая из дома и усевшаяся в тени беседки тётя.

Она долго думала, надув губки и, должно быть, соображая, шутит эта так некстати появившаяся необычайно красивая женщина, прикидывается или на самом деле чего-то не понимает. Это же надо! Взрослая, а такие вопросы задаёт! – А что всё? – попробовала выяснить малышка.

– Всё, что нас окружает: природа, деревья, цветы, птицы, мы – часть природы и ты, разумеется, тоже.

– Попалось! – усмехнулся Иван Иванович.

Разговаривая с женщиной вечером, никогда нельзя быть уверенным, что тот же спектакль не начнётся вновь утром. Тем не менее Иван Иванович не мог не признать, что ему доставляют удовольствие ребяческие выходки Маргариты.

Она была неистощима на всевозможные проделки и как могла украшала виньетками и завитушками своих придумок их совместное бытие, и он от чистого сердца был благодарен ей за её бесконечные выходки и эскапады.

«Без сомнения, – думал он иной раз, – Маргарита, конечно же, в совершенстве владеет магией виртуозного перевоплощения в образы, которые она изображает. Одно слово – артистка во всём и везде. И не устаёт же чертяка!»

Но и девочка, с которой она разговаривала, тоже уже начала постигать азы артистического перевоплощения. Она осуждающе посмотрела на тётю и покачала головой: неужели тётя не догадывается?

И произнесла:

– Для того чтобы играть в хорошие игры!

– А ещё для чего?

– Чтобы всем было хорошо. Чтобы папа и мама не ругались.

– А ещё?

Девочка долго думала, казалось, ответа так и не последует, и наконец сказала: – Для того чтобы все были счастливы.

Иван Иванович чуть со стула не упал.

– Съела? – торжествующе рассмеялся он. – Вот так с детками разговаривать! Они научат, как и что должно быть. – И снова занялся орнаментом, с головой погрузившись в работу.

Дальнейшее его не интересовало. Маришка сказала главное. Остальное было второстепенно и неважно.

Он думал, что пока не жарко, они пойдут в ближайшее летнее кафе на набережной, из-под тента которого так приятно смотреть на голубеющую морскую даль; есть горячие, с пылу с жару, истекающие соком, обжигающие губы чебуреки и запивать их огненный пожар холодной, шипящей, сладкой до изнеможения водой.

Потом они долго будут плескаться в прозрачной, ласковой морской синеве, плавно переходящей на горизонте в бирюзовую пропасть неба с плавающими в безумной бездне над их головами невесомыми курчавинами облаков.

Вечером он пойдёт в театр, слушать её игру, а ночью они снова будут вместе до самого утра, пока на востоке не погаснет в лучах восходящего солнца ярко пылавший в ночном небе над Землёй факел красавицы Венеры.

Тогда, устав от возлияний и любви, они забудутся лёгким летним сном, чтобы, проснувшись, вновь начать повседневный круг обыденных забот, поисков и надежд до поздней ночи, когда снова вспыхнет в ночном небе свет красавицы Звезды, вновь пробуждающий в них страсть и взаимное влечение.

И снова им будет не наговориться, не напиться, не наласкаться до первых солнечных лучей, пока взошедшее солнце не растопит в жёлтом тёплом свете, льющемся в раскрытые окна, их страсть.

И, устав, но так и не насытясь вином, едой и любовью, переплетясь обнажёнными телами, едва прикрывшись скомканными покрывалами, они заснут в тёплом, пахнущем морем и знойной полынной степью воздухе. Но давно ведомо: одно дело предполагать и совсем другое – располагать…

В комнату, в полном восторге от разговора с девочкой, вошла Маргарита.

– Ваня, ты только посмотри на это чудо! – смеясь сказала она. – Такая маленькая, а как излагает!

Не успел Иван Иванович обменяться с Маргаритой парой ироничных слов о её разговоре с Маришкой, как за окном зашумел мотор, скрипнули тормоза и большая чёрная запылённая машина остановилась у калитки.

«Фифа!» – догадался Иван Иванович. Всё! День пропал! Придётся, хочешь не хочешь, тратить попусту время на разговоры о чём-нибудь, чего он как бы не понимает, а вот этот торгаш знает вроде бы досконально, и он будет учить его, что должно быть в его картинах, а что излишне и сегодняшней публике непонятно.

Тоска и только! Беда! Куда деваться от этих знатоков искусства? Сами ничего не могут, а рассуждать горазды!

И действительно, пока он жалел о едва начавшемся и уже, с появлением джипа, должно быть, потерянном дне, калитка скрипнула на ржавых петлях и на дорожке, ведущей к дому, появился полный маленький одутловатый человек.

– К нам, кажется, кто-то припожаловал! – выглянув в окно, сообщила Маргарита. – Интересно, надолго ли и зачем?

– Не знаю, надолго ли, – наблюдая, как нечто расплывчатое, округлых форм, слегка похожее на облако в штанах, сопя и отдуваясь, направляется по садовой дорожке к дому, прямо к открытому окну, ответил Иван Иванович. – Но пляж, по всей вероятности, придётся отменить.

– Уже интересно. А кто же это такой будет?

– Это сам Феофан Дмитриевич, известная в столичных кругах личность, меценат, антиквар, большой ценитель живо-пней, владелец престижного художественного салона в Белокаменной.

– И как далеко простирается его известность?

– Достаточно далеко. Его мнение часто является окончательным при покупке баснословной цены художественных ценностей.

– Ого! – воскликнула Маргарита.

– Ого! – многозначительно кивнул Иван Иванович.

Тем временем известная в столичных кругах личность, слегка похожая на большой колобок, пыхтя и отдуваясь, докатилась до средины садовой дорожки, остановилась, оттянула прилипшую к жирному потному телу майку, вытерла носовым платком обильно проступившие капли влаги с похожего на круглый блин лица и, завидев в окне Ивана Ивановича, возопила низким, севшим от жары, хриплым голосом:

– Мне интересно, есть кто дома?

– Есть, Феофан Дмитриевич. Есть.

– Тогда, с вашего позволения, мы зайдём? – спросила личность, потому что следом за личностью, подобно тёмной грозовой туче, возник крупный, сумрачного вида верзила, одетый в противоположность легкомысленному одеянию личности, со всей строгостью канона, в серый, отлично сидевший на широких плечах костюм.

Торчащий ворот расстёгнутой на верхнюю пуговицу рубашки подпирал гладко, до синевы выбритый подбородок. На худом, костлявом лице, в противоположность колобку, не было ни капельки пота, ни малейших признаков испарины.

Ничего не выражающий взгляд костолома, которым он, не торопясь, обследовал окружающее пространство, медленно поворачивая голову, напоминал взгляд удава, а фигура с распиравшими пиджак мускулами, несмотря на жару, казалось, распространяла вокруг явственно ощутимый арктический холод. Это был телохранитель известной личности, бодигад по прозвищу Ледокол.

Они познакомились на Старом Арбате в крутую для Ивана Ивановича минуту. Тогда у Ивана Ивановича закончились деньги и, помаявшись с месяц-другой на хлебе и воде, он решил продать своих верблюдов. Известное дело – голод не тётка. Всё хоть какие-нибудь деньги будут.

Верблюдов он привёз из азиатской пустыни, очень дорожил ими и, если бы не безвыходное положение, ни за что бы с ними не расстался. Вот и вышел Иван Иванович с верблюдами на Арбат.

День с утренней прохлады сменился полуденным зноем, потом солнце покатилось на Запад, но верблюдами никто не интересовался.

Кому нужны верблюды в шумном, многолюдном, северном мегаполисе? А может, день был слишком жарким? Кому в такую жару хочется смотреть на картину, на которой караван верблюдов бредёт в пустыне под знойным, выцветшим от жары, белёсым солнцем?

Наверно, картина, выставленная Иваном Ивановичем на продажу, чересчур выпадала из общего ряда пейзажей – лесов, гор, рек, сработанных добротно, проникновенно, но одинаковых по замыслу и исполнению.

В самом деле, кому в городе, окружённом дремучими лесами, переполненном людьми и машинами, со всем, что необходимо человеку, только руку протяни, нужна картина с нарисованной на полотне пустыней и караваном, бредущим между песчаными дюнами неведомо куда, к известной, должно быть, одному ему цели, мимо заброшенного, покинутого людьми, засыпанного по крыши песком селения, мимо сложенного из грубого, нетёсаного камня и тоже заметённого по самый сруб песком колодца.

Гуляющие по Арбату люди не обращали никакого внимания ни на Ивана Ивановича, ни на его выставленную на продажу картину.

К концу дня Иван Иванович совсем отчаялся. И вот ближе к вечеру невысокий, несколько излишне полный человек, шагающий скучающе по Арбату в сопровождении двух верзил сквозь ряды предлагаемых в изобилии к продаже, как в сказочной лавке древностей, старинных вещей, антиков, картин, завидя этих залитых закатным огнём, понуро бредущих по пустыне верблюдов, в изумлении остановился.

Нечто похожее на смесь восторга с удивлением угадывалось на пухлом, с заплывшими глазками лице толстяка. Он долго изучающе рассматривал картину.

– А что? – обратился наконец он вопрошающе к одному из нависших над ним сзади мрачными тенями верзил. – Вот уж не ожидал! Как ты думаешь, это на что-нибудь похоже?

– А ничего. Верблюды как верблюды! – ответил совершенно индифферентно, уставясь на носки своих до блеска надраенных туфель, костолом. Очевидно, кроме чистоты обуви, его ничто более не интересовало. – И ничего совершенно я не думаю. Зачем бы мне это? Головная боль от дум.

– И это правильно. Только это нас и спасает, – жизнерадостно улыбнулся толстяк, – потому что даже страшно подумать, что случилось бы, если бы ты начал думать.

Он подошёл ближе к полотну, отошёл, оценивающе посмотрел на картину, затем на высокого, статного, широкоплечего мужчину, стоявшего сбоку.

– Ваша работа?

Иван Иванович утвердительно кивнул.

– Копия?

– Не совсем. Одна из вариаций на тему.

– А где оригинал? Кто мастер? Наверно, какой-нибудь азиат?

– Оригинал в мастерской. А азиат – это я.

Толстяк, топыря пальцы в перстнях, чуть отошёл, шагнул вправо, влево, приглядываясь к полотну, прогулялся в задумчивости, остановился, спросил соблюдая дистанцию, учтиво:

– Быть может, познакомимся?

И назвал, протянув руку, фамилию, довольно известную среди художников в Первопрестольной:

– Баринов Феофан Дмитриевич. Нет, нет, – уловив немой вопрос в глазах Ивана Ивановича, уточнил: – Не Фаворский, и даже не Воскресенский.

Всего лишь Баринов. Мелкая рыбёшка. Так себе. Карась среди акул большого бизнеса. Так что вы просите за картину?

И, заплатив вдвое больше запрашиваемой суммы, обронил еле слышно, едва повернув голову на жирной, потной, короткой шее, оттягивая с груди мокрую от пота майку:

– Федя!

Упакованный в светлый костюм, с дымящейся сигаретой в углу рта, с улыбкой на худом, костлявом лице, Федя, в противоположность истекающему потом хозяину, выглядел как покрытый инеем ледокол во льдах Арктики.

– Да, шеф! – равнодушно, с пренебрежением перебросив сигарету в другой угол рта и выпустив клуб дыма, флегматично поинтересовался Ледокол.

– Отнеси верблюдов в машину. А заодно прихвати и эту, – Феофан показал на картину, изображавшую моржей, ныряющих возле галечного берега в просвеченных светом, искрящихся, прозрачных волнах прибоя. – Плачу не глядя, что запросите.

Так они познакомились. Феофан Дмитриевич стал навещать Ивана Ивановича в его мастерской.

И, угощаясь крепким, чёрным, как ненастная ночь, чаем пополам с лёгким, сорокапятиградусным «Бенедектином», Фифа, как, с его позволения, для простоты стал называть его Иван Иванович, разглядывая развешанные по стенам работы, что-то непонимающе отвергал, над чем-то задумывался, а возле некоторых работ, после того как ликёра в чае становилось больше, чем чая, приходил в несказанный, неописуемый восторг.

– Нет, откуда ни глянуть, ты не художник! – по пьяни восклицал Фифа, разглядывая отобранные этюды где-нибудь после пятой кружки чая. – Любому понятно, что ты далеко не Брюлик, не Ванин и, уж конечно, не Грек, – коверкал он заплетающимся языком фамилии знаменитых мэтров живописи, академиков. – А я вот гляжу на твои работы. Что же в них такого? Интересно. Теперешние художники не умеют так работать. Что бы они ни делали, у них только слюнявый гламур получается. И ничего больше. К сожалению! Вот ты и привлёк меня своей необычностью. В твоих картинах ты виден больше, чем то, что ты ваяешь в отдельных сюжетах. Любое твоё полотно – это прежде всего ты. Личность! Твоя кисть! Твой взгляд на скрытую от непосвящённых потаённую суть вещей. Динамика сотворения! Мысль! Твоя психологическая экспрессия и ракурс. Твоё видение события. Чем ты и ценен мне и, надеюсь, будешь ценен другим. Да! – философствовал Феофан, размахивая вилкой с нацепленной на неё шпротиной. – Художническое ремесло – остановленное мгновение, миг, которого никогда больше не будет. Прошлое в настоящем. Мгновения, которые были и которых давно уже нет.

По-настоящему это нельзя повторить, потому что любое повторение – это всего лишь жалкая копия, попытка воссоздать то, чего никогда больше не будет. Вот почему так ценен оригинал и так мало стоит его повторение.

Масло со шпротины текло по вилке, стекало Фифе на пальцы, но Феофан в такие минуты был в ударе и ничего этого не замечал.

Порой в эти светлые мгновения между Иваном Ивановичем и Фифой возникало некое подобие взаимопонимания. «Бенидиктин» ли, придававший чаю такую терпкую, сладкую до изнеможения горечь, был тому виной, или в словах Феофана на самом деле содержался какой-то смысл, доступный для понимания Ивана Ивановича?..

Позже, изрядно набравшись, Феофан переходил от философской, ни к чему не обязывающей части беседы к деловой.

И тут между ними возникало невесть откуда, самопроизвольно, то непреодолимое расстояние, которое Иван Иванович ощущал всегда в разговоре с Феофаном, независимо от количества выпитого ими чая и, само собой, обожаемым ими обоими «Бенедиктина».

Особенно это чувствовалось, когда Фифа, перебирая толстыми, короткими пальцами с рыжей шерстью, торчащей из под перстней, его эскизные наброски и готовые работы, произносил непонятные, недоступные уму Ивана Ивановича слова: конъюнктура, рынок, спрос. Где, в каком словаре этот хозяин художественного салона их выкопал?

Пот капал с его лица. Непомерный рыхлый живот свисал, колыхаясь, над ремнём, грозя порвать майку. С короткой, бычьей шеи на золотой цепи свешивался увесистый крест с изображением спасителя всего человечества.

Антураж был полный. Ничего не прибавить и не отнять. Для интеллигентного человека, каким любил подавать себя обычно среди знакомых своего круга Фифа, портрет получался довольно колоритным. Даже просто для хорошего настроения окружающих эта картина хватала за живое и явно была чересчур.

«Может, и мне стать вот таким? – наблюдая за коммерсантом от искусства, спрашивал иногда себя Иван Иванович. – Прикупить пару-другую пивных палаток. Потом длинными зимними вечерами считать грязные, замусоленные бумажки, сводя дебет с кредитом и выводя на замусоленном листе бумаги положительное сальдо. Глядишь, появятся кое-какие деньжата, а с денежками, на зависть другим, безгоремычное, привольное житьё-бытьё. Не зря, должно быть, некоторые уверяют: торговля – двигатель прогресса».

И знал, что это невозможно. Не сможет он торговать, покупать, перекупать, нацепить на пальцы вот такие перстни, увешаться вот такими рыжими цепями, а главное – выучить эти слова: конъюнктура, рынок, спрос. Ума выучить их, как бы он ни старался, не хватит.

А всё потому, что в каждом из них где-то на клеточном уровне, в крови, заложена программа, кодовая матрица, кому кем быть.

Прогресс прогрессом, считал он, а где-то, должно быть в генах, записана книга бытия каждого из них и, как бы они ни пытались, ничего в этой книге изменить невозможно.

Потому что в книге этой чёрным по белому написано и цыганка Рада так нагадала, что Феофану в этой жизни, в табели о рангах, дозволено стать кем угодно, кем только ему, прохвосту, заблагорассудится, кем только он захочет, любое желание – пожалуйста, начиная от директора женской бани и вплоть до наместника Бога на Земле, самого господина президента.

А вот ему, Ивану, на СКРИЖАЛЯХ ВРЕМЁН золотыми литерами начертано – БЫТЬ ХУДОЖНИКОМ и никем иным больше. И, как положено, наискось, размашисто, крупными, огненными, пылающими буквами наложена печать – резолюция самого ВЕРШИТЕЛЯ: «ПО СЕМУ БЫТЬ!»

– Я владею серьёзными магазинами, – вещал пухлый одутловатый человечек, разбирая этюды и копошась где-то внизу, как казалось Ивану Ивановичу, у его ног. – Меня, как вы понимаете, в определённых кругах ценят и уважают. Мне никак нельзя терять марку. А ваши последние работы сильно упали в качестве. Что-то я, конечно, возьму. Не зря всё же я приметил вас тогда на Арбате. Но вы же сами понимаете: конъюнктура, рынок, спрос. Вся жизнь держится на этом.

Этот чёртов язык! Именно этих слов Иван Иванович как раз и не понимал. Он совершенно не понимал, что говорит этот человек, как не может понимать художник, настоящий мастер кисти, мелких, сиюминутных, преходящих, как тучи на небе, меркантильных забот недалёкого лавочника.

Действительно, в последней экспедиции он сильно занемог и, возможно поэтому, последние его работы дались ему с большим трудом.

Но эти слова! Язык можно поломать! Это же надо! Что он несёт? В каком словаре для умственно отсталых, для дебилов, порождённых новой для страны системой экономических отношений, этот торгаш их выкопал? Во всяком случае, по-любому, к счастью, не в том, каким привык пользоваться Иван Иванович. Сказывалась, должно быть, специфика разных целевых устремлений: кому главное в жизни – деньги, а кому главное – постижение себя, и красоты, и значимости окружающего мира.

Возможно, отчасти поэтому расстояние между ними продолжало оставаться неизменно большим и, как Великая китайская стена, практически непреодолимым. Всё-таки, как ни крути, а говорили они на совершенно разных языках, использовали разные основополагающие путеводные термины, а от них, от простых на первый взгляд слов, от их набора, как в детской игре в конструктор, так часто зависит жизненный путь человека, почти так же, как в предсказаниях звездочётов от банального, казалось бы, расположения звёзд на небе – его дальнейшая судьба.

Но, конечно же, лавочник в силу своих профессиональных интересов и связанных с профессией жизненных приоритетов ничего этого не знал. Это была философия недоступного его уму заурядного торгаша слишком высокого порядка.

– Не понимаю я вас, людей искусства, – витийствовал тем временем, основательно набравшись ликёра с чаем, Фифа.

– Поглядеть на вас – люди как люди, с виду ничем совершенно от других не отличаетесь. Руки, ноги, голова – всё, как у всех. Но как всё-таки далеко вы – люди творчества, в частности художественная богема, – отстоите от нас, людей, переводящих полёт вашей мысли, ваш труд в вульгарные дензнаки с портретами тех или иных, никому на всём белом свете не нужных президентов, – чистосердечно поражался он. – Деньги – основа основ современного мира. Деньги нужны всем. Без денег, заведомо, какой бы ты дурак ни был, ни в одной стране не проживёшь. Даже в отдалённых от цивилизации, от современной жизни диких племенах, не видевших телевизора, не знающих современных средств сообщения, даже у них есть если не деньги, то предметы обмена, заменяющие деньги. Такие обстоятельства, независимо от нас, сложились повсеместно на Земле от сотворения Мира. И в вашей среде, как бы вы пренебрежительно, наплевательски к деньгам ни относились, они, деньги, в каком-то смысле, не являясь, конечно же, далеко эквивалентом способностей и таланта, всё же тем не менее, как ни странно, могут служить мерой известности и признания. Деньги – мерило всему. После денег на тридесятом месте все остальные человеческие ценности. Так вам и здесь всё не так. Вам и этого мало. Можно подумать, вы – особая порода людей. Для вас, в вашем сознании, есть что-то, что, кроме элементарных общечеловеческих ценностей, может быть ценнее и важнее денег. Объясните, пожалуйста, в чём дело? Кто вы такие? Чем особенным, возможно, складом ума или ещё чем-то особенным, дарованным вам свыше, вы отличаетесь от нас, простых людей? Физиологично ровно ничем. Те же руки, ноги, головы. Всё, как у всех. Если и есть какая-либо разница, то, я думаю, незначительная.

– Мы – художники, писатели, учёные – живём и трудимся, как бы высказались в старину, не одного хлеба для, – ответил Иван Иванович, размышляя, что нечто подобное или очень похожее он уже где-то слышал.

Как-то так или очень похоже, когда он пребывал в хорошем настроении, на лёгком подпитии, рассуждал его сиятельнейший друг детства, умнейший из всех людей, которых знал за свою не слишком большую жизнь Иван Иванович, его давнишний приятель по жизни Монгол.

Он тоже утверждал, что единственная ценность на земле – деньги.

«Бог на земле один, нравится вам это или нет, признаёте это вы или нет, понимаете или нет, это совершенно неважно и никакой роли в устройстве мира и полной и всеобъемлющей его картине не играет, – любил утверждать его друг, – это деньги!

И в каком-то смысле, отчасти, следовало признать, Иван Иванович его понимал. И, наверно, многие, если не все, подписались бы под этими идеями.

В руководстве страны, как он считал, собрались люди, которые главным критерием успешности считают деньги. И сколько людей вокруг стали одержимы этими простыми мыслями?

Эти идеи очень уместны в обществе на начальных стадиях его развития. Но ведь существуют идеи гораздо более высокой ценности, чем деньги!

Поэтому окончательно Иван Иванович житейской философии своего приятеля не разделял. Мало ли кто что думает, даже если он что ни на есть, как говорят, закадычный и единственный, самый лучший друг на всём белом свете.

Но настоящий удар его ожидал с другой стороны. Нечто очень похожее, уходя к другому, богатому и затаренному на все времена, в блестящий, сияющий мир денег и связанных с деньгами немереных возможностей, высказала ему без малейшей тени смущения женщина, которую до этого события он считал своей женой.

– Ты раб! – уходя, сказала она. – У тебя рабская философия. Ты никогда не сможешь зарабатывать много денег. Ты никогда не сможешь перемениться и стать другим. Наша совместная жизнь была ошибкой.

А он и не возражал ей, и не удерживал её. Что он мог ей сказать? Он действительно был рабом. Он это понимал. Он был рабом возникшей в отрочестве и с любовью взлелеянной им в последующие годы мечты во что бы то ни стало, чего бы это ему ни стоило стать художником. Человек тогда человек, считал он, когда он оставил после себя что-то полезное, необходимое людям.

И в спутницы по жизни ему нужна была такая же проклятая, как он, ничуть не больше и не меньше. Настоящая рабыня! А не эта раскрашенная мымра, завсегдатайка всяческих тусовок и непременная участница корпоративных пьянок, которую он с трудом узнавал, когда возвращался домой из очередной экспедиции.

Пусть идёт куда хочет. Может, с новым избранником, этим нафаршированным под самую завязку ассигнациями денежным мешком она наконец найдёт то, что в определённых кругах, кажется, называется женским счастьем.

Он так и сказал ей: «Свободна! Шагай на все четыре стороны! Чтоб глаза мои тебя не видели!»

На том они и порешили. Пожалуй, единственное, о чём он жалел по-настоящему, было то, что вместе с этой женщиной, если уместно в таком случае это слово, в запредельный, сказочный мир, в среду безумно богатых людей, существованию которых в человеческом сообществе Иван Иванович не находил оправдания, ушла его дочь.

Если настоящая любовь есть, то это любовь к детям. Он любил дочку, и после её ухода в его душе образовалась пустота. И ему нечем было эту пустоту заполнить.

Иногда она звонила ему откуда-то издалека, из этой новой, недоступной его уму, видимо очень счастливой, наполненной роскошью и сытой ленью жизни, и вопрошала из этого непреодолимого далека: «Как ты поживаешь, папка? Жив, здоров? Не нужно ли тебе чего?»

Что было нужно отцу? Каплю внимания. Он, слушая голос дочки, ощущал себя счастливым. В его сердце загоралось чувство радости и светлой отцовской благодарности. «Не забыла! Помнит!» – таяло родительское сердце. Но разговор заканчивался, и снова в душе Ивана Ивановича воцарялось одиночество и ощущение ненужности.

Возможно, поэтому иногда он жалел, что во время оно в их семье родилась девочка, а не мальчик, потому что девочку, в силу её женского естества, нельзя обучить тому, чему он мог бы обучить мальчика. И был бы теперь у Ивана Ивановича преданный товарищ и верный помощник.

О чём ещё большем стоит мечтать мужчине? Проклятые деньги! Всё из-за них. Выдумали фетиш, божество и теперь слепо, бездумно поклоняются ему.

Глупейшая ошибка в истории человечества. Можно же было избрать какой-нибудь другой символ для слепого, бездумного поклонения.

Деньги и глупое их обожествление – выдумка богатых людей. Никчёмных существ, обходящихся народу в очень большие, несуразные с их реальной, человеческой стоимостью суммы и ничего, кроме вреда и беды сейчас и в недалёком будущем, с катострофическими для народов земли последствиями, людям не обещающими. Богатыми должны быть или все, или никто.

Чтоб не было на Земле нуждающихся, голодных. Но для этого нужны другие люди, другой породы, и другие руководители, а не те, сегодняшние, жизненной философией которых является нажива и безмерное обогащение одних за счёт других. Такое устройство общества Иван Иванович считал достаточно разумным.

Но в реальности получалось всё по-другому. Вот и человек, идущий по садовой дорожке к окну его хижины, во главу всего ставит деньги. А, казалось бы, из приличного общества, владетель художественного салона, знаток живописи.

«Может, уже весь мир сошёл с ума и нормальных людей больше нет?» – подумал с огорчением Иван Иванович.

Тем временем колобок, катившийся по дорожке, подкатился прямо к окну и, глядя ошалело от жары на Ивана Ивановича, дурным голосом возопил:

– Так я вас спрашиваю, есть кто в доме?

– Есть Феофан Дмитриевич, есть.

– Тогда, с вашего позволения, мы зайдём?

– Да, пожалуйста, заходите, Феофан Дмитриевич, – по возможности доброжелательно пригласил Иван Иванович нежданного гостя, нисколько не удивясь возникшей одновременно мысли, что вот времена пошли, вот нравы, от хороших людей нигде нельзя спрятаться, даже в отпуске. Можно отключить телефон, можно никому не говорить, куда уехал отдыхать, но всё равно найдут, отыщут, достанут в самый что ни на есть неподходящий момент.

Иван Иванович даже почувствовал некий почти непреодолимый холодок неприязни в душе к этому человеку, так некстати нарушившему гармонию и незамысловатое очарование идиллического, тихого, почти деревенского утра.

Но, насколько он помнил, так было всегда. Как бы хорошо они друг к другу ни относились, но тем не менее между ними всегда неизменно пролегала незримая граница, вековечная пропасть, лежащая вековечно явно или скрыто между тружеником, созидателем, творцом и заурядным перекупщиком, наживающимся и делающим деньги на его труде. И он ничего не мог с этим поделать.

Эта пропасть была зримой, почти физически ощутимой, извечная пропасть между трудом и капиталом. Хотя следует признать, в каком-то смысле Феофан волею судеб оказался спасителем Ивана Ивановича в те голодные, головоломные годы перестройки, когда отечественная наука непонятно по каким причинам оказалась падчерицей в родном доме.

В те лихие годы в институте вдруг перестали платить зарплату и они: и Иван Иванович, и многие, многие, нет им числа, другие, неожиданно застигнутые врасплох бедой, – вдруг оказались без средств к существованию.

Это была жуткая, ни с чем не сравнимая беда. И как они тогда выживали, повествование, как нынче говорят, не для слабонервных. Как в те страшные года выживали миллионы людей, брошенные на произвол судьбы властями, занятыми дележом должностей и несметных богатств и придания видимости законности фактически банальному ограблению народа в этой несчастной стране бесконечных экспериментов над людьми, населяющими её, вряд ли когда-нибудь будет оценено в должной мере.