«Жизнь моя, единственный, любимый, вот уже три дня, как ты в Берлине. Я не отхожу от телефона и жду, что ты позвонишь, и я услышу твой голос. Если выхожу в другую комнату, — оставляю двери открытыми, чтобы не пропустить твоего звонка. Часами лежу на диване рядом с телефоном и все жду, все жду, жду…
Твоя».

Но ты не звонишь. Я провожу дни, мысленно разговаривая с тобой. Ночами лежу в темноте и сотый раз переживаю наши редкие встречи и ту ночь, которая никогда не вернется. Если бы ты знал, как я, мучилась от стыда за нее.

Ужасно было стыдно, не хотелось жить, но теперь прошло… Ведь ты, наверно, подумал, что «с жиру»? — Вот подумала — и опять стыдно. Ну, ничего, главное, что ты не звонишь и, видно, не позвонишь. Я не сержусь и по-прежнему жду.

Твое единственное письмо всегда со мной. Выздоровела ли твоя сестра? Мне хочется когда-нибудь, встретить ее — она, наверно, похожа на тебя. Только что звонили. У меня перехватило дыхание — вдруг ты! Не переставая, надеешься на чудо. А оно, ведь, уже произошло, Федя! Но об этом потом… Это был знакомый мужа, я сказалась больной и вернулась к мыслям о тебе и своему ожиданию. Я никого не хочу видеть, мне никто не нужен, кроме тебя, мой сероглазый. И теперь самое главное, про чудо — я буду тебя иметь! Буду! Удивляешься? Я даже не буду иметь, а уже, понимаешь, уже имею! Тихо радуюсь и жду дня, когда обниму твоего, нашего, Федя, сына.

Не сердись, милый, — никто и ничто не помешает теперь мне.

Я все сказала Аркадию. Он, эгоист, холодный, расчетливый, поразил меня — как мало мы знаем людей, даже близких: долго молчал и два дня не разговаривал со мной, а потом пришел со службы — днем, бледный, похудевший: «я буду ребенка любить, как сына» (так и сказал — сына, он чувствует, что сын; ему ужасно теперь больно за то, что у нас не было детей). «Только не встречайся с ним». Но разве я могу обещать не встречаться с тобой, возлюбленный мой. Я все так же жду твоего звонка, чтобы бежать к тебе, прижаться и выплакать муку этих дней. Да и о чем теперь говорить, — я уйду от него. Я хотела уйти сразу же, но он просит сделать это под предлогом отъезда в Москву, с тем, чтобы никто здесь не знал. Видишь, какой он — и любит, и обо всем помнит. Я уеду в Москву к маме. Но мне так хочется повидать тебя.

Я знаю, что ты меня не любишь. Ты даже не думаешь обо мне, а если думаешь, то, как о случайной женщине. И в этом виновата я сама — так настойчиво искала встреч с тобой. Но все-равно. Если бы не это ожидание счастья, я никогда бы не простила себе! Ты для меня тот, кого я ждала всю свою жизнь и я благодарна судьбе, что встретила, пусть мельком, пусть стыдно, но зато теперь есть смысл жизни.

Не думай, что хочу этим подействовать на тебя, что ребенком хочу как-то привязать к себе, обязать. Нет-нет! Я знаю, что ты меня не любишь, и не упрекай себя в этом, милый, — ты ни в чем не виноват. Только, не думай обо мне плохо. Если не забудешь, вспоминай меня, как человека, полюбившего тебя всем, что у него было.

Я буду жить с мамой, стану работать, буду растить сына. Я знаю, что он — сын и что будет похож на тебя: большой, сильный, теплый; буду учить его, водить гулять, с ним разговаривать, с ним печалиться, с ним радоваться.

Когда-нибудь, вы, может быть, встретитесь. Тебе не придется краснеть за него, Федя.

Возможно я уеду с мамой в Архангельск — Николай Васильевич предлагает мне работу у себя. Устала я от Москвы, от этого постоянного напряжения нашей жизни. Ведь я человек и хочу человеческой жизни, с ее обыкновенными радостями, теплом, волей. Мне кажется, что провинция свободнее от наших порядков, человечнее, и сыну там будет лучше, и ко мне. будет ближе.

Я замужем семь лет. Что я видела? Муж вечно занят работой, карьерой. Знакомые тоже. Если я не нуждалась и не нуждаюсь, как абсолютное большинство наших людей, то всегда одна. С юности хотелось какой-то необыкновенной жизни, всегда жила ожиданием. Замуж вышла в минуту усталости. И вот пришел ты… И опять нет тебя.

Знаешь, чего я ждала в то утро? Мне казалось, что ты возьмешь и увезешь меня от мужа, от обеспеченности, от всего, далеко-далеко.

С тобой я пошла бы и в глушь, и в бедность, на, край земли. Но ты меня не взял…

Я не упрекаю тебя. Я просто тебе рассказываю.

Может быть, когда-нибудь, через много лет, ты поймешь меня.

Когда твой шофер привез письмо, я все еще ждала чуда, но письмо было холодное, ты уехал к большой сестре, не повидав меня. Мне не было даже больно, хотелось умереть. А через несколько дней я узнала о своей беременности. И сразу все посветлело, стало покойнее.

Теперь я почти счастлива и благодарю тебя. Видеть тебя хочу, но пусть это тебя не тревожит. Я уеду в начале марта.

Письмо лежало между тарелок с остатками еды. Федор смотрел на «твоя», и где-то внутри его билось — «Боже мой, Боже!…»

Сколько прошло времени, как ушли гости, он не знал.

Пробудил его стук снизу — стучала Инга (три дня тому назад немецкий плотник, откуда-то из Сименс-Штадта, сделал в полу люк).

Федор тяжело поднялся, спрятал письмо в карман, отодвинул тумбу, отвернул ковер и поднял крышку. Снизу из темноты смотрело смеющееся лицо Инги. Она стояла на стуле, установленном на столе.

— Ушли? — радостным шопотом спросила она, протягивая руки.

— Да… ушли… но… но меня вызывают в комендатуру… дежурный… что-то случилось… — ему хотелось побыть одному, ему казалось, что надо обязательно что-то додумать.

По напряженному лицу Федора Инга угадала, что что-то на самом деле случилось:

— Я только попрощаюсь с тобой и стану ждать тебя.

Федор опустился на колено, крепко взял руку девушки, другой рукой она ухватилась за его запястье.

— Что случилось, милый? — уже в комнате спросила она его.

Федор, будто для того, чтобы закрыть люк, нагнулся:

— Не знаю… что-то неприятное.

— Неприятное для тебя?

— Не думаю, но идти надо.

Девушка заглянула ему в глаза.

— Право, нет… ты не волнуйся… ложись спать, я скоро вернусь.

— Может быть, мне лучше спуститься к себе? Ведь, если кто вдруг придет, я спущусь, а ковер и тумба останутся не на месте…

— Да, тебе лучше спуститься.

Девушка наморщила лоб. Федору стало стыдно. Он обнял ее и спрятал лицо в волосах, пахнущих постелью:

— Прости меня, Инга… Я тебя очень люблю… нервничаю что-то.

— Ничего, милый. Мне очень хочется ждать тебя здесь — в нашем уголке, но надо быть благоразумными. Всего хорошего, милый. Скорей возвращайся, я не буду спать.

Уходить Федору не хотелось, но Инга слышала снизу. Стрелки на часах соединились на 1. Он оделся, положил в карман пистолет и вышел на лестницу.

Когда проходил мимо двери внизу, вспомнил о Рождестве, о подарке, об ингиной матери… И, словно в ответ, дверь распахнулась и девушка — быстрая и легкая — метнулась к нему, прижалась к шинели, шепнула «не забывай меня» и так же бесшумно исчезла за дверью.

Идти к коменданту ночью без дела было нелепо.

Федор медленно пошел темной улицей по направлению к ресторану «Нева».

Шел и думал о Кате. Остановился под фонарем и прочел: «Я даже не буду иметь, а уже, понимаешь, — уже имею». Снежинка упала на письмо и растаяла. Он чувствовал, что в жизни его случилось что-то очень серьезное… Освещенное фонарем пространство над ним в падающих снежинках, окруженное ночью, казалось нереальностью. Казалось, что в мире осталось это пространство и в нем один он.

В «Неве» было шумно и накурено. Немецкий оркестр играл «Офицерский вальс». Посетители — офицеры, гражданские из СВАГ и две или три русские женщины — громко разговаривали и пили. Немцам в советские рестораны вход был запрещен.

Незаметно от знакомых Федор прошел за оркестр и сел у свободного столика, спиной к залу.

Снова и снова перечитывал он письмо, пока его не пробудил чей-то голос:

— Это место свободное, товарищ майор?

Какой-то лейтенант с кроличьими глазами на угреватом лице стоял у стола.

— Пожалуйста, — опомнился Федор, и только тогда заметил перед собой давно принесенную официантом водку и закуску.

Выпив подряд две рюмки, опять стал смотреть в письмо, будто надеялся что-то увидеть и понять. Подошел официант принимать заказ у лейтенанта. Вдруг Федор почувствовал, что официант из-за его спины заглядывает в письмо. «Тут, как тут!» и обернулся, но официант уже смотрел на лейтенанта. «Этот тоже!» — Вид майора, читающего ночью в ресторане письмо, показался странным: агент-официант сообщил, другой агент — лейтенант подсел.

— Дайте счет! — резко сказал он, глядя на официанта. Тот пошел в кассу.

— Вы приезжий, товарищ майор? — улыбаясь гнилыми зубами, спросил угреватый лейтенант.

— Да, — зло буркнул Федор.

Официант долго не возвращался. Лейтенант уходил в «уборную».

На улице к Федору подошел патруль — офицер с двумя автоматчиками.

— Ваши документы, товарищ майор.

Стиснув зубы от нарастающего бешенства, Федор достал удостоверение. Офицер осветил книжечку фонариком и стал тщательно разглядывать.

Федор чувствовал, что, начни тот расспрашивать, он накричит.

Но офицер вернул удостоверение и козырнул.

«Проклятая жизнь! Как они не поймут, что так же нельзя жить!» Улицы казались мрачными и нежилыми. Вспомнил о письме. Так ничего и не придумал и не решил.

Фильм кончился. Публика потеклак выходам. Инга, еще взволнованная ужасами фильма, прижималась к руке Федора. У дверей он мягко отстранил ее — предосторожности ради.