1. Средство от коллективного невроза

Судьба академической (или исследовательской) психологии сложилась иначе, нежели психологии практической. В отличие от своих собратьев по профессии психологи-исследователи произошли не от врачевателей, а от философов, которые не резали крыс, а рассуждали о психике, не выходя из своих кабинетов. Появлялись, правда, смутьяны, которые пытались всех убедить, что без разрезанных крыс все же не обойтись, но их живодерские призывы не встречали одобрения. Философы царствовали в науке вплоть до XYII в., когда народ вышел из замков, снял латы и вдохнул свежего воздуха, и его вдруг осенило, что ему нужна не кабинетная, а экспериментальная наука. Тут-то ученые и переместились из кабинетов в свои сады, где им тут же начали падать на головы яблоки, помогавшие делать открытия. Само это почетное слово, правда, появилось в лексиконе человечества с большим опозданием — лишь в 1848 г. (благодаря Р. Уэвеллу). Но тот, кто вышел из кабинета и сел под яблоню, уже, несомненно, был ученым. И, хотя одного из первых ученых по недоразумению все-таки сожгли, их быстро начали уважать — и за то, что они говорили непонятные речи, и за то, что при этом еще и делали кое-что полезное. В отличие от философов, которые только говорили непонятные речи.

Есть, впрочем, и другая версия появления науки современного типа, которая, при всей ее психологичности, принадлежит не психологам. Первым, кто ее высказал, считается Ф. Ницше. Суть ее в том, что наука, объясняющая все подряд, это средство терапии массового невроза, который порождается необъясненным и непонятным.

Вообще известно, что люди давно помешались на объяснениях, в большинстве случаев готовы принять любые объяснения и очень переживают, когда объяснения нет. Эта мания объяснений свойственна человечеству с очень давних времен. Демокрит признался однажды, что предпочел бы открытие одной причинной связи персидскому престолу (возможно, из нелюбви к персам). Эйнштейн жаловался на регулярно овладевавшего им «демона причинного объяснения». А современная клиническая практика свидетельствует, что больные часто предпочитают нежелательный для них диагноз отсутствию какого-либо диагноза. В общем, факты говорят о том, что нам свойственен невроз непонятного, который очень хорошо лечится наукой, и, как только этот невроз обострился, она и возникла.

На заре науки к тому же почему-то решили, что, как выразился Ш. Монтескье, «знание смягчает людей, разум ведет их к человечности» (как выяснилось впоследствии, это было большим заблуждением). А Б. Спиноза вообще усмотрел высшую цель науки в «достижении высшего человеческого совершенства». И, хотя другие известные люди, например, Ж. Ж. Руссо, убедительно доказывали, что именно избыток научных знаний погубил Афины, Рим и Византию, а американские индейцы непобедимы (были в то время) именно потому, что мало знали, уже трудно было не поддаться соблазну познания. И человечество попалось на эту удочку.

Но все же главную роль в возникновении науки сыграло другое и довольно случайное обстоятельство: в Королевском научном обществе Великобритании, которое вплоть до конца XY1I в. занималось не наукой, а черт знает чем, стулья стали ставить по кругу, а не тем знакомым нам способом, который предполагает разделение присутствующих на членов президиума и всех остальных. Как это произошло, толком неизвестно: наверное, что-то напутала уборщица. Но важен результат: оказавшись лицом друг к другу, члены Общества начали спорить, т. е. возникла та самая атмосфера дискуссий и критицизма, которая и породила науку Нового Времени. Вообще надо отметить, что наука всегда находилась в большой зависимости от ситуативных и довольно-таки случайных обстоятельств. Открытие Архимеда, например, было сделано им в ванной и вряд ли могло быть сделано в каком-либо другом месте, открытие Ньютона — под яблоней, открытие Пуанкаре — на подножке омнибуса и т. п. А идеи наиболее известных психологических экспериментов — таких, как эксперименты К. Левина, Д. Бродбента, А. Трисман, почему-то родились в кафе.

Но восстановим разорванную этим поучительным отступлением линию повествования: к концу XIX в., несколько позже, чем другие науки, психология ясно осознала, что ей гораздо выгоднее быть не разновидностью философии, а экспериментальной наукой. А для этого с психикой надо было делать то же, что физиологи делали со своими крысами, а физики со своими тележками — резать и измерять. Так психика оказалась расчлененной на внимание, память, мышление и т. п., психологи стали исследователями, все остальные люди — их испытуемыми (некоторые ради того, чтобы не плодить сущности сверх надобности, были одновременно и тем, и другим, но их осудили за интроспекционизм), а психология стала наукой.

2. Обряд исчисления корреляций

В описанных условиях не следует удивляться, что основы научной психологии закладывались не психологами, а физиками (Г. Фехнер), физиологами (Э. Вебер) и такими лицами, как Г. Гельмгольц, который кем только не был. Все они хотели сделать психологию похожей на физику или хотя бы на физиологию, а для этого что-нибудь в психике измерить. Эта установка сохранилась до сих пор: главное в современной психологии — измерение корреляций. Как уже было отмечено выше, сейчас более 95 % статей, публикуемых в психологических журналах, основаны на исчислении корреляций. На этом основании Д. Картрайт сделал справедливый вывод о том, что психологические журналы вообще остались бы не у дел, если бы не существовало метода анализа вариаций, а всю психологическую науку определил как «измерение корреляций между А и Б». И ему никто не возразил. В общем, психолога-исследователя можно определить как человека, который профессионально, т. е. за деньги, измеряет корреляции между переменными. И, чем больше он их измерил за свою жизнь, тем больше его авторитет и вклад в психологию (психологи-теоретики, о которых речь пойдет ниже, не в счет).

Обряд исчисления корреляций имеет древнюю предысторию. Когда наш первобытный предок впервые заметил, что после его танца пошел дождь, он не придал значения этому совпадению. Когда совпадение повторилось, что-то шевельнулось в его дремучем мозгу. Когда повторилось еще несколько раз, он решил, что дождь идет от того, что он танцует, и стал исполнять ритуальные танцы для того, чтобы вызвать осадки. Именно эта логика увековечена в обряде исчисления корреляций, а соответствующий стиль мышления справедливо считается свойством не только науки, но и обыденного сознания.

Между чем именно измеряются корреляции, не важно. Точнее, на одном полюсе должна находиться психологическая переменная, например, уровень интеллектуального развития или время реакции, которая называется зависимой переменной. А вот на другом полюсе, именуемом независимой переменной, может быть все, что угодно: здоровье тещи испытуемого, уровень шума в соседней комнате, политическая обстановка на Гренаде, расстояние от Земли до Марса и т. п. Правила хорошего тона предполагают, что исследователю не задается вопрос о том, почему он стал измерять те, а не иные корреляции, и почему именно данные независимые переменные попали в фокус его внимания. Уместны лишь вопросы о том, какие именно переменные коррелируют друг с другом и в какой степени, а также о том, как инициатор исследования может все это объяснить. Здесь уместна аналогия с интеллектуальными играми, например, с шахматами: узнав о том, что состоялась некоторая партия, уместно спросить, кто были игроки и как они сыграли, но не почему они играли по определенным правилам.

Смысл измерения корреляций и причина широчайшей распространенности этой процедуры в исследовательской психологии достаточно просты. Во-первых, она дает возможность психологам чувствовать себя именно теми, кем они хотят себя чувствовать, — настоящими учеными. Ведь в этой науке со времен ее отцов-основателей считается, что ученый это человек, который что-либо измеряет. Во-вторых, это игра практически беспроигрышная, поскольку в нашем мире что-нибудь с чем-нибудь обязательно коррелирует. И, измерив корреляции выбранной Вами зависимой переменной с десятком-другим независимых переменных, Вы непременно хотя бы пару корреляций обнаружите. Как учат очень хорошо понимающие суть дела М. Сакс и Дж. Томас в своей статье, опубликованной в «Журнале дрессировщика червей», t-критерий надо применять как можно чаще и без лишних раздумий: когда-нибудь что-нибудь да получится.

Если же не получится, тоже не беда. У Вас остаются два выхода. Либо измерить корреляции своей переменной еще с десятком-другим факторов и так далее, пока не будет достигнут нужный результат, т. е. закидывать сеть до тех пор, пока в нее не попадется хоть какая-нибудь рыба. Либо — понизить планку, т. е. смягчить критерий корреляции: если две переменные не коррелируют на одном уровне значимости, они, возможно, коррелируют на каком-либо другом. В принципе, есть и еще один выход — попросту придумать несуществующие корреляции, что, кстати говоря, нередко делается, но пока не будем вводить соответствующие сюжеты. То есть, если Вы не пожалеете времени на подсчет корреляций, научный результат, а, значит, и научная статья, диссертация и т. п. Вам обеспечены. И здесь заключен еще один важный смысл измерения корреляций. Эта процедура требует времени, а, стало быть, и его жертвы. Следовательно, тот, кто подсчитал какие-нибудь корреляции, считается принесшим жертву науке, а, значит, в соответствии с назначением жертвенных обрядов, приобщившимся к ней. Процедуры исчисления корреляций хороши и тем, что они предельно просты в употреблении. Для того, чтобы их успешно применять, совершенно не обязательно понимать их смысл (подавляющее большинство психологов его не понимает), усвоить азы математики, да и вообще уметь считать, чего, как было сказано выше, многие психологи не умеют. Достаточно лишь ввести числа в свой компьютер и запустить соответствующую программу. Хотя, в принципе, корреляции можно посчитать и на ручном калькуляторе, но это — дурной тон. Так что посчитать корреляции может каждый психолог. Даже представитель той генерации, которой компьютеры и калькуляторы заменяли труды классиков марксизма-ленинизма. Тем не менее многие психологи имеют идиосинкразию на эту процедуру, что выражается в хронической боязни цифр, в совершенно ненужных попытках выявить методологический смысл исчисления корреляций, а то и в открытой неприязни к тем, кто этим постоянно занимается. Для таких людей в исследовательской психологии тоже есть своя экологическая ниша: они, как правило, становятся теоретиками.

3. Предназначение теорий

Чтобы понять, кто такие психологи-теоретики, рассмотрим особенности и основные типы психологических теорий. Психологические теории делятся на три типа: 1) теории-систематизации, 2) теории-номинации и 3) теории-проекции1.

Теории-систематизации (ТС) наиболее просты, наименее претенциозны и наиболее полезны. Их суть состоит в том, что изучаемые объекты разделяются на несколько разновидностей, а в исследуемых процессах вычленяется несколько аспектов. Это делает и те, и другие намного понятнее, а, главное, упорядоченнее, хотя и отдает бюрократической традицией начинать любое дело с инвентаризации. Но что в ней плохого? Причем исследователи почему-то любят делить изучаемое ими на три части, в результате чего соответствующие теории обычно выглядят как триады. Именно такие триадические систематизации образуют скелет большинства так называемых «теорий среднего ранга», которые в современной психологии востребованы куда больше, чем любые другие теории. А большинство психологов нового поколения знает только «теории среднего ранга», хотя что-то слышали и о Фрейде или Скиннере.

Теории-номинации (ТН) основаны на переименовании общеизвестных вещей — в расчете на то, что от этого переименования они станут менее общеизвестными, а, стало быть, более научными. Костная ткань таких теорий состоит из определений типа «психика — это деятельность», «мотив — это предмет потребности» и т. п. Их характерная особенность — большое количество подобных определений, в результате чего соответствующие теории обычно излагаются в виде многотомных произведений, сквозь многословие которых очень трудно пробиться, а, значит, и понять, в чем именно состоит та или иная теория.

Теории-номинации особенно характерны для нашей отечественной психологии, органично вписываясь в нашу национальную традицию все переименовывать — города, улицы, станции метро — в надежде на то, что от этого наша жизнь изменится к лучшему. Но сейчас они не очень популярны и к тому же более других подвержены главной коррозии психологических теорий — идеологизации.

Но самый важный тип психологических теорий это все-таки теории-проекции (ТП). Немного забегая вперед подчеркнем, что теории нужны в психологии не только для того, чтобы психологам, имеющим идиосинкразию на исчисление корреляций, тоже было чем заняться. Тем не менее любые теории в первую очередь нужны тем, кто их разрабатывает, а психологические теории выполняют в этом плане две важнейшие функции. Первая состоит в том, что с их помощью психологи привлекают широкое внимание к своим личным проблемам, что в любой другой форме было бы сделать нескромно и даже неприлично. Вообще давно известно, что любая научная теория имеет толстенную личностно-психологическую подоплеку. Например, психобиограф (существует и такая профессия) И. Ньютона Дж. Кристиансен убедительно доказал, что теория всемирного тяготения — ничто иное как продукт психологической тяги этого ученого к своей матери, с которой он был насильственно разлучен в раннем детстве. А формальная логика, как показал У. Томас, это — следствие нелюдимого образа жизни и пристрастия к сухим формализмам ее основоположника — Дж. С. Милля. Нечто подобное можно сказать и о многих других, если вообще не обо всех, научных теориях. Но ни в одной другой науке они в такой степени не выражают психологические особенности их авторов, как в психологии. Хорошо известно, что психоанализ Фрейда это способ, которым он лечил свой собственный невроз. Учение А. Адлера было реализацией инстинкта власти, свойственного ему самому. Та же закономерность продемонстрирована и в отношении других классиков психоанализа и прочих авторитетных представителей психологической науки. А в работах У. Джемса можно без труда проследить не только проявление его психологических особенностей, но и перепады его настроения.

Вторая важнейшая функция психологических теорий не столь специфична для них, характерна для всех научных теорий, особенно для гуманитарных, и состоит в выражении не психологических особенностей, а личных и групповых интересов их авторов. Данная функция научных теорий воспета концепцией интересов (кстати, тоже теорией), разработанной в современной социологии науки. Правда, связь содержания теории с личными интересами тех, кто ее разрабатывает и развивает, никогда не носит непосредственного характера, что и создает иллюзию отсутствия такой связи. Однако она существует, и подчас содержание теории имеет куда меньшее значение, чем стоящие за нею личные и групповые интересы ученых. В данном плане теории напоминают знамена: не важно, что изображено на знаменах и какого они цвета, важно, кто их поднимает и с какими целями.

Теории это и в самом деле знамена, под которые ученые становятся ради отстаивания своих интересов. Для знаменосца, т. е. для автора теории, это интересы индивидуальные, для всех остальных, становящихся под знамя, — интересы групповые, сравнимые с интересами членов политической партии. Партийный принцип объединения под этими знаменами проявляется, например, в том, что место работы психологов почти всегда совпадает с их теоретической ориентацией. Что, кстати, является одним из главных свидетельств, как выражаются науковеды, теснейшей связи когнитивного и социального в науке.

При этом было бы совершенно несправедливо считать психологов непринципиальными людьми. Многие из них были очень даже принципиальными, способными ради своих принципов на истинный альтруизм и даже на героизм. М. Басов, например, сам снял себя с поста директора института и отправил рабочим на завод на социалистическое перевоспитание. Вот настоящее назидание молодым психологам, которые такой подвиг, наверное, даже не смогут себе представить. Равно как и переживания Л. Выготского, который писал: «я не хочу жить, потому что меня не считают марксистом».

Здесь следует отметить, что сверхэмоциональное отношение к отстаиваемым им учениям вообще очень свойственно отечественным ученым. Эту тенденцию уловил еще М. Ломоносов, который писал о том, что униженное, по сравнению с чиновниками, достоинство отечественных профессоров приводит их к «помешательству в размножении учения».

Вопрос о том, зачем для выражения личных интересов психологам, да и вообще ученым, нужны научные теории, тоже может задать только очень наивный читатель. На войне как на войне, но для каждой войны характерны свой тип оружия и особые правила поведения воюющих сторон. С развитием науки изменялись и виды вооружения, которыми ученые пользовались для уничтожения своих противников, и область дозволенного. Так, Гассенди, критикуя систему Аристотеля, настаивал на том, что нельзя верить такому жадному, неблагодарному, склонному к различным низменным побуждениям человеку, который, вследствие этих своих личных недостатков, не может быть прав. В советские годы уничтожить оппонента можно было еще проще — указав компетентным органам на его недостаточно пролетарское происхождение или на идеологическую нелояльность. Но в современной, относительно нормальной (не только в смысле Т. Куна, но и вообще) науке так уже нельзя. Ее этика требует критики не личности оппонента, а его научных воззрений, и поэтому ученые, метя в эту личность, вынуждены бить по отстаиваемой ею теории. Побеждена же любая теория, как будет показано ниже, может быть не эмпирическим опытом, а только соперницей той же весовой категории — другой теорией. И поэтому главное оружие, которое ученые используют при сведении личных счетов, — научные теории.

4. Теоретики поневоле

Самый очевидный и наиболее типичный для современной науки Механизм связи личных и групповых интересов ученых с научными теориями выглядит так. Всем известно, что, когда в какой-нибудь научно-исследовательский институт приходит новый директор, он тут же начинает укреплять свои социальные и когнитивные позиции, дабы подольше просидеть в директорском кресле, а то и перебраться в кресло более высокое. Свои социальные позиции он укрепляет, окружая себя верными (как он считает) людьми, свои когнитивные позиции — разрабатывая собственную теорию.

Мотивы разработки научных теорий служат объектом специальных наук — теоретикологии и начсигъникологии, на территорию которых мы пока не будем вторгаться. Отметим лишь, что эти мотивы достаточно многообразны, но некоторые из них заявляют о себе с особой силой. Во-первых, у любого начальника рано или поздно начинает развиваться малая или большая мания величия, а начальнику над учеными, какой бы посредственностью он ни был до того, как стать начальником, начинает казаться, что ему по силам внести крупный вклад в науку, разработав собственную теорию. И может ли быть иначе, когда подчиненные ежедневно внушают ему, что он — гений? Во-вторых, любой начальник осознает, что он — начальник до поры до времени, точнее до той поры, пока его не вытеснит следующий начальник, и поэтому стремится выжать как можно больше из своего начальственного положения. Он прекрасно понимает (иначе он не стал бы начальником), что разработать теорию может каждый, главное сделать так, чтобы ее признали именно научной теорией, а не бредом сивой кобылы. Ученый-начальник в этом плане имеет большие преимущества по сравнению с рядовым ученым и поэтому стремится разработать и запустить в научное сообщество свою теорию пока он — еще начальник. И, наконец, в-третьих, некоторые начальники разрабатывают собственные теории поневоле, даже если сами этого и не хотят. Дело в том, что начальственное положение во многом обязывает к созданию собственной теории или, по крайней мере, к присвоению чьей-либо чужой теории и распространению ее в качестве собственной. А наиболее ретивые из подчиненных постоянно докучают вопросом: «Когда же Вы, дорогой Плагиат Плагиатович, наконец обогатите нас своей новой (как будто у Вас есть старая) концепцией?»

В силу всех этих и других подобных причин директор любого крупного научного учреждения, за крайне редкими исключениями, почти неизбежно создает собственную теорию. А его подчиненные, дабы продемонстрировать ему свою лояльность и продвинуться по службе, сплачиваются вокруг нее и начинают ее развивать, проводя эксперименты «в ее русле», т. е. подсчитывая коэффициенты корреляции в выгодном ей направлении. Собственно так-то и возникают научные школы, связанные неразрывной сетью когнитивных (приверженностью к некоторой теории), социальных (преданностью начальнику — ее автору) и образовательных (необходимостью вербовать неофитов) связей.

Но вот на горизонте появляется новый клан, то бишь другая научная школа, полная сил, т. е. связей с сильными мира сего, и желания потеснить свою предшественницу на научном Олимпе. В соответствии с правилами ведения научных войн боевые действия должны вестись только оружием научных аргументов (конечно, используются и другие виды оружия, но сугубо неофициально). А куда бить для того, чтобы выбить у группировки, объединенной некоей теорией, почву под ногами? Естественно, по этой теории. Поэтому представители академических кланов, стремясь попасть друг в друга, стреляют по соответствующим теориям, а ниспровержение любой теории довольно быстро приносит соответствующий социальный эффект — ниспровержение ее адептов с тех постов, которые они занимают. Как уже было сказано, разрушить научную теорию можно лишь оружием адекватного ей калибра — другой научной теорией, поскольку т. н. «упрямые факты» на самом деле не так уж упрямы и не более опасны для теорий, чем укус комара для слона. Поэтому новообразованный клан ученых всегда начинает атаку на противника с расчехления этого оружия — с построения альтернативной теории. И, в результате, именно теории служат главным оружием в «разборках» между научными кланами, преследующими свои клановые интересы.

Из всего этого вытекают важные правила поведения неофита в пространстве, заполненном различными психологическими теориями. Главное — помнить, что теории это живые организмы, за ними всегда стоят живые люди со своими личными и групповыми интересами. Пиная теорию, всегда пинаешь какого-нибудь живого человека, и он может ответить. А отношение, по крайней мере, публичное, к теориям это отношения с теми, кто сражается под их флагами. Поэтому, провозглашая себя адептом той или иной теории, психолог фактически дает присягу на верность соответствующей группировке. Это, как и вступление в любую политическую партию, имеет свои плюсы и свои минусы, с одной стороны, создавая братские отношения с соратниками по партии, с другой, — приводя неофита в состояние в лучшем случае холодной войны с ее противниками.

В психологии, правда, как и в любой науке есть определенная доля неприсоединившихся, не связавших себя ни с одной из теорий и, как правило, считающих, что ни одна из них не стоит того, чтобы ради нее воевать. Но их немного ввиду того, что, как было показано только что, любой директор научного учреждения создает собственную теорию, прямо или косвенно побуждая подчиненных к ней примкнуть, что большинство и делает. Представить же себе академического психолога вне этой системы невозможно, поскольку академический психолог, не работающий в каком-либо научном институте или в близком ему по духу государственном вузе, это такой же нонсенс, как государственный служащий, не работающий в государственном учреждении. Можно, правда, представить себе другое — гиперупрямого психолога, который, вопреки давлению начальства и окружающей среды, сохраняет свой теоретический нейтралитет. Но, чтобы представить себе такое, нужно иметь очень богатое воображение. А практика показывает, что подобные психологи-диссиденты в науке надолго не задерживаются, а уходят в политику. Типовой же академический психолог, как военнообязанный, обязан служить в армии того государства, на территории которого он живет (и получает зарплату), в противном случае подвергаясь гонениям за уклонение от воинской службы.

Ситуация осложняется тем, что некоторые из академических психологов одновременно работают или, по крайней мере, числятся, в различных научных учреждениях и вынуждены балансировать между различными враждующими государствами. Для них нейтралитет — тоже не выход. И они обычно предпочитают обратное — быть лояльным каждому их этих государств, но только находясь на его территории. В принципе и в прежние, менее компромиссные, нежели нынешние, времена один и тот же человек на факультете психологии МГУ мог быть сторонником теории деятельности, а в Институте психологии АН — сторонником теории общения. Такая двойная, тройная и т. д. лояльность во многом позволяет решить проблему, но выражать ее надо умело и осторожно. Во-первых, в присутствии представителей только одной из враждующих сторон, благо положение облегчается тем, что, имея развитый инстинкт самосохранения, психологи-теоретики обычно не заходят на чужую территорию. В результате на конференциях и семинарах, посвященных некоторой теории, как правило, присутствуют только ее сторонники. Во-вторых, лучше в устной (неформальные беседы, комплименты начальству, праздничные тосты и т. п.), а не в письменной (научные статьи и др.) форме, поскольку есть вероятность, что, например, статью, содержающую клятву верности одной стороне, прочитает другая. В общем надо поступать так же, как отец Планше — оруженосец Д'Артаньяна, который в среде католиков всегда был католиком, а в среде гугенотов — гугенотом. Но при этом не кончить так же плохо, как он, однажды оказавшись на узкой тропе между католиком и гугенотом.

5. Феодальная раздробленность

У читателя может сложиться впечатление, что академическая психология это минное поле между воюющими бандформированиями или, если ему больше по душе исторические метафоры, — узкие перешейки между вотчинами феодальных князей. И он будет недалек от истины. Причем война ведется и внутри психологических государств, и между ними, сильно напоминая войну всех против всех. Внутригосударственные войны это войны между т. н. теориями «среднего ранга»: теми самыми, которые разрабатывают директора институтов и прочие начальники, как правило, не имея ни сил, ни времени для создания более глобальных теорий. Поэтому последние обычно создаются не начальниками, что, впрочем, не мешает их авторам впоследствии, уже после создания теории, становиться начальниками. Межгосударственные войны это войны между психологическими государствами — такими, как когни-тивизм, бихевиоризм, психоанализ и т. п.

История взаимоотношений между психологическими государствами очень похожа на историю международных отношений. Каждое из них возникло как попытка преодолеть феодальную раздробленность и сопротивление уездных феодалов, упорно державшихся за свои вотчины — теории «среднего ранга». Каждое из них не имело с сопредельными государствами ничего общего, кроме границ и перманентно ведущихся приграничных войн. Каждое из них было абсолютно самодостаточным, имея собственные законы (способы добывания и верификации знания), свои традиции (исследовательские программы и т. д.), собственную религию (критерии достоверности знания), своего короля (главного теоретика) и т. д. Каждое из них провозглашало, что настоящая история, в данном случае история психологии, начинается именно с него. А всю предшествующую историю и, соответственно, творившееся на территории других государств, объявляло либо ересью, либо ритуалами недоразвитых язычников. И каждое из них требовало от своих граждан абсолютной лояльности и служения своему богу — мотиву, действию, образу или чему-то еще, строго карая ересь.

Один наш известный психолог описал историю психологии как Поле брани, на котором лежат трупы наших умственно отсталых предшественников. И именно такой она действительно была. Можно, правда, предположить, что в соответствии с известным психологическим законом, состоящим в том, что враждующие государства всегда объединяются при появлении более сильного общего врага, академические психологи вскоре объединятся ради борьбы с практическими психологами, которые сейчас представляют для них серьезную угрозу. Ведь именно в практическую психологию сейчас поступают основные денежные потоки, а академическая психология остается не у дел. Но это — пока только предположение.

Однако вернемся к ситуации в академической психологии. От тотальной войны всех против всех ее спасали два обстоятельства. Во-первых, то, что граждане психологических государств склонны попросту забывать о существовании других государств, объявляя их призраками, себя же считая единственно реальным миром. В результате психологические империи действительно оказывались в разных мирах, а соответствующие теории, как и куновские парадигмы, были несоизмеримы друг с другом. Во-вторых, у жителей разных психологических государств, при всех их различиях, было и нечто общее — вера в светлое будущее, в некую единую и абсолютно правильную теорию, которая свалится на их голову, как манна небесная, и покончит со всеми тяготами их жизни: феодальной и межгосударственной раздробленностью, постоянными приграничными войнами, расхождением законодательств и т. п. Именно эта голубая мечта давала им силы выжить и сплачивала в условиях постоянной междоусобицы.

У граждан воюющих психологических империй было и еще нечто общее — общие болезни. В этом плане психологический материк тоже напоминает средневековую Европу, где воевавшие друг с другом армии гибли от одних и тех же вирусов чумы или оспы. Главная болезнь академических психологов, впрочем, не столь разрушительна для их организмов и вообще относится к числу не вирусных, а психических заболеваний. Ее научное название — «комплекс непохожести на точные науки» (КНТН). Психологи уже в течение полтораста лет испытывают душевные муки от того, что у них все не так, как в этих науках: нет ни общих законов, ни общеразделяемых теорий, ни вообще сколь-либо устойчивого знания. У академической психологии много и других комплексов, но все они в общем и целом производны от КНТН.

Психологи, конечно, пытаются бороться с этим комплексом, и, призванные лечить других, пытаются лечить и самих себя, а основным средством их самолечения выступает форсированная математизация. Именно отсюда проистекают повсеместное распространение обряда подсчета корреляций и другие проявления культа математики. И, разумеется, логика в повсеместном применении такого способа самолечения есть, — примерно та же логика, которая привела одного из наших прежних вождей к идее тотальной кукурузизации нашей страны. Сопоставим два силлогизма.

Силлогоизм I.

1-я посылка: некая заокеанская страна живет хорошо.

2-посылка: там повсюду растет кукуруза.

3-я посылка: наша страна живет плохо.

4-я посылка: у нас не растет кукуруза.

Вывод: мы живем плохо, поскольку у нас не растет кукуруза, и для того, чтобы жить хорошо, нам надо ее повсюду посадить.

Силлогизм II.

1-я посылка: точные науки достаточно благополучны.

2-я посылка: в этих науках применяются математические методы.

3-я посылка: психология — неблагополучная наука.

4-я посылка: в ней не применяются математические методы.

Вывод: психология — неблагополучная наука, поскольку в ней не применяются математические методы, и для того, чтобы сделать ее благополучной, надо их повсеместно применять.

Трудно не уловить сходства двух приведенных схем «кукурузного мышления». Порочность их состоит не только в принятии за причину некого внешнего и не слишком существенного обстоятельства, но и в ошибочных онтологических предпосылках. Так, например, в современной России физики и химики живут куда хуже психологов, и никакая математика им не помогает, — за исключением тех случаев, когда они переходят работать в банки, переставая быть физиками и химиками. Так что комплекс дисциплинарной неполноценности должен был бы возникать у физиков и химиков, а не у психологов. Но почему-то он возникает именно у них, не только заставляя их испытывать душевные муки, но и вынуждая совершать неправильные действия.

Каждому известно, что носить чужую одежду дискомфортно, а таскать непосильную ношу — тем более. Поэтому соблюдение позитивистских ритуалов дается психологии очень тяжело, вызывая у нее состояние, которое один наш психолог (кстати, автор этой книги) назвал «позитивистским перенапряжением». Главный результат этого перенапряжения — растущее разочарование психологов как в этих ритуалах, так и в рационализме вообще, т. к. в сознании и в бессознательном многих из них позитивизм и рационализм это близнецы-братья.

Им теперь хочется, говоря современным языком, «отвязаться» от позитивистских стандартов, что делается с помощью различных видов психологического хулиганства. Таких, как психология души, христианская психология и т. п., от одного названия которых психологам традиционной, т. е. позитивистской ориентации, становится дурно.

С сочувствием к последним надо признать, что позитивистские традиции в психологии были небесполезны, отучив ее от абстрактного философствования и позволив ей выработать гордое самоощущение самостоятельной науки. Кроме того, позитивизм и главное детище, рожденное им на психологической территории, — бихевиоризм — имели немало побочных позитивных результатов. Так, Дж. Торндайк накормил в своих лабораториях массу голодных кошек, а Б. Скиннер научил голубей клевать нужное место на карте, направляя, таким образом, боевые ракеты к намеченным целям. Он же, вдохновленный экспериментами на крысах, изобрел манеж для маленьких детей.

В оправдание позитивистам следует отметить и то, что «позитивистское перенапряжение» психологии всегда смягчалось «теневой методологией». Последняя была такой же неизбежной реакцией на недостижимость высоких позитивистских стандартов, какой теневая экономика была на официальную советскую экономику, а всеобщее взяточничество и воровство — на недостижимость светлых идеалов коммунизма. Гипотезы не направляли исследования, а формулировались post factum — когда исследования уже были проведены, из полученных данных отбирались только те, которые устраивали исследователя, существовало правило «если факты противоречат теории, тем хуже для фактов» и т. д. Все это значительно облегчало психологам жизнь, создавая для них отдушину от позитивистской методологии, несколько облегчало позитивистскую ношу, но все же не избавляло от необходимости ее тащить, что порождало заметные патологии психологического организма.

И все же главные болезни психологии — не органические, а психические, что напрямую связано с законом, сформулированным в начале этой книги: психически здоровые люди обычно не становятся психологами. Одним из главных проявлений недостатка психического здоровья у психологов служит их повышенная возбудимость и гиперчувствительность к мелочам, склонность испытывать сильные переживания по поводу пустяков, на которые представители других профессий вообще не обращают внимания. Так, например, они очень болезненно переживают всевозможные «параллелизмы» — психофизический, психосоциальный, психофизиологический, нечто подобное которым существует во всех науках, даже в наиболее благополучных. Физики, скажем, в зависимости от настроения видят в свете то волну, то поток частиц. Биологи появление рода человеческого объясняют то естественным отбором, то вмешательством инопланетян, то Божьим замыслом. Историки то заполняют, то создают белые пятна и не могут разобраться с тем, был ли хан Батый татаро-монголом или Александром Невским. Но при этом все они живут вполне спокойно, в согласии с самими собой и со своей наукой. У типового физика не возникает раздвоения личности от того, что свет это — и волна, и частица. Типовой биолог не мучается от того, что естественный отбор не объясним на клеточном уровне, а происходящее в клетке— естественным отбором. Иное дело — психологи, которые сосуществование в своей науке различных, несводимых друг к другу уровней объяснения, воспринимают как трагедию. И каждое новое их поколение настойчиво бьется над тем, чтобы свести все эти уровни к какому-нибудь одному.

Делается это путем «поедания» всех прочих уровней каким-либо одним, а данный вид обжорства в психологической науке называется грубым словом «редукционизм». Например, психологи с физиологическими аппетитами, с ранней юности полюбившие резать лягушек и мучать крыс, пытаются выдать всю психику за хитросплетения нейронов, а все прочее в ней объявляют вздором и выдумками бездельников. Их главные недруги — психологи гуманистических вкусов — напротив, предают анафеме нейроны, отлучая их от своей науки и именуя унизительным словом «субстрат». А психологи социальной ориентации считают, что человек — это ничто иное, как законсервированное в маленькой консервной банке общество, видя в нем некую квинтэссенцию общественных отношений. Подобные традиции не только мешают объять психическое во всей его полноте и многоуровневости, но и портят отношения между различными категориями психологов. Им бы давно следовало осознать, что психологический пирог всегда будет слоеным, склеенным из разных уровней объяснения, именно слоеность придает ему его неповторимый вкус, и есть этот пирог надо сообща, не отнимая куски друг у друга. Они же, как голодные дикари, пытаются есть так, чтобы непременно отобрать кусок у соседа.

6. Внутривидовые различия

Впрочем, дело не только в нецивилизованности и воинственных нравах психологов, а еще и в том, что, как уже неоднократно отмечалось, отношение психологов к объекту своей науки есть выражение их собственной психологии. Психологические отличия психологов гуманистической ориентации от психологов физиологической ориентации более чем очевидны. Они отличаются друг от друга не только свои нравом, но и внешним видом. И не удивительно, что психолог-гуманитарий, случайно забредший в лабораторию, где режут крыс, тут же начинает просить валокордин, а психолог-естественник, как Д'Артаньян во время спора двух иезуитов, чувствует, что тупеет, и быстро засыпает на семинарах гуманитариев. Только единичные психологи совмещают в себе и то, и другое — как Ж. Пиаже, который одновременно занимался и логикой, и изучением моллюсков.

Говоря о различных типах психологов-исследователей', необходимо упомянуть и о таких типах, как психологи-классики и психологи-романтики. Психологи-романтики бьются над тем, чтобы решить главные проблемы психологической науки, к числу которых они относят ее объединение, создание единой парадигмы, преодоление всевозможных «параллелизмов». Психологи-ктассики либо считают эти проблемы неразрешимыми, либо вообще предпочитают забыть об их существовании, без больших претензий изучая какую-нибудь частную тему: мышление, память, восприятие и т. п. Романтики хуже адаптированы к жизни — меньше зарабатывают, часто вызывают раздражение коллег — и поэтому относятся к вымирающей разновидности психологов, которую скоро придется занести в красную книгу. Классики же куда более жизнеспособны и составляют основную часть психологического сообщества.

Здесь, кстати, надо сказать, что одно из главных отличий популяции психологов-исследователей от популяции практических психологов состоит именно в наличии романтиков. Среди психологов-практиков их вообще нет, что связано с тривиальным фактом: романтики не становятся практиками. Эта закономерность прокладывает себе путь через немалое количество обстоятельств, которые на поверхности выглядят как ее опровержения. Среди психологов-практиков можно найти немало таких, кто, находясь на студенческой скамье, тяготел в психологической романтике или даже посещал методологические кружки. Так, можно назвать целый ряд успешных, т. е. хорошо зарабатывающих, представителей современной психологической практики, которые в свое время прошли, например, через кружок Г. Щедровицкого, участие в котором прагматически настроенные психологи рассматривали как пустую трату времени.

В принципе здесь нет противоречия, поскольку, как известно, все течет и почти все изменяется. Существуют три основных пути превращения романтиков в практиков. Первый путь связан с тем общеизвестным обстоятельством, что у романтиков — и не только от психологии, но и от любой другой сферы человеческой деятельности — всегда нет денег. Забота о хлебе насущном вынуждает их спускаться на землю, задвигать куда-нибудь подальше книги о вечных проблемах психологии, заполняя освободившееся место руководствами по тестированию. Второй путь сопряжен с другой известной психологической закономерностью, которую в психологии называют «обратной мотивацией», а в быту — «принципом бумеранга». Если человека перекормить какой-либо духовной пищей, его долго будет тошнить от одного ее вида и он будет предпочитать нечто прямо противоположное. Некоторые психологи слишком рано и слишком рьяно окунаются в методологические проблемы и, объевшись методологии, делают разворот на сто восемьдесят градусов, попадая в практику. И, наконец, третий путь обращения к ней характерен для тех разумных психологов (есть среди психологов и такие), которые, ощутив неразрешимость основных проблем психологической науки, предпочитают к ним не возвращаться. Впрочем, навсегда избавиться от романтической болезни не так-то просто: среди практиков есть немало скрытых романтиков, которые испытывают тайный интерес к таким проблемам, но боятся в этом признаться и себе, и другим. Необходимость подавления в себе романтизма сопряжена и с тем, что одним из главных правил поведения в сообществе практических психологов служит полное презрение к методологическим проблемам. Если же некий практический психолог случайно выдаст интерес к ним, его могут отлучить от этого сообщества со всеми вытекающими отсюда материальными последствиями.

Что же касается другого типа психологов-исследователей — классиков, то близкий ему тип доминирует и среди практиков. Многие из них лишены каких-либо творческих способностей и поэтому могут применять только методики, разработанные кем-то другим и в практической психологии считающиеся классическими. Классикам здесь противостоит такой тип, как новаторы, вносящие в любую из этих методик собственные модификации, а иногда наглеющие до реформирования всей практической психологии. Отношения этого типа практических психологов с классиками также небезмятежны, как и отношения романтиков с классиками в среде психологов-исследователей.

Разумеется, еще сложнее складываются отношения между психологами-исследователями и психологами-практиками. Вообще эта тема — очень деликатная, но для психолотологии, как и для всякой науки, не должно быть запретных тем. Было время, когда практиками становились, в основном, несостоявшиеся исследователи, т. е. те, кому не нашлось места в наших некогда престижных исследовательских учреждениях. Их распределяли в детские сады, в школы, на почтамты, на заводы и т. п., где они оказывались на периферии психологического сообщества. И, имея такое же первоначальное образование, что и психологи-исследователи, постепенно деградировали в рядовых сотрудников своих учреждений. В те годы исследователи считались аристократией психологического сообщества, а практики — его низшим сословием и вообще неудачниками. Отношения между ними были примерно такими же, как между «верхами», которые хотят и имеют, и «низами», которые тоже хотят, но не могут.

В дальнейшем произошло то же, что уже не раз случалось в истории человечества: аристократия разорилась, сохранив лишь свои титулы и амбиции, а низшие слои общества проделали обратную эволюцию, махнув из грязи в князи. В результате между практическими психологами и психологами-исследователями сложились очень сложные и неоднозначные отношения. С одной стороны, психологи-практики не равнодушны к ученым степеням и прочим академическим регалиям психологов-исследователей, проявляя к ним и скрытую зависть, и открытое уважение. В тех же редких случаях, когда они сами дотягивают до защит, они попадают в среду, где всецело хозяйничают их академические собратья по профессии. С другой стороны, едва сводящие концы с концами психологи-исследователи не равнодушны к гонорарам практиков, считая их не заслуженными, получаемыми не по рангу и вообще за торговлю воздухом. Еще более ухудшают эти отношения возрастные различия двух разновидностей психологов, подкрашивая их конфликтами отцов и детей. И символично, что академические психологи подчас называют практических практически психологами, т. е. психологами, но не совсем, а всех психологов делят на думающих и практикующих. Последние же, в свою очередь, придумывают для первых не менее обидные обозначения.

7. Мегаломания

Несмотря на все сказанное, не стоит слишком драматизировать ситуацию. Отношения между двумя подвидами психологов смягчаются несовпадением ареалов их обитания. Психологи-практики обитают среди своих здоровых и не совсем здоровых клиентов, в предвыборных штабах политиков, в банках и других коммерческих структурах, короче, везде, где есть, с одной стороны, деньги, с другой, — желание их истратить каким-нибудь нестандартным способом. Ареал обитания психологов-исследователей это научно-исследовательские институты и всевозможные академии, где, напротив, нет денег, но есть чины и звания.

Один наш очень известный практический психолог, в прошлом бывший не менее известным академическим психологом и даже одно время принадлежавший к вымирающему типу психологов-романтиков, недавно посетовал, что академическая и практическая психология живут как две субличности диссоциированной личности. У них разные интересы, разные способы существования, непересекающиеся круги общения, разные авторитеты: практические психологи не знают имена директоров академических институтов, а академические — имена звезд психологической практики. Всю эту неприглядную ситуацию он обозвал словом «схизис» (между исследовательской и практической психологией), придав ей негативный и даже трагичный оттенок. Во многом он, конечно, прав. Но неизвестно, что произошло бы, если бы две разновидности психологов варились в одном котле. Это запросто могло бы привести к внутрипсихологической гражданской войне, в ходе которой каждая сторона могла бы использовать не только разрешенное, но и запретное оружие. Практические психологи — связи со своими подчас криминализированными клиентами, а академические психологи — раскрытие тем же самым криминализированным клиентам главной тайны практической психологов — того, что они продают воздух.

Различия в образе жизни и ареалах обитания порождают и другие важные различия между двумя видами психологов. Так, практические психологи либо живут как одинокие волки, либо объединяются в небольшие стаи по несколько особей. И даже в тех случаях, когда они носят с собой визитные карточки, где написано, что они являются директорами институтов практической психологии, эти институты редко насчитывают более 10 чел. Академические же психологи — напротив, существа социальные, объединенные в большие организации, и их вес в основном определяется тем, какое место они занимают в этих организациях. Отсюда — и различия в психологии двух типов психологов.

Как ни парадоксально, академические психологи обладают более высокой социальной сензитивностью, поскольку организационный образ жизни вынуждает их постоянно прислушиваться к социальным реалиям — к голосу начальства, к мнению коллег и др. Одинокий же образ жизни практических психологов делает их менее чувствительными к социальному окружению. Это порождает любопытный парадокс: обладая более высокой сензитивностью, академические психологи в принципе способны лучше понять клиента, чем практические. Но клиенты этого, к сожалению, не понимают и обращаются за советами к психологам практическим.

Большая зависимость сбитых в стаи академических психологов друг от друга делает их более зависимыми от межличностных отношений, что имеет и свои преимущества, и свои издержки. В результате, межличностные конфликты в психологической среде возникают в основном между академическими психологами. Широко известна, например, такая невыдуманная история. Летели как-то на самолете за рубеж два наших известных и не любящих друг друга академических психолога А и Б, а также нейтральный по отношению к ним обоим психолог В. Вдруг в салоне что-то загорелось, пожар был тут же потушен, но успел вызвать небольшую панику. В начале паники, когда пассажиры решили, что пробил их смертный час, психолог А достал бутылку коньяка, налил себе и психологу В, с удовлетворением сказав: «Наконец-то этот Б долбанется». А способны ли практические психологи на подобную принципиальность?

Еще одно важное психологическое отличие академических психологов от их практических собратьев по профессии (опять можно сказать: практически собратьев) состоит в умении мечтать. Мечтают они в основном о том, что станут академиками, причем не какой-нибудь доморощенной, которых сейчас более ста, а одной из «настоящих» академий — РАН или, на худой конец, РАО. Подобные мечты являются отличительной особенностью всех представителей академической науки. Они сбываются очень редко, поскольку средний возраст членов РАН давно перевалил за 70, это особая каста людей, которым свойственно выходить в шкафы вместо дверей, падать с трибун, забывать свои имена, и, чтобы пробиться в эту касту, надо достичь такого же состояния тела и духа. Но недостижимость мечты только делает ее еще более привлекательной. Практически все академические ученые мечтают стать академиками, чтобы они не говорили по этому поводу и как бы не ругали самих академиков. А некоторые доктора наук, предприняв пару неудачных попыток приобщиться к этому лику святых, повторно защищают докторские диссертации (по смежным наукам) — подобно тому, как растение, лишенное возможности расти вверх, начинает прорастать в стороны.

Вообще психологи-исследователи имеют типовые качества, которые отличают их от психологов-практиков и одновременно являются психологическими особенностями ученых. Среди таковых обычно отмечается явная или скрытая мегаломания — надежда на то, что их теории и открытия перевернут мир. Эта мегаломания имеет две составляющие. Во-первых, типовой ученый верит в то, что рано или поздно совершит выдающееся открытие, и эта вера рациональна, поскольку плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Во-вторых, он обычно бывает убежден, что после этого открытия жизнь человечества круто изменится и непременно в лучшую сторону. Некоторые из ученых к тому же убеждены, что и их собственная жизнь радикально изменится от сделанных ими открытий: что их признают, щедро вознагрядят и т. д.

История науки учит, что подобные надежды утопичны. И дело даже не в том, что лишь немногие из ее скромных тружеников совершают что-либо выдающееся, мало кто, получив, скажем, Нобелевскую премию, уже может пожаловаться на отсутствие денег или на недостаток внимания (Нобелевские лауреаты не совершают повторных открытий именно из-за того, что им все время приходится где-нибудь выступать, и времени на работу уже не остается). А в том, что даже самые эпохальные научные открытия облагораживающего влияния на человечество не оказывают, да и вообще, как правило, не идут ему на пользу. Человечество либо вообще не замечает их, либо использует, как атомную энергию, себе во вред. И симптоматично, что самое выдающееся открытие двадцатого века — теория относительности — ему вообще не пригодилось, если не считать научно-фантастические фильмы и романы, где пространство непрерывно переходит во время и наоборот. Тем не менее большинство ученых упорно лелеет свои мегаломанные мечты, в чем и состоит одно из их главных отличий от нормальных людей.

Мегаломания, впрочем, не так уж вредна, а иногда и выполняет психотерапевтические функции. Так, например, в современной России, где ученые забыты и обездолены, а надежд на возрождение былого величия отечественной науки у них нет, любому из них остается только одно утешение. Вера в то, что им будет совершено выдающееся открытие, которое мир признает и воздаст должное — славой и деньгами — его автору.

Есть у академических ученых и другие родовые психологические свойства. Так, исследования демонстрируют, что представители этой породы людей очень любят спокойствие и безопасность и избегают тех ситуаций, которые сопряжены с риском, нарушают размеренное течение жизни и мешают сосредоточиться на научных проблемах. Поэтому в быту они — тихие и спокойные люди, вымещающие все комплексы в научных дискуссиях, а не в ссорах с женами. Хотя случаются, конечно, и такие исключения, как А. Эйнштейн, который совсем затиранил свою супругу. По этой же причине настоящие ученые не проявляют интереса к одной из наиболее мятежных и беспокойных сфер человеческой деятельности — к политике, и никогда ею не занимаются. Обилие же научных сотрудников, метнувшихся в политику в современной России, не должно вводить в заблуждение. Отсутствие интереса к политике является специфическим свойством настоящих ученых и их главным отличием от тех, кто оказался в науке случайно. Поэтому одним из ключевых вопросов теста на Настоящего Ученого, который, вне всякого сомнения, вскоре будет разработан, должен стать вопрос: «А интересует ли Вас политика?»