Сухой, душный занялся день. Безветренный воздух был зноен и глух. На западе, у краев земли, клубились смутные, мглистые облака. В полях вызрела, побелела рожь. Кое-где уже поднялись среди золотистого моря колосьев первые пробные копны. Настала горячая пора жатвы, когда каждый день дорог, когда нужно спешить всеми силами во-время убрать хлеб. Но тихи и безлюдны — пусты были турбаевские поля. Темной тенью вошло в село страшное: надо выдать своих, близких, живых людей на расправу, на муки, на избиение, быть может, на казнь… Кого выдать? Кого выбрать на верную погибель?..

Разрозненными кучками стоял народ около хаты атамана Цапко. В растерянности многие топтались среди улицы и возле своих хат. Тяжело, жутко вырастал день. Почти не было слышно разговоров. Как говорить о смерти? На кого указать? Угрюмо горели глаза казаков. Темны, хмуры были бабы, присмирели дети, — беда подавляющей стопой наступила на грудь каждому.

И вдруг, среди гнетущего безмолвия, встал с завалинки дед Грицай, белый, сухонький старичок, подошел медленными шагами к атаману, сказал просто:

— Пиши меня, Трохиме.

 — Куда? — не понял Цапко.

 — Согласен за громаду, за мир пострадать. Пожил. Довольно. Показывай, что я убийца, если им непременно крови нашей нужно…

Стало нестерпимо тихо. Никто не взял пера, никто не записал деда Грицая, но, когда он отошел от атамана и снова опустился на завалинку, все посмотрели на него как на покойника. И уже тусклым жарким шопотом, черным ветром полетела эта весть от хаты к хате.

 — Эх, пропадать, так с треском!.. — зло топнул ногой и плюнул Васька с гребли, удалой, бесшабашный парень, затейщик на погулянках, частый гость красноглазовских шинков. — Я же их, окаянных, действительно убивал! Раз дед Грицай идет добровольно, я тоже не отказчик. Гони, атаман, и меня чертям в зубы!

Васька с ухарской мрачностью достал из кармана широчайших штанов трубку и закурил, окутываясь едким дымом.

 — Яша, — позвал он через минуту, уловив на себе пристальный колеблющийся взгляд своего закадычного дружка Яшки Голоты. — Давай вместе покатимся. Ты же бил?

— Ну?..

 — Вот и все. Вместе били, вместе гуляли, вместе котам на потеху пойдем. А? Пусть об нас хоть девки поплачут!

Посмотрел Голота на атамана, посмотрел на громаду, окинул взглядом соседние хаты, переступил с ноги на ногу:

 — Ладно. Пусть будет так.

 — Вот это друг!.. — крепкой горячей рукой обнял его Васька с гребли. — Теперь нам Павлушку Нестеренка уговорить, и наша компания готова: хоть сейчас в поход.

Черными, большими, страшными стали глаза у Павлушки: тут же, во дворе, стоял парень. Опустил он ресницы. Впились, вонзились глаза в землю. А в сердце огнем полоснуло: «Устя!..» Уговорился он с ней пожениться после Покрова. Сколько теплых разговоров о будущей жизни короткими весенними ночами было! Сколько ласковых слов нашептала она ему о счастьи… Молчал Павлушка. Казалось, что вокруг него какие-то стены раздвинулись, стал он на виду у всех, выделенный, вытолкнутый, видный со всех сторон.

 — Нет, хлопцы, не троньте моего Павлушку… — тихо и очень глухо сказал в отдалении его отец Петро Нестеренко.

 — А что? — медленно повернул Васька голову и уставился хмуро.

 — Не троньте… Верно: все знают, — он тоже убивал. Да и кто не убивал? Так… Но у него жизнь начинается. Лучше я с вами пойду.

Заплакала, забилась, запричитала где-то у ворот Нестеренкова баба. А Петро был очень бледен и тих. И, как бы оправдываясь, добавил:

 — Здоровье мое стало слабое. Все равно не прошкандыбаю долго…

Жгучим, саднеющим гулом шли по селу имена добровольно вызвавшихся.

С Хорольского заулка, от кузни, приплелся больной, хрипло кашлявший Прищепа, иссохший от своей неотвязной многолетней сухотки, и, безнадежно махнув рукой, задыхаясь, сел рядом с дедом Грицаем на завалинку:

 — Берите и меня, пока смерть не забрала. Для счету…

Потом вызвались бездетные вдовцы — Келюх, Дремлюга, Марченко и молодой парень Степура.

 — Келюх, — послышались робкие отговоривающие голоса, — зачем ты сам в огонь лезешь?… Не ходи.

Но взволнованно и обреченно посмотрел Келюх.

— Как же? Ну, ты иди… Раз приходится выкуп за змеиную кровь давать, значит, надо кому-то итти. Нет, что же… Дело мое одинокое, бобыльское…

Горечь, которой не было сил сдерживать в груди, толкала людей на жертву за село: казалось, еще час-два такого напряжения — и уже вереницей будут вызываться добровольцы.

 — Довольно! — крикнул Колубайко. — Будет с них. Зачем народ переводить зря?..

 — Довольно!.. — точно очнулась, зашумела, задвигалась громада.

 — Давайте лучше так сделаем, — продолжал Колубайко. — У нас перед убийством много молодежи в бега пошло. Вот их как убийц и покажем. Будто испугались наказания и скрылись бесследно. Кто может теперь проверить, что они раньше убежали? А список с ними будет большой…

 — Правильно, правильно… — облегченно вздохнула громада.

 — Гарась убежал, — стали вспоминать.

 — Журба.

 — Муха.

 — Даниляк.

Насчитали десять человек.

Вечером началась гроза. Ослепительно вспыхивали молнии, и глухо урчал гром бесконечными потрясающими гулами. Но дождя не было. Сухо блистали огромные просторы то синего, то фиолетового света. Грохот с неба скатывался за дальние, невидимые во тьме края горизонта и сотрясал землю тяжелыми толчками. От грозы еще тревожней и безысходней было на селе…

Утро встало пасмурное, серое, в глухих низких облаках. Все село вышло за околицу провожать отдающихся в пасть беспощадного закона.

«За громаду, родные, страданья принять готовятся. Хотят вольность и право казацкое нам спасти», — с тяжелым чувством думал каждый.

В чистых белых рубахах, как перед смертью, шли девять человек среди огромной толпы. В поле, за греблей остановились, — начиналась узкая дорога между волнистых стен спелой ржи.

 — Простите нас, если кого чем обидели!.. — поклонился дед Грицай.

И за ним на все стороны поклонились остальные.

 — Нас простите! Нас… — зашумели горькие, вспыхивающие голоса.

 — Спасибо вам, браты! Спасибо. Сердцем говорю: век не забудем, — обнимал и целовал каждого атаман Цапко. — Все село, внуки и правнуки почитать вас будут. Не выдавайте никого. Держитесь крепко!..

 — Не выдадим. Пока сил хватит…

И вот отделились, тронулись девять человек. Уменьшались, уплывали длинные белые рубахи. Пошли с ними и два назначенных провожатых с списком. Громада стояла неподвижно. Волны золотистой ржи скоро скрыли, заслонили фигуры ушедших.

Глухо плакала Нестеренкова баба. Бледен и подавленно нем был Павлушка.