Просохли, пригладились, умялись узкие полевые дороги. Выше и теплее стало солнце. Зажурчали нежными свирелями жаворонки в синем небе. Высыпали люди на поля, закипела работа: без конца, без края во все стороны пахали, сеяли, боронили, — вздымали, разрыхляли, осыпали землю зерном, — всюду, куда глазами ни кинуть, шла кипучая весенняя жизнь.
Но смутные и темные вернулись Колубайко с Грицаем в Турбаи. Грицай еле дошел: в дороге заболел совершенно.
Выслушало село невеселую весть о неудаче, об отвергнутом обращении к царице, и нахмурилось, словно тучей его накрыло.
Думали, судили, рядили. И чем больше чувствовали всю силу неудачи, тем ясней приходили к выводу:
— Не миновать, видно, доверенных в Петербург посылать надо. Пусть обойдут все высшие правительства, пусть добьются воли казацкой.
— А раз посылать, — слышалось со всех сторон, — то нечего откладывать.
— Правильно.
— Куй железо, пока горячо.
Снова выбрали Игната Колубайку, а вместо заболевшего Грицая назначили самого атамана Кирилла Золотаревского. На время же его отсутствия атаманом избрали Цапко, казака решительного и твердого.
Обложили турбаевцы каждый двор по состоянию, собрали денег, сколько могли, — и на дорогу доверенным, и на ведение дела в Петербурге: хорошо знали, что одними поклонами да просьбами многого не достигнешь.
— Не жалейте денег, громадяне, отдавайте все, что есть! — говорили старики. — Правда за семьюдесятью семью замками лежит. Каждый чин, каждый писец любит, чтобы его серебряным ключом отворили.
— Насквозь продажное отродье!
— Без освобождения не возвращайтесь, — наказывала громада ходокам. — Душу свою отдайте, а принесите волю.
Простились выборные и, как на край света, пошли в долгий, далекий путь.
Никого из Базилевских в это время в Турбаях не было; они выехали в Кременчуг встречать царицу, забрали даже с собой сестру Марью Федоровну: лестно было и той показаться на царицыны очи, да еще на виду у всей многочисленной блестящей свиты, на виду у послов, у придворной знати и вообще у всего сопровождающего дворянства.
Сергунька без отца затосковал. В господских хоромах с отъездом панов ему нечего было делать, и он жил дома. Близко подружился с Ивасем и Оксаной, Грицаевыми детьми. Ивасю было двенадцать лет, а Оксане — восемь. По вечерам, после домашних работ, они сходились где-нибудь у плетня и начинали играть. Игры выдумывались самые разнообразные и были настолько приятны, что не хотелось расходиться, когда матери звали к ночи по домам.
Иногда дети пробирались в хорольский заулок, где, криво уйдя в землю, подслеповато стояла хата бандуриста Калиныча, дряхлого одинокого старика. Калиныч умел необыкновенно трогательно играть на бандуре. Струны под его рунами сладко и грустно рокотали, унося мысли и сердце, точно ветер, в поля, в синие дали, в сказочные древние просторы. Калиныч пел длинные истории про турецкую неволю, про Марусю Богуславку, про казацкие походы и битвы, а дети, затаив дыхание, слушали. Густели сумерки за тусклым бедным окном, а Калиныч тихим и точно прислушивающимся к чему-то очень глубокому голосом выводил:
Все детские игры и встречи и заманчивые хождения к Калинычу должны были прекратиться, когда вернулись Базилевские, проводившие царицу до Екатеринослава. Вернулись они еще более важными и напыщенными: царица наградила и того и другого чином надворного советника. Когда же на балу, устроенном в честь приезда на поклон польского короля Станислава Понятовского, влюбленного в Екатерину, кто-то шепнул ей, что Базилевские окончили университет в Геттингене, царица удостоила братьев особым вниманием и обещала вызвать в Петербург для государственной работы. Обласканные высочайшей милостью, Степан Федорович и Иван Федорович стали мнить о себе как о существах необыкновенных, и в обращении со своими слугами сделались еще круче и требовательней, упрямо проявляя на каждом шагу высокомерие и капризную заносчивость.
Сергуньке часто доставались затрещины чубуками, палками, а от окриков он часто начинал дрожать — и все сильней и горячей стал тосковать по отце.
Колубайко вернулся только осенью, после Покрова дня. Исхудал за дорогу, осунулся, но глаза у него весело блестели: дело освобождения от Базилевских пошло на лад. Рассказал, с какими приключениями и трудностями они с Золотаревским добрались до Петербурга, как долго обивали пороги сената, как напали случайно на хорошего душевного человека, который научил их, как и что нужно делать.
— Стоим раз в сенатском коридоре, просто духом пали, не знаем, к кому подойти, кого просить, чтобы по-человечески к нам отнеслись: чиновники там, все равно, что деревянные истуканы. Вдруг подходит человек, улыбается. — «Что, говорит, браты казаки, носы повесили?» Мы ему и рассказали. Оказался он отставным полковым канцеляристом, из Лубен, а прозванье ему — Осип Коробка. Такую накатал он нам бумагу, что в сенате даже в удивление пришли. Стали мы с ним встречаться почти каждый день. Он нам все тонкости сенатские объяснил и сразу поставил дело на верную дорогу. Башковитый человек. Хлопочет за всех нас, как за родных. А сам в бедности, с хлеба на квас перебивается. Мы уж ему платить за труды стали. — «Не загинем, говорит, браты казаки, не поддадимся вражьей силе ни за что на свете!» Кирилло остался с ним — решения ждать. Как только окончательное решение состоится, так оба вместе в Турбаи и прикатят. Сильно нужный для нас человек этот Осип Коробка.
Поздно осенью, уже когда снег выпал и санная дорога установилась, пришел в Турбаи из Лубен странник в монашеской скуфейке. Постучался в хату к Колубайке:
— Я из Питера, от известного тебе Осипа Коробки. Просил зайти — передать горькую весть.
— Что такое? — испугался Колубайко. — Отказал нам сенат? Не признал?
— Нет, еще рассмотрения сенатского не было. С Нового года только обещают. А горькая весть в другом: товарищ твой, с которым ты до сенату хлопотать приходил, застудился в сырости и холоде, схватила его какая-то болезнь острая, — и как на огне сгорел, — умер. Осип его похоронил по закону. Наказывал передать, что после случая этого по гроб жизни своей будет для вашего дела стараться и не отступится, пока не добьется свободы.
Странника Колубайко отвел к атаману Цапко. Собралась громада. И перед громадой еще раз рассказал прохожий старичок все, что ему передал Осип Коробка.
— За народ помер человек, слава ему вечная! — говорили взволнованно турбаевцы о Золотаревском.
И была эта смерть как бы огненным столбом, вставшим над всей жизнью села: еще упорней, еще горячей каждый подумал, что воля должна быть отвоевана, что панских надругательств и утеснений терпеть дальше нельзя, что если не избавиться от них сейчас, они тяжким гнетом придавят и придушат на долгие времена.