Как человек действия, он проснулся первым. Времени не было: часы на моей свисающей руке были без стрелок. Сигарет не было тоже. Он обжег губы, раскуривая последний из вчерашних обломков. Сделав полторы затяжки, щелчком отправил окурок в окно и откинул простыню. Телом строен и гибок: сибирский матадор. Мышцы не выпирают, но под тонкой белой кожей мускулатура у него стальная. Не уступает воле, силу которой он проверяет, мастурбируя под душем после бритья. Обрывая манипуляции у самой границы, за которой у безвольных включается механизм неостановимой эякуляции, он перекрывает кран горячей воды; стоя под холодной, дышать старается медленно и ровно. Одеваясь в комнате, он посматривает на меня — спящего — с обоснованным превосходством. Брюки на нем рваные. Он закатывает рукава своей грязной нейлоновой рубашки и выходит. Босиком. На этаже три кухни — в разных концах коридора. Если выйти рано, то там, под забитыми крышками мусоропроводов, есть возможность обнаружить вполне носибельные вещи, выброшенные «форинами» — иностранными студентами и стажерами. Вчера перед сном, однако, никто из форинов обувь не выбрасывал — а жаль. Зато на подкрылке одной из газовых плит, где на огне гудел кофейник, лежала пачка «Кента». Вынув две сигареты, он поспешил покинуть кухню, разминувшись в коридоре с владелицей пачки, наивной скандинавкой, которая на бегу задержалась, чтобы радостно улыбнуться и продемонстрировать знание русского языка: «Добрый вечер, советский друг!» Врешь. Еще не вечер. Одну из украденных сигарет положил мне на стул, другую выкурил сам, глядя в окно на запад. Пересчитал свои деньги. От тысячи, которой финансировала мать для поступления в столичный вуз, оставалось еще много. Он сунул все в карман, подтянул брюки и вышел снова — тогда как я продолжал спать. Лифтом он спустился до цокольного этажа. Там, у вертикального въезда в наш гуманитарный корпус, висела доска объявлений о купле-продаже. Он сорвал одно объявление, подумав обо мне, потом еще одно — про джинсы. Но прежде чем идти по объявлению, спустился в студенческую столовую зоны. Там позавтракал: съел пончик со сливовым повидлом, выпил молочный коктейль и купил пачку «Столичных». Хорошо было бы закончить чашечкой кофе, но никелированный итальянский агрегат «Espresso» за стойкой буфета не работал. (Не заработает этот «Эспрессо», ни назавтра, ни через месяц, ни разу в течение пяти последующих лет, но все равно следует помянуть его добрым тихим словом, ибо, и бездействуя, одним своим западным лоском выполнял он миссию по поднятию тонуса). Сдачу бросили на липкий мрамор. По одной он отлеплял свои монеты, потом сказал: «Вы мне десять копеек недодали». — «Да пошел ты, — замахнулась грязной тряпкой нечистая буфетчица. — Тоже мне!..» Но, проверяя свою сопротивляемость, он остался у стойки, заставленной миллионом немытых стаканов, пока буфетчица, злобно прошипев: «Хипня поганая», не швырнула ему гривенник, который сумел поймать он на лету — тем самым не нагнувшись перед ней. Из столовой сложным, но уже освоенным пируэтом поднялся в вестибюль корпуса, помпезный, многоколонный, ввернулся в турникет, отделанный дубом, бронзой и медью, вышел на солнце и широкой лестницей спустился во внутренний двор, с флангов замкнутый более низкими и как бы отвязавшимися корпусами, а спереди отгороженный от прочих Ленинских гор высокой чугунной решеткой с воротами в ней и будкой проходной. Таков был наш мир. Наш в мире угол. По диагонали пересек горячий асфальт и по граниту лестницы взошел в зону «Д».
* * *
Продавцом джинсов и прочей ношенной, но западной одежды оказался итальянец, стажер из Римского университета по имени Марио. Увидев перед собой босого советского студента, Марио встревожился сначала: «А не будет дорого?» Студент вытащил из кармана ком бумажек. Марио засмеялся от удовольствия. Вынул из шкафа покоробленные сапоги, джинсы, рубашку, свитер и хлопнул клиента по плечу: «Снимай с себя все!» Ярик был отведен в благоуханную душевую, битком набитую зубными пастами, полосканиями, бритвенными кремами, лосьонами не только после бритья, но и до, дезодорантами, тальком, запасами бритвенных лезвий и прочими мелочами непонятного с первого взгляда, но явно гигиенического назначения. «Не педрила ли этот Марио?» — возникла волнующая мысль. Ярик натянул белые джинсы, вбил ноги в краснокожие сапоги, застегнулся в розовую рубашку, предварительно убедившись по ярлыку, что England, — и не узнал себя в зеркале. Вылитый «форин»! Намного больше «форин», чем этот Марио с его грузино-армянской внешностью. Впечатление немного портила — но дело это поправимое — прическа а ля Ринго Стар, которая за Уральским хребтом еще шокировала аборигенов, а в столице из моды уже вышла. Перед тем как покинуть душевую, Ярик вынул из светло-синей пластмассовой обоймы бритвенное лезвие Gillette, оторвал один английский презерватив и таблетку Alka-Seltzer. Все это он бережно спрятал в задний карман своих первых в жизни джинсов. По законам коммерции римлянин изобразил отпад, ну, то есть, полный. Даже обнял и ободряюще обхлопал преображенного клиента. После этого угостил советской сигаретой из пачки, рассчитанной на гостей и стрелков, стучащих в дверь на запах «Мальборо» (которое итальянец курит только в одиночестве). Ярик вынул из старых своих штанов деньги и, морщась от своей дымящей сигареты, спросил: «Сколько?» Марио держал в уме цифру «200», но на всякий случай сказал: «Триста», которые тут же Ярик ему и отлистал. Марио пересчитал, после чего в знак любезности завернул нейлоновую рубашку и рваные штаны из лавсана в номер газеты итальянских коммунистов «Unita». Взаимно довольные, они пожали друг другу руки. Ярик сказал «ариведерчи» и, приятно рассмеявшись, итальянец еще раз хлопнул по плечу советского юношу, который по пути в свою зону затолкнул сверток с советским тряпьем в гипсовую урну сталинского образца. Не передать чувств, которые испытывал Ярик от того, как шероховато взмывали по кожаным складкам сапог джинсовые штанины, профессионально подшитые снизу.
* * *
— Вам кофе, граф, в постель? или ну его на? Я не поверил. Утренний кофе для нас с бабушкой было святое, но им, которые вне Питера, того не понять. Сбросив тем не менее подушку, я увидел в его пальцах блюдце с дымящейся чашечкой позлащенного фарфора. После первого глотка на нижнюю губу мне лег белоснежный фильтр американской сигареты. Он поднес спичку и дождался выдоха первой затяжки:
— Ну, не томи! законодатель вкуса. Первое впечатление? Заложив нога на ногу, он сидел передо мной в розовой рубашке и красных сапогах.
— Сакура! В полном цвету. Он просиял.
— А джинсы — обратил? Настоящий «Левис». Три сотни отдал. За все про все.
— Вместе с чашечкой? — Допив кофе, я изучал на дне ее дракона.
— Без.
— Тогда откуда?
— Пизданул.
— То есть?
— Позаимствовал. На кухне. А хули?
— Снеси обратно.
— Алекс, ты что?
— А то. Советского отношения к частной собственности не выношу. Сделай милость, а?
— Так не советскому принадлежит, а форину! У них и так все есть, не обеднеют. Я сбросил простыню и влез в халат.
— На какой кухне стояла? Ярик побледнел так, что все его прыщики обесцветились. Взял у меня с блюдца чашечку и хлопнул об пол. Взглянул на меня — и сапогом своим новым раздавил, ввинчивая в крошево каблук:
— Вот им — за свободу слова! Вот им — за свободу печати! Вот им — за…
Правая сработала сама собой. Опрокинув стул, он отлетел и грохнулся о косяк встроенного шкафа. Но тут же вскинул кулаки.
— Продукт системы, — процедил я, опускаясь на диван. — Что смотришь? Бей! Он опустил замах. Повернулся и вышел в душевую. Слышно было, как он там освежался. Вернулся влажно-зачесанным. Расстегнул свою авиасумку, стал собираться.
— Далеко ли, красный молодец? Выдержав паузу, Ярик сказал:
— К твоему сведению…
— Ну?
— Только раз в жизни на Ярика подняли руку. Сожитель мамашин, начальник конвоя. Вскоре после этого он попал в больницу, откуда вышел инвалидом. Некто оставшийся неизвестным подстерег его в пургу и приложил гантелью. Пятикилограммовой. Видишь? Закатилась под кровать.
— Что ж, выкатывай ее и будем квиты.
— Нет, Алекс, я просто не пойму. На такой риск ради меня пошел, а тут из-за какой-то дряни!.. — Он пнул фарфоровые крошки. — Смотри, босиком не ходи тут… Ладно. Не поминай лихом. Перекурим?
Я взял предложенную сигарету.
— Красный молодец сейчас едет на Красную площадь.
— Куда?
— В Мавзолей. Ленина еще не видел, охота напоследок повидать. Заодно там в ГУМ зайду. Лодку куплю надувную, ну и по мелочи. Маску, трубку, ласты. Потом на море, друг, махну. Черное море, белый пароход… Ты понял?
— Не совсем.
— Круиз охота совершить. На бывшем фашистском лайнере. Который до нашей победы назывался «Адольф Гитлер», а теперь знаешь как?
— Нет…
— «Фатерлянд»… «Отчизна». На которой в детстве, еще батя жив был, меня раз прокатили от Сочи до Сухуми. Не знаю, как сейчас, но тогда там на ступеньках, вот как из ресторана на палубу подниматься, набойки такие оставались. Неотодранные потому, что вделаны вместе с ними все ажурное железо пришлось бы срывать. И на каждой ступеньке — прежнее название. Готическим шрифтом. Батя мне, помню, тумака отвесил, когда я обратил всеобщее внимание, зачитав набойку вслух. Они там были, и на каждой Адольф Гитлер. Но замечать было нельзя. С другой стороны, не все, конечно, наши люди разбирались в готике. А у бати моего рука была тяжелая… В молчании мы докурили. Он поднялся.
— Что ж. Пожелай мне.
— Чего?
— Известно чего. Непогоды. Хорошего шторма с ливнем, желательно ночным. — Он подмигнул мне. — Чтобы их радары отсырели.
— Желаю.
Он задержал рукопожатие.
— А может, на пару бури поищем? — Я молчал. — Ладно, забудь! Ищи их в своем внутреннем океане. — Ткнув пальцем мне под дых, вытащил из кармана сложенную бумажку. — Тебе! Прощай.
Но я ответил:
— До свидания.
— Ну, теперь разве что на том свете, — отозвался Ярик, выходя и закрывая за собой дверь комнаты, потом дубовую дверь блока — и все! Звуконепроницаемость Сталин обеспечил нам такую, что на этом человек исчезает, хотя идет еще он коридором, и можно догнать и вернуть…
* * *
Я сидел, созерцая вбитые в паркет крошки фарфора. Потом осознал, что у меня в руках бумажка. Развернул. Это было объявление. Напечатанное на портативной машинке «Колибри», которая — глазам не поверил! — продавалась. Семизначный московский телефон был приложен. Я вскочил. По телефону жирный мужской голос заломил ей цену:
— Сто пятьдесят. Что ж, решил я сразу. Монеты загоню. Не знаю, каким образом, но в Питере я рос и вырос вне денег. Здесь и сейчас, быть может, впервые за семнадцать лет я осознавал всю условность своей финансовой ситуации в этом государстве, которое до совершеннолетия (еще полгода будет) выплачивало мне, как сироте, пенсию за погибшего «при исполнении» отца: сорок пять в месяц.
Вдвое ниже официального прожиточного минимума. Большего в глазах государства я не стоил, и совершенно справедливо. Проблема была не в этом, а в том, что от последней выдачи у меня остались три пятерки. Но, к счастью, я захватил с собой в Москву коллекцию монет эпохи переходного возраста. Вполне можно превратить в наличность. Только где? Я набил своим потенциальным капиталом самодельную брезентовую сумку, на боку которой еще не стерлась золотистость школьных чернил, которыми был некогда исполнен лозунг MAKE LOVE NOT WAR, — и выехал в город. Был уже конец рабочего дня, когда на улице Горького, немногим не доходя до Пушкинской площади и рядом с магазином «Минеральные воды» я нашел табличку с надписью: «Правление Всесоюзного общества коллекционеров». Поднялся и вошел. По зову кассирши выкатился старикашка, потный и брюхатый:
— Мы на сегодня завершили, юноша! Что там у вас?
— Серебро.
— Какое?
— Русское. Что-то шевельнулось в этих вареных глазах.
— Русское, оно разное бывает, — ворчливо сказал он. — Если полтинники двадцатых годов, то сразу предупреждаю: на большую сумму не рассчитывайте.
— Мое серебро, — брякнул я сумкой об стол, — из обращения вышло в октябре семнадцатого. Старик мигнул кассирше, которая уже красила губы. Со вздохом она завинтила свой тюбик и сложила руки на веснушчатой груди. Из комнаты выползло еще трое правящих стариков. Обговаривая свои дела по руководству собирателями Союза ССР, они не упустили из вида моей сумки. Один отвлекся:
— Что-нибудь интригующее?
— Помилуйте, откуда? — ответил мой старик. — Пара-тройка полтинничков. Из тех, что бабушка откладывала на черный день.
— Так мы вас подождем?
— Зачем же? Спускайтесь, спускайтесь. Нарзанчиком пока там освежитесь… — Старик бросил мне взгляд, умоляя не расстегивать сумку при его коллегах, обещая за это не остаться в долгу… — И кстати, — заспешил он, — давно уже пора со всей остротой поставить перед правлением вопрос о выделении средств на вентилятор. Даже я с трудом шевелю жабрами, а вам-то каково, Лев Ильич? Но я объединяться в заговоре с ним не пожелал. Отстегнул клапан и вылил серебро на синее сукно, сам поразившись великолепию своей коллекции. Обернутые в целлофан, монеты были в идеальном состоянии. Чистые, выпуклые, не тронутые низкими страстями рельефы. Мерцающе-нежным туманцем был подернут «трехсотлетник» со сдвоенными ликами царей Алексея Михайловича и Николая Александровича. Отчеканенный в тринадцатом году по случаю 300-летия дома Романовых, он словно только что вышел из-под пресса Санкт-Петербургского монетного двора. Первым опомнился тот, кого назвали Лев Ильич:
— Пара полтинничков… — Он засмеялся от удовольствия. — Ну, хитрец! — После чего, выворачивая карманы, вытащил сатиновые нарукавники и, этак томясь и победительно взглядывая на «хитреца», натянул свои бюрократические аксессуары. — Тут не пара полтинничков, тут музыки как минимум на час… Удостоверившись, что в кассе есть наличность, он отпустил Зинулю «на зов вечерних наслаждений», после чего шутливо скомандовал:
— Коммунисты, вперед!..
Старики вплотную обсели мое серебро. Началась сортировка. Один, наклеивая на палец, выбирал лепестки удельных русских княжеств, другой охал над мелочью. Лев же Ильич, вооружившись сильной лупой, взялся за рубли. Для начала развернул из целлофана «крестовик» — с Петром Великим в рыцарской кольчуге. По нашим временам, «крестовики» большая редкость; моему же, отчеканенному в год основания СПб (1703), цены, можно сказать, не было. Презентовала монету мне графиня, которая собирала бабушку в последний путь. Без повода. Спонтанно. Отщелкнула вдруг ридикюль: «Возьмите это, мальчуган. Как говорится, in memoriam».
— Жизнь за царя! — Лев Ильич чмокнул «крестовик». — За этот рубль десять вас устроят?
Я взял поцелованную им монету, завернул и сунул в кармашек внутри кармана моих джинсов.
— Что это значит?
— Вне коммерции, — сказал я. — Сожалею. О, как он взвился! Грозил, что вообще откажется. Молил, что без Петра династия рублей будет неполной. Убивался, выкладывая на сукне тринадцать кучек. Но я был непреклонен. Не Иван же я, в конце концов, не помнящий родства, чтобы «крестовик» свой загонять? Пошептавшись, правящие старики поставили меня перед выбором. Оценивать каждую монету или я согласен оптом? Если по отдельности, сверяясь с каталогом, то «перенесем на завтра». До завтра «Колибри» могла и упорхнуть.
— Оптом.
— Ну что же… — Правление переглянулось. — Двести вас устроит? Чтобы не выдать ликования, я принял скорбный вид.
— Что, понятно, не отражает объективную стоимость данной коллекции, — оговорился Лев Ильич. — Но, с другой стороны… Заметьте, нас при этом не интересует ее, так сказать, генезис…
— Это моя коллекция! — возмутился я. — Сам ее собирал!
— Конечно, конечно! — замахал руками Лев Ильич… — Что, согласитесь, с другой стороны, недоказуемо. Человек вы еще юный, только вступающий в жизнь, а данное собрание, если взглянуть на него тематически, отражает… э-э… не совсем юное и уж совсем не наше умонастроение. Тут бьет в глаза ностальгия по самодержавию, в борьбе с которой мы вот со товарищи (он приосанился) отчасти даже проливали кровь. Я не выдержал:
— Чью, если не секрет?
— Как вы сказали? — не допонял Лев Ильич. Но тут же возопил. — Но-но! Не забывайтесь, юноша! — При этом на глазах стал наливаться апоплексической кровью; но вдруг, как бы раздумав, отхлынул разом и предложил мне «взвесить еще раз. Мы вас не торопим».
— Без Петра? Он открыл рот, но передумал:
— Без.
— Тогда о'кей.
— Иными словами?..
— Я согласен. Мне отсчитали восемнадцать розовых червонцев. Я поднял глаза: а два недостающих?
— Двадцать процентов в пользу государства, — приятно улыбнулись мне синюшные губы. — Как положено.
— А так положено?
— Естественно. У нас не черный рынок.
* * *
«Колибри» стояла на подоконнике. Не упорхнула, но цена за это время поднялась. Двести, сказал продавец. Второй день мне обрывают телефон. Спрос подскочил на них в Москве. Вот уж не думал. Привез бы несколько. В ГДР навалом с русским шрифтом…
Это был первый дом нового микрорайона. Внизу строился еще один, рядом с ним рыли котлован. Поодаль, рядом с небольшой кладбищенской часовней, стоял бульдозер, опустив до завтра свой скребок.
— Так как? Я стал выкладывать червонцы. 180. Еще три пятерки, остаток от пенсии. Металлический рубль с профилем Ленина. Выгреб мелочь, ожидая, что продавец проявит щедрость.
— А я ведь тоже филфак кончал, — сказал он вместо этого. — По Гете защищался. Да, «Dichtung und Wahrheit»… Неперспективный факультет. Пришлось менять квалификацию. Зато теперь я — сами видите. Его новая квартира была забита мебелью. Повсюду громоздилось, как говорят по-русски, «добро», по большей части еще не распакованное. Прямо посреди гостиной из упаковочной бумаги поблескивал самодовольно заграничный унитаз. Будучи бледно-розовым.
— Юноша пылкий, со взором горящим, — сказал нувориш, снимая с подоконника п вручая мне «Колибри». — Владейте…
— Спасибо.
— Абсолютно девственна. Плюс новая лента. Хотите совет, и даже два? Не размножайте Самиздат. И вообще подвергните ревизии свой жизненный проект. Гуманитарная эпоха кончилась.
— Ну, что вы, — возразил я. — По-моему, только начинается. В начале было Слово. Здесь восемьдесят семь копеек. Вот.
— Ах, оставьте! Возможно, Слово было. Но в начале. А мы живем — в конце времен. Оставьте, говорю вам, на такси. Наподнимавшись его «добра», лифт не работал. Окрылённо я загремел вниз по лестнице. На площадках стояли батареи выпитых бутылок, из-за дверей доносились магнитофоны. «Где же наша звезда?» — с горечью спрашивал Высоцкий, и он же, тремя этажами ниже, отчаянно надрывался в сопровождении пьяного хора: «Обложили меня! Обложили!» Образумившиеся бунтари минувшего периода справляли новоселье. Выйдя, я, как герой Осборна, оглянулся на «башню» конформизма. Мне было семнадцать лет, но я уже твердо знал, что мне в этой стране жилплощадь не дадут.
* * *
В МГУ я расчехлил «Колибри». Взявши за обтекаемые бока, перенес на стол. Сел в кресло и придвинулся. Серебристо-серый корпус заиндевело мерцал в свете настольной лампы. Я ввернул под валик чистый лист бумаги, прищелкнул, симметрично раздвинул резиновые держалки. Поиграл нежно пальцами по темно-зеленым пуговкам клавиатуры. Писать. Но о чем? Я откинулся на спинку кресла. Расстегнул джинсы и явил наружу член. Он был горячим. В руке он гудел. Стоял так, что головка отливала зеркальным глянцем. Внутри него взрывались микроразряды, а под ним стояли даже яйца. Сказали бы, не поверил, что могут. Морщась от усилия, я загнал его обратно и застегнул на «молнию». Сдвинул рычажок каретки и принялся выстукивать. Когда я очнулся, вокруг все было неподвижно. В движении был только я. Вместе с моей машинкой. Незаметно наступило утро. Я спустился в столовую, выпил чаю за две копейки, набрал бесплатного хлеба. По пути обратно, к машинке, заглянул на почту. Известив своего богатого родственника-балетмейстера о поступлении в МГУ, я еще не похоронил надежду, что в ответ на телеграмму придет мне перевод. Вместо перевода (который так и не придет) мне выбросили письмо в авиаконверте. Державина Д. Кто бы это мог быть… Ах, да! Поднявшись к себе, я сел к машинке, откусил хлеба и распечатал конверт.
«Гор. Подпольск, Коммунистическая, 3, кв. 5 3.8.196- Дорогой Алеша, здравствуй. Во первых строках моего письма сообщаю тебе, что мое падение на дно благополучно продолжается. Не только в твой МГУ, но в свой заштатный университетишко провалилась на первом же экзамене. Был бы в этом паршивом городе хоть один небоскреб, равный вашему, я бы сейчас, точно, не устояла б от соблазна, несмотря на ту воспитательную работу, которую ты со мной провел в одну незабываемую ночь, когда нам помешал Ярик. Как он, кстати? Большой ему привет. Вот сижу сейчас одна в квартире, и что мне в этой жизни делать — ума не приложу. Хорошо хоть предки на Кавказе и ничего пока не знают. А вернутся ведь — со свету сживут. Дело в том, что на братца они давным-давно рукой махнули: в семье, мол, не без урода! Братец у меня, мало того, что прол, — шпана, по которой милиция плачет, оттого что посадить не может. Предок как-никак шишка, ты ж понимаешь. Были б сейчас бабки, прилетела б к тебе в Москву. Но не только в Москву — сухого бутылку взять себе не могу! Эта сволочь, братец мой, выманил у меня вчера 50 рэ, до аванса, говорит, а не дашь — предкам телеграмму отобью о твоем провале. Зачем я дала, вот идиотка! Ну и отбил бы, я бы уже с тобой была. А так он бабки взял — и с концами. Запил, подонок, не иначе. Пропащий тип. Теперь и я тоже. У них на меня, понимаешь, все надежды были, что поступлю, что человеком стану и т. п. Что я виновата, что оправдать не смогла? Попробуй оправдай, когда повсюду один блат! Если уж там им хотелось видеть меня студенткой, могли бы, скажи, как все нормальные предки со связями, и меня устроить по блату. Но мой предок, он только требует, а помочь ничем в критической ситуации не может. Потому что не хочет. Он, ко всему прочему, еще и принципиальный. Представляешь, Алеша, он действительно во всю эту чушь, которой нам мозги пудрят, верит, как пионер. Что живем мы в лучшем из миров, где молодым везде у нас дорога и с каждым годом радостнее жить. Генерал, а парит в облаках. Полностью оторвался от реальности. И абсолютно непробиваем. Жена, говорит, Сталина, и то поступала в вуз на общих основаниях. Так это когда было! Сейчас, говорю, из нашего круга иначе, чем по блату, нельзя. А он как гаркнет: нигилистка! Только и можете, что критиковать! Ничего святого и т. п. Я, говорит, из-за тебя честь мундира позорить не стану. Не поступила в МГУ, поступишь в этот. А не поступишь — изволь, к станку. Хоть в петлю, Алеша. Ну а что еще, скажи, остается? Второй лень сижу тут взаперти, к телефону не подхожу, накачиваюсь кофе, смолю одну за одной а ничего конструктивного надумать не могу. Полная передо мной пустота. Не на завод же, в самом деле, идти. Есть же на свете страны, где можно просто взять и записаться в университет, безо всяких экзаменов, без блата и протекций! Ну, почему все у нас так? Хотя вот «Комсомолка» сегодняшняя извещает, что в Японии в этом смысле даже еще хуже: непоступившие там кончают с собой, можно сказать, в массовом порядке. Оно, может, и лучше. Естественный все же отбор. Не знаю решусь ли я сделать себе харакири, но если это произойдет, я хочу, чтобы вы знали, милый друг; с этой сволочной земли бедная Лиза унесла в лучший мир ваш ангельский образ.
Дина.
P.S. Пришли мне свою фотографию, очень прошу.
* * *
Наличности было 79 коп. Но не это главное. Главное — сделать выбор. Я его сделал. Все прочее приложилось. На Белорусском вокзале подошел к одинокому японцу. Старик озарился, услышав английскую речь. Via USSR он следовал в Германию. Через час, сгибаясь под тяжестью японских чемоданов, я поднялся, и снова нелегально, в уже знакомый нам экспресс.