Сутки я провалялся на верхней полке, созерцая в открытое окно свою страну. Чем южнее, тем жирнее была копоть. Наволочка пролежанной подушки с обеих сторон была черной. Отъезжая от Харькова, я получил удар, который вывел меня из состояния меланхолии. Прямо в глаз. В незаживший! Только и успел я выставить по локоть руку, чтобы ответно помахать стайке остающихся в зажопье чумазых мальчиков, как видение мое сверкнуло молнией. Ветвистой. Ослепше я схватил то, чем был ударен, и уткнул себя в подушку. Соседи снизу ничего не увидели, и плакал я бесшумно, но с припадочной страстью. Страшно было больно. Ну, за что?! И почему меня! Лежал и убивался над избирательным коварством бытия, словно бы главной своей задачей поставившего излечить меня от всего хорошего, что во мне еще есть, чтобы слить с угрюмой, настороженной, закрытой массой соотечественников. Они это называют зрелостью. Не хочу! Хочу выжить вечно юным! А ударили меня початком. Кукурузным Обглоданным, но еще незрелым. Я выбросил его в окно, спустился и вышел в тамбур, где, среди себе подобных, томился моряк с бутылкой в руке.
— Откуда фонарь? — спросил он с интересом.
Я объяснил.
— Это да. Пацаном был, сам развлекался с теми, кто мимо ездит. Хорошо, не камнем хоть. На, глотни. А я с побывки еду, понял. За нарушителя границы получил.
— За нарушителя?
— Ага! — Глотнул из горлышка. — Командира к ордену представили, а нам по недельному отпуску. На погранкатере хожу я, поял? Гад к голландскому сухогрузу плыл, а мы ему (рассек ладонью воздух между нами) о так! Наперерез! Чуть не ушел на волю, поял. Будешь еще?
— Спасибо, нет.
— Обидишь! — с угрозой сказал морячок. — О так… Пей еще, чего ты выпил? Совсем ничего. Не хотишь? Ладно, мне больше останется. Те, поял, трап уже навстречу скинули.
— Но не ушел?
— Взя-а-али гада. Еще чуток и бортанули бы голландца, но обошлось. В ластах плыл и в маске с трубкой. А под маской, что характерно, очки. Гад близоруким оказался. Перечитал, видать. Энтиллихэнт… Кроме того, что нестыковка была во времени, Ярик обладал 100 %-ным зрением, так что на этот счет я успокоился. Но, разогретая водкой натощак, кровь так и пульсировала у меня в висках. Я не выдержал:
— …почему?
— Что?
— Гадом его почему? Ему же десять лет сейчас сидеть. А ты неделю отгулял благодаря ему. Зачем же еще и гадом оскорблять?
— А не наших взглядов! — так и присел морячок. — Потому! А ты вали отсюдова, жалетель, а то как врежу по второму глазу! И рубаху, поял, военную сними Ввел, бля, в заблуждение! — обратился он за сочувствием к перекуривающим отпускникам в майках и мятых брюках. — Я, поял? Думал: свой! Демобилизованный! А он…
Ударом двери я отсек этот пьяный кураж и зашагал по ходу поезда, отворяя и захлопывая двери. В тамбуре третьего вагона нарвался на парочку. Они предавались этому стоя; грузин отскочил, развернувшись ко мне спиной, а она, еще незагорелая крашеная блондинка, как была впечатана в стену, так и осталась стоять с расставленными руками. Юг это юг. Это свобода нравов. Подступая совсем близко к окнам, слева тянулись изножья гор Кавказа, справа — серебрилось море. В вагон-ресторане я сел со стороны моря, спросил пива.
— О! Еще перед Днепропетровском выпили, — ответил официант.
— А что еще не выпили?
— Разве что шампанское. Но будет теплое.
— Согласен.
Из окна казалось, что поезд повис над краем пропасти, под которым глубоко внизу сияло море. Иногда из-за края выпирал, и далеко, галечный берег с линией прибоя. Над горизонтом стояло солнце, и, потягивая шампанское, я щурился на сверканье предзакатной дорожки, мысленно повторяя строфы из «Евгения Онегина»: Придет ли час моей свободы? Пора, пора! — взываю к ней; Брожу над морем, жду погоды, Маню ветрила кораблей. И как там дальше…..По вольному распутью моря Когда ж начну я вольный бег? Пора покинуть скучный брег Мне неприязненной стихии И средь полуденных зыбей, Под небом Африки моей, Вздыхать о сумрачной России, Где я страдал, где я любил, Где сердце я похоронил. Вот именно. Я тоже… Иногда я думаю, что Маяковский был прав, предлагая «сбросить Пушкина с корабля современности» за борт. С точки зрения внутренней логики системы, оно было бы верно: и Пушкина, и вообще всю русскую классику. Разве не она, не тот же затверженный в школе наизусть роман в стихах вселяет в нас эту проклятую «охоту к перемене мест». А после тебе десятку лепят. За попытку изменить «социалистической Родине». И кто виноват, я спрашиваю? Кто, как не Пушкин? Солнце уходило на свободу, и по эту сторону вагонного стекла меня терзала печаль. От косых заходящих — достоевских — лучей мне и в Питере всегда было грустно, но здесь, у моря, у территориальных вод, впору было просто выть от тоски. И не оттого, что так уж хотелось в Турцию, вовсе нет: просто заострилось чувство сиротства. Бритвенное лезвие горизонта зарезало солнце, отпуская его, кровоточащее, на запад подыхать. Потом драматический этот вид стал удаляться, нас относило все дальше от края обрыва пронеслись крыши какого-то поселка, и море скрылось, небо стало меркнуть, и последний фужер «Советского шампанского» выпил я, Эльза, за тебя. Прощай.
* * *
В Сочи, столицу советских субтропиков, поезд пришел ночью. На привокзальной площади пассажиры тут же разделились на «организованных» курортников, которые распределились по присланным за ними санаторным автобусам, и на «дикарей» вроде меня. Я прислонился к гладкой базальтовой колонне и закурил. Я был на юге. Тянуло сортирной хлоркой. Сквозь сажу ночи проступали звезды. Большие и много. В свете фонарей видны были обильные клумбы с цветами. Волосатые стволы пальм торчали прямо из земли. Передо мной возник смуглый брюнет. Сетчатая «бобочка» обтягивала мохнатую грудь.
— Диким способом?
— Диким.
— Один?
— Один.
— Могу предложить койкоместо. Полтора рубля сутки, задаток вперед за неделю. Море рядом. Условия не ахти, но с пропиской возни не будет. Устроит?
— Вполне.
— Тогда иди к той бежевой «Победе». Во-о-он, за теми пальмами. А я сейчас.
Он вернулся с укомплектованной группой дикарей-одиночек обоего пола, погрузил нас в «Победу» и повез, инструктируя по пути, что если участковый пристанет, говорить ему, что мы родственники Махбуба Казбековича Ибрагимбекова, и тем самым закон прописки не нарушаем.
— Не поверит, — усомнилась одна славянка, на колене которой я вынужденно сидел левой ягодичной костью, — уж очень вы… загорелый.
— Десять лет верит, — успокоил ее бизнесмен. — У нас милиция доверчивая, — и оглянувшись от руля, блеснул оскалом золотозубо-южной улыбки: — Жить все хотят, да? Как на вокзале карболкой, потянуло душком всепроникающей коррупции.
Ехали мы долго и неудобно. Потолок «Победы» сгибал мне голову, мякоть колена, на котором я сидел, вызвала абсолютно неуместную эрекцию, в окно, как я ни выворачивался, ничего толком было не разглядеть, кроме оттенков черноты. Ясно было, что море неблизко, и везут нас в гору. При попытке бросить взгляд сквозь заднее стекло я въехал локтем в пышную грудь славянки. «Прошу прошения», — сказал я сердито. «Ничего-ничего, молодой человек, — радушно ответила она. — В тесноте, но не в обиде. Вы поудобней располагайтесь». И подсунула под меня второе колено. Видимо, привычка ездить в туго набитом транспорте стерла у дам потребность в неприкосновенности кожных покровов. Взъехав на гору, «Победа» остановилась у обнесенного проволочной сеткой дачного участка. Хозяин запер машину в гараже, пропустил нас в калитку, которую запер изнутри, и повел вниз, крутыми каменистыми ступенями. Мы спустились глубоко, ниже террасы каменного дома, свернули налево. Выстроенный на крутом откосе, с тыла дом имел четыре этажа. За отпертой дверью тусклая лампочка осветила длинное помещение с цементным полом. Кровати стояли тесно, как в пионерлагере или больнице.
— Там, — показал хозяин, — мужская половина, здесь — для прекрасных дам. Располагайтесь. Доброй ночи! Половые половины были разделены ситцевой занавеской.
Рядом со мной разделся, бросая на меня взгляды, — унылый тип лет тридцати, похожий на неудачника, застрявшего в средней школе на должности учителя черчения. Дам было четверо, и с кровати я созерцал на занавеске стриптиз теней, которые возбужденно переговаривались, уже познакомившись.
— Неужели это мясо может кого-то возбуждать? — с отвращением прошептал мой сосед. Я молчал, поскольку — увы! Возбудило.
— Разве что грузин, — ответил он сам себе. — Для того и ездят. «Мы охотней отдаемся этим усачам, чем слюнявым ленинградцам, бледным москвичам…» Вы, конечно, знаете это неофициальное стихотворение поэта Петушенко?
Я издал звук отрицания.
— Я вам завтра перепишу, — пообещал сосед. — Мчатся беленькие сучки к черным кобелям. А? Резковато, но заслуженно.
— Я не люблю Петушенко.
— Нет? — Он очень удивился. — Кого же вы любите из поэтов?
— Например, Иосиф Бродский. Через два года постареют юноши… знаете?
— Нет. Никогда не слышал.
— Целиком неофициальный поэт. Из Ленинграда. Это про него Ахматова написала: Знаю: я и вовек не заплачу. Но вовеки не видеть бы мне Золотую печать неудачи На еще неокрепшем челе. Из нашего поколения неудачников он самый-самый.
— Вы мне завтра перепишите его стихи, хорошо? До нас, в провинции, все ведь с опозданием доходит… — Молчание, и потом смущенно: — Там, на вокзале, вы так стояли у колонны… с видом как не от мира сего, и я… Словом, вас сразу выделил. Вы ведь тоже поэт, я угадал?
— Нет-нет, — оторопел я.
— Личность, во всяком случае, творческая? С замыслом? Со сверхзадачей? Вы простите, но вы же еще совсем молодой человек, а молодость это дар… Возможность стать совершенно другим. Не как все, кто был до вас.
Я смутился.
— Это вы, должно быть, пишете?
— Да нет, — сказал сосед, — просто друга ищу. Молодого. Мне 35, и я уже погиб. Стал, как все. Но мог бы предостеречь.
— Вы чего там шушукаетесь, мальчики? — раздался игривый голос с женской половины. — Анекдот какой-нибудь хоть рассказали.
— Можно и неприличный, — поддержал еще более игривый голос.
— Оставьте нас в покое! — ответил им сосед. — О, пошлый мир сей… Знаете, а давайте завтра утром съедем отсюда и найдем себе что-нибудь более подходящее, вскладчину? Без баб. Это ведь главная опасность. О, если бы в свое время я был бы свободен от предрассудков, я бы не дал им себя изнасиловать и раздавить. Я бы защитил свою хрупкую мужественность. Я бы культивировал в себе мужчину. Ведь самые мужественные из мужчин, вы знаете, женщин бегут.
— Вот как?
— Да! Это бабское в нас притягивает к бабам, заставляя подавлять противоположные импульсы. Я хочу сказать, импульсы влечения к себе подобным, — добавил он так робко, что я невольно испытал к нему жалость. — Не приходилось ли вам читать Платона? Ах, вы, верно, спать хотите, что же это я, — всполошился он, чутко, услышав мой зевок. Нервозный. — Спокойной ночи. Разбудите меня, если проснетесь первый.
— Спокойной ночи, — ответил я.
Утром, натягивая полукеды, я взглянул на руку, свисавшую к цементному полу. На безымянном пальце женоненавистника кротко сияло золотое обручальное кольцо. Я не стал его будить. Каждый воскресает в одиночку. Высыпал на подушку полтора рубля мелочью и вышел, на цыпочках пройдя мимо дам, разомлевших в рассветной испарине.
* * *
Сад, полный экзотических деревьев, был в зябкой росе. Я задрал голову на шелковицу. Подобрал и съел прямо с асфальта несколько оброненных ей ягод. Круто сбегая под откос, сад уносил вниз деревца, усыпанные винными вишнями. Дом стоял под самой вершиной горы, весь склон которой был застроен дачами и покрыт садами. Крутой лестницей замшелого камня я поднялся к вершине, покинул участок и закрыл за собой калитку. Гребень горы был не широк: двум машинам уже не разминуться. Вьющейся тропинкой я поднялся еще выше. Мокрая от росы поляна обрывалась в пропасть. Я оглянулся кругом, и у меня захватило дух от восторга. Окружность горизонта была идеально четкой. Море переходило в горы, горы возвращались в море. Бесконечно далеко было видно в этот час — и во все стороны. Над снежной линией гор розово сияла вершина Эльбруса. По ту сторону пропасти курился дымком аул размером с ласточкино гнездо, на склонах тигровыми шкурами лежали чайные плантации, ниже, на дне долины, искрились окнами игрушечные домики. Спокойная лазурь еще несогревшегося моря нерезко отделялась на другом горизонте от неба. Из пропасти ко мне взлетел звук резко тормознувшей на крутом повороте машины, неожиданно приоткрывши тем самым спрятанное пространство, — и все это одновременно сосуществовало подо мной, на уровне стершихся подошв моих кед. Я почувствовал себя центром. Абсолютным центром утренней Вселенной. «Господи! — сказал я, — верую…» Осенив себя крестным знамением и смутившись, я круто сбежал вниз, на лоснящуюся ленту шоссе, тут же метнулся в сторону от передавленной шинами гадюки, с надеждой повернувшей ко мне голову, и отпустив тормоза, понесся к повороту вниз как юный олимпийский бог или герой — по крайней мере. Пробегая мимо розового куста, я взмахнул рукой и сорвал бутон. Нераскрывшийся, но уже подгнивший, благоухал он сладостно и горько.
* * *
Высоко надо мной волновалась изнанка моря. В пронизанной солнцем толще висели мутно-прозрачные парашюты медуз. На городских пляжах от них к полудню остаются только клочья слизи, здесь они были с целой, порой даже лиловой бахромой — живые и опасно-жгучие. «Травмы», — думал я.
Они, как травмы в подсознании… Запрокинувшись, я наблюдал подошвы волн, вспоминая жуткую медузу своего инфантильного периода, когда преподаватель в кружке изобразительного искусства вернул мне, самозабвенному маринисту, сырую акварель: «Структуры волны не знаешь, Хокусаи…» Как остро я его возненавидел! Как стыдно было за свое невежество! Потому что, конечно же, я был в Эрмитаже на выставке великого японца, но слово структура услышал тогда впервые. Был бы я ребенком с живыми папой и мамой, может быть, и травмы были бы нормальными, а так… Двинув ластами, взятыми под залог паспорта, я перевернулся на бок и поплыл вдоль ржавой сетки, натянутой на бетонные столбы. Осклизлые, облепленные ракушками, столбы уходили вглубь, где иссякали лучи солнца. Водоросли там шевелились, как первозданный хаос. Я плыл и осматривал сетку. Потом наступило чувство, что меня в нее поймали, как Ихтиандра из фильма «Человек-амфибия». Разрывов не было. Под поверхностью моря сетка была так же неприступна, как и над. Я выпустил гроздь пузырей и, заработав ластами, взмыл вертикально вверх, барабанными перепонками ощущая перепад давления. Выплюнул мундштук, пробил макушкой море и по пояс вылетел на солнце. Стихии сетка не мешала. Было балла три, но, судя по тому, как вскипали белые барашки, волнение усиливалось. Накрывая меня с головой, волны прокатывались дальше — к разгороженному берегу. Доносился грохот откатываемых камней. Общий пляж был усеян телами. Те, кто устроились вдоль сетки, использовали ее в виде вешалки для одежды, и сейчас в полуобнаженном виде пререкались с милиционером, который со стороны закрытого пляжа эту одежду сбрасывал. Там, на закрытом, тел было немного. Вдруг показалось, что я ее узнал — Дину Державину. Маска хорошо присосалась. Я ее сорвал. Длинноногая фигурка в черном купальнике пинала волны на излете. Я выпрыгнул из волны на сетку, закричал: «Ди-на-а! Ау-у!» Одновременно пальцами ног сжимал резину потяжелевших ласт. Крикнул еще раз, понимая, что шум моря мне не перекрыть. Сетка резала мне пальцы. Она? Возможно. Хотя вряд ли. Вряд ли этот санаторий у Министерства обороны — единственный на побережье. Волна толкнула меня, я ободрался. Кожу засаднило в интенсивном растворе соли с йодом. Я отцепил руку, надвинул маску. Затянул ремешок. Оттолкнулся от бетонной опоры и спиной назад, как человек-лягушка, ушел под волну. Вынырнув, я понял, что пора возвращаться. Кругом ходуном ходил холмистый рельеф. Гребни вскипали, пенились. Перед собой я видел не дальше, чем на три волны. Пришлось выпрыгнуть, чтобы восстановить ориентацию. Погрузившись, открыл глаза. Со всех сторон непроницаемо смотрела солнечная муть. Неспокойно было даже здесь, на глубине. Все превращалось в один водоворот, и меня охватила жуть, как однажды в детстве, когда в Гатчине, катая меня на лодке по озеру с прозрачнейшей водой, дед пригласил взглянуть на то, как там, на дне, бьет ключ, производя то, что затягивает без возврата безрассудных мальчиков. Вращаясь, внутренним усилием преодолевая панику, я потуже затянул на себе ласты, разогнулся и ринулся к берегу. Но как на стену напоролся. Был отброшен в море. Невероятная сила утягивала меня назад — всецело равнодушно. До возмущения безлично. Я вскрикнул вдруг от боли. Ногу свела судорога. Набрал воздуха, ушел в мир безмолвия. Скорчившись там, как эмбрион, стал царапать окаменевшую икроножную. Воткнуть булавку, сразу бы разжалась. Не предусмотрел. А что бы стоило пристегнуть английскую. С внутренней стороны плавок. В которых иные чего только не носят — даже инжир. Для привлечения дам. Всенепременно. В следующий раз. Если он будет — следующий… Вот и все, подумал я. Стоило признаться в любви к Богу, как Дьявол обнаружил интерес. Морской. Дешевой песенкой из к/фильма «Человек-амфибия» пытается уговорить меня теперь, что, дескать, лучше лежать на дне, в синей прохладной мгле, чем мучиться на жестокой, проклятой суровой земле…
Судорога прошла так же внезапно, как и началась. Разжалась, будто ничего и не было. Я снова заработал ластами. По направлению к своему золотому крестику, запрятанному под дурнопахнущую подкладку полукеда. Самым трудным оказалось не доплыть, а вырваться из прибрежной болтанки. Никак не мог я оседлать волну. Отливная сбрасывала меня, унося обратно. Кое-где поблескивали бинокли. Толпа пляжников с любопытством наблюдала, как я тону. Некоторые при этом наслаждались эскимо за одиннадцать копеек из голубого ящика на животе у тетки, которая смотрела тоже. Придав своему лицу безразличное выражение, я прекратил сопротивление. Смиренно болтаясь туда-сюда, восстановил дыхание, потом нырнул. Глубоко, к самому дну, где ворочались большие гладкие камни. Бешено заработав ластами, я полетел над ними, выставив руки, расталкивая, как воздушные шарики, булыжники, а когда дыхалка перегорела, вылетел на сверкающие брызги и отдался попутной волне. Эта волна шла к берегу бесконечно долго, вынося с собою камни, зализанные осколки бутылок, солнечные очки, расчески, которые пижоны затыкают за пояс плавок, сопли медуз и легкие монетки, причем, не только наши, мелькнула даже алюминиевая — с плугом, десять лир, Italia… Меня проволокло по гальке, где и оставило в покое. Я сбросил ласты и поднялся. Снял маску, вылил воду. Никто на меня не посмотрел. Толпа расступилась, пропуская, а потом вскричала. Я обернулся. Откатившись, волна оставила на ослепительном сиянии камней еще одну жертву. Надутую резиновую лягушку. «Царевну» — со вздутием короны и огромными глазами. «Лягушка» туго опоясывала девочку лет трех. Безжизненную с виду. Я отключился.
* * *
Кто-то больно хлестал меня по щекам, при этом фальшиво взывая:
— Друг? друг?..
Возмутившись, я открыл глаза. Зажмурился, открыл их снова.
— Ярик?
— Он самый! — ответил трудноузнаваемый негатив сибиряка, с которым расстались вроде бы недавно: до белизны выгоревшие волосы, до черноты загорелое лицо. С шеи свисала тесемка со знакомой свинцовой пломбой и камнем с дырочкой, который здесь называется «куриный бог». В руке большой морской бинокль. Потрясая им, он произнес:
— Все видел, друг! Как ты за жизнь боролся. Уважать тебя раньше стал, чем опознал.
— Девочка! — сказал я. — Были в одной волне. Что с ней?
Нахмурившись, он отвернулся. Я сел. Там, где выбросило «Царевну-лягушку», была толпа полуголых зевак. Руки упирались в бока, свисали жировые складки. Подбегая, любопытные пляжники наваливались передним на плечи. С набережной по отвесной, как в бассейне, железной лесенке спустились санитарки. Сверху им подали свернутые носилки. Обе были босиком, сквозь белые халаты просвечивали купальники. Вместе с носилками они исчезли в кольце толпы, которая, постояв, двинулась с ними через пляж, гремя камнями. Процессию замыкала загорелая старуха в газетной пилотке и с таким пузом, будто на сносях. Она волокла спущенную «Царевну-лягушку», ниппель которой прыгал по гальке, и, не стесняясь в выражениях, объясняла загорающим, что невестка опять заснула на солнце, потому как по ночам с грузинами ябется, а пацанку запустила, вот сын освободится на тот год, все она ему расскажет, а сами они с Донбасса…
— Откачали, — сказал кто-то, опускаясь на лежак.
— Под суд таких родителей! — раздалось в другом месте.
— Куда спасатели смотрят? За что зарплату получают? Пачками ведь тонут. Не первая и не последняя. Пачками!
От недовыясненности конкретного исхода и всеобщего абсурда солнце почернело. Я отпал, обжегся, снова сел.
— Что, друг, нехорошо? Мороженого принести? Я замотал головой.
— Образуется. Главное, ты выплыл. Спас себя. Как и положено утопающему. Теперь давай дальше выплывать.
— Куда?
— Или забыл? На твердый берег, — ответил Ярик, глядя в свой бинокль.
Ожог на плечах у него лоснился, шелушась.
— Ты посмотри… Всю неделю мертвый штиль, и вдруг… Хуячит как из пушки. Нет; чувствую, что разгуляется… Меня достало солеными брызгами. Я приподнялся, опираясь на локти. Купальщиков в море не было. Над лбами перпендикулярных волнорезов взрывались снопы искр.
— Быть шторму, — сказал Ярик, изучая горизонт. — А вот и «Адольф» идет!
Вдали за барашками виднелась белая полоска парохода, а прямо перед нами сидел мальчик, который, сожрав охапку сладкой ваты, уже достаточно долго раздражал меня акустически, без видимого смысла перетирая друг о друга пару плоских камней. Он обернулся и снисходительно поправил взрослого человека:
— Это «Отчизна».
— Тебя спрашивали, нет? — отозвался Ярик, не отрываясь от окуляров. — Пароход трофейный. Раньше назывался «Адольф Гитлер». Что такое трофеи, знаешь?
— Естественно… — Мальчик стукнул камнями так, что выбил искру. — Только «Отчизна» не пароход. «Адмирал Нахимов» — пароход. «Отчизна» нет.
— Нет, конечно. Самолет… — Не самолет, а дизель-электроход.
— Да? А трубы ему зачем? «Нахимов», кстати, трофейный тоже. Бывший «Берлин»… На, друг, взгляни. Красавец! Шторм нам с тобой несет.
Под тяжестью бинокля усталый бицепс дрогнул, и, приложившись к окулярам, увидел я не «красу и гордость морского флота Райха», а женщину, вид которой был ужасен.
— Видишь?
Она шагала прямо через тела. Груди выпрыгивали, только сосками удерживаемые внутри верхней части купальника. Волосы — корона из медянок. Глаза сверкают. Вне себя от ярости. Возбуждение мне растянуло плавки.
— Друг, — ответил я, — но это же Медуза-Горгона!
— Вот я вам покажу медузу!.. Я опустил бинокль. Фурия стояла прямо перед нами. Жутко-прекрасная. Мальчик уронил свои булыжники и был поставлен на ноги одним рывком.
— Снова?! — закричала она. — Снова вступаешь в разговоры с посторонними мужчинами? Урок не впрок? Размахнулась и отвесила жестокую пощечину.
— Вы что, гражданка? — приподнялся Ярик.
— А ты молчи! Навешал бус! — Бросив злобный взгляд на амулеты, которые болтались у Ярика под ключицами, на мои хорошо, но неуместно наполненные плавки, дернула мальчика за руку, рискуя вывихнуть ему плечо. — Чего они тебе сулили? Мороженое, деньги? Отвечай! — Еще пощечина. — Чего обещали?
Всхлипывая, мальчик поднял на нас дрожащий палец, и, не сговариваясь, мы поднялись, в охапку собирая свои монатки. Отовсюду на нас смотрели с брезгливым подозрением. Красавица тряхнула мальчика, которого прорвало:
— Фашисты!
Добившись неожиданного результата, женщина сконфуженно оглянулась, после чего склонилась к жертве с ласковой укоризной:
— Что ты такое говоришь, сынуля…
— Они за Гитлера!
На нас смотрели по-прежнему нехорошо, но совсем в другом смысле. К действиям, впрочем, переходить никто не обнаруживал охоты. Пока что. Послеполуденный зной был на стороне фавнов.
— И в Турцию хотят уплыть!
— Вот так и делают, — пожал плечами Ярик. — Кретинов из детей.
Красавица исказилась, вкинув когти:
— Я тебе сейчас покажу «кретина»! Располосую! Глаза повыцарапаю!
— Карацупа вас поймает! — из-под маминой защиты надсаживался мальчик. — Джульбарс вас загрызет!
Я сдвинул Ярика за локоть. Не оглядываясь, мы растворились в массе тел.
— «Пионерской правды» начитался, сукин сын. Я молчал. Манипулировал в кармане крестиком, который надеть здесь было равносильно самоубийству.
— Но мы не убоимся, — добавил Ярик. — Gott mit uns!
* * *
В своей английской розовой рубашке он ждал меня в сквере рядом с морским вокзалом. В одиночестве сидел на монументальной сталинской скамье, чугунные лапы которой свеже посеребрили кладбищенской краской. Нога лежала на колене, свесив зеленую «вьетнамку». Лицо скрывал развернутый номер «Сочинской правды», на который упадала веерообразная тень. Я прошел мимо, сел на соседнюю скамью. С краю. (Не хватало только камеры, съемочного коллектива КГБ и блядушки с хлопушкой). Отрывисто из-за газеты:
— Взял?
— У-у, — ответил я, глядя на фонтан.
— До Батуми?
— У-у… — На карте столица Аджарской «автономной» была впритык с границей, хотя в реальности до Турции по морю оттуда километров двадцать. Сущие пустяки. По сравнению с подвигом Бомбара. — Каюты распроданы, осталась только палуба.
— Тем лучше.
— Иди, — сказал я, — а то кончится и палуба.
Отстаивать дважды было глупо, но после прокола с мальчиком было решено повысить уровень конспирации. Чтобы в случае удачи никто не вспомнил преступный наш альянс.
— Любопытная, кстати, информация. Даже приматы начинают бежать. На, ознакомься…
Отложив газету на край разделявшей нас урны, посеребренной тоже, Ярик поднялся и пошел, прямой и четкий, к морвокзалу, помпезность которого затмевал пришвартованный за ним белоснежный лайнер «Адольф Гитлер» alias «Отчизна». Действительно: электроход. Но трубы его отнюдь не портили. Газета была нечитабельна. За исключением последней страницы. Под рубрикой «Это — интересно» и впрямь была занимательная заметочка про то, как из сухумского государственного обезьяньего питомника дал деру мандрил — «примат из подсемейства мартышковых с яркоокрашенными седалищными мозолями». Похождения примата на воле были описаны в юмористическом духе, однако, кончалось все печально. С помощью пионеров-юннатов (юных, то есть, натуралистов) «и ряда других друзей питомника» непоседливый мандрил по кличке Петя был — и эти слова вынесли в безнадежно звучащий заголовок — «ВОДВОРЕН ПО МЕСТУ ЖИТЕЛЬСТВА». Бедный Петя, уроженец Западной Африки. Одно утешение, что срок не впаяли за измену родному питомнику. Я скомкал газету, сунул в урну.
* * *
Остаток дня мы бродили по городу-курорту среди платанов, пальм, кипарисов и магнолий — отчасти в надежде на случайную встречу с Диной. Встреча состоялась, но не с ней…
— Линяем отсюда, быстро, — вдруг прошептал мне Ярик, когда мы час уж отстояли у входа в зал ресторана «Ахун-167 гора» и только что возглавили очередь «на посадку». Приглашал он, поэтому мне оставалось только последовать за ним, сбегавшим по лестнице. На улице, закуривая, объяснил:
— Там моя мать.
— Кто? Бесцельно шли мы в сумерках по тротуару.
— Мог бы хоть издали показать.
— Маму-то? Она с кавалером была.
— Ну и что?
— А то, что кавалер у нее… мало-репрезентативный. Радиация, водка, папиросы, грубый секс, а главное, Сибирь… Опускается моя мама, увы… — Он вздохнул. — А у тебя была?
— Кто?
— Мама?
— Нет, — сказал я. — Меня бабушка родила.
— Повезло, — машинально отозвался он… — То есть, как это бабушка?
Отсмеявшись, я посвятил его в историю родившего меня лона, носительница которого, бывшая «остовка», предпочла смерть возвращению в Союз, утопившись на той же самой оккупированной нами территории, куда врезался объятый пламенем отец: где-то между Одером и Эльбой.
— После того, — добавил я. — А может быть, и вследствие.
— Красивая, наверное, была… — No comments, — ответил я.
— Тогда понятно, — через несколько шагов сказал он.
— Что тебе понятно?
— Укорененности ищешь. Непонятно только, кто же воспитал тебя, друг мой?
— Империя Российская. Продолженная замечательным грузином… Кто, кто! — вдруг рассердился я, не желая погружаться в пучины чистого безумия, называемого историей, будь то история души или страны. — Сам себя я воспитал. Как, видимо, и ты?
Не знаю, как он, но я после этого выхода эмоций почувствовал себя еще более неприкаянным в городе, который, по сути, был всего лишь субтропическим вариантом сталинизма. Дышать в нем было нечем. Хотелось свалить немедленно, но до команды «Отдать швартовы!» томиться предстояло еще целые сутки.
— В парке «Ривьера» кинотеатр, — сказал он примирительно. — На открытом воздухе. Может, сходим?
— А что там?
— «Фантомас».
— Какой из них?
— «Против Скотланд-ярда».
— Тоскливо.
— Ну, почему… Давай? На девять сорок пять успеем.
— Если бы «Затмение» Антониони… Может, где-нибудь идет?
— Нет, не идет. В этом городе сейчас вся наша страна, а наша страна предпочитает де Фюнеса. И в этом я с ней, между прочим, совпадаю. Так как?
Территория была обнесена высоким забором, но деревья за ним были еще выше, и с них то и дело срывались от хохота мальчишки, смотревшие кино бесплатно. Мы сидели солидно, по сю сторону забора, на скамье без спинки и подлокотников, но заливался он, как мальчик. Французы издевались над английской знатью, и все пять сотен зрителей Союза в диапазоне от Бреста до Камчатки, хохотали, раскачиваясь рядами, стирая подошвы об асфальт, обливаясь потом и слезами: кроме меня. Когда-то в детстве, услышав относительно себя клич французской революции «Аристократов на фонарь!», приставал я к бабушке с дознанием: какие они были, настоящие аристократы? Узнав, что народец был довольно ветреный, беспечный и ничего всерьез не принимавший, я принялся культивировать соответствующее мироотношение, в чем, думаю, немало преуспел. Мол, жизнь копейка, судьба индейка, и все заботы следует насмешливо презирать. Но в этой парной духоте перипетии охоты на лисиц никак не могли меня отвлечь. Чувство тревоги нарастало. Далеко сзади стрекотал кинопроектор, луч рассекал ночь, и светлячки, в него влетая, гасли, смешиваясь с толчеей бабочек и мотыльков, а экран то и дело пересекали черные молнии летучих мышей. После сеанса ему тоже стало мрачно. В этом состоянии нас и закадрили в темной по-бунински аллее.
— Гуляем, мальчики?
— Гуляем.
— Мы тоже. Погуляем вместе?
Пара крашеных блондонок — таких плейбои этой страны называют «среднерусскими коротконогими». Мы не были плейбоями. И мы переглянулись. И спросили:
— А куда?
— А куда все. На лежаки…
* * *
Чернота перед нами с грохотом обрушивалась, после чего утробно рокотала, укатывая камни. Как будто строила и разрушала нечто, грозя похоронить нас под руинами.
— Ой, — оторвалась она от моих губ, — я уже вся мокрая…
Я вскочил на гальку и взялся за дощатое изголовье. Тяжесть с телом непросто было сдвинуть.
— Ты чего?
— Так… лежак отодвинуть? Снисходительно фыркнула. — Я не в том смысле! Иди сюда…
Коленями я опустился на лежак, и взят был за запястье жесткими пальцами ткачихи. Они с подругой приехали из города Иваново, где, кроме прочих, еще и дефицит мужчин, что я, к заветному месту притянутый, можно сказать, насильно, прочувствовал собственноручно.
— Понял? Ну… ну? Да ты не стаскивай, — спуская с плеч бретельки купальника, — закрытый… Просто оттяни…
Непрерывный стон, низкий, грудной, глубокий, рвался из нее, пока я вплывал — с чувством, что на спину сейчас мне рухнет стена камней. На Эльзу было непохоже, но тоже хорошо. Боже, что мне предстоит? Выходит, уникальна каждая, но ведь их столько в мире… Подсунув по кулаку себе под ягодицы, она взвела колени — движением отработанным, как на утренней гимнастике. Ноги остались на весу. На ней были туфли, лаковость которых я ощущал локтями. Вечерние. На «шпильках».
— Хорошш-шо, — вразбивку выдыхала. — Хорошш-шо…
И я наяривал: под изморось и запах сероводорода. Под ритмичный камнепад. Просто и жестко. Пытаясь отделаться от ощущения угрозы, которая когтисто сводила спину. Голова ее моталась между моими упертыми ладонями. Подступала пора задуматься, в каком направлении эякулировать, тем более, что голова ее вдруг замоталась между моими упертыми ладонями, но разрешиться было нам не суждено: лаковые туфли ее сверкнули, девушка подо мной зажмурилась, лицо, кстати, было вполне милым, только каблучок вдруг полоснул мне по щеке. Сильный свет фонаря нас исчертил зигзагами, одновременно зычно крикнули:
— Не положено, граждане отдыхающие!
Вдоль прибоя шел патруль.
— Завидно, что ли?
— Не пререкайтесь, гражданка! Граница священна, а вы тут, понимаешь…
— А мы не на границе! Мы на пляже.
— Па-прошу освободить! — взял тоном выше голос. — Пляж, он утром будет, а сейчас здесь погранзона Союза ССР. Тем временем застегнувшись:
— Ладно, — сказал я, — Тома. Пойдем…
По непрочной железной лесенке мы поднялись на эспланаду набережной, под матовым фонарем сели на скамейку. При этом я поморщился, что не ускользнуло от внимания:
— Болят?
— Терпимо.
— Ой, это вредно для мужчин… Возражать не стал. Она понизила голос:
— Может, я… вручную?
— Здесь?
— Ну, отойдем, где потемней?
Заманчиво, конечно, было, но трудовую руку познать мне не довелось. На свет фонарей возникла растрепанная голова ее подруги, которая поднялась на парапет и спрыгнула на набережную. С туфлями в руке. За ней появился Ярик. На ходу они разделились, чтобы на скамье не оказаться рядом. Сели по обе стороны от нас и закурили. Мрачно. Несмотря на грохот моря, давила духота, перенасыщенная ароматами магнолий.
— Да, — сказал я. — Не дотянул он до посадочных огней…
Ярик не засмеялся. Подруги тоже не склонны были к юмору.
— Так чего? — спросила моя.
— Чего? — ответила его. — Накрылся вечерок. Вот что бывает, когда веришь песням типа «Не спеши, когда глаза в глаза». Моя надежды не оставляла:
— А если к нам?
— А утром нас хозяйка выгонит?
— Злая? — спросил я.
— Сколопендра!
— Может, — сказал я, — на лоно природы?
Зевка своего Ярик не сдержал.
— В России, — сказала моя, отстреливая окурок, — проблем бы не было. А здесь… ты ж понимаешь. Фауна не способствует. Еще укусит кто-нибудь.
— Гроза, к тому же, будет. Смотри, как мечет мошкара… Нет, ребята. Накрылся вечерок, и тут уж ничего, ребята, не попишешь. Пошли, Тамар.
— Неспетая песня моя, — пожал я крепкую девичью руку.
— Чего ты? Завтра допоем!
Условившись о свидании наутро, вот под этим же, ребята, фонарем, подруги канули в забвение.
— Ух, — оживился Ярик. — Наконец-то! Зеленым фуражкам спасибо, не то бы изнасиловала. Мало, что примитивная, еще и наглая. А твоя?
— Тоже не интеллектуалка, но, — почувствовал я потребность оправдаться, — писатель должен быть всеядным.
— Ты так считаешь? Тогда возьми вот… — Вытащил из заднего кармана и сунул то, что оказалось нездешним, запечатанным в фольгу презервативом. — Берибери. Советую, как сын врача. Я отклонил:
— Оставь себе. Вдруг Цирцея в пути обольстит.
— Не обольстит. — Он швырнул квадратик в урну и поднялся. — И вообще я к женщинам довольно равнодушен.
— Неразбуженная натура?
— Видишь ли, — ответил он серьезно. — Был у меня тяжелый опыт. В тринадцать лет… — С кем же это? Мы дошли до подножия лестницы, которая поднималась в город, величественно белея в листве всеми своими маршами и площадками.
— Не могу сказать, — ответил он. И добавил, почему-то по-немецки:
— Das Geheimnis.
— Что значит?
— То и значит… — Немецкой бонны не было.
— А у меня тем более. Сам всё у себя в Сибири, сам… Мы поднялись на первую площадку. Одуряюще пахло цветами. Я поднял голову, на лоб упала тяжелая капля. Сразу за этим черное небо разверзлось со страшным грохотом. Мы было припустили, но через два марша, мокрые до нитки, захлюпали в нормальном темпе. Лило так, что можно было захлебнуться. Трудно было идти. Навстречу по ступеням бурлила вода. Я выхватил из водопада сбитую магнолию. Отлепил рубашку и спрятал цветок за пазуху. Лестница кончилась, наконец. Высоко над нами листва издавала незнакомые звуки — гулкие, жесткие, субтропические.
* * *
Он вынул ключ и открыл дверь. Он снимал терраску на сваях в нижней части города, недалеко от морвокзала. С отдельным входом, к которому мы долго пробирались под дождем сквозь лабиринт хибар и хижин. Не зажигая света, разделись, выжали на двор одежду, разложили на половицах под раскладушкой намокшие деньги, паспорта и магнолию, которую я донес.
— Шоколадку хочешь?
— Экономь.
— Да слишком много закупил.
— Давай… Он разломил в фольге.
Мы стояли, голые, перед открытой дверью и, глядя на завесу дождя, жевали сладкую горечь.
— Занимай раскладушку.
— А ты?
— В лодку лягу. Он вывалил из рюкзака груду резины. Насос всхрапывал так, что в переборку постучали.
— Немцы, — объяснил он мне соседей. — Даже на курорте режим свой соблюдают.
— Из Дойче Демократише?
— Из Казахстана. Те в гостинице «Рица» живут…
С деликатной настойчивостью «наши» немцы постучали еще раз, но мы, меняясь, докачали. Повернуться на терраске стало невозможно. Я похлопал по надутой резине. Было туго и прочно. Воняло синтетикой.
— Хипалон, — сказал он с гордостью.
— От слова хиппи? — Голым задом я отсел на алюминиевые трубки, пружины и брезент. — Слушай. Давай все к черту переиграем, а?
— То есть?
— Совершим круиз до Батуми. На обратном пути сойдем в Сухуми. Посетим этот хваленый обезьяний питомник. Дачу Сталина в Пицунде. Сьездим в самшитовый заповедник, на Ахун-гору, и еще выше — на озеро Рицу. Вернемся по Военно-Грузинской дороге и выкрадем Динку.
— А потом?
— А потом загуляем.
— А после?
— Вернемся в МГУ. Пять лет учебы впереди и вся оставшаяся жизнь. Ярик? Мы же ничего еще не знаем! Страны, которая досталась. Одной шестой… Твой выбор, — сказал я, — кажется мне преждевременным. Даже в случае удачи до конца жизни у тебя на этом месте будет «белое пятно».
— Об этой стране я знаю всё, — отрезал Ярик.
— Вот так, да?
— Да! Знаю предел ее падения, и этого достаточно. Что же касается пейзажей, тут я равнодушен. И потом вовсе не «до конца жизни». Я вернусь.
— Нет, — покачал я головой. — Никогда.
— Почему ты так считаешь?
— Потому что в одном они, мне кажется, правы.
— Это в чем же?
— В том, что коммунизм непобедим. Он швырнул в меня чем-то, что оказалось мотком нейлонового троса. Для альпинистов штука. С железными защелками. — Лучшее средство от пессимизма, — сказал он. — Петлю сам сделаешь или помочь? Я отбросил моток. От удара в дощатую стену терраска сотряслась, а вслед за этим снова постучали.
— А вы заткнитесь там, капитулянты. Энтшульдигунг! И гуте нахт! — Растянувшись в надувном своем ложе, он стал высвистывать нечто воинственное. Потом и запел: Wenn die Soldaten durch die Stadt marschieren…
— He дразни. Они тут не при чем. Он перестал. — Ты прав. Никто тут ни при чем. Особенно, геноссе из Казахстана… Выпить хочешь?
— А есть? Перегнувшись за борт, он нашарил бутылку и вытащил зубами пробку. — Стаканов, правда, нет…
Я глотнул из горлышка.
— Неплохое вино.
— Еще бы! Крымское марочное. «Черный доктор».
— «Черный»?
— Так называется. Примем без объяснений. Примешь? Я снова взял бутылку, приподнялся на локте.
— Пей-пей, — сказал он. — Хорошо, как превентивная мера. Черный Док нас вылечит.
— Думаешь?
— От всех болезней. — Он взял бутылку. — Не только от простуды. Верно ведь, Док? От коммунизма тоже. Только он и сможет — черный.
— И где ты его найдешь?
— Да уж не в Африке…
— В Доминиканской республике?
— Где-нибудь да найду. А ты, наверно, в чехов веришь? В социализм «с лицом»?
— Не знаю… Не особенно. Дед мой до октября семнадцатого, — сказал я, — у Милюкова в партии был. В «конституционно-демократической».
— А после октября?
— А после говорили так: «Кадет — на палочку надет». Подразумевая штык.
— Вот видишь. А говоришь… Нет, друг. Клин клином вышибают, а Зло — еще большим. Вселенским, в данном случае. Еще?
— Воздержусь.
— Тогда, с твоего позволения, добью. «Черного доктора» — за черную реакцию! Я лежал — руки под затылок. Тенькая квадратиками стекол, дождь плотно колотил по нашей крыше, низкой и косой. Кое-где просачивалось. Ярик чертыхнулся, сел, вытащил из рюкзака и накрыл себя с лодкой чем-то вроде плащ-палатки — так зазвучали капли на этом материале, который наутро оказался камуфляжной простыней цвета морской волны. Накрываться чтоб — на случай встречных судов и вертолетов.
— Можешь не верить, — сказал он. — Но я вернусь. Обязательно.
— В составе Waffen-SS? Он засмеялся. — А это как удастся… Там видно будет. Может быть, и в индивидуальном порядке. Мы еще встретимся, увидишь. Вдруг сяду напротив тебя в метро. На улице попрошу прикурить. Ты дашь мне огня, но меня не узнаешь. Меня невозможно будет узнать. Только кумач вокруг, он станет интенсивным. Он станет, как запекшаяся кровь, и вдруг — настанет день — он обернется черным. И ты поймешь, что это — я.
— Ладно! — отозвался я, отворачиваясь к стене. — Спать давай, романтик. Компас у тебя, я вижу, есть.
— Есть все, что нужно. В крайнем случае, по звездам доберусь.
— Ага, — сказал я. — По Кремлевским. До лагерей особо строгого режима…
Он залился смехом:
— В отличие от вас, милорд, я — оптимист. Две пары весел, между прочим.
— Да?
— Угу. Наручные и складные алюминиевые. Знаешь, как дали бы в четыре руки?
* * *
Из репродуктора на морвокзале неслась песня, которая до этого момента всегда казалась мне тупой:
Внизу между правым бортом и причалом раскрывалась щель. Медленно и верно. Я стоял, обеими руками сжимая поручень. На втором этаже там был ресторан — прямо напротив. Сверху в окна видно было, как официантки убирают столики. Со смотровой площадки отобедавшие курортники смотрели, как мы отваливаем. Один тип обломком спички чистил зубы, будто нас здесь, на палубе, уже можно было не стесняться; и женщины там не гасили взлетающих юбок. Мы уходили в плаванье, но никто над балюстрадой вслед нам не махал. Только один малыш в бескозырке с надписью «Отважный» и парой оранжево-черных трепещущих ленточек. Сняв руку с поручня, я ответил ему. Хлюпало в притороченных автопокрышках — здесь, казалось бы, совершенно неуместных. По бетону причальной стенки взмывала кайма замусоренной воды. В радужных разводах нефти плескались серые арбузные корки со следами чьих жадных зубов. Сравнявшись с нами, шпиль на морвокзале — весь, до звезды — вдруг полыхнул прощальным огнем и тут же угас.
Постепенно, уступами, открывался город. Потом он стал частью поднявшихся над горизонтом зеленых склонов горной цепи. Длинный волнорез завершился маяком. Мы вышли в море. Со стороны суши поддувало. Небо затянуло сплошь, внизу пенились бугры, которые, вопреки песни про «самое синее в мире Черное море мое», были здесь неприязненно зеленого цвета. Я застегнул до горла прорезиненную куртку, поднял воротник. Вместе с этой курткой на деньги, выданные Яриком, я приобрел еще пару кожаных рукавиц на байке: чтобы не поранить ладони при стремительном соскальзывании за борт. (Почему на Кавказе летом торгуют рукавицами, которых зимой в России не сыскать, это из области абсурдов того же типа, как отправка в виде братской помощи на Кубу пресловутых снегоочистителей. Но беглецу абсурд пришелся на руку). Пассажирке рядом стало дурно, ее увели. В открытом море «Отчизна» оптически утратила свою небоскрёбность, однако спускаться будет все равно, как в пропасть. При мысли, что он останется один в этих недружелюбных рытвинах мне тоже стало не по себе. Я сел в свободный шезлонг. Вид на побережье закрыли интуристы, отставив характерные зады. Они обменивались впечатлениями по-немецки, были одеты в яркую синтетику; имели самодовольный вид и фотоаппараты «Praktika»: восточная — и отсталая — зона Германии, передовой, поскольку западный, рубеж социализма. Длинные шорты на мужчинах открывали узловатые ноги с вылезшими венами: по возрасту ветераны Восточного фронта, пережившие почему-то моего отца — посланца богов. У одной их женщины взлетела юбка, предоставив сидящим в шезлонгах возможность любоваться квадратным задом, облитым ярко-белыми трусами. Сияя ими, фрау, как ни в чем не бывало, продолжала наблюдать в свой цейссовский бинокль. Из шезлонга справа прокомментировали:
— Поведение на грани бесстыдства. Мужской голос отозвался беззлобно:
— Западные люди…
— Что ни говори, а наши целомудренней. Наши как раз ковыляли мимо, хихикая смущенно и зажимая между ног подолы.
— Ага. Навидался этого я целомудрия…
— Так-то в зоне! Я повернулся. Справа в шезлонге лежала хрупкая женщина с вампирически-накрашенными губами. Светлая кожа, льдистые, как у Ярика, глаза. Кавалером был детина в холщовой фуражке с мятым козырьком. Красная физиономия, мясистый рубильник, тяжеленный подбородок — хорошо выбритый, впрочем. По-мужски мне подмигнув, он ответил спутнице:
— Не в этом дело, Клара Ивановна.
— А в чем?
— В качестве дамского белья. — Хохотнул, показывая золотые зубы. — Монтан приехавши в Москву, сказал же…
Несокрушима нация, которая способна к воспроизводству при таком качестве, пардон, рейтузов. Помните? Когда поет французский друг, легко и весело становится вокруг… Чужую маму передернуло.
— Озябли? Сейчас мы вас согреем. — Из внутреннего кармана хорошо отглаженного холщевого френча извлек армейскую флягу, обтянутую брезентом, свинтил крышечку. — И сокращаются большие расстоянья…
Она оглянулась, я отвернулся. Рывком поднялся и, пряча сигарету в ладони, пошел против порывов ветра, мимо белого клепаного железа, мимо красных спасательных кругов. По крутому трапу с надраенными медными перилами, рывками, помогая себе обеими руками, поднялся на верхнюю палубу. Вдоль железных белых стен пустые лавки. Вокруг бассейна никого. Впрочем, воды в нем не было, только синий кафель вглубь. Так странно показалось: до горизонтов вокруг одна вода, а этот куб пустой. Настолько, что захотелось прыгнуть — как сумасшедшему из анекдота. Трубы были огромные, но дым из них не шел. Трубы здесь были только для красоты. Я постоял, глядя на горизонт свободы, который растворялся в небе — низком, пепельном, сплошь затянутым. Прошел к корме, спустился к флагу, который щелкал и взвивался. Палуба под ногами дрожала, ветер трепал волосы, давая чувство высоколобости. Море вскипало, искрилось, пенилось и расходилось, свинцово-зеленое, а дальше след наш терялся в волнах. Чайки летели за нами, то выныривая из-под кормы, то вырываясь вперёд. Над нами летели чайки, а глубоко внизу расходилась кипучая вода, перемолотая винтом, под который может ведь и утянуть. Вибрация говорила о силе лопастей, что я особенно прочувствовал, раздумчиво пропев: А я остаюся с тобою, родная моя сторона… Чайки каркали, как белые вороны. Двустворчатая дверь покачивалась, на каждой створке по оправленному в латунь иллюминатору. Я вошел под низкий гулкий потолок. Спускаясь по узкой лестнице, я вспомнил, что говорил мне Ярик о ступеньках. Края были отделаны железом, но набоек с прежним названием уже не было. Только следы и дырки от винтов. В баре здесь были игральные автоматы. Светились, мигали и грохотали, перекрывая магнитофонную песню «А люди уходят в море». Такие я видел только в западном кино. Типа «однорукий бандит»: вбрасываешь мелочь и ручку на себя. Все три были заняты. С правым крайним сражался Ярик. Полукруглая латунная стойка сияла, с потолка освещенная лампочками. Бармен за ней полировал бокалы. Я сел на высокое кожаное сиденье, крутанулся лицом к зеркалу с бутылками. Бармен улыбнулся, он был большеголов, кудряв и в белой рубашке с бабочкой. Я придвинул прейскурант на ножке. Было чувство защищенности. Как в бункере Имперской канцелярии. Дубовая обшивка стен была рассчитана на тысячу лет. Звенящие за спиной автоматы, однако, нарушали большой тоталитарный стиль.
— Что-нибудь смешать? Мартини? Или покрепче? С джином, с виски, с водкой? On the rocks? А может, наш фирменный напиток «Одиссей»? Эффект мгновенный. Который, если угодно, — понизил бармен голос, — как рукой снимет зеленоглазая блондинка, изнывающая в недрах нашего плавучего отеля за одной заветной дверцей. Пятьдесят пиастров — и вот вам ключик от Сезама.
Передо мной закачался ключ. Номерок был зажат в смуглом, красиво поросшим волосом кулаке. Я посмотрел на часы с модно-массивным металлическим браслетом, на красный сюртук и качнул головой.
— Просто коньяк.
Голова отвесила поклон.
— Вас понял.
Ярлык на бутылке, из которой он мне налил, был с надписями по-армянски. Пять «звездочек». Глоток меня согрел. Я держал круглое стекло на ладони, покачивая свой коньяк.
— У вас тут просто Лас-Вегас.
— Плоды разрядки. Партию с «одноруким» не желаете? Сейчас он обыграет этого блондина в белых «левисах», а вы возьмете реванш. Зеркало отражало не только бутылки, но и задний план. Я пил коньяк, наблюдая за приятелем, которому упорно не везло. Расплатившись, я взял сдачу двугривенными и подошел к нему.
— Ну, с-сука, дашь ты или нет?!
Втолкнув последнюю монетку, Ярик дернул ручку, и в грохоте барабана я загадал: если проиграет, о встрече на палубе не скажу. Оставлю шанс столкнуться с матерью, и, ergo, остаться на борту отчизны. Вышло два «желудя», а к ним «апельсин». Ударив ладонью по хрому, он слез с табурета, взвалил на оба плеча багаж. Когда он вышел, бармен за моей спиной сказал:
— Самолюбивый юноша…
Я опустил рычаг. Плодово-ягодный барабан одна за другой выдал мне три «вишенки», после чего со звоном отсыпал рубль.
— Видите? — воскликнул бармен.
Три раза я проиграл, и снова выиграл рубль. Пошла полоса невезения. Я скармливал ему свой выигрыш. По монетке. Потом, потеряв терпение, зарядил сразу пятью. «BAR» — появилось в первом окошке, во втором тоже, и не успел я вспомнить, что по-английски это значит «слиток», как увидел третий. Ниша захлебнулась мелочью, но щедрости автомата не было конца. Бармен принес плетеное лукошко.
— Товарищи, не толпитесь! Молодой человек интуицию потеряет. С вас, — шепнул он мне, — «Шампань-коблер».
— Help yourself? — сказал я, возвращая ему тяжелое лукошко, взамен которого он принес бумажных денег, которые, не считая, я сунул в карман.
Везение продолжалось. Проигрывал «бандиту» по одной, потом вдруг, повинуясь инстинкту, заряжал на максимум. И он мне сыпал, сыпал. Было сумрачно, когда с приятным хрустом в кармане я поднялся на палубу и поднял воротник. Размял затекшее плечо. Закурил, взялся за поручень и удивился безлюдной черноте побережья. В лицо приятно дуло. С моря поднимался туман. С верхней палубы донесся сдвоенный удар колокола, и в голове откуда-то из детских чтений возникло слово «рында». Замерцали огни, мы подходили к Сухуми. Навстречу вышел пограничный катер. Серая броня рассекала туман, спаренная пушка смотрела вперед, за ней крутолобая рубка, мачта, антенны радаров. Хорошо было видно сверху. Вдруг заработали моторы, хлынула вода из дыр над ватерлинией. Припустив так, что у матросов, схватившихся за поручни, на робах крыльями взвились эти заспинные их воротники, а на бескозырках ленточки, катер ушел в ночной дозор. На корме тоже была пушка. Швартовались в прожекторном свете. Под лай собак на темном берегу. Я наблюдал за сходящими по трапу пассажирами, когда за поручень рядом взялся Ярик.
— Мордоворота видишь?
— Которого?
— В белой фуражке.
— Ну?
— Та, что за ним, моя мать.
Клара Ивановна пьяна была так, что едва сошла на причал. Глыбообразный кавалер еще держался.
— На приматов приехали взглянуть. После трудов в Сибири культурно отдыхают. Сейчас в номере доберут, а с утра пo-новой. Так и существуют, соревнуясь, у кого раньше цирроз печени. Не узнала меня.
— Ну да?
— В упор столкнулись. Родная мать. Тем более не опознаешь ты. Когда я вернусь… — Он бросил окурок за борт. — Как? Тоже все спустил?
— Наоборот.
— Сколько наиграл?
— Сто двадцать.
— Ни хера себе!
Я сунул руку в деньги:
— Иди, подергай?
— Надёргаюсь еще. В диапазоне от Монте-Карло до Лас-Вегаса…
— Как знаешь.
— Ладно, дай червонец.
— Могу и больше.
— Больше не надо. Чего доброго, нажрусь. На посошок, как говорится. Чтобы пройти, как посуху. Иисусом Христом.
— Только с Иудой осторожней. Бармен там. Располагающей наружности…
Бдительность он одобрил:
— Растешь! Ориентироваться начинаешь в биомассе. Глядишь, и вправду станешь… А? На худой конец, членом Союза писателей.
— Иди-иди.
— Я к тому, что «Ветерок» снесет двоих, — сказал он. — Если вдруг надумаешь…
Он ушел, а я опустился в шезлонг рядом с его багажом. Над заревом порта скупой россыпью огоньков обозначало себя место, где в свое время высадились охотники за Золотым руном — аргонавты. Столица миниатюрной Абхазии, ныне также «автономной» республики, на всю историю цивилизации была старше Москвы. Я сидел, физически ощущая незримую столицу Империи. Гигантский электромагнит Москвы сломил возникший было порыв рвануть. Чувствуя свою тяжесть, я висел в отсыревшей парусине. Сверкнула молния, и я подумал — а пожалуй, шанс у него есть. Стать Сверхчеловеком… По палубе забарабанил дождь.
* * *
Сзади могло показаться, что в приступе морской болезни я просто блюю за борт. Но если в этот момент кто-нибудь, проявив сочувствие, тронул меня за плечо, я бы, наверное, умер на месте от разрыва сердца. Однако сзади никого не было. Дождь очистил палубу, скользил по крашеному металлу лебедок, скакал по брезенту подвешенной между ними спасательной шлюпки. Микрооперация «Nacht und Nebel» — как в предпоследний момент, уже в ластах и маске, окрестил ее он, — развивалась по плану. Когда он перевалился за борт, я вспомнил детскую картину «Тайна двух океанов», где в самом начале в ненастную питерскую ночь подобным же манером сиганул от чекистов, которые ломились в дверь, матерый диверсант — возмездие которому пришло только в конце второй, последней серии. После ожесточенной схватки в скафандрах, помнится. Хороший был фильм. Трос был пристегнут к поручню. Сжимая его над мглистым туманом, где растворился друг, я ощущал в ладонях соскальзывающее напряжение, и это длилось невыносимо долго, а потом — рывок — и словно рубильник отключили. В шуме волн я даже всплеска не услышал. Но трос уже был мертв. Я отстегнул его, отбросил. Вялой молнией соскользнул он во мглу. Повернувшись, я взялся за поручень трапа, но, к счастью, бросил взгляд на место действия. Там сиротливо мокла под дождем улика — пара ковбойских сапог. Я заставил себя вернуться. Наклоняясь, почувствовал себя мародером. Из голенищ воняло — нет, не ногами. Отсырелой кожей. Я сбросил пару за борт.
* * *
Бесшумно и гибко, как в стиле баттерфляй, я взбрасывал себя по трапу, когда услышал шаги по палубе. Мгновенно развернулся, чтобы изобразить неторопливый простодушный спуск.
— Эй? Ты куда? — Дежурный приподнял капюшон с фуражки. — Куда гуляешь?
— Туда, — кивнул я вниз.
— Пассажир?
— Да.
— Не положено. Давай поворачивай. Кому сказал, ну?
Я вернулся на палубу. Глаза из-под капюшона взглянули подозрительно.
— Все в порядке?
— В полном… Внезапно согнувшись, я блеванул прямо перед собой.
— Ебт! — отпрыгнул в сторону дежурный. — Можно же за борт?
Проскользив по своей желчи, я перегнулся над туманом и дождем, подсвеченным сиянием «Отчизны». Мутило, но безрезультатно. Дотащился до шезлонга, упал в сырую ткань. Чего на меня он наскочил? Палуба была покрыта лужицами тошноты, которую размывал, обесцвечивал и постепенно смывал дождь. Я вынул расческу, тщательно причесался, стряхнул капли и вложил обратно в карман, где хрустнул выигрыш. В баре никого не было, но музыка еще играла. Бармен протирал изнутри пузатый коньячный фужер.
— Автоматы отключены, — сказал он. — Слишком поздно надумали, юноша.
— Я пришел не играть, — сказал я садясь.
— Сердцу хочется ласковой песни? Увы. Ключ от заветной дверцы куплен подпольным миллионером из Тбилиси. Между нами: нехороший человек. Но нескупой. Блондинку снял до самого Батуми. Ничего не могу поделать, юноша.
— Тогда две водки.
— Водки?
Я кивнул.
— Это можно. В один стакан?
— Отдельно.
— Теплая водка и потная женщина… Да? Не наше представление о счастье, — сказал он, открывая холодильник, чтобы вынуть запотевшую бутылку экспортной «Столицы». Выставил два стаканчика, наполнил. Водка дрожала от вибрации.
— Ожидаете товарища? В темных глазах светился ум.
— Какого товарища? Нет у меня товарища.
— А мне показалось, что… — Вы мой товарищ, — оборвал я домыслы. — Вторая водка для вас.
— Для меня? Спасибо. Вообще-то водку я не пью, но в виде исключения… — Он взял стаканчик. — Вы приглашаете, тост за вами.
— Тост? Я же вроде не грузин.
— Тогда давайте выпьем… За тех, кто в море?
Заднего плана в глазах его не было. Возможно, тост навеяла вновь отзвучавшая с бобины песня о людях, которые уходят в море, о море, которое уходит к звездам, о звездах, которые уходят в вечность… — Давайте! И за тех, кто в вечности.
Мы выпили.
— Спокойной ночи, — сказал я, слезая на пол.
— Собираетесь спать на палубе?
— А что?
— Могу предложить более уютный вариант. Но сначала давайте по бокалу «Камю». За счет заведения? Не говорите, нет…
Я снова влез на табурет с намерением выпить «Камю» за Камю, но бармен меня опередил:
— За вашу маму! — Ну, я тебя прошу… — Бармен пошатнулся. Стоя передо мной на коленях, он с трудом удерживал равновесие. Одной рукой упирался о кафельный пол, другой хватался за парусину моих штанов. — Ты же говорил, что я твой друг.
— Товарищ! Я говорил: товарищ.
— Вот! А за хорошей дружбою прячется любовь. Ты мне поверь. Закрой глаза. Разницы не почувствуешь. Я взял его за лацканы, поднял и посадил на скамейку.
— Нет, — сказал я. — Слышишь? Нет.
— Жестокий.
— Я не жестокий.
— Нет, жестокий. Жестокий и грубый. Но ты молодой, а я старый. — Он всхлипнул. — Старый и некрасивый. Старый грек с плешью. Да! — разнял он свои кудри, чтобы показать свою макушку. — Поэтому, да? Захлебнулся слезами и лег на скамейку.
— Ничего подобного, — сказал я, стоя над ним. — Просто я гетеросексуал. Сколько вам повторять?
— Мальчик с жестоким сердцем. Сделал мне больно. Я мог бы тебе отомстить. Я человек опасный. Очень. Веришь?
— Не сомневаюсь.
— Меня все Черное море знает. Одно слово моим людям из Батуми, и ты исчезнешь с лица земли. Как будто никогда тебя и не было. Никто тебя не найдет. Ни в Аджарии, ни в Грузии, нигде.
— Никто искать меня не станет, — сказал я, садясь на резиновый коврик. — В этой жизни я один.
— Совсем?
— Совсем.
— Ни папы, ни мамы?
— Никого.
— Жалко мне тебя. Меня тебе не жалко. А мне тебя жалко. Даже очень. Я мог бы стать твоим защитником. Хочешь, я тебя к нам стюардом устрою?
— Хочу. Он сел.
— «Отчизна» — это золотое дно. Вот увидишь: сделаешь карьеру. Обещаю. Под моим началом. Согласен?
— Согласен. Только… — Что?
— Я гетеро. Не забывай!
— Жду тебя утром в баре, гетеро, — сказал он поднимаясь на ноги. — Девочку прислать?
— Не надо.
— Могу разбудить посудомойку. Молоденькая. А? Медосмотр вчера прошла…
— Спасибо.
— Спасибо да?
— Спасибо нет.
— Ладно, как хочешь. Жду.
Я защелкнул дверь и увидел как в зеркале скользнуло моё пьяное отражение. Разделся, сдвинул пластиковую занавеску и перешагнул порог. Под горячим душем я перестал дрожать, но почувствовал себя больным. После всего выпитого в баре! Сволочь наливал из всех бутылок, хотел споить. Не удалось! Внезапно весь этот день закружил мне голову. Я схватился за кафель, но сполз и выпал из душа, поднялся и вернулся снова в стихию, под обжигающие струи. Несмотря на то, что строили немцы, с оттоком было плохо, а я никак не мог подняться. Пытался, но оскальзывался и плюхался в воду, которая подступила под самый порог с угрозой потопа. Жили-были два друга. Один утонул в море, другой в душевой для персонала. Я уложил себя скулой на фаянсовый бортик и отключился.
* * *
На обратном пути из Батуми я посетил обезьяний питомник. Нас водили группой перед клетками, набитыми приматами. Дамы конфузились; мужчины гоготали, заставляя их смотреть. В группе был мальчик Сережа, которому мама завязала глаза шелковой косынкой, чтобы он не научился у мандрилов технике мастурбации, которой предавались они в клетках с поразительной изобретательностью и энергией, достойной, право, лучшего применения. Зрелище было печальное. Из Адлера я вылетел в столицу нашей родины.