Всматриваясь в Прописи, он, Александр, старается скопировать эту четкость. Тремя пальцами – большим, средним и указательным – сжимает он по-разному жестяное оперенье красной деревянной ручки, но перо его уходит за тетрадные линейки, и вместо этой вот РОДИНЫ получается черт-те что. Под взглядом мамы с полтетради уже исписал Александр этими загогулинами и продолжает в том же духе, добиваясь четкости, ибо мама пригрозила ему, что он спать не ляжет до тех пор, пока не выйдет у него целая страница вот таких, как в Прописях, – идеальных… Страница!…

Когда и загогулин двух одинаковых подряд не получается. Ни одна его РОДИНА не похожа на другую. Ни МАМА. Ни МОСКВА… И он уже еле-еле ворочает ручкой.

Но вот – внезапно – начинает выписываться.

– Не горбись! Прямо мне сиди! – толкает в спину мама, прикрикивая так, что рот Александра выходит из повиновения и начинает некрасиво, толстогубо трястись.

Срывается слеза и губит слово.

Втягивая чернила, слеза разбухает кляксой. И уже не слово – страница загублена…

– Нюни распустил? – раздается грозно над оцепеневшей головой Александра, на которой уши сами поджимаются.

(У них, ушей, такое обнаружилось свойство – смещаться.)

Звеня стеклом и нервно булькая, мама за его спиной наливает воду из графина. Ставит стакан:

– Пей!

Живот изнутри толкается, протестуя, но, укрощая организм, Александр выпивает – чайный стакан кипяченой воды комнатной температуры. Мертвой.

Мама показывает свои руки. На левом безымянном – золотое кольцо с двумя бриллиантиками и царапающейся дырочкой вместо третьего.

– Делай, как я!

Руки сжимаются в кулаки, кулаки с хрустом выстреливают растопыренными пальцами с облезлым на ногтях маникюром. И снова собираются в кулаки, натягивая кожу до голубых прожилок.

– Мы писали, мы писали, – сурово задает мама ритм, и, выбросив свои пальцы, Александр подпрыгивает от боли в суставах.

…наши пальчики устали.

Раз, два, три, четыре, пять -

Будем снова мы писать!

– Усвоил? Продолжай самостоятельно!…

Он продолжает.

Она влезает на стул и достает со шкафа из присланной из Ленинграда пачки новую тетрадку. С глянцевитыми страницами, какие только в Ленинграде на писчебумажной фабрике умеют делать, а здесь, в Пяскуве, такой культуры нет. Мама раздевает слезой испорченную тетрадь и в обертку из кальки вдевает обложку новой. Разглаживает – ребром ладони. На обложке наклеена вырезанная Александром и гусаровским карандашом «Стратегический» раскрашенная пятиконечная звезда.

Красивая, как на танке…

А на указательном пальце сделалась уже вмятина с въевшимися в кожу чернилами.

– Все потому, что у меня палец кривой.

– Вовсе не кривой.

Александр созерцает свой палец. Не то чтобы кривой, но все-таки ноготь косит.

– У меня что, в детстве рахит был?

– Никакого рахита у тебя не было. – Мать сводит брови. – Плохому танцору, Александр, знаешь?…

Это Гусаров так говорит.

– И яйца мешают?

– Не выражайся, не то, – дает ему мама небольный подзатыльник, – рот мылом пойдешь мыть.

– Гусарову, так ему можно…

– Гусаров, – говорит мама, – культурой речи в окопах овладевал. Тогда как у тебя – все условия. И ты мне зубы тут не заговаривай! Пиши давай.

Со вздохом Александр потащился тяжелой ручкой в непроливашку золотисто-зеленую, ткнулся пером. И повел по голубеньким тетрадным линейкам, одновременно втягивая голову перед неминуемой на этот раз затрещиной: вместе с чернилами перо ущемило волосок…

– Не беда, – сказала мама. – Вырвем первый лист.

В тетрадке их двенадцать, так что незаметно. Мама вырвала, выдернула последний. Пачкая пальцы, сняла волосок.

– Давай! А то уж полночь близится… А может быть, ты просто не понимаешь, почему я день-деньской бьюсь с тобой за это чертово чистописание, а? Отвечай. Понимаешь, нет?

– Чтобы как в Прописях…

– Нет, Александр. Не чтобы как в Прописях. А чтобы ты с первых своих шагов в Большую Жизнь воспитывал в себе Силу Воли. Иначе из тебя ничего не получится. Мужчина без Силы Воли – не мужчина, а тряпка. Хлипкий интеллигент! Твой дед, к примеру… Мог бы стать известным архитектором, уважаемым в Обществе человеком, а стал кем? Пьяницей и мелким игрочишкой. Асадчие меня сегодня приглашали в Дом Офицеров на французский фильм. Я что, пошла? Я осталась. Я откажу себе во всем, во всех Радостях Жизни, лишь бы ты стал Мужчиной и добился своего. Ты хочешь стать Мужчиной? Отвечай.

– Ну, – дернул он плечом, – хочу.

– А без «ну»?

– Хочу.

– Тогда давай. Пиши! Тяжело в ученье – легко в бою,- повторила Любовь ключевую формулу воспитания русского солдата, взятую из учебника генералиссимуса Суворова «Наука побеждать».

ГАРНИЗОН У ЗАПАДНЫХ ГРАНИЦ

Папа принес из штаба армии две поллитры и черную весть – в Будапеште сбросили нашего Вождя. Гранитный памятник ему, сработанный на века.

– Где там у тебя мой тревожный!

Мама вышла и вернулась, бросив ему к забрызганным грязью сапогам еще с войны трофейный баул с обтертыми на учениях боками свиной кожи.

– Когда ты едешь?

– Приказано быть завтра в шесть ноль-ноль. – Папа потрепал Александра по макушке. – Ничего, сынок! Мы наведем порядок в этом мире.

– А это что?

– Это? – Папа приподнял к глазам сетку с бутылками. – Это мы с Загуляевым решили посидеть. Он тоже уходит завтра. Перед стартом, понимаешь? В порядке укрепления морального потенциала. Ты, надеюсь, ничего против не имеешь?

Командир эскадрильи истребителей Загуляев имел двух девочек. Старшая всегда казалась Александру рассудительной, но сейчас, на кухне, она явно делала не дело: взяла бутылку «Московской», подковыряла ножом станиолевую крышечку, сняла осторожно и стала выбулькивать водку прямо в раковину.

Александр схватил ее за руку.

– Ты что, рехнулась?

– Отстань! – оттолкнула его локоть.

– Им же не хватит!

Но девочка опорожнила бутылку, после чего наполнила ее водопроводной водой, надела крышечку и, взяв нож, аккуратно обжала кругом и погрозила Александру кулаком:

– Наябедничаешь – кровью умоешься,

– Очень надо мне на тебя, дура, ябедничать, – обиделся Александр и вернулся в комнату к взрослым.

Там как раз офицеры хлопнули по первому стакану, и командир эскадрильи истребителей, вырвав локоть из цепких пальцев своей жены, тут же, не закусывая, стал разливать по второму. А папа сидел, зажмурившись, прижав к усам кулак, и тянул в себя носом, как бы своим же кулаком занюхивая. Открыл глаза и объявил:

– Все, детонатор сработал. Доигрались! Теперь остается только ждать взрыва в Польше. Что ж, дорогой наш Никита Сергеевич… За что боролись, на то и напоролись!

И грохнул кулаком по чужому столу так, что тарелки подпрыгнули.

Загуляев – они сидели за столом плечо в плечо – крепко обнял папу.

– Ты это, Ленька, брось!

– Как то есть брось? – освободился папа.

– Брось, говорю, кручиниться. Давай вот.

Они дали.

Прожевав селедку с луком и хлеб, Загуляев сказал:

– Я, ты знаешь, Леонид, во многом не разделяю… Нет, ты постой! Пахан тоже дров немало наломал, так что дружба дружбой, но Никита где-то прав… Да погоди ты! Я ж с тобой согласен! По большому счету.

– Ты согласен?

– Еще бы! Не имели венгры права Пахана мордой в грязь.

– Не имели, – кивнул папа.

– Наш он Пахан – несмотря на все дела. Мы с его именем на устах умирали. Так?

– Было дело.

– И мадьярам, мать их-х-х… Вломим мы хотя бы за память о том, что это его имя хрипели мы, умирая, – а, Леонид?

– Хорошо говоришь. – Папа взял бутылку.

– … терпеть, что ли, будем?

– Не забывайся, Загуляев, – подала голос его жена. – Дети в пределах слышимости.

А мама – заметил Александр – под столом нашла кончиком туфли подошву папиного сапога, который, как обычно, намека не понял и удивленно посмотрел на маму:

– Ты чего?

Все на маму посмотрели, и она вспыхнула и, опустив глаза в тарелку, сказала зло и сильно:

– Н-ничего!

– Вломить мы им, конечно, вломим, – заговорил папа, игнорируя сложные чувства визави, – но, – и брови свел, – сейчас не сорок пятый. Это тогда мы их могли нейтрализовать по Ла-Манш, а сейчас, брат, исторический момент упущен. А ну как НАТО ввяжется? А там и Эйзенхауэр? Тогда что?

– Известно что, – ответил Загуляев. – Война, брат.

– Вот то-то и оно.

И папа козырьком ладонь ко лбу приставил – закручинился.

– Ты это, Ленька, брось, – приобнял его Загуляев. – Броня крепки, и танки наши быстры… Или не так?

– Быстрее, чем тогда.

– Ну а со своей стороны могу тебя заверить, что… Как там? В каждом пропеллере дышит… Вернее, в сопле реактивном. По единой? За спокойствие наших границ.

Они выпили, и папа протянул руку:

– Подойди-ка.

– Облик не теряй, Леонид, – сказала ему мама.

Папа нетерпеливо пошевелил пальцем:

– Подойди, говорю.

Так наглядно на памяти Александра папа еще не терял свой облик, поэтому приближался он с опаской. Но папа обнял его, поцеловал в лоб, приятно больно уколов усами, а потом отстранил и, плечи сжимая, предъявил Александра командиру эскадрильи:

– Видишь? Во второй класс уже пошел. Не себя… Что мы! Нас этому учили – умирать. И если живы мы остались после мясорубки той, кой-чему, значит, в этом деле научились. Но их вот, незапятнанных, – и он тряхнул Александра так, что зубы лязгнули, – их – жалко. Иди, сынок, играй. И ничего не бойся, понял? Пока мы живы – я и дядя Слава, – ты можешь ничего не бояться.

– Отпусти ребенка, Леонид, – сказала мама.

Папа прижал его к себе, царапая орденскими планками, и оттолкнул, отворачиваясь, утирая кулаком слезу.

– Кто ж спорит? – согласился Загуляев. – Мне, брат, еще больше жалко: он у тебя один, и то усыновленный, а у меня их кровных две. Если не вернусь, с чем их оставлю в этой жизни?… О! – хлопнул он себя по лбу. – Я ж газету с таблицей купил!

И рванул из-за стола так, что уронил стул.

Жена его вздохнула:

– Совсем поехал мой летун. Знаете, что он сделал? Когда, значит, еще только первые слухи из Венгрии пошли, он снял все деньги со сберкнижки и – на все, ни рубля не оставил! – накупил лотерейных билетов. «Ва-банк, – говорит, – иду».

Поясняя состояние командира эскадрильи истребителей, она приставила указательный палец к виску и покрутила с насмешливым видом.

– Это ты по-нашему!… – Папа сделал попытку броситься навстречу Загуляеву, который внес свою кожаную куртку. – Люблю!

– Погоди, друг… Что там у нас в стаканах, нолито ли? Э, да мы, похоже, все добили.

– И става Богу, – сказала его жена.

– Нет, – сказал Загуляев, – нет, не Богу, а Случаю молись. А ты, Леня, в отчаяние не впадай: в моем дому последняя, она всегда была предпоследней… Ангелята! Вы куда попрятались? Тащите папке бутылку! Сейчас вам папка приданое будет выигрывать. Обеим по «Победе», как? Устраивает?

Перемигиваясь в предвкушении шутки, которая должна была насмешить офицеров до колик, ангелята принесли бутылку, на которой красовался черно-зеленый ярлык: «Московская особая». А папа ангелят тем временем раздвинул тарелки, разложил центральную газету с выигрышной таблицей, после чего отвалился вместе со стулом, выдвинул ящик комода и стал доставать одну за другой запечатанные пачки билетов всесоюзной денежно-вещевой лотереи осени пятьдесят шестого года. Накидав перед собою пачек, он затолкнул ящик и вернулся, крепко стукнувшись об пол подошвами и передними ножками стула. Обтер ладонями обритую наголо голову, сияющую в свете лампочки, обвел всех отчаянным взглядом – и распечатал бутылку. Сначала папе набулькал. Себе… До краев.

Они подняли стаканы.

– Фарту тебе, Слава! – пожелал папа.

– Не мне, – поправил Загуляев, – девчонкам моим. Старшей «Победу», младшенькой «Москвич». С таким приданым кто от них откажется?

– А их и без приданого возьмут, – сказала его жена. – Как, Александр? Давай, любую на выбор!

Девочки, прыснув, убежали, Александр стал медленно наливаться кровью стыда, а Загуляев посмотрел на папу.

– Что, друг Леня, может, и вправду придется нам породниться? Ну, пошел!

Они выпили залпом, и обращенные вовнутрь глаза летчика сделались недоверчивыми.

– Выдохлась, что ли? Крепости не ощутил.

– Мудрено ли? – сказала жена. – После четвертой поллитры.

– Крепость нормальная, – сказал папа. – Я объясню тебе, в чем дело…

– Ну?

– Азарт.

– Азарт, говоришь? Что ж, отрицать не стану. Такой я! – И он с треском распечатал первую пачку.

Поводив указательным пальцем по цифири столбиков таблицы, поднял глаза и весело сказал:

– Промашка вышла! Ничего, «Победа» в следующей.

– Чья? – спросила младшая.

– Не твоя же, – ответила старшая.

– Ах, не моя… Сказать?

– Ладно, твоя. Подавись.

– Папа, ты слышал? Сама сказала.

– Ладно вам, ангелята. – Он отбросил вторую пачку, она разлетелась. – Шкуру неубитого медведя делить… Ну-ка, а в этой? – И разорвал полоску на третьей.

«Победы» не было и в ней.

С окоченевшей на лице маской одобрения гусарству друга папа Александра курил папиросу, а. мама с тревогой поглядывала на жену летчика, с которой пачка за пачкой сползало безразличие. А летчик садил «Беломор» так яростно, словно поддерживал вокруг себя дымовую завесу.

– Все ведь снял, – сказала его жена. – Все, что с самой Кореи сбережено было. Рубль только один оставил, чтобы счет не закрывать. И что теперь мне делать? Завтра он уйдет, а у меня до конца месяца дотянуть не будет на что.

– Я тебе займу. – Мама обняла ее. – Будем теперь держаться друг дружки.

– Твой-то когда уходит?

Александр внутренне одобрил маму, даже подруге не разгласившей военную тайну:

– А я знаю? Баул его тревожный у порога, а когда ее, тревогу, объявят – мы разве знаем? Мы – люди маленькие. Пепел стряхни, Леонид, – возвысила она голос в сторону папы, но тот не услышал, ибо не только утратил облик, но и оглох. Мама вынула из его пальцев забыто дымящую папиросу, которую задавила в его же тарелке, полной окурков. Осязание папа тоже потерял. Но самое постыдное было, что он даже не сознавал всю неуместность омертвевшей на его лице улыбки одобрения летчику, разорившему семью. Рассыпаясь веером, пачки уже нарастили целую гору, но никакой «Победы», которая должна была возникнуть от совпадения номеров на пачке и в газете, еще не возникло. Пальцы летчика медленно затушили окурок. Продув в дыму тоннель, он проявился и сказал:

– Последняя.

Повел пальцем, после чего смял газету, разорвал и отбросил. Девочки заплакали.

Загуляев завел руку за спинку стула, расстегнул свисавшую кобуру, сдавленно сказал:

– Простите, ангелята! – и извлек «Макарова».

– Не ломай комедию, – сказала его жена.

– Это не комедия, Зина, – возразил он, сдвигая большим пальцем предохранитель. – Трагедия это.

Папа вздрогнул и очнулся. А очнувшись, осудил:

– Не при детях, Святослав!

Долго и неподвижно смотрел на него летчик, и потом его палец щелчком вернул предохранитель в безопасное положение. Он застегнул кобуру, а потом вдруг запрокинул шар своей головы и – р-раз! – ударился лбом о край стола, вскричал, вскочил, сощелкнул шпингалеты, распахнул окно и стал швырять на дождь, во мглу, свои билеты. Пригоршнями. Он выбросил их все, а вслед им и комок газеты, схватил бутылку и, работая кадыком, опустошил до дна. Размахнулся – и туда же, в окно! От выпитой воды водопроводной его оттащило от подоконника, он схватился за скатерть – и в грохоте и звоне грохнулся об пол так, что лампочка мигнула.

Все вскочили, кроме папы, который все так же осуждающе передергивал головой.

Загуляев приподнялся на локте.

– А если не при детях? Имею право?

– Имеет право всякий, – ответил папа. – Но не мы.

– Не мы?

– Присягу помнишь? До последней капли крови она не нам принадлежит.

– Кому? – потребовал Загуляев.

С какой-то обреченной гордостью, вкладывая в ответ всю силу, папа повторил:

– Не нам. Осмыслил, Слава?

Смысл возник в глазах командира эскадрильи истребителей.

– Ну и… тогда с ней!

Он отпал, пошумел затылком в осколках, а потом смысл потух, и он закрыл глаза от света лампочки.

– Теперь ты поняла, почему я сервиз свой китайский не выставила? – Жена летчика поднялась. – Что ж, будем укладывать наших защитничков…

И стала стаскивать с распростертого тела хромовые сапоги.

Папа за убытием собеседника показал пальцем на Александра.

– Взять, к примеру, камикадзе…

– Пойдем, – поднялась мама. – Пора и честь знать.

– Пойдем, – согласился папа.

Но не смог встать со стула.

– Пусть посидит, – сказала жена Загуляева. – Давай сначала этого.

Вместе с мамой они взялись за тело.

– Чугунный…

– Ничего, – ответила мама. – Я их в сорок первом знаешь сколько перетаскала? А раненые еще хуже. Его тащишь, а он ведь так и норовит… – Они взвалили тело на раскладушку. – Агонизирует, а туда же!

– Мужик, он и есть мужик, – согласилась жена летчика. – Ну, теперь твоего.

Под дождем они тащили папу через двор. Иногда папа забывал переставлять ноги, и они, в сапогах, рыли грязь.

– А главное, – повторял папа, – ну все сознаю! Война так война… Не впервой! Верно я говорю?

Следом Александр, укрыв за пазухой, нес его фуражку.

Затемно он разбудил Александра. К нему вернулась способность ходить. И он ушел – поцеловав. Наводить порядок в Венгрии. Когда Александр в восьмом часу утра с ранцем за плечами вышел во двор, земля была вся облеплена лотерейными билетами Загуляева, затоптанными в грязь и мокнущими в лужах.

По длинной Скидельской улице, лязгая гусеницами по булыжнику, урча и воняя, на Запад шли танки. Не видно было, откуда они начинались и где кончались – сплошной рычащий поток. Колонна шла медленно, так что Александр обгонял один танк за другим, и так, пока не перешел дрожащий мост, где свернул налево, оставив рык брони за спиной, и постепенно мир снова озвучился, и дождь стал слышен – на кленовых листьях вдоль дороги, на старых каменных плитах и на канализационных крышках, на которых были вычеканены латинские буквы старого польского названия этого городка у наших новых западных границ.

КРУГ ЧТЕНИЯ

С книжкой и фонариком он отворял крышку, переступал в огромный, «колониальным» называемый чемодан – и затворялся.

Он много читал, Александр. Он – глотал. Он был книгочеем этой рекомендованной и утвержденной где-то Министерством просвещения литературы для младшего и среднего школьного возраста. Читая, он грезил. Книги были наполнены его сверстниками – мальчиками-мучениками, отроками-героями. Отождествляясь с ними, читатель Александр кричал во сне: «За Родину! Вперед!…»

Перед тем как заснуть – а он долго не засыпал, давая основания подозревать себя в глистах и рукоблудии, – Александр совершал все им прочитанные подвиги. Борясь с ненавистным ему царским самодержавием, он в декабре тысяча девятьсот пятого расклеивал прокламации. Он выбивал глаза жандармам – из рогатки, камнем, через разбитое чердачное окно. Забрасывал живых кошек на чердаки богатеям – чтоб хоть не съели, так перепортили висящие там окорока и колбасы. И бил сынков их, вываливая, чистеньких, в грязи. Стрелял из нагана, оброненного павшим рядом отцом-пролетарием, а после, отстрелявшись, с гордо поднятой головой принимал мученическую смерть под копытами казачьих лошадей: «Умираю, но верю: наше солнце взойдет!…»

Еще больше подвигов совершал он, Александр, во время Великой Октябрьской социалистической революции тысяча девятьсот семнадцатого года и, конечно, в вытекающую из нее Гражданскую войну. В одиночку он разрывал петлю на горле молодой Советской республики, которую душили разом все четырнадцать иностранных держав, не считая беляков. Но и доставались ему, одиночке, за это все муки вместе. Его запарывали насмерть плетьми и шомполами. Расстреливали. Вешали. Рубили на куски. Топили. Жгли. В глотку Александра, орущую: «Да здравствует Коммунизм!», вливали жидкий свинец, а потом, головой вперед, заталкивали в паровозную топку, как японцы Сергея Лазо, втолкав предварительно в рот его собственный – шашкой отрубленный – член, как в романе «Чапаев». Но он, Александр, воскресал и, разгромив Антанту, сбросив Врангеля в Черное море, а японцев – в Великий, или Тихий, океан, начинал погибать уже под злодейскими пулями кулацких обрезов, борясь за Коллективизацию, не щадил ни деда, ни дядю, ни отца, прятавшего зерно от голодающих Поволжья, и об руку с чекистами Дзержинского уничтожал не только их, но и всю контру сразу – опять-таки умирая от предательского удара в спину лишь для того, чтобы воскреснуть на постаменте алебастровым памятником Павлику Морозову, безмолвно салютующему от имени пионеров-ленинцев самой Вечности. А отсалютовав, он, Александр, вновь перевоплощался – уж белофинны к нам ползли в маскхалатах белых, а там уж – по плану «Барбаросса» – вторгались полчища гитлеровцев. Тут воспаленное воображение Александра, любящего книгу – источник знаний, размножало его на сотни мальчиков, геройствующих на фронтах, в своем тылу, а также вражьем, и так, что – дураку ясно, – не будь их, этих мальчиков разрозненных, но как Один принявших смерть с гордо поднятой над петлей головой, Красной Армии никогда бы не разгромить фашистскую гадину в ее собственном логове. Не будь его, Александра!

А кто, скажите на милость, с парашютом заброшенный к немцам в тыл, обливал бензином угол склада с боеприпасами, а потом, с отрезанными девичьими грудями, белокурую головку продевал в мерзлую петлю?