Франкфуртский выстрел вечерний

Юрьев Олег

I. Стихи у окна (1999–2003)

 

 

«Озеро в потертых штопках...»

Озеро в потертых штопках, Небо в тощих синяках… — Стало все как было, чтоб как раньше все было – Или никак. Вспомнить вдруг о том диктанте — Как подарок на ногтé , Хоть мы все уже не там, где раньше все были – Или нигде.

 

Письмо с моря, июль 1999 года

На Северном море закаты белы, И ртутная лупа слепит сквозь стволы, А ступишь на поле отлива — По щиколку грязь щекотлива. (Когда над Балтийским горят облака, Чухонской тоскою взбухает щека И алая к солнцу полоска Бежит от пивного киоска. Я вышел из дому, лет десять тому, И шел по отливу на белую тьму, И я уже около где-то. И ночь пустотою одета.) Когда ни вернется пустая волна, Она будет искр бесцветных полна, Полна ослепленного света. – И хоть бы прошло это лето! —

 

Стихи у окна

посмотри с балконных сходней, – что уж… так уж повелось… — на небес халат исподний в басурманщине полос как из байки, как из нанки, полуваточный, сквозной, с набухающей в изнанке серо-розовой близной – — самолет под тучу скрылся уходящий на восток, на его спине искрился дикой молнии росток, на его глухих жужжалах рваный рокот залипал, на чувствилищах и жалах мрак кусками закипал, на его хвосте ребристом дрожью пели провода, тараканом серебристым убегал он в никуда.

 

«Ад сразу за порогом – жар и вар...»

Ад сразу за порогом – жар и вар ночного пищеблока, шмарь и гарь его. Черт, буйный куст усов и шаровар, лет – тыщи две! – гигантской люлькой варево по часовому ходу шуровал. Глаз не сомкнешь – то гневные борщи вулканных жерл, то сытой мглы смесилища. Не ропочи, душа, и не ропщи, твоя вечерняя ворчня бессиляща. Не грела днем, так не льдяни в ночи.

 

Хор

СТРОФА

Бедный Гейне, жи́дка белокурый, чья коса там в облаке дрожит? – Смерть мужской, немецкий, с партитурой, музыку ночную сторожит.

АНТИСТРОФА

Скверно спать в гробу без боковины… – Серной Сены расползлась волна, и плывет в окно из Буковины жидкая ночная тишина.

 

Зима во Франкфурте

Весь день гудели кирочные ботала немецкой шлакоблочной слободы; гроза была – как пробка не сработала — в коротких замыканиях воды; автобуса набрякшая гармоника утягивала мех за поворот; турецкая собака с подоконника кривила, с мукой судороги, рот; я в дождь шагнул – его косые гво́здики мне стукались у шляпы на полях; соседский кот карябал лапой в воздухе, нетрезвый и усатый, как поляк; была зима вся изморозью траченой, но сквозь нее темнела и текла, неметчиною пахла и собачиной, и сладким тленом газа и тепла; я шел один. Воро́ны или во́роны в слезах и искрах вились надо мной. Сменилась кровь. На все четыре стороны гроза ползла, не зная ни одной.

 

Drei Könige, баллада

Опять с небоската колотит вода В гремучие бубны радара, Из черных снегов – за звездою звезда — Спускается войско Гаспара: Слепого коня он ведет под уздцы, За ним с калашами шагают бойцы, Им нечего дать, с них нечего взять, Из самых последних наплакана рать, А первыми так и не стать им, И их воевода под стать им. Из черных морей – за ладьею ладья — (В тумане, как серная баня) Всплывает дугою эскадра-змея, Скелетами крыльев табаня: Под брызгами искр высыхает волна, Мадам Валтасар у бушприта пьяна, Кивает банто́м, в петлице бутон, Отходит десантная шлюпка бортом, И машут матросские девки Матрацным штандартом на древке. Из черных проплешин, из каменных нор, Из ссохшихся десен пустыни В морщинистой коже ползет Мельхиор С своими червями пустыми: Морщинистым глазом сжирая луну, Застенчиво жмется пластун к пластуну, Бездонны уста, простата пуста, Щекотится ус у незримого рта, А может, прикуска кинжала — Востры у язычников жала. Небесная язва пухла, глубока — Разрыва воронка сырая, Предатель ракету пульнул в облака И пляшет на крыше сарая, Завалы разобраны, сети сняты, Предатель с начальником стражи на ты, Мы спим, на подушку пуская слюну — Цари-чернокнижники входят в страну: Помилуй нас, Господи Боже, Опять мы попались на то же.

 

«На волны попятный выпят...»

На волны́ попятный выпят в шкурке полувосковой полый тополь солнцем сыпет, мертвый, полувековой — сучья старческие глáдки, желтой серой заплыли́, листья – гнутые облатки на клею и на пыли — не нагнутся в токе сорном паутинных кристаллид… Вдовья тополь, газом черным вся очеркнута, стоит за рекой. Сходить бы – не с кем, да и как назад потом? — мо́стом Александро-Невским, топким охтенским мостом за рекý, где сушь литая женских то́полей аллей? Пух летит не долетая от утопших тополéй: водный шар в магнитной раме, пух искрящийся над ним… Кем родиться в смертном сраме? – только тополем одним, кем же кроме? Кроме – некем, кроме тополя в окне… Разве только – блеском неким вскользь по вздыбленной волне..?

 

«А вернемся – в ртутный город, без мгновенья золотой...»

…а вернемся – в ртутный город, без мгновенья золотой, как перчатка наизнанку, шевелящий пустотой, где с ладони краснопалой на дворцы и на дворы леденеющего жара разбегаются шары; …будет тихо на причале – ни огня, ни корабля, лодочник культю протянет в направлении рубля и польет волна косая, золотея с-под винта, от причала до причала, от моста и до моста; …или будто бы случайно я тряхну из кошелька три текучие крупинки дорогого порошка, и польет волна косая через Зингера и Ко, заливая в шар крылатый золотое молоко; …или я такое слово на три такта просвищу, что польет волна косая по обводному свищу, золотя и золотея, догоняя ртуть-свинец, чтобы море на рассвете стало морем наконец.

 

«На глубоко-синем небе треугольные круги...»

На глубо́ко-синем небе треугольные круги. Из-за лиственного блеска не по-русский говоръят . Тишина и нега мира – вот вам главные враги, Отрядившие дозором голубят и воробьят. Сколько будет еще длиться этот вечер-до-войны, Сколько еще будут литься щебетанья и щелчки, Сколько виться еще будут ангелочки сатаны — Наконечники без копий и воздушные волчки? Я – веревка в вашем доме, я – шкилет у вас в шкафу, Я – неношенная шуба в шкапе запертом у вас, Тишину и негу мира вам не кинуть на фуфу, Тишина и нега мира дотлевает, как фугас.

 

Письмо с моря, июль 2000 года, отрывки

…когда распоротый туман набухнет, точно две сирени, скользнет по яхтам и домам стрела в горящем опереньи, и вспыхнет башня на скале – во мглы слабеющем растворе — для всех, заблудших на земле, для всех, блуждающих на море, и бросится с востока на закат, незнамо кем влекома, внезапная голубизна у окаема окоема. …тогда, сквозь минные поля, расплавленные в датских шхерах, всплывут четыре корабля расстрелянных. Четыре – серых. Сирена закричит во мгле о смертном, о последнем горе — для всех заблудших на земле, для всех блуждающих на море, для тусклых башенных огней, стрелой погашенных каленой, что на восток, в страну теней, идут кильватерной колонной. …но что останется от них? – aлмазной стрелки взмах и промах, молчание проклятых книг и грохот волн на волноломах —

 

В раю, должно быть, снег

В раю, должно быть, снег. От сосен на пригорке до моря черно-алого, куда закат затек. В раю, должно быть снег. И всё – ни норки в норке, ни галок письменных, ни белок-распустех. В раю, должно быть, снег. И ангел-истребитель устало барражирует сверкающий озон. В раю, должно быть, снег. Единственный в нем житель — в пальто расстегнутом и мертвый Аронзон. В раю, должно быть снег. Я был над ним, пролетом. В пыли иллюминатора косой стеной он рос. Но из подмышки перистой пунктирным пулеметом его отрезала цепочка черных роз.

 

Зима в Ленинграде

60 – е годы

В темных садиках зарешёченных няньки пашут и ботами бьют, а младенцы в морозных пощечинах равнодушные песни поют. Не слышны сюда с белой площади облученных трамваев звонки, небеса сине-чёрно полосчаты, и подспущены, и низки. Не прольнет сюда с белой площади проводами линованный лен. Небеса сине-чёрно полосчаты, купол искрами окаймлен.

 

«Я с перрона сойду к заголенным стволам...»

…я с перрона сойду к заголенным стволам – к зеркалам в их умноженном створе — там, где с йодом мешается дым пополам и с рекою мешается море… …где, как слизни, лежат еще сгустки дождя на крыжовнике возле обрыва, где с гранитного склона сползает, дрожа, сухопутная водоросль – ива… …где вдвигают поглубже герань и табак под брезентом облитые крыши, и отрывистый лай зазаборных собак комариной зазубрины тише… Далеко, у Кронштадта, гроза все длинней, но сюда дотемна не доплыть ей, потому что поставлена сеть перед ней из блистающих облачных нитей.

 

«По плоскому дну обратной реки...»

По плоскому дну обратной реки в пустых плоскодонках скользят старики возздравствовать рай возвращенный , как некто сказал некрещеный. Со всех пристанéй стекает толпа к лохматому плацу с пустотой от столпа и безмолвно встает полукругом на цыпочки в небе упругом. Что в летнем саду, что в зимнем дворце на дверцы прибито раскаленное « C », а тому, кто не спросится братца, туда вообще не пробраться. И в зимнем дворце, и в летнем саду в две тысячи сорок лохматом году в служебном подъезде у арки лежат на меня контрамарки. Я старый билет не снес на возврат, поэтому мне и привратник не брат — и поэтому в литерном ряде мне скучать о потерянном аде .

 

«О откуда такой ослепительный прах...»

– о откуда такой ослепительный прах и до скрипа исто́нченный скрежет что во мраморных венах у варшав и у праг песья кровь створожённая брезжит и испуганно блеет объятий бежа арнаута товарищ кургузый и садится веницейская тьма-госпожа на дубленую кучу рагузы и в рутенских амбарах сыреют дымы и слоятся мадьярские чумы и встают на запястья у границы чумы в шароварах лампасных кучумы? – то обозы везут черногубчатый хлеб вдоль границы по склизкому шляху и в елейную ильну и за гребаный греб, и к мадьяру и к чеху и к ляху так взметается лед до небесных пустынь растолченный цепями литыми так псоглавые латники бьют щитами о тын гулко лая на трубной латыни: со шляхетскою миской беги за порог и лови подлетающий – вот он! — кус – крупитчатый точно он черный творог подтекающий розовым потом.

 

С середины реки; из середины реки

стихи на трехсотлетие Петербурга

I

Разгорается запад заречный сине-газовым полуогнем — ветер перечный, мгле поперечный, расклиняется медленно в нем. Треугольным копытом Газпрома твердь незримая пронзена, и паломой летит из пролома с расковырянной грудью луна.

II

Толпы дерев за копьями охраны, они уже и не хотят уйти — плечами плещут, алы и охряны, слюнями блещут и бугрят культи. А братья их, полны струистой пыли под черной замороженной корой, лежат зарыты в трехсотлетнем иле и медленно качаются порой. Но разве из того же матерьяла, что пленный лес и тленная река, дождик мгновенный, забурливший льяла и снова ускакавший в облака?

 

«О медленном золоте нашего дня...»

О медленном золоте нашего дня поет на чугунном углу западня и наголо колосом зреет, который качается в утренней мгле, где голые тени стоят на игле и наглое олово реет. Когда мы выходим за бледный порог, лежит на земле поколений творог уже растолченный и сжатый и плачет вагоновожатый, в сухой порошок заезжая трамвай, и падает снег-растопыра на май, и пахнет последнею жатвой. О родине спелой отпеты не все шуршащие песни – косцу и косе еще величальной не ныли. Когда мы вступаем в рассветную мглу, грохочет трамвай, как гранат, на углу, и в заднем вагоне не мы ли? С холодной копейкой стоять под копьем наклонным, обернутым ветра тряпьем, среди заснежённого мая была нам дорога прямая — но, видимо, вырвал страницу писец из книги небесной, и вздрогнул косец, рывками косу поднимая.