Короткие толстые пальцы доктора Халперна походили на сосиски, но прикосновение их было легко и уверенно. Сосиски скользнули по лбу Оскара, и пухлое сонное лицо доктора медленно сложилось в подобие улыбки. Он присел на стул около кровати.

– Как сегодня самочувствие?

– Как будто лучше, – неуверенно пробормотал Оскар.

– Ну, вот и прекрасно. Завтра произведем вам капитальный ремонт, заменим кузов.

– Доктор, а эта операция… необходима?

Доктор Халперн снисходительно улыбнулся.

– Если вы согласны жить с ампутированной правой ногой, с высохшей правой рукой, которой не сможете даже застегнуть брюки, и с одной почкой. Если же такая перспектива вас не устраивает, тогда операция неизбежна. Вы меня понимаете? Тут, по-моему, и думать нечего.

– Вполне, доктор. Я все это прекрасно понимаю, но… ведь мой… как его назвать… скажем, донор…

– Оставьте, мистер Клевинджер, – поморщился доктор, – вы слишком умны и развиты для этой чуши. Слепок – не человек. Он не имеет мало-мальски развитого языка, а следовательно, не мыслит. Он не осознает себя и поэтому не живет в нашем, человеческом, смысле этого слова.

– Да, но все-таки…

– Никаких «все-таки», молодой человек. Все, что вы говорите, чушь, дурное воспитание, остатки вбитого в нас веками ханжества, когда детей учат плакать над засохшим цветком и восхищаться войнами, в которых погибли миллионы людей. Уверяю вас, я не убийца. Если бы хоть на минуту у меня появились сомнения в том, что слепли похожи по своей духовной жизни на людей, я бы бежал отсюда в ту же секунду.

– Но ведь они могли бы стать людьми?

– Взрослыми уже нет. Если ребенок не усваивает язык с самого нежного возраста, потом научить его невозможно. Это известно уже давно, с первых достоверных случаев мауглизма.

– Мауглизма?

– По имени героя повести Киплинга Маугли. Но Киплинг ошибался. Ребенок, выросший в среде животных, никогда не сможет потом жить среди людей, как человек. Время упущено. То, чему человек научается в первый год своей жизни, нельзя усвоить, скажем, в десятый. Точно установленных случаев мауглизма всего несколько. И у врачей, педагогов и психологов уходили годы, чтобы научить человеческого звереныша хотя бы ходить на двух ногах и соблюдать элементарнейшие нормы общежития. Время упущено. Слепки – это маугли, безнадежные маугли…

– Но ведь они могли бы стать людьми, если бы вы искусственно не сдерживали их развития?

– Да, могли, – пожал плечами доктор Халперн. – Но вы бы тогда остались на всю жизнь калекой. А сейчас вы станете тем Оскаром Клевинджером, которым были до аварии. И ваш отец, и доктор Грейсон все это вам, впрочем, уже объясняли… Вы просили привести показать вам вашего слепка. Вы не передумали?

– Нет, – слегка покачал головой Оскар.

– Прекрасно, сейчас вы увидите своего Лопо.

– Лопо?

– Да, такая у него кличка. Вообще-то мы обозначаем всех слепков номерами, но пользуемся и кличками. Лопоухий Первый, Лопоухий Второй, Лопоухий Третий. Сейчас вы познакомитесь с вашим слепком номер один. Он всего на год моложе вас. Кроме того, мистер Клевинджер оплачивает теперь еще одного, который выращен на десять лет позже. Ваш отец использовал пока только одного своего слепка, но есть еще двое, моложе… А вот и ваш Лопо. Не бойтесь, мистер Клевинджер, можете смело разговаривать при нем. Он ничего не понимает.

В дверях стоял молодой человек в шортах и рубашке цвета хаки. Боже, – пронеслось в голове у Оскара, – я этого ждал, и все-таки этого не может быть. Это был он сам. Вылитый, повторенный до мельчайших деталей, Оскар. Правда, волосы были чуть светлей, должно быть, выгорели на солнце, да и кожа покрыта тропическим загаром.

Оскар почувствовал, как к острому, даже болезненному любопытству, с которым он смотрел на слепка, примешивается покровительственная нежность, которую испытывал старший брат к младшему. А может быть, это была пронзительная жалость к самому себе, такому беспомощному, одинокому, такому никому не нужному здесь… Да, пожалуй, и не только здесь. И даже своей копии он не нужен. Наоборот.

Лопо стоял неподвижно, и глаза его теперь были опущены, казалось, внимание его отвлеклось и его уже не интересовал человек, лежавший на кровати. Но он думал, стараясь не выдавать своего волнения. «Это человек. И это я. И Лопо Второй такой же, только меньше. Я стою сейчас. Я здоровый. Он лежит. Он больной. Но он как я. Это страшно. Я видел человека. Он был такой, как Жердь Первый. И Жердь Первый исчез. Потом он появился снова. С твердой ногой. Она снимается. Она плохая. Жердь Первый ходит плохо. Не бегает. Покровительница сказала: это протез. Я не хочу протеза. Но Лопо на кровати не заберет мою ногу. У него добрые глаза. В них слезы. Плачут, когда больно. Покровительница говорит, плачут еще когда к кому-нибудь очень мягкое сердце. Когда грусть. К кому у него мягкое сердце?»

– Лопо, – сказал доктор Халперн, нарушив затянувшуюся паузу, – подойди к кровати.

Лопо сделал два шага к кровати и снова замер.

– Ну как? – спросил доктор. – Недурен, а?

– Почему он не смотрит на меня? – спросил Оскар.

– Но ведь он не человек Его внимание рассеивается.

– И все-таки мне не верится, что он так бездумен, как вы говорите, – Оскар вдруг почувствовал прилив необыкновенно теплого чувства к парню, что стоял у кровати.

– Напрасно. Вы видите, он даже не смотрит ни на вас, ни на меня. Попробуйте, спросите его о чем-нибудь.

– Лопо, – несмело позвал Оскар.

– Да, – ответил Лопо, поднимая голову, и Оскару почудилось, нет, он готов был поклясться, что не почудилось, – будто в его глазах блеснули живые искорки разума.

– Ты знаешь, кто я?

– Человек.

– Ты знаешь, зачем тебя позвали?

– Это слишком сложный вопрос, мистер Клевинджер, – сказал доктор Халперн. – Он его не понимает.

«Наверное, лучше помотать головой», – подумал Лопо и покачал толовой.

– Вот видите, я же вам говорил…

– Лопо, посмотри на меня.

«Он хочет увидеть мои глаза. Это нельзя. Прячь, прячь глаза, говорит покровительница. Делай их пустыми». Он изгнал из глаз всякое выражение – для этого он всегда думал о небе – и посмотрел на человека в кровати.

«Нет, похоже, что я ошибся. У него действительно пустые глаза. Но нет, я не мог обмануться. Видел же я, видел, как они вспыхнули на мгновение», – Оскар почувствовал, как на лбу у него выступила холодная испарина.

– Доктор, – сказал он, – я устал. Я хотел бы заснуть. Операция будет завтра?

– Да, мистер Клевинджер, завтра. Сделать вам укол? Вы сразу заснете.

– Нет, спасибо. Я засну сам.

Оскар закрыл глаза и обостренным слухом больного услышал, как чуть скрипнула дверь. Боже, почему ему все дается так трудно? Почему он лежит сейчас и мучается? Почему в нем нет решительности отца? Почему он должен думать о том, понимает ли что-нибудь Лопо или нет? Ничего он не понимает. Ходячий кусок мяса, доктор прав. А те искорки в глазах? Живые искорки, что мелькнули в его глазах? Не сплошная же темнота у него в мозгах. Что-то он понимает. Слышит, когда ему говорят. Выполняет какую-то работу. Что представляет для него мир? Ему, наверное, бывает и больно, и страшно, и тогда у него так же сжимается сердце, как у меня.

Он знал, что согласится на операцию, знал, что пройдет она благополучно, но боялся, что всю жизнь будет чувствовать себя вором и убийцей. Вором, отнявшим тело у своего младшего брата, у несчастного младшего брата, которому так нужен был старший брат.

Отцу не нужен был никто. Нет, он, конечно, был хорошим отцом, отличным отцом, образцовым отцом. О нет, он не уклонялся от своих обязанностей. Он интересовался делами Оскара, разговаривал с ним, читал ему. Он делал все, что положено отцу. Он вообще был человеком долга. И все-таки он был чужой. Ну почему, почему? – спросил себя Оскар. – Может быть, я несправедлив к отцу. Что отец сделал плохого? Мне, сестре или матери? Да как будто ничего.

И все-таки он был чужим. Он всегда знал, что делать. Его никогда не мучили сомнения. У него всегда были самые точные сведения. И самые солидные, добротные убеждения.

Оскар вдруг вспомнил, как был болен. Чем же он болел? Неважно. Его комната. С левой стороны чучело птицы, бабочки под стеклом. Он лежал в своей кроватке, ему было, наверное, лет пять, а может быть, и шесть, и вдруг он почувствовал, как стены комнаты начинают надвигаться на него. Маленькое сердчишко его наполнилось страхом и отчаянием. Не испытанная им никогда до этого тоска запеленала его серым, холодным покрывалом.

Он не кричал, потому что не мог. И все время ждал, что кто-нибудь войдет в комнату. Ждал трепетно, исступленно. И в конце концов дождался. Вошел отец, одетый в вечерний костюм.

Никогда в жизни Оскар не испытывал такой любви и такой благодарности. Стены перестали надвигаться на него, и тоска начала отступать.

Отец дотронулся до его лба – нет ли жара, и Оскар уцепился за большую сильную руку, которая, как всегда, слабо пахла лавандой.

– Папа, папа, – пробормотал он, – побудь со мной. Не уходи, мне страшно. Посиди со мной.

– Но мне нужно идти, – сказал отец. – У меня еще много дел.

– Мне страшно, – молил Оскар и судорожно цеплялся за отцовскую руку.

– Глупости, – сказал отец твердо. Он поцеловал Оскара и вышел из комнаты.

Как мог он не почувствовать мольбы сына, не услышать отчаяния? Не разделить страх, не отгородить от тоски? Смог. Он всегда делал только то, что он, Генри Клевинджер, считал правильным.

И теперь отцу и в голову не приходит, что он сейчас терзается мыслями о завтрашней операции, что ему жаль загорелого Лопо, который завтра должен будет отдать свое тело калеке, потому что Генри Клевинджер может позволить себе держать для всей семьи ходячие запасные части. Отец, наверное, спит, и сны у него спокойные, уверенные, как и он сам. Он спит спокойно. Он сделал все для сына. Он даст ему новое тело, не оставит его калекой.

Нужно отказаться от операции. И остаться калекой. Но человеком. Потому что стоит пойти на компромисс с совестью один раз, как тут же возникает соблазн пойти еще раз. И еще раз. Шажок. Еще шажок. И вот убеждения становятся такими гибкими, что вовсе не мешают жить человеку так, как ему удобнее.

Он снова явственно ощутил слабый запах лаванды. Бесконечно печальный запах. Рука отца удалялась от него, и он знал, что уже никогда не увидит ее. И он хотел закричать, потому что рука, исчезая, предавала его, оставляла наедине со страхом, но не мог – тело больше не повиновалось ему.