Его память – как испорченная патефонная пластинка. Снова и снова он сидел в вагоне моно, откинувшись на спинку кресла и сквозь полуприкрытые веки смотрел на проносившиеся мимо бесконечные ряды домиков. Каждый раз, когда он ехал по монорельсу из университета домой в Хиллтоп или обратно в университет, вид десятков тысяч почти одинаковых домиков наполнял его тоской.

Потом, в суете студенческой жизни, Оскар забывал об этих мыслях, и только бесшумно разворачивающаяся панорама из окна моно снова приносила юношескую печаль. Он пытался посмеиваться над собой.

Вельтшмерц – мировая скорбь, – говорил он себе, – свойственна молодым людям. С возрастом она проходит, и человек исправно совершает свой положенный на земле цикл: съедает столько-то тонн, выпивает столько-то цистерн, просыпает столько-то лет и благополучно умирает, чтобы освободить место другим, которые, в свою очередь, испытают вельтшмерц, вылечатся от юношеского недуга и начнут сновать по предназначенным им тропкам в человеческом муравейнике.

Впрочем, мысли его текли на этот раз медленнее, чем обычно. Он не выспался накануне и сейчас то и дело начинал дремать, однако через секунду-другую снова открывал глаза. С детства он не умел спать сидя.

Внезапно слегка вибрирующая тишина вагона взорвалась скрежетом и грохотом. С чудовищно томящей медлительностью он начал клониться вперед, и пупырышки на искусственной коже сидения превратились в холмы и горы. Затем – провал. И снова память стала прокручивать в замедленном темпе ленту проносившегося пейзажа, снова она разрывалась скрежетом и грохотом, и снова с рвущей сердце медлительностью летел он вперед со своего места. Падал в провал, из которого снова, как в бесконечной детской присказке, возникал вагон моно.

«Этого не может быть, – вяло подумал он, – человек не может жить много раз. Наверное, я умер. Но смерть – это чувства, выровненные до нуля. Скорее всего, я жив». И вдруг он понял, почему память свернулась в бесконечное кольцо. Дальше вспоминать было страшно, дальше была тупая боль, которая наполнила все его тело, а может быть, и весь мир, потому что его тела было явно мало для такой сложной системы болей.

И катастрофа получила в его сознании название: катастрофа. И к этому слову-координате начали подплывать другие слова: ужас, боль, смерть, калека, больница.

Он начал ощущать свое полное тупой боли тело. Он уже каким-то образом знал, что вскоре должен будет открыть глаза, но пока можно было сопротивляться, этого делать не следовало. Пока глаза закрыты, была надежда, что его мучает дурной сон, что скоро с легким шорохом моно начнет тормозить, он выйдет, найдет такси и через полчаса окажется в старом родном доме на холме.

Но даже с закрытыми глазами он уже не верил в сон. И как только понял это окончательно, боль стала острее, и он застонал.

– Состояние, конечно, тяжелое, не будем скрывать от вас, – услышал он откуда-то издалека бесплотный голос, – но шансы есть…

– Шансы на что? – спросил другой голос, почему-то очень знакомый.

– На жизнь. Не больше…

«О чем они говорят? – подумал Оскар. Наверное, о ком-то тяжело больном. И я тоже болен. А может быть, это обо мне?»

Он поднимался теперь к сознанию с пугающей быстротой, боль упорно выталкивала его на поверхность. Но ему не хотелось подниматься. Там было тяжелое состояние, «только шансы». Но там был и знакомый голос. «Это отец», – подумал Оскар. Теперь он окончательно пришел в себя, но по-прежнему не открывал глаза. Нужно было дослушать, о чем говорили люди около него.

– Что вы понимаете под словом жизнь? – глухо спросил отец.

– О, мистер Клевинджер, не будем заниматься философскими определениями, особенно в такой час. У вашего сына раздроблена правая нога. Нужна ли будет ампутация – пока я вам сказать не могу, но пользоваться он ею безусловно не сможет. Вот рентгеновский снимок, смотрите, каша из костей. Очевидно, его ударило по ноге что-то тяжелое, скорее всего сорвавшееся сиденье. Повреждена и правая рука. Возможно, ее удастся спасти, но полностью ее функции, скорее всего, не восстановятся. Что касается повреждений внутренних органов…

«Священный Алгоритм, – пронеслось в голове у Оскара, – лучше бы удар был чуточку посильнее…»

– Но пока нас больше всего беспокоят почки и печень. Сказать точно еще трудно, но повреждения, увы, есть. Так что, мистер Клевинджер, жизнь, в данном случае, это не так уж мало – В голосе врача послышалась профессиональная обида человека, от которого профаны ждут больше, чем он может дать.

– Скажите, доктор, непосредственной угрозы его жизни нет?

– Думаю, что нет. Мы сделали все, что нужно.

– Когда его можно будет забрать отсюда?

– О, мистер Клевинджер, пока бы я на вашем месте не задавал таких вопросов. Кто знает… Если все пойдет хорошо, месяца через три-четыре…

– Вы меня не поняли, доктор, – в голосе Клевинджера послышались нетерпеливые нотки человека, привыкшего, чтобы его понимали сразу, – я имею в виду, когда его можно будет забрать сейчас, до лечения?

Доктор даже закашлялся от обиды.

– Вы нам не доверяете?

– Я вам абсолютно доверяю, доктор. Просто я…

– Смею вас уверить, что условия в нашей больнице…

– Я просто хотел…

– … лучшие медицинские силы…

– … забрать сына.

После томительной паузы доктор спросил:

– В другую больницу?

– Н-нет, домой.

– Простите, мистер Клевинджер, – голос доктора снова окреп, и в нем теперь угадывалось торжество специалиста, поймавшего, наконец, профана на совершеннейшей глупости. – Ваш сын в таком состоянии не может находиться дома. Даже самый лучший уход не может заменить больницы. Так что это совершенно отпадает. Я понимаю ваши чувства и представляю ваши возможности, но взять его домой было бы преступлением. Ваше право перевести его в другую больницу, если вы нам не доверяете, пожалуйста, но не домой…

Оскару вдруг стало страшно. Зачем отец хочет его забрать? Слишком часто отец настаивал на своем… Он открыл глаза и тихо позвал:

– Отец…

Оскар увидел, как отец на мгновение замер, словно прислушивался, потом стремительно повернулся к сыну и жадно поймал глазами его взгляд. Лицо его на секунду передернула жалобная гримаса, он с усилием сделал глотательное движение. Глаза влажно заблестели. Он нежно коснулся пальцами лба Оскара и провел ими по носу, губам, подбородку. Давно забытая детская восторженная привязанность нежным и горячим облаком поднялась из глубин души юноши, и он почувствовал, что и лицо отца, и комната вдруг потеряли резкость. Он плакал.

– Не бойся, сынок, – сказал отец, и Оскару захотелось поверить отцу, как он когда-то верил каждому его слову. Но не мог. И не только потому, что их разделяли годы все более сильных ссор, но и потому, что слышал слова доктора. Одноногий и однорукий калека. Почему удар пришелся не по голове? Почему?

– И не плачь, – сказал отец. – Я знаю, что разочаровал тебя. Наверное, сыновья всегда разочаровываются в своих отцах, когда вырастают. Но, поверь мне на этот раз, прошу тебя. Я обещаю, что ты выздоровеешь и будешь нормальным человеком.

Оскар услышал, как вздохнул врач. Он бы и сам вздохнул, но страшно было набрать в грудь чуть больше воздуха.

– Завтра можно будет? – спросил Генри Клевинджер доктора.

– Забрать вашего сына?

– Да, – решительно сказал Клевинджер.

– Как вам угодно, – сухо сказал доктор.