– Антенор, проснись! – Кассандра дотронулась ладонью до лба старика, и тот медленно открыл глаза. Закашлялся, дергаясь всем телом, и наконец с трудом поднялся со своего соломенного ложа.
– А, это ты, девочка… Что случилось?
– Антенор, час наступил. Греки ушли, и на берегу стоит деревянный конь. Тот, о котором рассказывал Александр. – Кассандра говорила, захлебываясь словами, дрожа от возбуждения. Ее огромные глаза одержимо сверкали. – Значит, так и будет. Мы обречены. Отец допрашивал грека Синона и уверен, что раскрыл замыслы Одиссея. Он уверен, что в коне священный палладий и что, втащив его в город, он сделает Трою непобедимой. Это гибель, старик, это смерть! Она придет, я знаю, потому, что ход истории не остановить, но сидеть и ждать, и слышать заранее треск горящих бревен, от этого можно сойти с ума… Ты мудр, Антенор, ты стар, ты знаешь все. Научи меня, научи, прошу тебя…
– Не нужно, девочка, вытри слезы, ты ими не погасишь огня. И не говори, что ход истории не остановить…
– Но ты же знаешь, я видела гибель Трои! И Александр не думает, но знает! Он же пришел из будущего!
– Ни в чем нельзя быть уверенным, девочка, даже в том, что знаешь, и в том, что видел. То, что для одного гибель – для другого не гибель…
– Не лукавь, Антенор, детские трупики – это для всех. Научи меня, что делать, заклинаю тебя именем всех богов.
– Не знаю, девочка…
– Ты… ты не знаешь? Почему же тебя считают мудрецом?
– Наверное, потому, что я не знаю больше других…
– Старик, – глаза Кассандры гневно сверкнули, – мне не нужно слов, круглых, как морская галька. Ты сможешь пойти на берег и открыть коня?
– Ты ведь знаешь, я под стражей.
– А если я выведу тебя отсюда?
– Меня схватят по дороге.
– Это верно. – Плечи Кассандры опустились, взгляд потух.
Возбуждение покидало ее и вместо него приходила апатия. Сладкая тихая апатия, оправдывающая все и снимающая с сердца невыразимую тяжесть предвидения. До этой минуты она чувствовала огромное напряжение, словно упиралась ногами в землю, затыкая собой щель в плотине. Но напор сильнее ее. Ее отбросило в сторону, и вот уже тугие витые струи бьют через отверстие, размывают его, вот-вот поток прорвет плотину и хлынет бурлящей смертью, унося всех и все. И ее и Александра. И руки его, что, прикасаясь, посылали но ее спине ручейки сладкой дрожи, и глаза, в которых мерцала такая нежность к ней, что каждый раз, взглянув на них, она чувствовала, как у нее обрывалось сердце и куда-то падало, оставляя тревожно-сосущую пустоту… Александр, Александр, чужак, далекий, странный и любимый. Только еще раз увидеть его, только положить голову ему на грудь, только стиснуть руки у него на шее и прижаться к нему, забыть все.
Антенор вытер краешком грязного хитона глаза. То ли слезились они от старости, то ли навернулась слеза – кому до этого дело?
– Девочка, – тихо сказал он, – пойди к Лаокоону, жрецу Аполлона. Он мой друг. Он суров и упрям, это верно, но в нем нет страха. Пойди к нему и расскажи ему.
– И ты думаешь?..
– Не знаю, дочь. Не знаю. Иди.
Над покинутым лагерем греков висело облако тяжелой вони. Смердили кучи отбросов, неубранные трупы коней. Голодные, худые собаки неохотно отбегали, оглядываясь на небольшую группу троянцев, в безмолвии стоявших на берегу. Глубокие борозды, пропаханные кораблями в прибрежном песке, казались следами неведомого исполинского плуга. Возле каждой борозды валялись полусгнившие подпорки, которые поддерживали суда на берегу.
Деревянные жилища зияли сорванными дверями и крышами. Спешно, ох, должно быть, спешно уходили в море ахейцы.
Но взоры Приама и Ольвида были прикованы не к картине брошенного лагеря, а к деревянному чудищу, похожему формой на гигантского коня. Четыре массивных бревна-ноги стояли на утрамбованной земле, а бочкообразное туловище венчалось угловатой головой. Слегка пахло свежеструганными досками.
– Что это начертано на боку у коня? – медленно спросил Приам, близоруко прищуриваясь.
– "Этот дар приносят Афине Воительнице уходящие данайцы", – прочел Ольвид. – Больше ничего, царь.
– Ольвид, пусть никто не подходит к коню, не смеет касаться его. Я силой своего ума, мудростью, дарованной богами, проник в злокозненные и хитроумные планы Одиссея. Дар Афине в наших руках, дар вместе со священным палладием. Война кончилась, Ольвид. Осада снята. – В глуховатом голосе Приама слышалась усталость. Десять лет войны. Десять лет осады. Скрип колесниц, храп коней, пение стрел, кровь, пот, судороги смерти. Он, Приам, на коленях перед Ахиллесом просит отдать для погребения тело Гектора, старшего сына. Жизнью рисковал, Троей, унижался, молил надменного Ахиллеса. Гектор, сын… Любимый… Погиб… И Парис, кровь родная, всегда с улыбкой, глаз не отвести… Погиб… Костры, костры, сотни погребальных костров, горьковатый со зловещей сладостью дым, уходящий в небо.
Приам оглянулся. Стены города хорошо были видны отсюда. Десять лет манили они безумных греков, десять лет бросались отсюда на штурм и снова откатывались к кораблям зализывать раны, нанесенные копьем приамовым.
Царю было грустно, но грустью легкой и торжественной, грустью победной и утоляющей боль. Стар он стал, утомился от жизни. Теперь, когда вдыхал он вонь брошенного лагеря данайцев, вдруг почувствовал, что недалек последний его день. Но страха перед небытием не было. Устал, ах как устал старый царь. И священная Троя, основанная дедом его Илом, отныне в безопасности. Отвел он греческую грозу. Ушел и надменный царь микенский Агамемнон, и старый царь пилосский Нестор, и итакиец Одиссей, возомнивший себя богоравным в хитроумии. Все ушли, оставив горы золы от погребальных костров. Удрали, надеясь на попутный ветер. Исчезли, испарились, будто и не было никогда тысячи кораблей с несметным войском. Только не стоят рядом с ним сейчас Гектор и Парис, плоть родная… Не радуются победе.
– Охраняй коня, Ольвид, – снова повторил царь Приам начальнику стражи. – Тронет его кто, прогневает Афину, головой своей ответишь плешивой. Понял?
– Да, царь, не беспокойся.
– И пошли в город за самой крепкой тележкой, на которой возили раньше камни для построек. И пусть пришлют самых сильных коней. Попробуй-ка сдвинь эдакую махину с места.
– Слушаю, царь, не беспокойся.
– И пусть в городе разведут костры, жарят целых быков и выкатят бочки вина.
– Слушаю, царь, все будет сделано так.
– И пусть… Что это за шум? Кто это?
Коренастый человек в хитоне жреца отталкивал стражников, которые преградили ему путь.
– Это, кажется, Лаокоон, жрец Аполлона, – пробормотал Ольвид, приставляя ладонь ко лбу, чтобы не мешали лучи солнца. – Да, он.
– Что ему нужно здесь? – недовольно спросил Приам, повернулся и пошел к спорящим.
Лаокоон, лицо в зверообразной смоляной бороде, взор суров и диковат, отпихивал стражника.
– Дай дорогу жрецу Аполлона, несчастный! – кричал он.
Ольвид по-старчески семенил к жрецу, подбежал, махнул рукой стражнику: понимать надо, царь смотрит.
– В чем дело, жрец? – нахмурился он. – Стражники получили приказ никого не подпускать к чудищу. Что тебе нужно здесь?
– Что мне нужно? – насмешливо переспросил жрец, и желваки катнулись под его скулами. – Глаза вам открыть, вот что!
Ольвид нахмурился. Безумец. Хорошо, что не слышал Приам, не подошел еще.
– Успокойся, жрец, ты не в храме, а перед царем троянским.
– Для того я и здесь. Царь, – повернулся он к Приаму, – опомнись, царь. Как можно верить грекам? Бойся их, даже дары приносящих! Неужели ты думаешь, что Одиссей настолько глуп, чтобы…
– Замолчи! – гневно крикнул Приам. – Я вижу, ты и сыновей малолетних привел – вон они двое, – чтобы посмеяться над царем. Как смеешь ты говорить…
– Смею, царь! – крикнул жрец. – Не ты мне господин, а бог Аполлон, которому приношу я жертвы в храме.
– Ну и иди в свой храм, – тихо и зловеще проговорил Приам. – Жрецы много воли взяли… Не поймешь, кто правит городом – он, Приам, или жрецы.
– Ты слеп, ты не видишь беды, – так же тихо и зловеще ответил жрец. – Прикажи открыть чрево идола и увидишь там воинов. Не священный золотой палладий, охраняющий города, а медное оружие, завоевывающее их. Прикажи, царь, молю тебя! – Суровое, из дерева высеченное лицо Лаокоона сморщилось, в глазах вскипели слезы.
– Не плачь, Лаокоон, не гневи богов. В день победы ты полон гнева и скорби. Почему? Может быть, не радостно спасение нашего священного Илиона? Пойми, жрец, именно на это рассчитывал Одиссей. Он сделал все, чтобы мы поверили, будто в коне воины, вскрыли его чрево и разгневали тем самым Афину Воительницу. А гнев богини… То, чего не могли сокрушить греки, вмиг сокрушила бы богиня. Но я, Приам, силой ума проник в злокозненные планы Одиссея и обратил их против греков. Мы не тронем коня, а втащим его в город и сделаем священный Илион неприступным во веки веков.
– Нет, – упрямо сказал жрец, – я не верю грекам. Надо посмотреть, что в коне. Там воины. Там сам Одиссей с дюжиной товарищей…
Приам засмеялся, ему скрипуче вторил Ольвид, а за ними засмеялись и угрюмые обычно стражники, которые, опершись на тяжелые копья, следили за спором.
– Одиссей, Одис-сей… – Приам схватился за бока, а Ольвид даже согнулся от пароксизма смеха.
Лицо Лаокоона на мгновение окаменело, потом исказилось гримасой гнева. Быстрым движением он выхватил копье у ближайшего к нему стражника и, прежде чем кто-нибудь успел ему помешать, с силой метнул в деревянного коня. Чудище дрогнуло от удара, и, изнутри послышался слабый металлический звон.
– Слышите? – крикнул Лаокоон, глядя словно завороженный на тяжелое копье, которое все еще дрожало, вонзившись в дерево. – Слышите звон? Это оружие!
– С тобой Одиссею было бы легче, – с презрением сказал Приам. – Для того-то и положил он внутрь коня несколько кусков бронзы, чтобы приняли мы их лязг за звон оружия. Но хватит, жрец. Уйди! Иначе я прикажу убить тебя!
– Слепец ты, царь, глупый слепец! Смотри! – Он бросился к коню, но Ольвид, словно ожидая этого, неловко швырнул вслед ему копье. Медный наконечник ударил жреца в спину, и тот упал. На лице его застыло выражение недоумения и испуга.
– Отец! – послышались детские пронзительные вопли, и две маленькие фигурки метнулись сквозь цепь стражников к распростертому жрецу. Упали с разбегу, уткнулись головками в тело, словно сосунки, заголосили.
Лаокоон уперся руками о землю, с натугой сел. Сзади на белом хитоне расплывалось красное пятно.
– Бегите, – прошептал он сыновьям, но смуглые ручонки словно приклеились к нему, не оторвать. – Бегите, – повторил он и, не видя, начал нашаривать рукой валявшееся рядом копье.
– Так?! – крикнул Ольвид и с каким-то остервенением, с хриплым выдохом бросил второе копье. – Не промахнешься на десять шагов.
«Перечить, против царя уже пошли? – кружилось в голове у Ольвида. – Думать стали, каждый умный, зараза, яд, змеи, змеи, расшатывают все, гибнет порядок». Гнев душил его.
«Отец, отец, отец!..» – Пронзительные мальчишеские голоса, вибрирующие от ужаса и горя, сверлили голову Ольвида.
– Щенки, змееныши! – крикнул он и бросился вперед. Одного ударил ногой в голову, другого, вцепившегося зубами ему в палец, слепо ткнул куда-то кинжалом.
Все молчали. Тихо стало, странно как-то тихо после детских воплей.
– Ольвид… – сказал Приам наконец и тут же умолк.
«Всегда так, – подумал Ольвид. – Бьешься за него, как пес цепной, на старости головой рискуешь, царскую власть подпирая, а чуть что – морщится брезгливо. Палач… А без палача как? Как без палача?»
– Ольвид, – снова пробормотал Приам, отводя глаза, – народ не должен знать про это… Все-таки жрец Аполлона.
– Про что, царь? Про то, как, разгневавшись на святотатца, Афина послала две змеи, удушившие и жреца, и его детей? Почему же не должен этого знать народ?
«Опора, опора, – подумал Приам, – в крови, но умен, ох как умен! Да так, наверное, и нужно… Власть как корабль на берегу: выбей подпорки – тут же потеряет равновесие и рухнет».
– Это народ должен знать, – твердо сказал Приам.
– Эй, стража, кто видел двух змей, выползших из моря? – громко спросил Ольвид и пристально посмотрел на воинов.
– Я! – громко крикнул высокий статный стражник со шрамом на правой щеке.
– Как тебя зовут?
– Гипан.
«Глаза ясные, смотрит прямо, да и плечи широки», – подумал Ольвид и спросил:
– Что ты видел?
– Видел своими глазами, как выползли из моря две огромные медные змеи. Страшно шуршали они и гремели, быстро ползли к несчастному жрецу Лаокоону. Тот же, словно сила вдруг покинула его члены, замер. И сжали его змеи, принялись душить. Подбежали к нему дети его, плачут, кричат. «Бегите!» – гонит их жрец, а сам уже задыхается, хрипит. Бросились мы тут на помощь, но змеи уже разделались со своими жертвами. Разделались – и к берегу. Только мы их и видели. Вот что я видел своими глазами, господин.
Ни ухмылки сообщнической, ни подмигивания. Стоит прямо, глаза серьезные. Без выражения. Как он сказал его имя? Гипан? Помощником надо его сделать, с таким спокойно.
– У тебя хорошее зрение, Гипан, – сказал Ольвид и обвел взглядом стражников. – Все ли видели змей? – возвысил он голос.
– Все! – нестройно ответили воины. – Все!
– Если кто-нибудь отвернулся или чего-нибудь не рассмотрел, расспросите Гипана. И разожгите погребальный костер, предайте священному огню тела несчастного Лаокоона и детей его.
Стражники засуетились, складывая костер из брошенных корабельных подпорок. Те, что не сгнили, были сухи, хорошо должны гореть.
Гипан, взвалив на плечи труп жреца, поднес его к деревянным брускам, осторожно положил наверх. Следом принес и детей. Поднесли факел. Не сразу, но разгорелось все-таки пламя, потянулся дым. Сначала горьковатый, затем примешалась к нему и приторная сладость. Запах смерти, запах войны.
– Ольвид… – пробормотал царь Приам.
– Слушаю, царь.
– Устал я…
– Велики труды твои, царь. Прикажешь подать колесницу?
– Не нужно. Хочу подождать, пока двинется в Трою конь Одиссея. Войду с ним. А вон и тележка.
Двадцать самых сильных коней были впряжены в низкую массивную тележку для перевозки камней. Не кляч с разбитыми ногами, а мощных жеребцов из царских боевых конюшен.
– Ольвид, – сказал Приам, – теперь уже можно открыть ворота и выпустить народ. Троянцы заслужили того, чтобы самим вкатить коня в город.
На расстоянии десяти стадий от Скейских ворот коней выпрягли, и сотни горожан с криками бросились к тележке. Люди упирались в колеса, в края ее, в ноги коня. Те, кто не мог упереться руками в тележку, упирались в спины счастливцев.
Люди кряхтели, пыхтели, стонали, кричали, пели и отдувались, и исполинский конь, слегка покачиваясь, медленно плыл к воротам.
При каждом толчке что-то звенело внутри идола, и люди смеялись, передавая друг другу, что это Одиссей положил туда, наверное, бронзовые кубки для их устрашения.
– А змеи, ты слышала, что случилось со жрецом Лаокооном? – слышались голоса.
– Богиня Афина наслала их на проклятого нечестивца!
– Еще бы, дар-то ей!
– Жрец, а не понимал…
– Много их таких…
– Детей жалко…
– Мало ли кого жалко, у меня вон муж…
– А у меня брата еще в прошлом году…
– Давай налегай!
– Сам пойдет, поскачет!
Тележка остановилась у самых Скейских ворот.
– Слава царю Приаму! – выкрикнул кто-то, и толпа подхватила:
– Слава! Спаситель Трои! Защитник!
Пахло потом, луком, кислым вином. Из ворот тянуло запахом жарящегося мяса.
– Гляди-ка, не проходит конь в ворота, велик больно!
– Ничего, пройдет! Зачем нам теперь ворота?..
И уже полезли на стены люди, отбивая камни, крича что-то, чего нельзя было разобрать за перестуком заступов, и тонкая каменная пыль повисла в воздухе, медленно оседая на потные, разгоряченные лица и плечи.