— Здравствуйте, — сказал я, глядя на рыжие волосы с седыми корнями. Мне казалось, что я уже где-то видел эту склоненную над столом женскую фигуру в белом халате. — Я Сеньчаков. Сурен Аршакович Абрамян должен был…

— Да, да, Сурен Аршакович просил, чтобы я посмотрела вас. — Женщина сняла очки с толстыми стеклами, и близорукие ее глаза сразу стали домашними и беспомощными. Она осторожно помассировала пальцами веки, вздохнула и сказала:- Что же вы стоите, садитесь. Сурен Аршакович сказал мне…

Дверь кабинета приоткрылась, в щели показалась женская голова с унылым синим носом и пробасила:

— Екатерина Тарасовна, там сантехник…

— Вы же видите, Клавочка, я занята, — вздохнула Екатерина Тарасовна и встала из-за стола. Из-под халата видны были коричневые вельветовые джинсы.

— Простите, я сейчас вернусь.

— Ради бога…

Я тоже встал и начал рассматривать содержимое двух стеклянных шкафов. В них лежали аккуратные рукавицы, мужские сатиновые трусы, в каких играли в футбол во времена Бутусова и Селина, салфетки. В другом месте я бы, вероятно, долго думал, что бы эти вещи могли значить, но в кабинете главврача психдиспансера они явно демонстрировали достижения больных. Рукавицы в особенности были хороши. Может, и я научусь шить такие…

— Простите, — сказала Екатерина Тарасовна, входя в кабинет. — Голова просто кругом идет. Не одно, так другое. В подвале труба лопнула, два врача больны, хорошо, хоть с третьим не подтвердилось…

— Что не подтвердилось?

— Понимаете, дважды на одной неделе его видели на улице, когда он шел под руку с нашими больными женского пола.

— Это нельзя?

— Что вы, что вы! — испуганно замахала руками Екатерина Тарасовна. — Это категорически запрещено. Использование служебного положения. Мне рассказали, у меня сердце упало. Особенно одна из них, необыкновенно интересная девушка, красавица, умненькая… Я вызвала врача к себе, заперла дверь и говорю: «Яков Григорьевич, этого я от вас не ожидала. Вы прекрасный врач, у вас изумительная жена…» Он посмотрел на меня безумными глазами, и спросил: «Ну и что? Разве это нельзя совмещать?» Я устаю ужасно, нервы на пределе, сын спутался с какой-то проходимкой без московской прописки, а здесь сидит тридцатипятилетний человек и пытается неуклюже шутить. «Не острите! — завизжала я. — Я категорически требую, чтобы вы это немедленно прекратили!» — «Что именно? — спрашивает он меня. — Быть прекрасным врачом или иметь изумительную жену?» Я почувствовала, что вот-вот заплачу или тресну его по голове чернильным прибором. «Яков Григорьевич, вы шли под руку с…» И тут он начал смеяться. Какой-то неукротимый смех. Смеется, а на глазах слезы. «Я провожал их в метро, — наконец выдавил он из себя. — Они боятся. Типичная клаустрофобия». Мне стало нестерпимо стыдно. «И вы… — пробормотала я, — вы по своей инициативе тащились с ними в метро, провожали до дому?» Боже, как мы подозрительны друг к другу! Перебирая побудительные мотивы того или иного поступка, мы сразу автоматически отбрасываем благородные объяснения. — Екатерина Тарасовна еще раз громко вздохнула, снова сняла очки и помассировала веки. — Простите за жалобы. Теперь рассказывайте вы.

Я только начал рассказывать, как главврача снова позвали. Теперь шофер не хотел ехать, ссылаясь на севший аккумулятор.

Я даже не мог смеяться. Шоферы и сантехники издевались над моей личной трагедией, главврач рассказывала мне, больному, о своих трудностях. Аккуратные рукавицы призывно смотрели на меня из стеклянного шкафа.

Екатерина Тарасовна вернулась в кабинет, решительно повернула ключ в двери и виновато улыбнулась.

— Все, больше нам никто не помешает. Рассказывайте, что вас беспокоит.

Она слушала меня внимательно, задавала вопросы. Наконец она сняла очки, уже знакомым мне жестом сделала массаж век и сказала:

— Пока я не вижу особых оснований для беспокойства. В основном ваши трудности носят, я бы сказала, личностный характер…

— Но голоса растений, — пробормотал я. — Они тоже носят личностный характер? Или, может быть, вы верите, что я их слышал?

Екатерина Тарасовна мудро пожала плечами:

— Я работаю уже четверть века, и я научилась быть менее категоричной, чем тогда, когда выскочила из института.

— Но растения не могут разговаривать, — застонал я. — Я был в лаборатории, говорил со специалистами…

— А я не утверждаю, что могут. Лично я никогда их голоса не слышала. Но ведь и электронов я тоже не видела…

— Допустим. Но зато мы видим, как они, например, раскаляют нить электролампочки. А голоса цветов…

— Наверное, мы еще плохо понимаем влияние живой природы на нас, нашу психику. И может, проявлений этого влияния больше, чем мы можем сегодня представить себе. И неважно, что свет лампочки заставляет нас щуриться, а влияние живой природы…

— Но голоса… — простонал я.

Екатерина Тарасовна почему-то вздохнула, посмотрела на меня не то с сожалением, не то с жалостью и сказала сухо:

— По-видимому, вы переживаете какой-то духовный кризис. Вы литератор, у вас чрезвычайно развито воображение, мышление носит преимущественно ассоциативный характер. Возможно, вы недовольны собой. Вам нужно как следует отдохнуть. Если бы вы смогли недельку-другую походить где-нибудь за городом на лыжах, вы бы себя не узнали. Попейте валерианочки. Попринимайте тазепам, сейчас я вам выпишу. И главное — не забирайте себе в голову, что- вы больны.

Я вышел из диспансера. Было морозно, но мартовское солнце растапливало на асфальте дорожек льдышки, и они лежали, окруженные темными влажными кляксами. Старушка несла две авоськи с глянцевыми яркими апельсинами. У меня похолодело все внутри. Моя старушка не может быть здесь, она на другом конце Москвы, Я подошел поближе. Старушка была не та, и я облегченно сказал ей: «Здравствуйте». «Бонжур», — сказала старушка и юркнула в подъезд. Право же, не зря они выстроили здесь психдиспансер.

Около магазина «Свет» я увидел автомат. Я опустил две копейки и набрал Нинин номер. Чудеса продолжались. Неожиданно она ответила.

— Ниночка, я хочу тебя видеть, — сказал я.

— У меня сегодня тренировка, — скучным голосом сказала она.

— Ну и черт с ней, с тренировкой, можно хоть раз пропустить ее?

— Что вы, Геннадий Степанович, пропустишь раз, пропустишь два — потом не наверстаешь, — рассудительно сказала она, и мне показалось, что она зевнула.

Все было правильно. Мир был ясен и тверд. Растения, как и предполагалось, не разговаривают. Лыжи полезны для здоровья, В Нининой жизни я занимал место после стирки, но перед уборкой квартиры.

Мир был ясен и тверд, и все должны в нем знать свое место.

Мне стало скучно, как было только что скучно Нине на другом конце провода, и я зевнул. Скучно и холодно. И ясно. Все было ясно. Но не летней ясностью, а скучной зимней ясностью. Серая прозрачность зимнего дня.

Между двух сугробов буксовал «Запорожец». По обеим сторонам улицы тянулись шеренги людей с глубокими залысинами и светлыми, почти водянистыми глазами. Мне было скучно смотреть на них. И им на меня.

Моя душа была разлинована расписанием. Сегодня то же, что вчера. А завтра такое же, как сегодня.

Домой тащиться мне не хотелось, там меня никто не ждал. Пожалуй, лучше всего сейчас было бы поехать в бильярдную.

И я поехал в бильярдную Дома кино.

— А, Геночка, — расцеловал меня человек, которого я видел раз или два в жизни, — как ты, старичок?

— Ничего, дорогой. Можно сказать, прекрасно.

— Приходи в среду на премьеру моего детективчика. Хвастаться не буду, старичок, но, по-моему, получилось. Придешь?

— Обязательно, — сказал я с убежденностью, которая дается только при сознательном обмане.

— Жду тебя,

— Как там ваша «Любовь по протоколу»? — спросил шустрый седой человечек в кожаном пиджачке. — Говорят, трудности?

— Почему трудности? Все идет хорошо.

— А… — поскучнел человечек и пошел дальше.

Откуда-то снизу начала подниматься беспричинная злоба. Она собиралась кучевыми облаками. Облака крепли, собирались, густели, темнели.

Будьте вы все прокляты! Паршивые стебельки, сбившие меня с панталыку, ласковый ловкий псих Александр Васильевич. Сколько же партий выиграл он у меня под разговорчики о чаинках и живых душах? И Ниночка моя, копьеметательница. Мало ей физиологов-вольников и гонщиков, задурила голову сорокалетнему дураку. Будьте вы, друзья мои, все прокляты!

Помню, что подходил к каким-то незнакомым людям, помню, как кто-то твердо стискивал мой локоть и вел меня куда-то, как я вырывался, как кто-то уверял меня, что я талант, а я все пытался вырваться.

Немножко пришел я в себя в лифте. По нескольким привычным надписям, изящно выгравированным гвоздем на стенках, я понял, что подымался к себе домой. Старушки с апельсинами не было.

Не раздеваясь, я прошел в комнату, щелкнул выключателем. — Ну что, милые братики си… ци… ну, вы понимаете… И ты, луковица лукавая… Думали, будете морочить мне голову, дряни зеленые?

Мне показалось, что я услышал испуганный крик. Я замолчал и стоял покачиваясь. Кровь водопроводно шумела в ушах, сердце колотилось. Было нестерпимо жарко и душно. Я раскрыл дверь на балкон.

— Гена, — послышался испуганный голос Приоконного брата — ты…

— Врешь! — заорал я.. — Врешь! Нету вас, нет! Понимаете, сорняки, нет вас! Теперь-то я это точно знаю! Вы га… галлю… вы иллюзии, химеры, фантомы, миражи, фата-морганы. Вы не существуете, и нечего смущать мой покой…

— Гена, — голос Стенного брата дрожал от ужаса, — Гена…

— Хватит! — завизжал я. — Хватит! Будьте вы все прокляты!

Мутная сильная волна подхватила меня, подняла. «Сейчас я сделаю что-то непоправимое», — пронеслось у меня в голове, но волна была неудержимой, и ниточка мысли тут же лопнула. Я перестал сопротивляться. Волна несла меня, и в отрешенном страшном подчинении ей была противоестественная сладость. Я схватил горшок с Приоконным братом и трахнул его о пол. Где-то тонко зазвенела чашка. Глиняные черепки хрустели у меня под ногами.

— Вот вам! Вот вам! — застонал я и наступил ногой на разорванный стебель. — И ты, и ты! — я швырнул на пол горшок со Стенным братом, горшок Безымянки.

Стало тихо. За стеной знакомый женский голос сказал:

— В Москве и Подмосковье ночью до минус десяти, на востоке области до минус шестнадцати, днем около нуля.

Кто-то медленно двигал ручку реостата, и свет гас плавно, как в театре. И так же томительно плавно я падал, падал на тахту, проваливался в спасительную темноту.

Я проснулся сразу, будто вышвырнутый из сна катапультой. Страшное горе распирало грудь. Дышать было невозможно. Жить было нельзя. Впервые я отчетливо понял, что должны чувствовать люди, кончающие с собой.

И в этот момент в вязкой мертвой тишине я услышал тонкий голосок Безымянного цветка, Я не сразу понял; что шепчет мне Безымянка, но шепот был так полон сострадания, так трепетала в нем любовь, что слезы хлынули у меня из глаз.

Туча, что собиралась годами, пролилась очищающим дождем. Все было проще. Все было неизмеримо проще.

Я стал на колени и благоговейно поднял с пола зеленые стебли…