(БЕЛАРУСЬ, 1970)

Сталин смотрел прямо в меня. Его портрет висел на фотографии в книге за спиной какого-то деятеля, сидящего в кабинете, где тот корпел в трудовых буднях, пресыщенных ответственной работой. Деятели всегда первыми вешают главных своих вождей. Чтобы было видно, кто за ними стоит, нависнув. И надо же, я этот портрет заметил. Аккуратно вырезал, вставил в купленный значок, состоящий из металлической основы, дурацкой картинки с веселой рожицей и стеклянной внешней планки под зажимами. Рожицу выбросил, чтобы жить было лучше и веселей. По заветам. Так получился значок Сталина. Их не продавали, и вообще его имя было не то чтобы запрещено, но и не особо упоминалось. Великий строитель государства? Да. Лидер Победы в страшной войне? Да. Какие-то «перегибы», неоправданные репрессии? Да, были. «Но попробуй, – неохотно говорили нам, – уследи за всеми». Особенно, за теми, кто старался быть святее Папы Римского – в том же тридцать седьмом году. Дата нарицательная, но эпизодическая. Вот, пожалуй, и все в целом, что мы знали.

Знание всегда преступно, потому как «отягощает ответственность». Перед собой.

Я зацепил Сталина на рубашку, взял портфель и пошел на лекции.

И сейчас, издалека, мне непонятно, чего не хватало в жизни. Ко дню рождения, к своему семнадцатилетию, поступил в столичный университет, на престижный факультет. Из далекой белорусской глубинки, где, закрывшись, жил своей жизнью военный городок авиации дальнего действия. И откуда даже Могилев или Бобруйск казались большими нескучными городами. Что еще надо? На гитаре играешь, на аккордеоне, отмучившись, тоже. Девчонки никогда не отказывают встретиться. Разряд по волейболу. Стихи…

Это вообще песня. Самый молодой, еще школьник – на слете молодых поэтов и прозаиков республики. Из своей-то глуши. Попал я туда случайно. Поскольку в местной газете уже печатались мои какие-то опусы, аж на весь район, соседи по военному городку привели свою дочку. Тоже школьницу и тоже со стихами. Она прошла местный поэтический конкурс, собиралась на областной и хотела посоветоваться, как творческий человек с творческим. Надо отдать должное: в Советском Союзе для детей и молодежи были действительно все условия и ступени для талантливых ребят. И в спорте, и в литературе, и в живописи. Во всяком случае, до того, как они с этой самой жизнью потом, со временем, сталкивались. И что важно, это были не разовые события. Похлопали – и ушли в никуда. Система помогала выстраивать первые пошаговые ступеньки, дающие нащупать свою дорогу и идти в любимом деле дальше.

Соседи тогда, на свою голову, предложили мне поехать с ними: для моральной поддержки дочки. Тем более на их машине. Это был шанс мотануться в областной центр – как на праздник, в большой город. При регистрации участников события строгая женщина спросила меня, стоящего рядом с конкурсанткой:

– Вы вместе?

– Вместе.

– Вы тоже пишете стихи?

– Тоже.

И записала на выступление. Меня вызвали перед аудиторией, и было страшно. Но интересно. В шестнадцать лет все страшно интересно. Я читал.

Да, сном и только сном

должны ее назвать.

И в этом мне пришлось

сегодня убедиться.

Жизнь – только сон.

А я-то думал явь.

Я думал – это жизнь.

А это – снится…

Смех смехом, но неожиданно меня назвали лучшим молодым поэтом области. Но зато я впервые почувствовал, что такое молчаливая «вата» вокруг тебя. Когда в той же машине, с теми же соседями возвращался в родной городок. Боже, как они меня тогда молча ненавидели.

Потом это повторялось не раз, но уже привычней. Некогда было обращать внимания и тем более реагировать – если оглядываешься по сторонам, потеряешь цель впереди.

Так, той же осенью, едва начались занятия в школе, я оказался в местечке Каролищевичи, под Минском, в Доме творчества Союза писателей Беларуси, куда съехались и состоявшиеся молодые литераторы, и маститые.

Из уже признанных и известных, поскольку поэты, я запомнил тогда Ольгу Ипатову и Алеся Рязанова. Имена прозаиков, да еще в основном пишущих на белорусском языке, мне ничего не говорили. Это была замечательная и очень окрыляющая поездка. Первая самостоятельная – из дома. И сразу – среди интересных людей постарше. Вскоре из республиканской редакции программ для юношества ко мне приехал журналист, перевернувший всю мою небогатую тогда на события, но потому и благополучную жизнь. Он сделал, поскольку я на семинаре был самым молодым, передачу. И настолько удачную, что ее поставили в «День Белоруссии» на Всесоюзном радио. Тогда ежегодно проводились такие переклички: каждая республика получала один «радиодень» для лучшего своего вещания, но уже на весь Советский Союз.

Меня завалили письмами. Со всей страны. В основном девочки. Неудивительно, что полгода спустя, сдавая экзамены за среднюю школу, я уже нацелился на журналистику. Военную – это было близко. Или гражданскую. Мне понравились игры в интервью и главное – возможность встречаться и рассказывать об интересных людях.

В четырнадцатиметровой квартире из одной комнаты, где мы жили втроем и которую, наконец, получили после, казалось, вечной мельтешни с соседями, родители разрешили мне повесить над столом портрет Че Гевары, вырезанный из журнала. Накануне я с придыханием читал там отрывки из его предсмертного «боливийского дневника», каким-то чудом напечатанные.

Странно, но именно эта фраза – «каким-то чудом» – мне и сейчас кажется очень типичной для всего советского периода. Все лучшее и светлое происходило там почему-то «каким-то чудом». И книги, и музыка, и любые прорывы – все. Словно все талантливые и энергичные люди Советского Союза, независимо от национальности, были немножечко евреями. И им приходилось не просто пробиваться в жизни, как всем, но еще и через немотивированные зависть и злобу. Талантливый или неординарный – уже не такой, как большинство из тех, кто рядом, уже мишень. Какая разница – в строю, как тогда. Или в толпе, как сегодня. Все равно режет глаз. Потому, наверное, среди талантливых и увлеченных крайне редко встречаются патологические антисемиты. Любящим свое дело некогда ненавидеть. Они сами многими ненавидимы.

Эта тема впервые прозвучала в нашем доме, когда перед окончанием школы я, было, нацелился на институт международных отношений в Москве.

И отец сказал:

– Из нашего военного городка? Из провинции? Даже не суйся. Впустую. Там берут «своих».

А мать сказала:

– Не стоит, сын. Я же еврейка.

Мне это было не очень понятно – ну и что? Среди первых коммунаров вон сколько евреев… А нацизм давно уже победили. Выстоявшие. И оба моих погибших на фронте деда тоже. Коммунист и антисемит так же противоестественно, как христианин и черносотенец. Это же очевидно.

Мать со мной не спорила. У нее был свой опыт. Сермяжный, как светофор. Мать с восьми лет осталась одна – сиротой военных лет. Беспризорничала в Казахстане, ночуя в подвалах и разнося воду на базаре, чтобы накормили. Но потом попала в детский дом, после того как по совету кого-то написала письмо самому Сталину. Как ни странно, письмо не просто прочитали. Мать нашли и направили на Родину, в Беларусь. Только в некогда родном доме уже жили другие. Те, кто пересидел войну. Живьем. Им и досталась Победа. Никаких бумаг у нее, девочки войны, не было. Родные погибли, но национальность осталась. Это и был ее паспорт. Ей и в голову не пришло потом, при получении своих документов, отказываться от родителей, чтобы записаться русской или белоруской. После детского дома было не до учебы, и она пошла на завод, к станку. И однажды, на танцульках в парке, встретила моего будущего отца – молодого русского лейтенантика с летными петлицами. Так получилась любовь, а потом и сын.

Пару раз я слышал ребенком, что ее где-то назвали «жидовкой». Мать сразу же, не вступая в спор, по-детдомовски, давала в шнобель. Ее там не учили манерам – ее учили выживать. И она обидчиков называла недобитками и считала, что так говорят и думают только те, кто сотрудничал с фашистами в войну.

– Шаройки, – говорила она. – Жмых, отбросы от муки. Полицаи и их подросшие дети. Они-то выжили.

Отцу, правда, тогда тоже досталось. В 1953 году, незадолго до смерти Сталина, началась раскрутка антисемитского «дела кремлевских врачей», которое ударило по всем евреям Советского Союза. И отца, только недавно вышедшего из военного училища, вызвали в «особый отдел». Там ему предложили развестись с молодой женой, потому что она еврейка.

– Так надо, – сказали. – Иначе можешь проститься с армией.

Отец отказался. Русские ведь тоже разные. Как все – есть и настоящие, и ряженые. Он, по-моему, так до конца жизни и не научился делить людей по национальностям. Ему это было не нужно, с самолетами.

Но Сталин умер, и все затихло. Команда не поступила, а в армии все по ней и делается. Это вам не гражданская жизнь, где рвать могут без прямого указания сверху. А по поветрию, на опережение.

Так они и жили, по военным городкам и квартирам с соседями. И я с ними. Как все, праздновал полеты в космос или радовался первому телевизору в доме, на который к нам сходились все соседи посмотреть фильм или спортивный матч. Как все, болел за хоккейную сборную страны. Как все, каждое лето ездил в почти бесплатные летние лагеря и переписывал записи «Битлз», а потом – Высоцкого. Танцевал шейк и носил бесстыдные по размерам брюки-клеш. Как все, мечтал стать летчиком, врачом, геологом или журналистом. Главное, что-то делать настоящее, независимо от заработка. Я не помню ни одного ровесника, который бы хотел стать кабинетным начальником или торговать. Мы хотели быть, а не казаться.

Университет меня удивил сразу. С одной стороны, все было интересно, и само понятие «студент» звучало престижно. Но в первые же недели я был шокирован, услышав от многих однокурсников, что они поступали при помощи своих родителей или их должностей. Еще через несколько месяцев с новыми друзьями мы сошлись во мнении, что надо бы что-то делать, кроме конспектирования лекций. Например, выпускать юмористическую настенную газету на факультете. Официальная была и так, но ее делали сухие, приближенные к деканату старшекурсники. У меня уже был в школе свой давний опыт самостоятельного «издания». В четвертом классе мне стукнуло в голову делать свою газету. Нарисовал ее на ватмане, тиснул, как положено тогда, передовую статью, свои стихи и какую-то заметку. Назвал все это чудо «Авророй» и, придя перед уроками, повесил в классе, убежав подальше. Газету тогда сняли. Родителей вызвали в школу. А со мной провели беседу о том, что без разрешения самому делать такое нельзя. В школе надо только учиться. Вот потом…

Потом, в университете, я и предложил сделать настенную газету, чтобы жить было веселей. Мы, четверо, каждый во что-то горазд, сидели несколько ночей и сварганили первый выпуск ко Дню армии, в феврале. Я написал юморной текстик, кто-то наваял о нашей учебе, а Ирка, умница, умеющая рисовать, оформила все это под общим названием «Эй, ухнем!» Без политики. На политику нам было наплевать. Это оказалось как раз чревато последствиями. В коридоре факультета журналистики газета провисела три часа.

– Что-то будет, – сказала Ирка.

И – как чувствовала. Геморрой с Гоморрой. Прицепились к тому, что над моим текстом была нарисована смешливая обезьянка под пальмой. Но в военной форме и отдающая честь. Нас обвинили в очернении армии – защитницы людей. Больше всего досталось мне и художнику. Пригрозили отчислением из университета. Рановато после первой же сессии. Мы пытались объяснить, что нас неправильно поняли, и каялись. Мы хотели учиться. Даже заткнувшись.

Между тем дело шло к весне, вокруг щебетали лозунги, а из литературного журнала прислали рецензию с готовностью напечатать подборку моих стихов, но после их доработки. Главным образом, чтобы вместо «я» везде было проставлено «мы».

Одно стихотворение отвергли сразу и посоветовали никому не показывать. Рецензент искренне хотел помочь. Вот оно, короткое.

То от бессилия волком завою.

То вдруг заплачу, как нищий калека.

Гляньте, опять убивают живое:

и человека, и в человеке.

Слышите, вновь расползаются сплетни.

И у мальчишек глаза запотелы.

Как совращение малолетних -

несоответствие слова и дела.

Пишутся буквы: черным по белому.

Дело за словом. Слово – за делом…

И смех, не без греха. В отличие от официозной политики – без свального.

Лекции продолжались, а я наощупь открывал для себя другой мир. Отличный от школы и далекий от Че Гевары, интербригад или западных студентов, бунтующих в своих университетах против вещизма отцов.

– Наверное, после войны произошло перерождение, – думал тогда я, мальчишка. – К управлению пролезли карьеристы, подтягивая наверх своих отпрысков, а мы, из рабочей среды, выходит, должны носить их портреты и бесконечно догонять тех, кто продвигается по праву рождения. При Сталине такого не было. Он бы не допустил…

– Ну парень, ты молодец, – говорили, увидев значок, ветераны, сидевшие в скверике за шахматными досками.

– Сними, – посоветовал кто-то из напуганных однокурсников.

– А что, он враг народа? – отбился я тогда.

Донести на меня в тот же день в деканат, видно, не успели. Или не отреагировали сразу. Думаю, меня исключили бы раньше, чем это произошло. Но мне повезло дважды. Буквально на второй день в кафе, куда я зашел перекусить, ко мне за столик подсел мужчина. Молодой, едва за тридцать. Свободных мест вокруг действительно не было. Я заходил сюда по двум причинам. Во-первых, готовили вкусно и недорого. А во-вторых, обслуживали официанты, и можно было спокойно заказать и неторопливо поесть. Как дома. Но дом был далеко. В столовых обычно ждали очередь, подносы, раздача и – бегом дальше. Это утомляло. Иногда, хотя бы раз в несколько дней, хотелось присесть и поесть спокойно.

– Интересный у вас значок… – сказал мужчина.

– Наверное.

– Вы действительно уважаете Сталина?

– Уважаю.

– Странно, – удивился он. – После всего, что при нем было? После миллионов погибших?

– А кто вам сказал про миллионы? Неотесанный Хрущев? У революции было немало врагов.

– А репрессии против крестьян или тех же первых коммунистов? Сталин как раз уничтожил и тех, кто делал революцию, и кто ее защищал. О противниках не говорю.

Он был совсем не агрессивный, это парень. Я, пожалуй, ершился больше.

– Всегда найдутся те, кто хочет выслужиться за счет других. Но вывих, говорят медики, лучше лечить сразу и резко. Дернул – и все. Это больно, но иначе можно вообще потерять ту же руку. Так и в обществе.

– Не знаю, – сказал он. – Я слаб в медицине. Почитайте побольше об этом времени. «Годы, люди, жизнь» того же Эренбурга. Поищите. Мне кажется, вы поймете, что ошиблись с этим значком. Нормальный человек не может выбрать диктатора.

– Диктатора? Он бы не допустил нынешнего вырождения.

– Сталин его и начал. Почитайте…

Когда он ушел, грустный, я допил чай, посидел еще немного и все-таки снял значок. Прислушался.

Глупость – это когда все знаешь.

А наутро пошел в центральную библиотеку республики. В этой теме она не очень помогла, но зато открылся целый мир других книг, историй и судеб. Утонув в каталоге, я случайно открыл небольшой читальный зал периодики с подшивками старых изданий. Оказалось, что главную газету страны, «Правду», издают, начиная с тридцатых годов теперь уже прошлого века. Свободно. И поехало…

Это был шок. Одно дело – читать отрывочные статьи или тем более ссылки на них в каких-то книгах. Или даже отдельный номер старой газеты. Другое – когда все идет подряд, вместе, мозаикой, валом. Гибель Кирова, отклики с демонстраций «смерть предателям», страшные по своей простоте и жестокости «письма трудящихся», требующих казни тех, на кого вчера молились. Политические процессы над коммунистами, затем над теми, кто их уничтожал, война в Испании, борющиеся в одном окопе против Франко, но враги анархисты или троцкисты, преступники-врачи, делающие аборты, тюрьма за опоздание на работу – ту, что с одним выходным в неделю. Лживое лето 1941-го, фанфарный ужас сороковых годов с неизвестной гражданской войной в Греции, осуждениями Шостаковича, Ахматовой, снижение цен и тут же обязательные государственные займы из зарплат, злобный Запад и дело «кремлевских врачей». Кампания за кампанией.

Через два месяца чтения советской прессы и журналов тех лет я стал убежденным антисталинистом. Ничто так не прочищает мозги, как обух подшивок старых газет иного времени.

Надо очень ненавидеть людей, чтобы возлюбить государство.

Мне, семнадцатилетнему, хотелось с кем-то поделиться всем этим, разобраться, посоветоваться. Ну не с девчонками же, которых я тогда тоже осваивал, разгружаясь. А поговорить?

Один человек мне сказал, что этот мир пропах дерьмом.

– Посади цветы, – ответил я и подумал: «Тут и думать нечего».