(БЕЛАРУСЬ, 1972)

Один человек сказал, что мне повезло жить в свое время.

– Жить – уже повезло,- ответил я и подумал уважительно: – Фронтовичка…

Она была врачом университетской поликлиники. Кто-то из друзей в последний момент посоветовал мне обратиться именно к ней. «Последний момент» наступил после обоймы персональных комсомольских собраний, от группы до бюро университета по отчислению «за взгляды, несовместимые», видимо, с жизнью. В восемнадцать лет о плохом не думаешь. В этом возрасте, да и потом, впрочем, жизнь не пугает, а смерть слишком абстрактна. Не до них…

Но тогда, в университете, было не весело. Сначала всей группе приказали остаться на какое-то собрание. Потом пришел дядька из деканата, и оказалось, что разговор идет обо мне. Дядька рассказал ошалевшим от любопытства и неожиданности студентам о том, что я написал инородную песню против антисемитов и еще кто-то видел у меня антигосударственную листовку.

– Пусть ответит, откуда?

– А я знаю?

В то время из страны выслали Александра Солженицына, и в газетах публиковали письма трудящихся, возмущенных его нечитанными книгами. Так достигается всеобщая грамотность населения.

– И вот он, – дядька показал на меня, уже стоящего перед всеми почти у стенки, – говорил при свидетелях, ваших же однокурсниках, что книг Солженицына, как и все, не видел, а какая-то доярка в «Литературной газете», выходит, читала и поливает писателя, словно на его книгах выросла.

А потом я вроде бы подбивал саботировать студенческие сельхозработы: мол, наше дело – учиться, а картошку выращивать и собирать должны колхозники. И говорил, что у власти карьеристы и перерожденцы. А чешский «социализм с человеческим лицом», раздавленный танками в 68-м году, – это то, что надо. И еще, и еще… Я много интересного узнал о себе тогда.

Те, кто оказывался под арестом, служил в армии или попадал в больницу, знают, как хрупко построена жизнь человека. Один шаг – и ты уже в другом пространстве, измерении, координатах, ценностях. Тогда это было впервые. Я вышел из аудитории, и вокруг меня уже слоилась вата пустоты, душная и глухая. Кто-то шарахался, обходил стороной как прокаженного, кто-то показывал пальцем и качал головой, кто-то подходил в курилке и без свидетелей пожимал руку: «Держись». В Советском Союзе было много приличных людей, хотя с тобой уже никто не шел после лекций и многие старались не стоять рядом в перерыве. И все равно человек не оставался один. Было к кому и пойти, и поговорить, и посоветоваться, и просто рассказать. И всегда, и везде кто-то, нередко незнакомый, готов был помочь. Просто так, безвозмездно. Это была парадоксальная эпоха, когда бояться надо было систему в целом, но не людей в частности.

Через несколько дней, уже на собрании курса, у безымянных организаторов персональных разборок произошла поначалу осечка. Выслушав все, большинство студентов проголосовало за выговор. Но это не устраивало, потому что решение сверху уже было принято. И ребят обрабатывали еще целый час, а я стоял перед всеми и думал: «О ком они говорят? И когда все это, наконец, закончится?».

Курс дожали, провели повторное голосование и – на пару поднятых рук больше – меня отчислили.

– Комсомольский билет свой не отдам,- сказал я тогда, наивный. – Не вы его выдавали.

И мне это потом припомнили, уже на факультетском сборище. Сказали, что это пример лицемерной вражеской маскировки.

– Ну что скажешь?- спросили меня, выставив перед факультетом после обличительной речи какого-то партийного обмылка.

– Что скажу?! Пришло время собирать камни.

– А ты что, еще и «Библию» читал? Пусть выложит, где ее взял.

Народу развлечение. А мне повезло. В эти времена уже не били руками.

Перед последним, университетским бюро, весь вечер и почти до утра я сидел на явке в двухкомнатной квартире у друзей, будущих математиков. Мы сочиняли мое выступление. Чтобы было коротким и доходчивым. Алик, уже пятикурсник, казавшийся совсем взрослым, за полночь завел меня в ванну, и там я репетировал свою пятиминутную речь. А он поправлял и корректировал.

– Бюро комсомола, – говорил он, – это максимум десять человек. Не толпа. Есть, кому слышать. А сегодня не тридцать седьмой год…

Он был прав – в тридцать седьмом они не разговаривали.

На бюро совещались. Меня сначала продержали за закрытыми дверями, затем выслушали, глядя по сторонам или в стол, и окончательно единогласно вычистили из своих рядов. На факультете журналистики это означало автоматическое отчисление из университета. Но через несколько дней, пока бумажки с решениями коллективов не докатятся до подписи ректора.

А причем здесь «фронтовичка?»

На улице, у главного корпуса университета, на прозрачном, как весенние платья девчонок, апрельском солнышке меня ждали друзья. Те самые. Разлетевшиеся сегодня по всему миру.

– Исключили?

Я кивнул головой. Мне хотелось стрелять от бедра, по рожам, в упор. И один из ребят сказал:

– Попробуй взять академический отпуск на год. Дают его обычно по болезни. А тебя и так качает. Шестнадцать лет максимум – старше не выглядишь. В нашей поликлинике есть врач, которая прошла всю войну, даже на передовой была. Иди к ней, расскажи, может, поможет. У фронтовиков закалка другая: не лагерно-охранная, как у «этих».

И я пошел.

Врач оказалась действительно очень колоритной: седая, в больших, с линзами очках, которые делали глаза распахнутыми на пол-лица, и с пачкой папирос «Беломорканал» прямо на столе, у аппарата для измерения давления.

– На что жалуетесь? – спросила она.

– На себя…

Через три минуты она закурила «Беломор». Через пять показала рукой – хватит, все понятно. Затем молча заполнила листки и сказала:

– Это направление к врачам и на анализы. Иди сейчас же. Завтра ты должен быть у меня. И добавила: – Это надо пережить, сынок…

Так я получил академический отпуск на год с диагнозом «истощение нервной системы». И исключить меня тогда не успели. Догнали, правда, через три года. Но уже по-другому.

– Ты единственный не комсомолец на нашем партийном факультете, – вдруг опять объявился дядька из деканата. – Мы не можем таких выпускать в жизнь. Пойди, послужи в армии…

Вместо офицерских погон и диплома впереди маячили брезентовые рукавицы разнорабочего и солдатская ссылка в монгольских степях.

Один человек мне сказал, что времена изменились.

«Может, они и меняются,- подумал я. – Если так, то почему те же козлы ведут тех же баранов?».