(МОНГОЛИЯ, 1975)
Самое главное – не дать ему расползтись и растаять. Лучше всего прижать языком к нёбу и медленно-медленно, что на самом деле трудно, размазывать его, вкушая. И потом быстро, чтоб никто не видел, не потому что отберут, а просто это нарушение порядка, отламывать в кармане новый кусочек. И сожалеть, что ломтик маленький. И еще важно не заснуть. Поскольку все это лучше делать во время киносеанса.
Через несколько минут после того, как гасили свет, мы скопом валились в пропасть тепла и полуторачасового счастья свободы. Хлеб, а точнее даже оставшийся ломтик, нельзя было брать со стола, но мы брали, кто успевал. Кого ловили, ночью засовывали в рот портянку. Из сапога. Глубоко и надолго. И потому я решился на это только однажды.
Коричневый пористый кусочек просто чудом остался с краю и оказался сильнее страха быть наказанным. На сорокаградусном морозе, даже в кармане, он был, как живой, но быстро замерзал и крошился. И я никогда больше не ел такого вкусного хлеба – как тот, монгольский. В столице этой страны Улан-Баторе, которой я так и не видел, увезенный затем в глубинку бесконечной промерзлой и безлюдной степи. Вместе с другими, такими же, чьих девчонок оставшиеся на гражданке, словно в издевку нам, за десять тысяч километров отсюда провожали, и уговаривали, и зажигали свечи, и накидывали плед, и подливали им, дурам, вино. И мы это чувствовали, подставляя свои замерзшие задницы под солярные костры с ломами, лопатами и кирками в руках. Вместо цветов и подарков. В полном и окоченелом безлюдье на триста километров в округе мы жались друг к другу, сбиваясь воедино. Но знали, что мы вернемся. Уже к другим и сами другие. Отдавшие долги непонятно кому, но понятно – за что.
За то, что мы есть.
И те, кто посылал нас туда, научили только одному – посылать их обратно. Всю жизнь. По крошкам. Как горько-сладкий, с неповторимым вкусом, согретый ломтик того монгольского хлеба, медленно-медленно вкушая…