(США, 1985)
– Я что, дурак, книжки читать? – натянутое на череп лицо Володи приобрело едва заметный розовый оттенок.
На самом деле оно переливалось землисто-серым, как пожухлое сено. Но не от возраста – ему не было и сорока. Такое лицо бывает у мужчин либо переживающих длительный сильный стресс, либо у хронических алкоголиков. И еще у новых эмигрантов, чья энергичность, обуянная радостью непривычных картинок, детского узнавания незнакомого мира и, как им кажется, новой жизни, перерастает в длительную истерию самоутверждения. До гроба.
Но в начале эмиграции, в среднем через полгода, один, быстро сдав, вскоре надолго ложиться на диван, лицом к стене. Другой начинает дергаться во все стороны по принципу «не знаю что, а вдруг получится». Третий отчаянно вступает в партнерства, затевает бизнесы и держит фасон, переучиваясь и набивая шишки.
Движение – все, конечная цель – ничто.
В любом случае самое главное при любом раскладе убеждать себя, что там, откуда ты уехал, очень плохо и будет хуже. Цунами, фашизм, революция. Несусветная бюрократия, бесправие, мафиозное государство с узаконенным открытым рэкетом налоговых служб и удавками полицейского видимого и невидимого контроля. Все, что угодно, но там, откуда ты уехал, должно быть плохо. Иначе какого черта ты терпишь здесь?
– Я что, дурак, книжки читать? – Володя считал себя обязанным полностью обеспечивать семью, не жалея ни себя, ни сил, ни времени.
Когда есть цель, жизнь кажется вечной.
Его жена Софа, которую он материально прикрывал почти шесть лет пребывания в Америке, уже устроилась на работу в офисе, а сын-подросток давно зажил свой жизнью, откровенно мечтая после школы вырваться из дома подальше.
Полдня Володя проводил в кинотеатре, где имел почасовую ставку и запускал зрителей в зал. Помимо этого он подсвечивал фонариком опоздавшим и непрерывно заправлял в сползающие брюки белую сорочку с предположительно элегантной бабочкой на шее. Администрация кинотеатра считала, что при бабочке низкооплачиваемые сотрудники выглядят солидно, и это дает им чувство самоуважения. На рубашке четко читался прямоугольный значок с внушительной надписью «менеджер».
А по ночам на заводе Володя мотал проволоку на какие-то бобины. Он возвращался домой под утро и через три-четыре часа рваного сна вновь поднимался на работу.
Тогда я еще этого не знал. Я вообще ничего не знал в свои фактически первые полчаса в Америке, замотанный долгим перелетом через океан из Рима в Нью-Йорк и далее – в Филадельфию.
В аэропорту «Кеннеди» сразу после пограничного контроля меня и еще какого-то беженца из Ирана, ни слова не говорящего по-английски, буквально вытащила из толпы прилетевших пассажиров деловитая девочка вьетнамка. Наши фамилии были написаны у нее на картонке. Она почему-то нас боялась и орала так, что окружающие, стерильные на вид американцы, удивленно переглядывались и почему-то стыдливо прятали глаза. В Америке не принято орать, там все делается тихо. Это и есть демократия. Только русские связывают ее с громким высказыванием своего мнения, мол, говорю, что хочу, и погромче. Будто в этом мире кто-то слушает друг друга. На самом деле демократия – это умение делать вид, что слушают. Один – другого, государство – своих подданных, полицейский – всех остальных.
Вьетнамка почти бегом повела нас в другой зал, и, сунув на руки билеты до Филадельфии, облегченно прокричала «гуд лак», что на русском, как я вскоре понял, означает непечатное направление по очень далекому адресу. Самолет был полупустой, но мы сели рядом. Жались друг к другу. Иранец таращил глаза, нервничал и периодически что-то тараторил на своем фарси, все время упоминая Афганистан.
– Душман-шурави, – наконец не выдержал я и показал на него и на себя. – Бандит советский.
Более до конца рейса попутчик не проронил ни слова. В коротком полете, как назло, разыгрался страшный шторм. Самолет то резко падал, то взлетал, болтало, как в непогоду на море, свет выключили, и в полумраке на всполохах молний высвечивались откровенно испуганные пассажиры.
– Еще не хватало…- глупо подумал я и внаглую заказал водку. Самое удивительное, что ее принесли. Несколько пассажиров, осторожно поглядывая, пересели поближе на свободные места. Наверное, им было что терять. Мне же было легко и хотелось петь что-нибудь революционное. Но тут самолет вопреки всему все-таки пошел на посадку.
Полная Софа молча встретила меня в полупустом аэропорту, провела через проливной дождь в машину и, повторяя через каждое слово английское «шит», повезла в какой-то пригород Филадельфии.
– Осторожно, не испачкай половик.
По дороге она рассказала, сколько стоит их новая корейская машина и почему надо ненавидеть негров, сплошь уголовников, но при этом называть их следует не иначе, как «черными». Иначе накажут.
– Здесь вам не Советский Союз, «шит», – говорила Софа, почему-то обращаясь ко мне во множественном числе. – Здесь страна наивных болванов, но именно поэтому во всем полный порядок. Если знаешь правила, можно делать, что хочешь, и всего добиться. Всего – в смысле денег. Мы приехали сюда в расчете на родственников, но они пальцем не пошевельнули, чтобы нам помочь. И никто не шевельнул. Здесь каждый отвечает за себя. Хочешь – живешь. Хочешь – сидишь на пособии. Это и есть свобода.
Сами они мечтали открыть в подвале какого-нибудь большого дома прачечную, поставить там несколько стиральных машин, сушилку и собирать деньги. Что касается Филадельфии, то выбор этого города оказался для них не случайным. Среди русских эмигрантов царило твердое и, к слову, обоснованное убеждение, что в американской провинции им помогают больше, чем в столице или в Нью-Йорке. Правда, никто при этом не говорил, что работу, не говоря уже о приличной работе, проще найти как раз в больших мегаполисах, где меньше улыбаются и дают, но зато больше возможностей выплыть. Филадельфия оказалась большим и провинциальным городом. Скорее, вторым, чем первым.
В итоге Володя сначала мыл посуду в ресторане, а затем долго и очень долго продавал пиццу. Ему надо было кормить жену и растущего сына, который в школе старался скрывать, что он «русский», и грезил стать стопроцентным американцем, поступив в армию.
Софа между тем выбила грант для беженца на учебу в колледже, выбрав перспективную профессию программиста. Вскоре она вызвала из Харькова мать, заплатив за фальшивое израильское приглашение американским посредникам 800 долларов. Бабушкины пособие и льготы оказались для семьи очень кстати. Но не надолго. Промаявшись три года вместе, они, наконец, смогли устроить мать на попечение в государственный дом престарелых – общежитие для пенсионеров с крохотными, но отдельными комнатками. А им много уже не надо. Все были довольны. Единственной, по их словам, проблемой для бабушки было полное отсутствие в ее доме говорящих по-русски. Но в Америке и так друг друга особо не слушают, так что семья к моему приезду в целом чувствовала себя если не обеспеченной, то устроенной.
Наконец, мы подъехали к уютному на вид домику с тремя, как оказалось, маленькими комнатками. Как в советских пятиэтажных хрущевках, только со встроенной в салон кухонькой. Уже в квартире, пока Софа запихивала в микроволновку полуфабрикаты из аппетитных упаковок, Володя почти с порога деловито спросил, сколько я привез с собой денег. Он неожиданно вдруг завелся из-за того, что в рюкзаке, с которым я приехал в Америку, кроме портативной печатной машинки и смены белья лежал томик «Опытов» Монтеня. Не считая еще шестнадцати долларов в кармане.
– Это там, в Советском Союзе, мы все с книжками бегали, – объяснял Володя. – А все от собственной дури и безделья. Читали, обсуждали, спорили. Нечем было заняться, кроме как жизнь свою транжирить. Здесь, родной мой, мир цветной, но вся эта красота имеет свою цену. Это ты думаешь, что день прошел, что ты его прожил. На самом-то деле ты его растратил. В минус. А все потому, что ничего не заработал. Мог, а не заработал. Здесь нет потерянного времени и убитого времени нет. Есть потерянные деньги, которые ты мог заработать и не сделал этого. Жизнь – это деньги, которые ты потерял или приобрел, не более…
В той, другой жизни Софа учила детей шахтеров игре на фортепиано. Володя преподавал историю и был заместителем директора школы в городе Воркуте, на крайнем Севере, что за Полярным кругом.
Когда-то там, в вечной мерзлоте, нашли уголь, и в конце тридцатых годов прямо в тундре заключенные сталинского ГУЛАГа построили шахты и город. Это была рабочая лагерная зона, созданная в прямом смысле слова на костях тысяч и тысяч безымянных людей.
После смерти Сталина лагеря ликвидировали, хотя многие освободившиеся заключенные и их дети остались в этих краях. Им некуда было ехать. Сюда, на северные заработки, стала приезжать и молодежь со всей страны. Володя и Софа были из таких вот новеньких северян. Они быстро получили небольшую квартиру, обжились, но вскоре заскучали по настоящей жизни. В замкнутом пространстве затерянного в тундре городка, имея работу и жилье, далее всю свою жизнь можно было просчитать уже до пенсии. Работа – дом, работа- дом. Летом – месяц отпуска на юге у моря. Они стали задыхаться. Обостренно захотелось что-то видеть в этом мире и чего-то добиваться.
И тут повезло евреям. Только им, даже смешанным парам, небольшими волнами и ручейками время от времени разрешали уехать. Еврейство Софы оказалась «паровозиком», и в итоге они покинули Воркуту очень быстро: в отдаленном шахтерском городе не хотели накапливать недовольных, а в конце 1979-го власти вдруг приоткрыли выездное окошко, и десятки тысяч евреев успели в него протиснуться.
Они уехали, как и все тогда: по израильскому приглашению от мифической «тети Хаси» из Иерусалима. И почти как все выезжающие в той волне рванули в США. Вскоре окошко выезда захлопнулось: когда советские войска вошли в Афганистан. Но полгода спустя я получил письмо из Филадельфии, где описывались первые счастливые впечатления от американских супермаркетов, и оставался некий адрес.
Через пять лет, оказавшись в Риме, где в отстойнике курортного пригорода Ладисполь держали евреев-эмигрантов, которые направлялись в Америку, я сделал ошибку, надолго и серьезно усложнив себе жизнь.
Большинство из тех, кто тогда ожидал в Ладисполе американской визы, имели в США родственников, но все они говорили, что надо при собеседовании в посольстве этого по возможности не упоминать. Первые четыре месяца после приезда в США, если у эмигранта в стране никого из близких не было, его содержала и помогала еврейская община. Давали деньги на первый съем квартиры, на приобретение имущества, постельного белья, одежды и на жизнь. Помогали устроиться на какие-либо курсы или на работу.
Если же были родственники или близкие друзья, то они могли стать так называемыми гарантами. То есть людьми, которые добровольно опекают вновь прибывших, прикрывают первые расходы, дают кров и занимаются их обустройством. Вместо общины. Но таких почти не было.
Эмигранты старались скрыть родственников или близких, резонно не желая терять четырехмесячную помощь и опеку, плавно переходящую в государственную поддержку. Но на собеседовании в посольстве я добропорядочно указал Володю и Софу и их адрес в графе знакомых по Советскому Союзу. Не больше.
Собеседование в посольстве оставило у меня неизгладимое впечатление своей вежливостью и откровенностью. Ребята, которые там были до меня, рассказывали, что один из них работал в каком-то московском научно-исследовательском институте. И ему пришлось вспомнить не только имена сотрудников и структуру конторы, но даже нарисовать планы знакомых этажей и расположение отделов, вплоть до противопожарных щитков. Мне в этом смысле было проще.
Американец, сидящий в пышном, заставленном мебелью кабинете, один на один со мной, сначала вытащил какую-то папку, вроде бы мою, и стал задавать вопросы по анкете, одновременно перелистывая страницы и словно сверяя с написанным. Неожиданно ему позвонили и, бросив бумаги, он вышел из кабинета.
«Ну да, сейчас прямо бегом рвану смотреть свое «личное дело», – почему-то подумал я, проводив его взглядом и скользнув мимо большого, похожего на комод зеркала, придвинутого к стене за стулом. – А я только собрался попросить разрешения закурить. Теперь вообще не шевельнешься…».
Потом, много позже, уже прожив в Америке, я понял, почему меня, не спросив, вдруг направили в Филадельфию, а указанные там знакомые по бывшей жизни сами захотели столь благородно и недальновидно, как мне казалось, стать гарантами.
Все оказалось до обидного просто. Гарант, принимающий к себе эмигранта на четыре месяца, списывает значительную долю годовых налогов, которые он должен был платить государству. Причем списывает с солидной прибылью для себя. И за предоставленный кров, и за еду, и за постель, и за остальные нарисованные сколько угодно расходы. Содержать, кормить, одевать, возить почти полгода взрослого человека по житейским расценкам стоит недешево. Американская система гуманная, но прямолинейная, позволяет заработать живые ощутимые деньги даже на нищем.
То, что я сразу ухитрился вляпаться, стало очевидным буквально на следующий день после прилета.
Выяснилось, что никакой помощи от еврейской общины на первое время и на оплату съемного жилья мне, как имеющему добровольных опекунов, не положено. Разве что 20 долларов в неделю на так называемые транспортные расходы. Все мое содержание, от еды, крова и бытовых нужд, должны были взять на себя гаранты. И только через четыре месяца, если не найдется работа, как минимум появлялась возможность обратиться за поддержкой к государству.
Бутылка русской водки «Золотое кольцо», которую я мужественно провез для первого американского вечера через все таможни и страны, так и осталась на столе не открытой. Торжественного приема не было. Я был не гость, не товарищ, с которым давно не виделись, и даже не турист. Для этого надо приезжать из своей страны, чтобы потом туда же вернуться. «Бедный родственник» – это явление не для слабонервных и уже совсем другая история.
Утром в какой-то конторе после двухчасового ожидания в очереди я заполнил анкеты на получение социального номера, что давало право на работу и легализацию. Вернувшись в новый свой дом, я огляделся и ахнул с непривычки.
Это был уютный по-американски одноэтажный пригородный район для среднего класса. Белые домики с верандами, повсюду постриженная зеленая трава, сосенки, привыкшие к человеку белки и на всю округу почти полное безлюдье. Тишина и благодать.
Мои хозяева только недавно переехали в этот район, принципиально подальше от кварталов, где поселились эмигранты из Советского Союза. В то время в Филадельфии жили почти шесть тысяч «бывших». Но Софа с Володей не оставили среди них ни друзей, ни даже хороших знакомых. Они их презирали за суетливость и провинциальность и были нацелены на то, чтобы как можно скорее стать настоящими американцами. Американцев, правда, они тоже презирали, за наивность и доверчивость, но хотя бы уважали.
Софа уже закончила колледж. Пока она училась, Володя обеспечивал семью. Переучиваться ему никак не получалось – не было времени и денег, поэтому они решили вырваться из русского района и переселиться туда, где живут настоящие янки. А это требовало и соответствующей платы за дом, и приемлемой району новой машины, и еще много чего, за что надо платить.
В кармане у меня терлась чертова дюжина долларов. Два из привезенных в Америку шестнадцати я отдал утром Володе в обмен на пару пачек сигарет и еще один – за потерянную в дороге расческу. В углу стояла сумка с подаренными еврейской общиной подержанными рубашками, майками и даже посудой. Только куда это все и на кого, по размеру?
Мне выделили ложку, чашку и полотенце. Вместо мочалки Софа отрезала от старого автомобильного сидения кусок губки, которая оказалась с какой-то пропиткой. Первое американское утро после душа обернулось чем-то липким и долго несмываемым.
Осень после дождливой бури стояла ясная, прозрачная, и в воздухе пахло прелыми листьями и свободой. Было немного грустно, что некуда идти. Ключей от дома у меня не было. Не дали.
– Здесь не выбирают работу, – сказала первым же вечером Софа, – здесь благодарят за любую работу. И мы тебе поможем. На металлургическом заводе, это часа полтора езды от нас с пересадками, нужны подсобные рабочие. 4,5 доллара в час грязными. Это мало, но начинать-то надо.
– Надо,- согласился я.
Через день Володя повез меня на завод устраиваться. У проходной стояла толпа здоровых парней с плакатами, транспарантами и бейсбольными битами. Оказалось, что рабочие бастуют, протестуя против увольнений, администрация срочно набирает им на замену штрейкбрехеров.
Вокруг было дождливо, холодно и мерзко. Я повернул назад.
– Поехали. Если эти мужики перебьют мне ноги, они будут правы.
– Смотри, – ответил Володя. – Мы сделали для тебя, что смогли. Других работ мы не знаем. В этом мире человек должен помогать себе сам. И чем быстрее ты это поймешь, тем скорее выплывешь.
Я почему-то решил, что понял.
Наутро автобус повез меня по первому адресу, выловленному в небольшой русскоязычной местной газете. К ее редактору. «Журналист, как минимум, знает, что и где происходит», – думал я. К тому же, надо было просто куда-то ехать. Тем более что накануне Софа вдруг зашмыгала носом, обнюхала меня чуть ли не с ног до головы и объяснила, что в Америке два дня в одной и той же рубашке не ходят.
– Не имеет значения, сколько раз ты принял душ. Так ходят только в грязной вонючей России. А здесь положено каждый день появляться в новой рубашке. Кроме того, три яйца на завтрак – это опять же русская нездоровая привычка жрать, и тебе пора переходить по утрам на те же бутерброды с чаем, что едят американцы. А днем на сандвичи. Здесь все так обедают.
Уже в эти первые дни в Штатах я поймал себя на мысли, что мне начали сниться дом, близкие и горячий обед. По утрам, проснувшись, было страшно открыть глаза и заставить себя встать. Я никак не мог понять, что собственно происходит и откуда возникла вся эта практически безвыходная ситуация.
Окружающий неизвестный мир превратился в глухую клетку. Надо было что-то делать. Только деньги могли вырвать из этой западни. Не знаю, что там они еще означают для кого-то, но деньги – это свобода.
Потому ее и ценят те, кто знает, что такое рабство.
Точнее, столько денег, насколько их достаточно по потребностям жизни или, в частности, – рывка. Редактор, автор и наборщик, все в одном лице, обитал в типовой кирпичной двухэтажке, которую заселяли главным образом живущие на пособие репатрианты и «черные». Ему было хорошо за пятьдесят, и газету он выпускал на центы, выделенные местной еврейской общиной. Пару долларов от этого застревали в кармане, но главным образом все это делалось для души или, еще точнее, из привычки жить бурной общественной жизнью. «Быть нужным другим», – как говорят такие люди. Тогда эмигрантов из Советского Союза почти не было, а в Филадельфии тем более. Приехавшие ранее либо устроились, либо сели на пособие по бедности. Как и сам редактор. И русскоязычная газета была скорее информационным листком для пенсионеров: что, где и когда проходит в клубе общины. И все-таки это была хоть какая-то информация из реального для меня мира, а не того, недосягаемого, о котором я читал в больших газетах или видел по телевидению.
– Молодой человек, – сказал мне редактор, работавший в прошлой жизни в какой-то областной газете Украины. – Вы мне не конкурент, потому что в моем положении у меня их просто не может быть. И поэтому я скажу вам правду. Нормальные русскоязычные газеты, где можно пробиться на работу, есть только в Нью-Йорке и в Лос-Анджелесе. Но я там никого не знаю. Скажу вам главное – Америка, молодой человек, для американцев. Учите язык и меняйте профессию. Идите, как все наши, в такси или в программисты, раз уж приехали…
Сам редактор приехал в Штаты из Израиля, называя тамошнюю жизнь грандиозным обманом. Он, как Володя и Софа, мог часами рассуждать о советской власти, но почти ничего не знал о мире, окружающем его в Америке. Только где просить, что купить и как это сделать со скидкой. Редактор посоветовал мне обратиться за советом к некоей даме, которая, будучи дочерью бежавшего после войны в Америку борца с коммунизмом, знала всю русскую общину Филадельфии. Она работала в библиотеке и даже время от времени издавала литературный альманах. Может, подскажет что-то. Попросив у Софы разрешения, я позвонил ей на работу с домашнего телефона.
– Хорошо, – сказала дама после того, как я ей представился и попросил о встрече. – Давайте созвонимся еще раз через две-три недели, и я назначу вам время, когда вы сможете приехать ко мне на работу.
– Лучше бы сразу послала по-русски, – подумал я, услышав очередной «гуд лак». Но этот мир на самом деле маленький. Даже меньше, чем мы его обычно представляем. Почти через год, когда я уже работал заместителем декана факультета славистики колледжа в Вермонте, к нам для чтения одной-двух лекций перед студентами приезжали приглашаемые на время специалисты. На два дня вдруг появилась и эта самая дама из Филадельфии. Я ее знал хотя бы по имени и фамилии, а она меня – нет. Мы же так и не поговорили. Увидев, как я общаюсь с руководством факультета, она догнала меня на дорожке между корпусами студенческого кампуса и прямо в лоб попросила поговорить с ними о возможности продления ее контракта на предмет будущих регулярных лекций.
– Вы же знаете, как непросто заработать в этом мире, – сказала она. – А два дня лекций в этом колледже – хорошая прибавка, не говоря уже о приятном общении.
Реально ее просьба была вполне оправданной. Оценка прочитанных приглашенными специалистами лекций входила в круг моих обязанностей. Но, Боже, с какой затаенной радостью я пожелал ей «гуд лак», так и не рассказав, что в сущности мы уже были знакомы.
Участие в правозащитном движении в Союзе и весьма специфические по этому поводу знания и опыт давали, как мне казалось, шанс зацепиться при какой-нибудь соответствующей американской организации. Эмигрантов тогда было гораздо меньше, чем после перестройки. Точнее, почти не было. Двуязычие, связанное с великой сверхдержавой, где только-только назревали серьезные перемены, давало надежду. В двухмиллионной, но провинциальной Филадельфии шанса не было. Первую неделю меня, как обезьяну в цирке, опекуны показывали сослуживцам и местным евреям. Все поздравляли с обретением свободы и обязательно спрашивали, как, мол, Америка. Видел ли я когда-нибудь такие дома, холодильники и стиральные машины. Мне все это должно было казаться чудом. Большинство из тех, кого я встречал тогда, вполне серьезно полагали, что в Советском Союзе сплошь колючая проволока, лагеря, нищета и автоматчики. На нескольких организованных специальных под меня приемах я чувствовал себя свадебным генералом с голой задницей. Окружающие относились ко мне очень корректно, тепло, как к человеку, который пережил тяжелую болезнь и наконец выписался, как минимум, из психушки.
– Теперь вы свободны и можете ехать куда хотите, это же здорово, – радостно убеждал меня один из солидных бизнесменов в еврейском центре на очередных смотринах, пока я интеллигентно, но глубоко запихивал в рот бутерброт с красной рыбой. – Кстати, – добавил он, обращаясь к окружающим нас деловым людям. – Появились туристические поездки в Тибет.
– Конечно, это интересно, – я напряг свой тогдашний английский уровень средней школы со словарем. – Это и особый район Китая, и буддизм. И далай-лама, и дворец в Лхасе… – На большее меня не хватило.
Зависла странная пауза. Все смотрели так, будто я сморозил что-то несусветное.
– Вы что, специалист по Китаю? – наконец спросил один из окружающих с настоящим «Роллексом» на запястье.
– Да нет. Политика – не мое корыто. Я был журналистом…
– Странно. А откуда же вы так много знаете о Тибете?
И тут я понял, что не пропаду в этой стране.