(США, 1985)

Жизнь не такая длинная, как кажется вначале, по недоразумению от рождения. Но и не столь короткая, как оказывается потом.

Я никогда не думал, что именно белорусский язык может стать для меня шансом выживания в Америке. Представить себе не мог. Даже в кошмарных снах первых месяцев свободы. Свободы подохнуть или прорваться.

Один человек мне сказал, что языки надо знать.

– Надо, – ответил я и подумал, что сначала учишься говорить, а потом всю жизнь – молчать. Но к заработку это не относится.

В декабре в Нью-Йорке промозгло, как в овощехранилище. Но все равно каждому найдется и место, чтобы спрятаться или высунуться, и морковка, чтобы съесть или приманить. Высокая влажность здесь даже несильный мороз превращает в холод, тягучий, как чувство голода, и переползающий изнутри – вовнутрь. Словно безысходность. Особенно если у тебя легкая осенняя куртка, полушерстяной свитерок, а также текущие нос, ботинки и счета.

Я уже полтора месяца был в этом городе. И немного его знал: недостаточно для туриста, но приемлемо для эмигранта. Мне не были чужими южный Бронкс, похожий на полуразрушенный город, где даже днем опасно ходить по улицам, а «белые», залетевшие сюда по незнанию, сразу же панически проскакивали его на машинах, закрыв двери на все замки, и улыбчивые ребята из Шри-Ланки, бывшие боевики из «Тигров Тамила Элама», с которыми мы вместе мыли посуду в небольшом итальянском ресторанчике в Квинсе, и еврейская забегаловка на несколько столиков в самом центре Манхеттена, где я подработал «басбоем», или, короче, уборщиком.

И даже магазин подержанной мебели в «черном» районе Бруклина, где жили в основном афроамериканцы. После работы, пятнадцать минут возвращаясь к метро, я уже не обращал внимания ни на холод, ни на темень, а просто стремился раствориться в полупустых промерзших улицах, сквозя мимо наркоманов и групп черных бездельников-переростков, в третьем поколении сидящих на государственном пособии и не знающих, где и как себя занять. Это была их страна и мой выбор.

Я скользил мимо них, не оглядываясь и не поднимая глаз, с одной только мыслью: скорее в вагон подземки. До Брайтона. Который Бич. Что с английского на слух можно перевести и как «пляж», и как «сука», и еще, на уже русском сленге, как «бомж».

Я и был бомж.

Комнатка брайтоновского кирпичного курятника с маленьким окном, кроватью, зеркалом и табуреткой напоминала камеру или кладовку. Метров пять в длину и почти три в ширину. Вдвоем не разойтись. Но больше за полторы сотни долларов в месяц там ничего и не помещалось, хотя и помещать было нечего. Да и не на что.

В Америке мне сразу крупно повезло – и на жилье, и на людей. Но больше всего – с еврейской организацией «Наяна», которая сделала меня по-настоящему свободным на все четыре стороны американской мечты. Без нее, «Наяны», я бы, может, и не понял, что храмы строят для мазохизма попрошаек, офисы – для обеспечения занятости мудаков, дома – для пожизненного рабства выплат, а свою жизнь – всему этому вопреки.

«Наяна» сосала деньги из богатых американских евреев. Контора эта снимала несколько этажей в высотке центра Манхеттена и декларировала своей задачей первоначальную разнообразную помощь легальным собратьям эмигрантам. Только в Америке на бедных умеют делать большие деньги. Законы США позволяют такую помощь списывать с налогов, поэтому средств у лавочки было немерено. Главная задача таких организаций – собрать деньги на якобы святое дело, а уж как их распилить, учить никого не надо.

Еще по дороге в их офис, за пару кварталов, в свой первый нью-йоркский день, я увидел забегаловку, на витрине которой было написано заветное «help wanted» (требуется), и нарвался на земляков. Мне явно везло в мелочах.

– Ты русский? – сразу спросила хозяйка. – И мы из Союза. Только сначала по дурости попали в Израиль и еле-еле перебрались сюда. Три доллара в час, убирать столы и помещение – устроит?

Я был счастлив.

– Так вы хотите только работу? – уточнил в конце того же дня европейского вида религиозный еврей в кипе, уже в «Наяне».

– Только. Я просто никого в этой стране не знаю и как искать работу – тоже. И готов на любую – где возьмут. Понимаю, что сначала, после пересылки в Италии, меня направили в Филадельфию. И спустя месяц из другого города самостоятельно в Нью-Йорк обычно не перебираются. Поэтому пособия от общины и льготы, считай, потеряны. Но жить-то надо. А жить – значит работать…

– Позвоните через несколько дней. Приедет моя начальница. Она сейчас на Багамах. Сам я ничего решить не могу, – сказал чиновник.

– Так и решать ничего не надо. Подскажите просто, где нужны подсобные рабочие или грузчики…

Он пожал плечами.

– Без ее согласия не имею права. Я тоже держусь за свою работу.

Через пару дней, улучив момент, когда в забегаловке не было клиентов и душевно (чтоб, сука, ты до копчика понял, что такое свобода и сколько стоят три доллара в час), протерев снежные подтеки за очередным посетителем, я получил разрешение хозяйки позвонить по телефону.

– Можете не приходить, – сказала сразу невидимая начальница из «Наяны». – Вас уже направили в Филадельфию, значит вы и должны жить в Филадельфии. И мы ничем помочь не можем. Вот если бы вы сразу приехали в Нью-Йорк, тогда другое дело…

– Так я ведь ничего и не прошу. Только направление на любую работу. Я просто действительно не знаю, где и как ее, эту работу, искать…

– Возвращайтесь в Филадельфию, – сказала моя еврейская, но сытая сестра.

– Да мне некуда и не к кому возвращаться. Ни там, ни здесь – никого. Вы что, не понимаете? Я месяц, как из Советского Союза. Легализовался со статусом беженца, социальный номер свой получил, третий день в Нью-Йорке. И не прошу у вас ничего – только направление. Я не привык и не хочу спать на улице или под мостом…

И вот тут меня в одночасье сделали по-настоящему свободным.

– Встречаться лично нам нечего, – сказала «Наяна». – Не хотите возвращаться в Филадельфию – ваше дело. А если не нравится, то забирайте свои вещи и убирайтесь обратно в Россию…

– Ты уже десять минут на телефоне, – засвербила откуда-то сбоку хозяйка. – Еще немного, и я вычту разговор из зарплаты.

Но это уже было где-то не ко мне. На автопилоте, взяв расчет, не глядя и не оглядываясь, я уже хлебал открытыми ртами своих хваленых чешских туфель стреловидную мостовую Манхеттена – прямо и прямо. Я шел и шел, потому что останавливаться было нельзя. Останавливаться – значит «в никуда». Весь этот огромный мир, говорящий на ста языках, с магазинами, зазывалами, спешащими клерками, «торчками» у перекрестков и бомжами на вентиляционных теплых решетках подземки был не передо мной, как казалось чуть раньше, а словно навалился сверху. Прямо на голову.

По промерзшим улицам Нью-Йорка уже сквозило мое первое настоящее Рождество, и ряженые в красном Санта Клаусы кивали из витрин, как на киношном карнавале какого-то отстраненно-потустороннего мира. Но это и была реальность.

Говорят, что люди, пережившие клиническую смерть, видят себя как бы со стороны. Странно, но я физически ощущал почти то же самое. Словно все это происходило не со мной. И я видел себя, идущего, то сбоку – рядом, то сверху – издалека.

– Ну ладно, – вдруг вырвалось вслух через час, или два, или три у бесконечных ангаров полутемной улочки почти на берегу Гудзона. – Ну ладно… Значит, так и будет. Но если какая-нибудь блядь еще раз скажет мне про еврейское братство, я размажу ее антисемитскую морду в крошку.

И стало легко.

И смертельно захотелось жить.

Для начала я нашел комнату на Брайтоне. Денег как раз хватило заплатить за первый месяц авансом, вместо положенных двух. Хозяева и не настаивали. Пластиковая баночка из-под йогурта стала на первые недели чашкой для чая. Советский кипятильник, друг командировочного, – чайником. Несложный подсчет – жесткой нормой. Два доллара – на метро. Два доллара – сигареты и газеты. И еще полтора – на слайс пиццы и стакан кофе в обед… Итого, 6-8 долларов в день – уже не так голодно. Обращаться за велфером, социальным пособием, мне даже и в голову не пришло. Нужно было срочно заработать на хлеб и угол, а не тратить время на прошения и ожидания подачек.

«Они» – себе, я – себе… И пошло-поехало. Мыть, убирать, таскать, укладывать…

Первые статьи в «Новое русское слово» взяли сразу, но рабочие места там были заняты. Вечера за полночь заполнили газеты с выписанными оттуда в тетрадку новыми словами. На выходные – подработка на свадьбах и торжествах. Это была песня без слов.

Случайно встреченный почти земляк, бывший еще до меня в Воркуте оператор тамошнего телевидения, здесь вместе с сыном снимал радости чьей-то торговой жизни. За тридцатку ребята пригласили меня держать им свет. Самым трудным оказалось делать это в первый раз.

Крупные женщины с лакированными головами в нарядных блестящих платьях украинской глубинки, пузатые мужчинки с золотыми тяжелыми цепями и шестиконечными звездами, тринадцатилетний виновник торжества, справляющий по нужде местных приличий свою бар-мицву (совершеннолетие) – все в одном коктейле понтового хоровода оживших бабелевских лиц.

Ребята дотошно снимали степенно входивших гостей и подсказывали, с какой стороны заходить со светом. Мальчик, в специально сшитом белом костюме, размеренно принимал поздравления, и вдруг, единоутробно прокричав «лехаим», гости решительно и резко, как в последний бой, рванулись к еде. На эстраду вышла певица и запела какую-то популярную песню Пугачевой. Из тех, что тогда повсюду гремели в Союзе.

– Саш, свети на зал, ты чего?

И действительно, а чего я здесь делаю? И как я вообще сюда попал?…

Человек – не скотина. Он ко всему привыкает. Особенно когда на приставных стульях, в углу, дают десять минут поесть мяса.

Первую приличную работу, найденную по объявлению в «Нью-Йорк Таймс», я провалил по незнанию. В головной офис высотного здания Всемирной сионистской организации нужен был специальный человек для работы на копировальной машине.

– Главное – зацепиться хотя бы уборщиком, но в приличной фирме, а там разберемся…

В отделе кадров меня с интересом встретили и, расспросив, даже угостили кофе.

– Думаю, вы подходите, – сказали мне, но главное слово – у непосредственного начальника отдела.

– Так вы говорите, что были рабочим в России? – шустрый дядька, явно ашкеназ с недавними европейскими корнями, выразительно посмотрел на мои, уже огрубевшие, но генетически далеко не крупные руки.

– Конечно. Слесарем-сборщиком.

Я уже знал из личного опыта, что понятия журналист или университет – это гарантия немедленного отказа. «Богу-Богово, а слесарю – слесарево».

– У нас небольшая зарплата, – надавил он. – А работы много. Надо делать копии и разносить их по отделам.

– Главное – работа…

Попался я на нескольких дополнительных вопросах. Он спросил, как называется столица Китая, что такое Варшава и сколько будет, что-то там из таблицы умножения, типа пятью пять.

Я, дурак, и ответил.

– Вы слишком квалифицированы для такой работы, – вздохнул дядька.- Ну поймите сами, мне нужен работник на долгое время. Я возьму чернокожего парня, и он будет работать здесь годами. А вы, согласитесь, через пять-шесть месяцев, оглядевшись, перейдете в какой-нибудь отдел или еще куда…

– Но мне нужна работа и деньги на жизнь сегодня.

– Ничего, это вопрос времени. Америка для таких, как вы, я же вижу.

Вторую из приличных работ я завалил в большом книжном магазине Манхеттена. Там нужен был грузчик, и я пришел уже по рекомендации знакомого американца, с которым мы как-то разговорились на улице. Американец, видимо, слишком хорошо обо мне отозвался, потому что менеджер даже не стал прикидываться и тратить свое время. Он просто поднял со стола кипу заполненных анкет и тряхнул ими в воздухе.

– Вот здесь более пятидесяти заявлений на эту работу…

Шесть дней в неделю по утрам я долбил лед на тротуаре напротив магазина подержанной мебели, чтобы прохожие, поскользнувшись, не подали в суд. А затем сушил сопли у обогревателя в промерзшем насквозь помещении, отбиваясь не столько от редких в этом афроамериканском районе Бруклина покупателей, сколько от вьетнамского вида рэкетиров, которые время от времени заходили и грозно требовали хозяина.

В ответ я предлагал им матрацы «кинг-сайз», видимо, украденные с фабрики, поскольку они были в упаковке. И вьетнамцы, ругаясь и грозя, уходили в темень улицы, обещая вернуться.

Как-то вдруг, неожиданно, как все хорошее, реально засветилось настоящее дело. В нью-йоркском офисе радио «Свобода» на русском языке не было даже внештатных вакансий. Но в небольшой белорусской редакции, которая располагалась здесь же, заказали несколько материалов, без политики – о жизни эмигрантов, сумевших поднять свой первый бизнес.

Вновь прибывшие в то время сплошь говорили по- русски, а уже небольшие вводные тексты, взяв словари, я составлял на белорусском. Проблема была даже не в отсутствии языковой практики – знакомую на слух с детства «мову» можно было восстановить, а в произношении. К тому же «основная» работа в магазине, английский и усталость выдавливали все на свете.

И тут произошел случай, после которого любой язык, который жизнь сама дает людям, живущим в той же Беларуси, Украине, Эстонии или Израиле, стал для меня столь же значимым, как и языки мировые. Никогда не знаешь, если ты в движении, что может поставить непростые шаткие обстоятельства на нормальные устойчивые рельсы.

Очень скоро, даже слишком, мне сказали, что в белорусскую редакцию «Свободы» в Мюнхене при очень хороших условиях нужен молодой человек. И я вроде подхожу. Это уже был прорыв. С Америкой за три месяца тамошней жизни меня еще ничего не связывало.

Накануне интервью не спалось, и, отпросившись, разумеется, за свой счет, с работы, я до утра листал белорусско-русский словарь. Но произошло то, что и должно было случиться.

Язык, как женщина, прощает все или почти все, кроме высокомерного игнорирования.

Руководитель службы, интеллигентный профессор-филолог, разговаривал со мной, понятно, на чистом белорусском. Когда на нем говорят правильно, это звучит красиво и даже, как мне казалось здесь, в Нью-Йорке, тепло. Проблема, однако, была в том, что мне тоже надо было свободно отвечать.

Я старался отбиваться однозначными и отдельными фразами. Но они складывались, а не пелись. И грянул незабвенный финал.

– Ну что ж, мы подумаем и поставим вас в известность, – сказал профессор по-белорусски. – Я не один решаю этот вопрос. Конечно, вам надо серьезно работать над произношением, а в Мюнхене нужны, с точки зрения языка, уже готовые люди. Но желаю вам удачи.

Он протянул руку. Я подскочил и, глядя ему прямо в глаза, вдруг выпалил:

– Дзенькую бардзо.

В смысле, «большое спасибо». На польском!

Мало мне не показалось. Ни тогда, ни потом…

Еще через полгода, будучи заместителем декана летней школы одного из престижных американских колледжей, мне пришлось постоянно отвечать на одни и те же вопросы студентов: «А как вы получили эту работу? И как вы к этому шли?».

– Почему вы постоянно спрашиваете? – однажды не выдержал я.

– Что значит «почему»? – удивились студенты. – Мы учимся, как правильно относиться к жизни и добиваться своего.

Если бы я знал…