(УКРАИНА, 1992)

Это была небольшая комната. Одно окно, справа и слева – по две кровати. Железные, с панцирной сеткой, накрытой казенным матрацем, белой простыней и синими одеялами. Больница. Общая палата на четверых. Я уже был здесь вчера. Пожаловался, что мы теперь как-то вдруг оказались уже в независимой Украине и я нигде не смог снять со счетов деньги – не выдают. Говорят – нельзя. А когда можно – неизвестно. Валютные операции, как и раньше, запрещены и подсудны. Троих малых, несмотря ни на что, кормить надо, и четвертый через пару месяцев на подходе, а я бегаю по знакомым с просьбой купить по любому курсу привезенные с Запада доллары и британские фунты.

Зря я ей это рассказывал.

– Тут еще и мои болячки на твою голову, – только и сказала она. И попросила вареной домашней картошки.

Я и приехал утром, с еще теплой, завернутой в полотенце кастрюлькой, огурчиками и фруктами. Но понял уже в коридоре: что-то не так.

– Деньги надо платить. Все, евреи, жметесь, – зло пырнула меня на ходу какая-то нянечка. – Ночью говно за вами убирать…

После шести лет жизни в Нью-Йорке и в Лондоне я и не знал, что нянечкам надо доплачивать в руку за уход, а врачам давать деньги отдельно. И когда мне в больнице говорили, что ей может помочь только новое вливание крови и его введут, если я принесу справку о том, что на станции переливания кто-то сдал свою, мне и в голову не приходило, бегая по городу в поисках доноров, что на самом деле с этими людьми и в этой стране все решалось иначе. Мне просто намекали – дай денег. Так они здесь разговаривают друг с другом и так живут. Одно говорят, а другое думают. И за себя. И за тебя. Додумывают. Но только важно понять – что. И все сделают. И можно не бегать.

А я, выходит, не давал. Более того, по их представлениям, жалел, подонок.

За шесть лет перестройки их уже довели до скотского состояния, чтобы вскоре выпустить на свободу ненавидеть друг друга и рвать свои и соседские глотки, пока пастухи в кабинетах будут прятать свои партийные билеты и делить их пастбища, шкуры и кошары. И сбрасывать в никуда их общее прошлое – во имя очередного, уже личного, светлого завтра.

Для меня завтра и наступило, но сегодня.

Когда я вошел в палату, женщина с одной из кроватей встала и вышла. Больше я ее не видел. Зато другая, помоложе, пристроилась на боку и читала книгу. Я заметил это машинально, не приглядываясь.

А на кровати, той, что ближе к выходу, тяжело дыша и всхлипывая, лежала она.

– Уходит, – сказала медсестра, сделав укол. – Вы вовремя приехали…

Час или два, пока длилась агония, я сидел с ней, держа за руку и бессильно втыкая воздушную подушку в стенной штекер, когда она просила воздуха. Что-то нереальное совершалось вокруг. Что-то само по себе происходящее.

Вдруг ее глаза прояснились, она внимательно посмотрела на меня, приподнялась и назвала по имени. Потом откинулась и затихла, как выдохнула. И маленькая круглая слезинка побежала по щеке, высыхая, из уголка уже закрытой левой глазницы.

– Вы повезете ее в Израиль или мы отправим в морг на вскрытие? – спросила подошедшая сестра.

– Какой Израиль?

Молодуха на соседней койке шуршала листками своей, наверное, интересной книги. Она так и лежала все это время, переворачиваясь поудобнее – к свету. На тумбочке рядом с ней стояла иконка какого-то нарисованного святого…