(АНГЛИЯ, 1989)

Мы выходили и входили в здание через единственный вход, скользя, глядя под ноги и не оглядываясь. Быстро-быстро…

Узкую дорожку от двери с массивной надписью «Би-Би-Си» на позолоченной доске оставляли нам кричащие коллеги с плакатами, самым мягкими из которых были «позор» и «крыса». Они бастовали, требовали прекращения увольнений и привязки зарплаты к повышению цен. Для всех. А мы думали только о себе, нас эти сокращения не касались. И зачем злить начальство, пока оно тебя не трогает и занято, по счастью, другими?

Но нас называли штрейкбрехерами. Тогда это считалось нехорошим, постыдным словом.

Подчиненные, при этом, смотрели на руководителей без ненависти и не снизу вверх, а как на других работающих, которые тоже выполняют свое дело в соответствии с их профилем, опытом и профессией.

Все понимали, что те, кто проводил сокращения или платил меньше положенного, сидят не рядом, в кабинетах, а где-то в других местах. И под охраной. Как высокооплачиваемые зэки.

Власть – это, прежде всего, страх. И им, наверное, было кого бояться и что терять.

А работающие, в свою очередь, тоже боялись, но только увольнений, и знали, что их задача – не дать тем, кто сверху, окончательно сесть себе на голову.

Но это можно сделать только сообща. Так их научила русская революция, как я не раз слышал, и к ней англичане относились уважительно. И к русским тоже – хотя бы поэтому.

В те времена забастовщики из профсоюза нередко проводили акции под названием «дикая кошка». Это когда все выходят на работу, что-то делают, но в определенное время, по звонку организаторов, оставляют свои места и уходят. Забастовка могла длиться пару часов, смену или несколько суток. Получался резкий и неожиданный удар, как у дикой кошки. Штрейкбрехеров просто не успевали набрать или запустить на работу.

Начальство заранее проходило по кабинетам и вежливо спрашивало, кто из нас, если начнется, будет бастовать. Ничего личного. Оно просто хотело знать, какие дыры в рабочем процессе могут возникнуть, и не более. Никакими последствиями это не грозило.

Но все понимали, что контрактникам могут в один день просто не продлить договор. И со временем, уже потом, набирая новых сотрудников, начальники почти всех работников сделали контрактниками.

Зато имеющие «постоянство» и состоящие в профсоюзе увольнений особо не боялись. Те, кто работал до нас, уже добились, тоже не сразу, но вместе, что даже при сокращении предполагалась приличная денежная компенсация, и на нее можно было жить долго, не нервничая о скорейшем трудоустройстве.

Я еще был контрактник и потому забастовку игнорировал. Нахлебавшись мутной воды первых лет эмиграции, я держался за место всеми уцелевшими зубами. Как и большинство работающих рядом – в национальных службах разных стран и языков.

Но, пройдя через строй с плакатами в солидное здание Буш-хауса «Би-Би-Си», я так и не смог тогда заставить себя после смены снова выйти на улицу. И на сутки остался в офисе, переночевав на стуле у компьютера.

Мне было стыдно пройти тот десяток метров к тротуару среди незнакомых кричащих коллег с плакатами, самыми мягкими из которых были «позор» и «крыса». Ладно, там кто-то из отсталой труднопроизносимой и продажной страны.

«Русский» и «штрейкбрехер» казалось постыдным вдвойне. Но это было давно – во времена, когда крысы считались маргиналами, еще не расплодились и их было относительно мало.