Самое непростительное, обидное для нас — о его приезде в Юровку первым прознал Ванька Парасковьин, еще и дня не учившийся в школе. Правда, подле нее под окнами он постоянно отирался и зимой частенько ознабливал то уши, то конопатый шелушавый нос, поджидая меня с уроков.
Если Ванька попадался на глаза техничке Ефросинье Поспеловой и она замечала деревянно-белые пятна на лице парнишки, то ему удавалось, по ее милости, проникнуть в полутемный коридор. Сперва кривая Фроська шлепала Ваньку тяжелой ладонью по заднице, а потом добрела и вязаной исподкой, извлеченной из верхонки-рукавицы, оттирала ознобленные места. Жалости у технички хватало ненадолго: перед звонком на перемену отогревшийся у круглой печки в правом углу коридора Ванька получал оплеуху и удирал домой.
Ванька моложе меня на пять лет, и ростом, как и я, мал, а давно считается самым задушевным другом, готов ради меня на что угодно. Скажи ему, и он даже не моргнет, не заозирается, а средь белого дня полезет в огурешник или зауголками на чью-нибудь избу разорить за наличниками воробьиное гнездо…
Нас Ванька разыскал в логу Шумихе, где мы четвертый день глубили самодельную шахту. Перепачканные вязко-бурой глиной и ржаво-синим илом, мы искали вовсе не золото, а нефть и железную руду. Если верить книжкам и учителям, — а кому и чему больше нам верить! — нефть и руда сами себя выказывают: нефть маслянисто-радужными пятнами-разводьями по ручью в Шумихе, руда — рыжей ржавчиной у истока ключевой жилы. С чего же и быть ручью сплошь в жирных пятнышках и ржавчине, оседавшей на осоке и на песчаном дне?
Сперва мы истыкали дно ручья железянками — железными штыковыми лопатами — у бревенчатого мостика в деревне, а после поднялись по течению к истоку, и, чуть не увязнув в илистом зыбуне, облюбовали место посуше под желтым яром. На первых порах суетились и мешали друг другу, задевая черенками лопат. А как сорвали охотку — стали поочередно спускаться в широко разрытую яму. Один кто-то там, остальные наверху откидывают грунт подальше от шахты.
Чтобы дома не бранились матери, мы артельно пропололи огороды у каждого и дружно окучили картошку, артелью поливали утрами и вечерами огуречные гряды. Матери были довольны не только нашей управой. Соседка Антонида Микулаюшкиных говорила маме про работу в логу:
— Пущай, Варвара, базгаются в Шумихе. Глядишь, на дико́ хоть не потянет. А то вон вчерась Вовка Мышонок и Мишка Селиных попались в огурешнике у Анны Поповой. Стыдобушка ихним-то матерям, в лавку глаза не кажи, так в ту же пору!
Работали мы азартно. И все-таки на третий день Ванька Антонидин заныл:
— Никакого здеся карасина и железа нету-ка! Ай-дате лучше искупаемся и гольянов манишкой половим.
— Опять ты, Ванька, закуксился! — разозлился Вовка Барыкин и нечаянно угодил ему в спину липким илом.
— Ты чо кидаешься! — взвыл Ванька. — Не тебе, а мне попадет от мамы за рубаху.
— Чо ты, Ванька, разоряешься, как Витька Стонота? — вмешался Осяга. — А если все же мы докопаемся до нефти или железа? Да нас до самой Москвы похвалят! Война-то ведь не кончилась…
Слово «война» подействовало на Ваньку пуще всего: он снова взялся за лопату, сменив в шахте Вовку, и больше не заикался о купании и гольянах. Все же смекнул, что нефть и железо, найденные нами в Шумихе, помогут Красной Армии скорее добить Гитлера, а после победы Юровку узнают по всей стране. До нее из Далматово проведут железную дорогу, и станет Юровка городом, и тогда отметят ее на карте и во всех школах на уроках географии ребята будут изучать полезные ископаемые возле бывшей деревни. Интересно, как переназовут Юровку? Об этом, может, с нами посоветуются?..
И как раз, когда объявился в логу Ванька Парасковьин, мы докопались до орешника и отрядили Вовку Барыкина за ломом. Иначе делу конец: свинцовый слой глины-орешника почти не давался лопаткам. Сколько ни бей штыком, а только и наколупаешь с горстку коричневых «орешков», с виду не крупнее овечьего помета.
— Тебе-то чо тут надо? — воззрился на своего сродного брата Ванька Антонидин.
Тот будто и не слыхал его вопроса. Оглянулся на кусты краснотала и подмигнул нам:
— Робя! А я чо-то знаю!
— Чего? — просто так спросил Осяга, поглядывая в сторону угора.
— Военрука нового к нам привезли, во! — закричал Ванька Парасковьин, и Вовка Барыкин вернулся к нам уже из-за ручья.
— Воен-ру-ка… Нового?! — хором переспросили мы. — А не врешь?
— Вашим заулком, Васька, провез его на телеге Пашка-сливковоз. К Офимье Бателенковых жить его устроили! — похвастался Ванька.
— А с погонами? — перебил я дружка. — С орденами?
— Не-е. Без погон. А на гимнастерке чо-то скраснело.
— Чо-то, чо-то! — передразнил я Ваньку. — Войной сколь раз играл, а как называют ордена опять забыл.
— Да не забыл, не успел разглядеть из-за крапивы, — заоправдывался Ванька. — Не в заулке я был, а в огороде. На прясло залез, а Пашка мимо шпарит-напонуживает коней.
Мы поняли, что Ванька не обманывает и его не надо заставлять есть землю. Ясно, что в Юровскую семилетку прислали-таки нового военрука и старшеклассники с осени опять начнут изучать военное дело, пойдут к белому яру у речки Крутишки стрелять в нарисованного на доске черного фашиста. Винтовка одна на всю школу — старая трехлинейка, зато самая что ни на есть боевая. Раз не новая, то уж побила врагов. Поди, красноармейцы в гражданскую палили из нее, а может, и белофинских «кукушек» потом сшибали…
С самого начала войны появилась винтовка у нас в школе, и хоть от фронта эвон какая даль! — нам сказали, что она тоже воюет. Все юровские парни и даже старшие детдомовцы учились стрелять из нее, а уж после, на фронте, им давали новые винтовки, автоматы и пулеметы. Кто командиром стал, тому и наган доверяли. Вот и выходит: из какого бы оружия ни стреляли по фашистам наши дяди и братовья, все одно первый выстрел они делали у белого яра на Одине.
Нам не доведется пальнуть из винтовки: война, как поговаривают взрослые, должна вот-вот кончиться. Ну и пусть! Лишь бы поскорей добили Гитлера, а мы настреляемся из рогаток и луков, а подрастем — пойдем с ружьями на охоту вместе с тятями…
— Копать будем или… — не договорил Ванька Антонидин, выглядывая из ямы. И осекся-испугался: вдруг мы снова погоним его из Шумихи?
— Ладно, хватит на сегодня! — решил за всех Осяга, и каждый согласился с ним.
Инструмент спрятали в таловых кустах за ручьем, отмыли руки и вскарабкались наверх. От Шумихи пересекли новину, за ней пологую ложбинку и сельсоветской оградой выбежали к детдому, где до войны был лучший в районе сельский клуб. Остановились у пожарной каланчи и задумались. Всем охота выглядеть военрука, не завтра или послезавтра, а сейчас же, но никакого заделья не нашлось, чтобы всем гамузом пойти к Офимье. А просто так идти… что мы девчонки, что ли? Вот когда на второй год войны садился на поскотину между Юровкой и Макарьевкой самолет, тогда все бегали к нему — и старые и малые. А ребята постарше подрались с макарьевскими: поспорили, на чьей стороне самолет — на юровской или на макарьевской? Дедушка Афанасий с нашей Одины их помирил, сказал, что на ничейной полосе он приземлился.
— Стало быть, завтра у тебя, Васька, собираемся, ага? — кивнул Осяга, и мы разбежались по домам. Один лишь Ванька Парасковьин не отстал от меня. Догадался, что коли я пошел к бабушке, то замышляю обегать к Офимье.
— Ко времени, ко времени, Васько и Ваньша! — обернулась бабушка от печного чела. — Токо-токо упрела нонешняя картошка. Солью воду — и милости просим за стол! А ты, Васька, слазай-ко в погреб за молоком и малосольными огурчиками. Оне там у корчаги в латочке стоят.
Могли мы и еще потерпеть, рано пока ужинать, но в Шумихе я здорово промялся, да и не станешь с порога кричать: «К нам нового военрука прислали!» А если бабушка была дома, когда Пашка на паре прогнал заулком, то она раньше моего узнала новость.
…Первый военрук из приезжих побыл у нас недолго. Безрукого лейтенанта Киху перевели в район, и на смену ему явился в школу наш деревенский парень, одногодок дяди Вани — Михаил Грачев. Он вернулся с фронта по тяжелому ранению, а все равно считал, что его вот-вот вызовут в райвоенкомат и… «дан приказ ему на запад». Наверное, поэтому и не снимал Мишка — его почему-то все звали Мишкой, кроме учителей, и мне до слез бывало обидно за нашенского военрука! — блестяще желтые погоны с тремя белыми звездочками, по-удалому носил черную кубанку с малиновым верхом, и русый чуб вился по ветру, как у казака.
Михаил и сам не считал себя учителем и сначала на больших переменах за школой журил с семиклассниками самосад, рассказывал им что-то веселое и сговаривал на фронт. Но кто-то из учительниц увидал его там в компании старшеклассников, потом, сказывали, постыдила его Анна Вениаминовна Быкова, которая была классным руководителем, когда Грачев оканчивал семилетку, и мы больше не замечали военрука с самокруткой среди старшеклассников. Одним, не попускался дядин товарищ. Где надо и не надо твердил свое:
— Вы, хлопцы, подрастайте, а я — ать-два — и на фронт! Я своего добьюсь!
Однажды Михаил опоздал на уроки и заявился в перемену какой-то шибко веселый и краснолицый. Директор школы — незамужняя Нина Николаевна Крысина строго посмотрела на него в коридоре, а Грачев даже внимания не обратил. Громко, как будто он отдавал приказ, гаркнул:
— Здравия желаю, товарищи солдаты и сержанты!
Мы что-то хором ответили военруку, а он уже не замечал нас. Подошел к Нине Николаевне и тихо, без шутливости произнес:
— Извините, Нина Николаевна, если что не так выполнял. А пока до свидания, уезжаю на фронт.
— Как, почему?! — удивленно и растерянно оглянулась она на нас, будто мы могли задержать Михаила.
Техничка Фроська выскочила из своей комнатки и затрясла что есть силы звонок, но ни учителя, ни школьники не расходились. Ребята постарше давно перестали играть жесткой — овчинным лепешком с приклеенным на жвак пятаком, и в коридоре стояла тишина, какой могли позавидовать учителя на уроках. Только у больного Георгия Васильевича Заварницына, отравленного газами еще в первую мировую войну, на литературе и русском языке никто не баловался. Все смотрели на Михаила, враз ставшего для всех не Мишкой и военруком, а боевым командиром.
— Дядя Миша! И мы с вами! — вспугнули тишину семиклассники, и громче всех кричал племянник военрука Яшка Поспелов.
— Такого приказа старший лейтенант Грачев не дает! — отчеканил дядя Миша и с улыбкой добавил: — Учитесь, ребята, и не узнайте в жизни, что такое война. А мы и без детей победим, правильно? Верите?
— Правильно!
— Верим!
Михаила Грачева так и проводили до подводы у сельсовета всей школой, а потом присмиревшие вернулись на уроки. А он больше не вернется в Юровку: через полгода его мать, Евдокия Кузьмовна, получила «казенное извещение»: гвардии капитан Грачев погиб героем в боях с немецкими оккупантами, защищая от них Советскую Родину…
После Михаила Грачева военруком назначили опять нашего земляка — прибывшего из госпиталя Петра Григорьевича Пестова. Он был немногим старше дяди Миши, однако с первого дня все стали звать его не как-нибудь, а только по имени-отчеству. Ох и серьезный же старший брат моего одноклассника Вани Пестова! Петр Григорьевич тоже не снимал капитанские погоны. А на правой стороне груди — глаз не отведешь! — сверкали два ордена Красной Звезды и орден Отечественной войны. И как по секрету шепнул Ваня: Петр дома не задержится, потребует отправки на фронт, поэтому-де он и не согласился служить в органах милиции.
Совсем случайно мы подслушали в прикрытую дверь учительской, как обиженно пеняла ему директор школы:
— Ну что вы, Петр, как и предыдущий военрук, вдолбили себе в голову — фронт, фронт! Разве в госпитале не знают, кого куда выписать, разве бы вас, будь вы годны по здоровью, отпустили домой? Согласитесь, что доктора правы?
— И да, и нет, — ответил военрук. — В буквальном смысле я не годен для строевой службы, а уж тем более для фронта. Я ведь не подаю виду ни дома, ни в школе, как мне бывает плохо… Вы поймите меня: не могу я спокойно до школы дойти, когда чувствую на себе взгляды матерей, чьи сыновья погибли или воюют. А я вот гуляю на здоровье, и руки-ноги целы у меня…
Эвон откуда строгость у Петра Пестова! Оказывается, он скрывает как донимают его раны, и сам мается, очутившись в тылу…
Добился и Пестов своего, попрощался со всеми вежливо и не строго, но и не так бесшабашно, как Михаил Грачев. Ваня Пестов сказывал недавно, что опять им пришло письмо из госпиталя, однако Петр не сулился домой до победы над Гитлером…
Давно, давно не было в школе военрука. И вот он приехал, поселяли его на постой к бабушкиной соседке Офимье, а мы в своей «шахте» прозевали… Как его повидать? В школу еще не скоро…
— Бабушка, — макая картошку в серую соль, начал я, — а ты не слыхала ничего?
— А што?! — выронила она надкусанную картошку из руки на столешницу. — Поди, с отцом или с Ваньшей что неладно?
— Не, все с ними ладно. Военрука к нам нового прислали и жить определили к Офимье пошто-то! — выпалил я.
— Вот што! — обрадовалась бабушка. — И правильно! Надо к нам в школу военного, чтоб было кому приструнить вашего брата. А что к Офимье направили — тоже правильно! Горница у нее светлая и сухая, девчешки смирнящие. А уж кто-кто, а Офимья за ними присмотрит и пообиходит заместо матери родимой. У самой муж и сын сложили головы на войне. Уж она-то приветит, славнящая женщина, обиходная! А вам, поди, гребтится поглядеть на него? — хитро прищурилась бабушка. — Вижу, вижу! Да чего с пустыми-то руками идти, я гостинцев соберу, а вы с Ваньшей и оттащите.
Я слетал еще раз в завозню и принес из погреба горшок варенца, а бабушка достала из подполья яичек — их она хранила в старом ведре с золой, к ним добавила блюдо с огурцами.
— Спросит от кого, так и молвите, што от бабушки. Корова у Офимьи рог сломала и молоко сбавила, куричешки несутся где попало — по лебеде да по крапиве. Самой-то Офимье рази уследить? День-деньской на ферме, и девчешки с ней… Парного бы молочка, да пастушню покуда не пригнали. Вдругорядь уж отнесете, — вздохнула бабушка.
До Офимьиной ограды сто шагов — когда еще мной насчитано! Как баню у нее стали топить, когда бабушкина в заулке упала. Дрова тащишь — считаешь, обратно идешь — считаешь. Не до счету только после бани: угореешь и радешенек доплестись хотя бы до бабушки сперва. Дома мы в банный день завсегда самовар ставим и пьем чай с костянкой из рассола. Скорей огуречного выгоняет она угар из тела.
Впервые несмело толкнулся я в дверь Офимьиной избы, и мужской голос отозвался: «Войдите!» Робко переступил через порог, а в передней комнате — пусто. Ни самой Офимьи, ни ее курносых и вечно сопливых Вальки с Манькой.
— Кто там? Проходите сюда! — позвал нас тот же голос из горницы, и мы пуще прежнего оробели с Ванькой Парасковьиным. Приглашал нас не кто-то, а сам военрук!
— Ну, что же вы, ребята, стесняетесь! Раз пришли — будьте гостями, садитесь в передний угол! — подтолкнул нас из дверей горницы к стульям приветливо-веселый голос военрука. — Меня с непривычки растрясло на телеге, а ваш Паша гнал лошадей из Уксянки, как при наступлении.
В горнице на деревянной кровати под легким суконным одеялом лежал совсем молодой парень, в синих глазах не было ни капельки взрослого превосходства над нами.
— Будем знакомиться. Я Александр Васильев, по батюшке Владимирович. Мама звала Саней, а наши деревенские ребята Шуркой. Вы называйте: дядя Саша, если понравится. Э-э-э, а что у вас в руках? Моей хозяйке принесли?
— Не, вам… — пробормотал я.
— Что значит мне? — посуровел неожиданно военрук.
— Да Васькина бабушка подала вам гостинцы, — не вытерпел Ванька. Ему, видать, поскорее хотелось избавиться от тяжелого блюда с огурцами. У меня потяжелее была ноша, но узелок с яичками я ему не доверил: разобьет еще, какой с него спрос!
Левое веко у военрука часто-часто задергалось, и у меня мелькнуло: «Контуженный»… Тятя ненадолго приезжал, то у него так же дергались веки глаз, если чуть расстроится.
— Неловко как-то, ребята, — теперь уж застеснялся военрук. — Я только-только в село и… угощение.
— А вы, дядя Саша, попробуйте! — совсем расхрабрился Ванька. — У Лукии Григорьевны во как вкусно все получается!
— Спасибо, спасибо ей передайте, и вам спасибо! Сейчас с дороги что-то не хочется есть, так вы уж поставьте куда-нибудь дорогие гостинцы. Одного я знаю, как зовут, а тебя? — обратился военрук к Ваньке.
— Ванька Парасковьин!
— Ага, Ваня! Фамилия Парасковьин?
— Не, у нас почти всех ребят по материнскому имени зовут, как отцы ушли на войну, — пояснил Ванька.
— В школе оба учитесь? Нет? Ты, Вася, значит в четвертый пойдешь, а Ваня через два года подрастет до школьника. Хорошо! Подвигайтесь-ка поближе ко мне.
…Спасибо бабушке! Помогла она нам с Ванькой первыми узнать нового военрука, выгоститься у него и послушать про войну. Шел дяде Саше двадцатый год, и воевал он после офицерского училища недолго. В последнем бою его контузило, вдобавок перебило левую руку и ранило в правое бедро. Чудом не похоронили его в братскую могилу, да он шевельнул ногой.
Пока военрук рассказывал, я косился на гимнастерку без погон лейтенанта, что аккуратно висела на спинке стула. С правой стороны — нашивка за ранения, и под ней — орден Красной Звезды, с левой — медаль «За отвагу». Вот тебе и мало воевал! На два года всего и постарше Пашки-сливковоза, а уж лейтенант и ранен тяжело, и орден с медалью заслужил… Выздороветь бы дяде Саше насовсем! А раз сам о возвращении на фронт не говорит и родное село на Орловщине немцы пожгли, то и остался бы в Юровке. Ему поглянется у нас! Люди приветные, и места у нас красивые, как детдомовцы говорят, и учителей надо в школу…
Бегать к Офимье и надоедать дяде Саше мы не стали, пусть он и сам нас приглашал, пусть нам и охота его повидать и послушать. Бабушка чаще всего сама относила военруку парное молоко или что-нибудь из овощей. И все сокрушалась, что нету муки у нее, а то бы она угостила его шаньгами или блинами. Блинов, правда, она напекла дяде Саше. Мы с ребятами набруснили в поле овсюга-полетая, высушили в печи, оттолкли в ступе и намололи муки на жерновах. Уж какая там мука из полетая, но блины на вид получились загляденье, и на вкус сытные.
Работать в Шумихе мы не перестали. И как-то в окно из школы дядя Саша увидел нашу артель. О чем он подумал? Никто не знает, а хоть и худо еще ходил, опирался на «третью ногу», как в шутку звал свою трость, добрался до лога и перепугал нас, когда с яра донеслось:
— А вот, вы где! Небось, блиндаж сооружаете, воевать собираетесь?
Мы с Осягой помогли военруку опуститься к нам, а когда он отдышался, Ванька Антонидин важно сказал:
— А вот и не угадали! Вовсе не для игры в войну стараемся.
— Любопытно, ради чего же?
— Полезные ископаемые ищем! — как на уроке географии ответил Осяга. Военрук не засмеялся, а серьезно оглядел и лог с ручейками, и нас, и в шахту заглянул:
— Все возможно, ребята, что есть под нами нефть или железная руда, но…
Мы обмерли: что он скажет после «но»?
— Но, хлопцы, поглавнее есть у нас богатство.
— Какое?!
— Земля.
Скажи нам такие слова не военрук, мы бы не только прыснули, а еще и дразнить стали бы, даже старше себя возрастом. Однако дядя Саша опередил:
— Смешно, не верите? По глазам вижу — не верите. А вы подумайте, подумайте! Самое главное наше богатство — та самая земля, которую люди пашут и засевают. Этот тонкий слой земли и есть жизнь для человека.
Как тут не приуныть… Столько трудов-то было вбухано в шахту, на сколько рядов переругались и снова помирились, надеялись открыть втайне от взрослых не слыханное сроду месторождение полезных ископаемых…
И все с одного маху пошло прахом. Оказывается, главное-то богатство не в логу, а наверху, та самая новина, с таким трудом поднятая на конях…
До сумерек дядя Саша рассказывал нам не о войне, а о земле, будто направили его в Юровку вовсе не военруком, а учителем географии. Заслушались мы и забыли о войне, о своих раскопках. И не будь у него трости и наград на гимнастерке — забыли бы напрочь, что сидит с нами в Шумихе не просто учитель, а военрук. Стало даже обидно: повезло старшеклассникам на военрука, вон как он интересно говорит и сколько знает всего!
С первых дней сентября мы после уроков ходили «на колоски» и дома добавилось работы. Надо и у себя и у бабушки убрать в огородах, и нашей корове Маньке вывезти сено. С ним маеты много. Манька поперешная и своенравная, на каждой дороге найдет для себя куст боярки или таловый. В облюбованный куст и повернет круто с возом — и сена как ни бывало!
Однажды ездили мы с братом Кольшей за последней копной на угор. Воз развалила Манька в самом густяке на бывшей вырубке, и мы с братом досыта наревелись, чуть не под утро и приехали домой. В избе горела лампа, а за столом сидели рядом с мамой сестра Нюрка и бабушка. Все заплаканные и у нас с Кольшей у порога приросли-отнялись ноги. Неужели похоронная на тятю или дядю Ваню? Не о нас же они уревелись, не впервой нам до поздна ездить, и одностволка тятина с нами завсегда…
— Чего раскуксились?! — насупился Кольша, как старший в доме из мужиков.
Нюрка отвернулась в простенок и швыркнула носом, а мама, смаргивая слезы, выдохнула:
— Помер, помер, ребята, наш-то военрук…
Совсем близко, над тополями и ветлами юровской Одины в небе засветился лебединым пером народившийся месяц. Кто-то прикоснулся к моим волосам, и я вздрогнул, качнулся к земле. Бабушкин голос негромко-печально позвал:
— Пошли, Вася, домой. Босиком ить ты, в одной рубашонке, и никого на кладбище не осталось. Ишь, как тебя знобит… Захвораешь еще…
За кладбищем мы оглянулись с бабушкой, и мне почудилось, будто железная звезда над сумеречно-свежим холмиком заалела изнутри, как орден на гимнастерке военрука.