Тоскливо одному в избе, и пуще того есть охота. А заслонку у печи шевелить нечего: мама поставила отварить кринку простокваши на творог. И чугунка на шостке пустая, остатки «трахмального» киселя я насухо выскреб.

Чего делать, куда пойти промышлять? Вороны и сороки яички свои давно запарили, на картошище сушеную картошку собирать боязно, всходы проклюнули землю и зеленым дымом окутали пашню. Если по водополице прогонял нас оттуда хромой бригадир Сано Кочненок и отбирал ведра с мерзлой картошкой, то сейчас живо потащит в сельсовет на глаза какому-нибудь уполномоченному. Еще засудят и тяти с войны не дождуся…

Чего делать? Кольша с Нюркой в Пески ушли, дяде Василию дрова пилить. Поди, завтра и воротятся домой…

И тут с заулка в окно бабушка побрякала и поманила меня за ограду. Выскочил я на крылечко и махом через заплот перепрыгнул. Обрадовался. Бабушка чего-то скажет.

— Што закручинился, Васько? Айда-ко на угор за пропиталом, — притянула она меня к себе.

— За каким, баушка? Чо в лесу-то найдем? Кислетка не отросла, пиканов нету.

— А знаешь, што я надумала? Журавлиные корни испробовать на еду.

— Какие журавлиные корни?

— Дак я же показывала их тебе. Спомни-ко! Стебли-то тебе до пупа, с одной стороны листочки гребешком, такие сизоватые. А низом цветочки мелкие, бело-зеленые. Купеной правильно зовется. Ею, Васько, сколь людей лечила я. Ну ревматизму, грыжу, поясницу и ишшо кое-што. А теперя и на пишшу бы попробовать.

— Счас, счас, баушка! — кинулся я через заплот. В чулане забрал корзинку, закрыл сени изнутри на жердь-запорину и был готов идти с бабушкой хоть куда.

…Май обсушил и отогрел землю, из нее прощипнулась и резво пошла в рост всякая трава. Расправлял-разглаживал мягкие морщины на первых лопушинах репей, фиолетовые ростки крапивы притворялись нежалючими, а щепетки полыни сразу заявляли о себе горьковатым духом. На заулках и улицах уже не кололо босые ноги, подошвы ласкал загустевший конотоп — удивительно терпеливая и выносливая травка.

Спустились мы в подгору к речке и напротив Серафимьиного огорода бродком перешли на левый берег. Крутишка врезалась в тальниковые берега, но текла довольно хлестко, на изворотах и по намывам-запрудам сердито пошумливала, вертела-буравила свеженачатые в половодье ямины и омутки. Вода там была мутно-коричневой, выкруживала со дна ил и песок, отсевала к берегам галечки и зернинки песка. Сюда же попадали посудные черепки, извитые кральки раковин и бледно-синие лепешки съедобной глины — «каменного масла».

Покуда бабушка оттирала ноги — вода студеная, и на суше у нее заломило суставы, — я копнул живой ворох песка, выудил плоские лепешки и тут же сунул в рот.

— Лампасейками угощаешься? — заметила бабушка. — Поешь, поешь на здоровье.

Поискать бы чертовы пальцы. Из Степахиного ложка их каждую весну намывает. Да некогда сегодня, журавлиные корни копать да рыть надо.

…Пересекли луговину, пока зыбко-сырую, пробрели болотину с шубный лепень, где воды было уже тонко и она, теплая, загустела закисавшей зеленью. За розовой красноталиной выбрались на дорогу и поднялись по ней на угор. Дорога не углажена, не укатана, и комочки сохлой грязи больно потыкивали необвыкшие подошвы. А уж за лето кожа до того задубеет — боярка не страшна. Ступишь в траве на сухие ветки — и только иголки захрустят. Нет, не проколоть им тогда наши подошвы. А сейчас на шипику угоди — и то насадишь занозок. Потом после бани ковыряй их хомутной иголкой…

Но некогда оберегать ноги. Бабушка вон свернула с дороги под березы и осины, бумажно зашуршали пересохшие листья. Я побежал к ней и вспугнул из вишняга задремавшую пташку-овсянку. Она с перепугу шлепнула белую капельку на овчинный листок медунки. А когда села на сучок и осмелела, стала разглядывать нас с бабушкой.

Мы ползаем на коленках вокруг стеблей купены, разгребаем сопревшие рыхло-бурые листья и роем землю. И там не вглубь, а вдоль тянутся узловато-белые, с тонкими ворсинками журавлиные корни. А за что их журавлиными назвали? Ага, вот весь корень целым откопал, и так он похож на длинную ногу журавля. Надо у бабушки спросить…

— Што тут сказать, Васько! Верно ты угадал. А мне моя баушка говорила: журавли осенями в теплы края улетают, зиму переждать на чужбине. Земля родимая у них здесь. И чтоб воротиться весной, не заблудиться им, оставляют они корни дома. Как прилетают журавли, так и корни оживают. Стебель-то вишь какой! Навроде перо журавлиное с правой стороны, а низом цветочки. Опосля ягоды нальются темно-синие. И как закурлыкают на отлете журавли, осыпаются оне на землю.

…Корней в корзинках все больше и больше. На них малыми медвежатами налетают шмели, кружат и недовольно ворчат-дундят. А муравьи дружной артелкой берутся за корешок, кожилятся, хотят утащить его обратно в землю. Поди, непонятно им: зачем люди роют журавлиные корни?

— Отвозились мы с тобой, Васько, — смеется бабушка, когда снова перебродим речку. — Умоемся-ко…

Мы умываемся сами, ополаскиваем и корни. И потом торопимся домой.

Утром мама парит на вольном жару журавлиные корни. И когда они разбухают и выпирают из ведерного чугуна, мама подхватывает его ухватом и вытаскивает на шесток. Пробует: уварились ли?

— Мягкие, иди, Васька, чисти и толки в ступке.

Я спрыгиваю с полатей и аккуратно чищу корни. Они вязко-липучие и белые-белые. И что-то знакомое напоминают… Перед войной тятя привез нам из города две буханки белого хлеба. Ели его в потемках, а в памяти остался светлый мякиш буханок. Так то был хлеб, а тут корни.

Скоро ли, скоро ли испекутся лепешки?!. Их на два листа хватило. Брат с сестрой не шибко верили в съедобность лепешек, и мама закликала их, если они начинали подсмеиваться.

Попробовали пышные лепешки: вкусные и сытные. Ели и обжигались, запивали мелкими глотками холодного молока. А я радовался: нашли мы с бабушкой пищу, не замрем до ягод и груздей. Но скоро после застолья всех нас слихотило и стало рвать. Я ползал у саманухи, стонал и харкался. Мама отпаивала нас молоком и твердила:

— Испробовали и ладно. Живые и ладно. А корни-то жабрея вредней.

Полегчало мне, и я прямо огородами побежал к бабушке. Она, бледная и вялая, лежала на нижнем голбце, чего-то шептала мне. Я слазал в яму за молоком, стал отпаивать бабушку.

— Охо-хо, охо-хо… — постанывала она. — Ревматизму, грыжу и поясницу лечила я купеной-то, а от голоду не годна она, Васько. Ядовита она. Дак испробовать охота было…

— Ничо, ничо, баушка, скоро кобыляк отрастет, кислятка и пиканы вырастут. Не замрем, правда?

— Не замрем, Васько, — приподнялась на голбце бабушка и так хорошо улыбнулась мне глазами и всеми морщинами. — А знаешь, што я ишшо надумала испробовать, а? Токо смотри, никому не говори…

Милая, милая моя покойная бабушка, Лукия Григорьевна… Как вовремя пришла на ум мне твоя просьба, а то уж с языка вот-вот и сорвалось бы, чего мы еще пробовали с тобой, какое «лекарство» искали. И не от хвори. Как-то и не хворалось нам тогда. И нашли, не замерли…

А все же не забываются журавлиные корни. Вспоминаю, когда хожу лесами и вижу похожую чем-то на ландыши купену… И часто-часто моргаю, когда сентябрьское небо окликает меня журавлиными голосами. Они расстаются с родиной, а корни их остаются здесь. И мои корни тут же, где стала пухом бабушке родимая земля.