Вольный жар июньского дня так и зазывал меня подольше остаться на сухой поляне предлесья, синеглазой от незабудок, но грибная страсть пересилила-заторопила под зеленый сумрак берез и осин, где пока еще сыро после росы, куда солнце выселило с поляны комаров и мошек. И стоило зайти в лес, зашевелить ногами пресно-молодые травы, как зароился вокруг меня крылатый гнус, вскоре отпугнутый ароматом таежной мази. Больше никто не мешал кружить меж деревьев, высматривать грибы и слушать птиц, понимать на свой лад, о чем они поют.

— Ты, ты счастливый, ты, ты счастливый! — радуется на сучке березы никогда не унывающий зяблик.

— Счастливый, счастливый! — вторят ему на весь лес, словно эхо, солнечно-снующие по лиственной вышине иволги.

— Взвеселим, взвеселим! — настраивает тонкий голосок не видимая глазу пеночка, а весь песенный венок заплетают замысловатыми кружевными свистами мастерицы-славки. Даже сорока не потрескивает обычно, как сухая чаща под подошвами, а негромко и нараспев выбалтывает чьи-то тайны.

Совсем не скучно и одному бродить большим Поклеевским лесом, да впридачу с десятком первых кривоногих подберезовиков на дне корзинки. Но извязалась за мной молодая ворона, то и дело залетает наперед; шумно, как неумелый пловец по воде, хлопает грязными крыльями и накаркивает мрачно-тревожное предчувствие неминуемой беды.

— Будь ты неладна! — нервничаю я и швыряю в нее палки.

Все-таки отогнал растрепанную и горластую вещунью, а на душе стало почему-то неспокойно. Однако и лес не без добрых людей: поднялся из низинки на еланку и услыхал справа хруст валежника. Ко мне подходил пожилой мужчина с кухонным ножиком в правой руке и с черным потертым портфелем в левой. Могли мы с ним и разойтись, грибники чаще всего люди скрытные и не любят случайных компаний. Да, видно, и он соскучился, шастая одиночкой, и первым окликнул:

— Как, с грибочками?

— Маловато, — вздохнул я, и он согласно закивал головой:

— Мало, мало, я всего-навсего парочку срезал. Вот и занялся борщевником. И то не с пустыми руками вернусь.

— От борщевника, если хорошо приготовить, пожалуй, и сейчас никто не откажется. А в войну-то с квасом вареный борщевник сметаной забелишь — не оторвешься, — заметил я, и мужчина тотчас оживился:

— Верно! Небось, в деревне выросли?

Грибник далеко не ровесник мне, лет на десяток постарше, но воспоминания о минувшем были у нас общие, и разговор потому сразу нашелся. И мы уже просто не смогли расстаться — пошли вместе, то расходясь, то сближаясь.

Незаметно узнали, что земляки — села наши по соседству, только увезли родители его в город давно, в конце тридцатых годов, четырех лет от роду.

— Сорок лет в Шадринске я живу, а сперва с родителями в Свердловске на строительстве Уралмаша. Отсюда и на фронт сходил. Поклеевские леса сызмальства избе́гал. А как на пенсию по фронтовой инвалидности вышел — все лето здесь пропадаю, — срезая на ходу борщевник, рассказывал о себе Василий Кузьмич.

— Давайте заглянем в одно местечко, — доверчиво предложил земляк. — Прошлым годом я по две корзины белых за день насобирывал там. Грибницу оберегал… И поэтому не давал выследить себя нашим соседкам. Мне бы и не жалко грибков, да как увидал, что вытворяют, — осерчал на них. Ну кто же с граблями грибы ищет?

Земляк не спеша вел меня на свое заветное место, а разговоры были не помехой. Я по-прежнему слушал птиц и рассматривал травы. Вон и мимо чаги не прошел — заметил сперва дегтярные подтеки на березе, а выше — коряво потрескавшийся нарост. И тоже не случайно на сломанной осинке успел углядеть неподвижную сову.

— Смотрите, сова красуется! — крикнул я Василию Кузьмичу, и мы одновременно подвернули к осинке.

— Совенок, слетыш, из гнезда выпал, видать! — догадался земляк, опередив меня.

И точно совенок: еще как следует не оперился и в белом материнском пушке, и клюв нежно-желтый ни разу не опробовал на самостоятельной охоте. Совенок, не мигая, круглил на нас темно-голубые глаза и единственным признаком, что он живой, было то, как он вдруг качнул куцым хвостом и облегчил желудок. Мы засмеялись, и земляк потянулся рукой к совенку, но внезапный грозный шум заставил меня резко пригнуться. Сначала надо мной мелькнула кепка Василия Кузьмича, а следом за ней пронеслась крупная серая птица.

— Сумасшедшая, язви ее в душу! — завопил Василий Кузьмич и так замахал руками, будто отбивался от целого роя пчел. — Ведь больно, больно ударила, шельма! Ладно, кепку зацепила, а если бы в лицо вцепилась когтями… А где она, кепка-то?

— Да вон, на траве, — успокоил я и сбегал за кепкой. И вот-вот бы расхохотался над ним, да вовремя задрал голову и заметил на толстой осине мать совенка — бородатую неясыть, изготовившуюся к новому налету.

— Бежим! — крикнул я и схватил попавшуюся под руку березовую сушину.

Неясыть и не собиралась преследовать, ей было довольно, что мы, не тронув совенка, резво отдалились от насеста. И мы лишь тогда и пришли в себя, и оба вдоволь насмеялись сами над собой. Два мужика испугались одной-разъединственной совы. Хотя как раз она в нашем лесу и опаснее человеку, когда защищает своего птенца. Можно глаз лишиться, а уж поранить когтищем неясыть кого угодно способна…

Урожайная полянка была пустой, недавнего ливня оказалось мало, чтобы напрели белые грибы. Мы огорчились ненадолго: повалились на редкую траву отдохнуть и снова вспомнили сову. Земляк не переставал дивиться на то, как отчаянно мать охраняет своего дитенка:

— Вот и возьми ее голыми руками, а? Хотя оно и понятно — дите бережет.

Василий Кузьмич нахмурился и враз стал старше:

— А нас с Анной взять… Вырастили Павла и нарадоваться не могли, когда начал он кузнецом работать на заводе. Да спутался с дружками, в драку с ними попал, и смертоубийством она кончилась. Вот и выревела мать белый свет из глаз… Эх, дети, дети!.. — состонал он и долго чиркал спичками, все пытался прикурить потухшую сигарету.

Неловко ссутулившись, он глядел мимо меня на легкую дрожь листвы, а я рассматривал сникший стебель купены с молочными цветками, что свисли к земле, словно горючие родительские слезы.