Озеро безлунной ночью угадывается легким пошлепыванием волн о песчано-крутой восточный берег, будто и впотьмах девчонки-нагишки стряпают песочные калабашки и, подражая матерям, пришлепывают их мокрыми ладошками. А как ближе подойдешь, потянет щелоком теплой воды, учуешь странно-огуречный запах озерной травы и самый возбуждающий — запах живой рыбы: свеже-золотистых и опрятных карасей Маленького озера, а не тинно-илистых, как на Большом озере, затянутом с берегов, словно шубным воротником, осокой и камышами, по лаве-лавде — рогозом, крестовником и метлистым тростником.

Большое озеро пугает нас, почему-то даже и днем боязно бродить с недоткой на мелководье у лодочного притона или ставить и смотреть манишки в прорезях зыбуче-пупырливой лавы. Чего скажешь, уловисто Большое озеро! И ни разу не усыхало, сказывают, как Маленькое. Зато и жуткое глубью буроватой воды, одиноким островком с рогатыми сушинами из тальникового куста, где с весны начинает стонать-бухать никем в Юровке не увиденная птица выпь.

А после того, как дяде Даниле, родному брату покойного деда по отцу, поблазнила «голая баба, в зеленой чешуе вся, как будто на тело налипли листья водокраса-лягушатника» — просто, по-деревенски пояснил нам он, мы и вовсе обходим озеро стороной. Если доводится летней ночью возвращаться поскотиной с дальних еланок и пустошей Юровского поля, куда манит нас клубника и черная смородина, приходится пересекать неширокую пашню, отделяющую поскотину в обрез Долгого болота от Мохового. Никакого мха там и в помине нету: космато заросшие осокой кочки да всего-то три плесинки чистой воды на месте выгоревшего когда еще торфа. Но за болотом хранится былое название, и останется оно Моховым навсегда.

…Маленькое озеро уютно и тем, что округ него жилые дома с огородами и пристройками, а на отдали приземисто-длинные коровники, свинарники, овчарники и курятник. Даже в глухую пору нет-нет и мигает багровым зрачком огонек лампы в чьем-то окошке или сторож выберется на улку из избушки с фонарем и, раскачивая светлячком, поковыляет поглядеть: все ли ладно у коров или овечек, не прорылись ли опять волки через соломенную крышу? И ты не одинок, тебе веселее…

По правде сознаться, страшно в одиночку очутиться и на берегу Маленького озера. Не из-за бань совсем на задах огородов, а из-за другого. В углу озера, откуда берегом начинаются сады — тополя, ветлы, березы и черемуха, потонула перед войной средняя дочь дяди Левонтия — длинноногая Лизка. Тот угол самый глубокий: когда после гражданской войны озеро ушло однажды ночью, как сквозь землю провалилось, копали и возили юровчане песок на дорогу-большак. Вот и остались там ямы — мужиков с ручками скрывало.

Но не столь мы утопленницы боялись. Лизка доводилась нам теткой, и нас сводили попрощаться с ней. Боялись сильно самого страшного, что случилось весной сорок второго года, когда приехал после операции на глазах дядя Федор, не взятый на фронт по худому зрению. Он-то и сманил брата Кольшу и меня на озеро. Вода еще была студеным студена, а рыба дуром валила к берегам, и сети можно было легко поставить бродком.

— Чего зря Ивановым сетям гнить в чулане, — уговаривал дядя Федор маму, чтобы отпустила нас с ним. — Эвон што карась пошел с глуби — вода всю ноченьку кипит! Руно за руном, да вся рыба, как на базаре, — караси фунтовые. Дядя Данило коеводни выхватил из прясла жердь и полста штук оглушил. Во какие карасины! Мне-то студиться нельзя, токо из больницы выписан, а Кольша с Васькой и сети поставят, и рыбу вынимать начнут. Я огнище разведу, вот и греться робята станут, ну, и светло будет. Как, Варвара, а?

— Чо как? Пущай собираются. Наловите рыбы — смотришь, еда добрая. И посушить и посолить впрок можно. А то и обменять на что-нибудь у людей. У нас и у свекрови по сусекам мышке нечего на зубок выколопнуть из щелки. Да и ты, Федор, с собой увезешь в город, Василису с девчешками покормишь. Поди, измерли они без тебя на одном пайке.

Кольша выволок мешок с сетями из чулана, дядя Федор взвалил его на загорбок, и мы в сумерках остановились на берегу за крайним домом — сливкоотделением молокозавода. Тут нет вблизи построек и не опасно с огнем, тут и люди не ходят, как затемнеет. И лучше рыбного места не найдешь: карасей тянет к проточной канаве, прокопанной всем миром из Большого озера, чтоб, держать воду в Маленьком.

У фермы, где всегда старики тешут топорами то бревна или слеги, то жердины для загонов, мы живо наискали сухих щеп, бросовых обрезков. А дядя Федор запнулся о коротыши — обрезь старых столбов и маток, он один наволок чураков на всю ночь.

Лишь костер высветил воду, мы вытащили сети из мешка, и дядя Федор выбрал годные, а с дырами, изъеденные мормышем еще при тятиной рыбалке, сразу забраковал:

— И займоваться этим не стоит.

Мы разулись с Кольшей и, не мешкая, забрели прямо в штанах и лопотинешках. «Теплее в одежде-то, а ее у огнища опосля высушите», — сказал дядя Федор. Сперва, натужившись, воткнули тычки, а потом начали расправлять сети. Кольша привязывал поводки к тычкам и разбирал сеть, а я постепенно отступал на ее длину, держа сеть в руках на весу. Кольша старше меня на два года, и успел натореть возле тяти до войны.

Дрожь трясла меня, и сеть худо удерживалась в руках, но я боялся прогневить Кольшу и дядю. Еще скажут: «Рыболов из чашки ложкой!» И я терпел, ведь и Кольше ничуть не теплее, наравне со мной мерзнет, да еще и сеть распутывает — не больно ясно светит костер, и вон до плеч вымочил рукава, макая-утопляя сеть в воду. О холоде помогала забывать сама рыба. Караси и верно сдурели: мы наступали на них ногами, они тупорыло тыкались в икры ног — до того тесно было им в озере!

Не успели и отойти от тычки, как вначале берестяные поплавки заподрагивали на воде, а потом и вся сеть заходила ходуном, словно вдруг ожила или озябла вместе с нами, и потому рвется из озера. Тогда Кольша остаток сети забрал себе, а я в подол рубахи выпутывал из ячей смиренных ночью крупных карасей.

Наконец, сети расставлены, рыбы натаскан полный мешок, а скулы ломит от непрерывного чаканья зубов и ноги давит-загибает судорога. У дяди Федора схлынул азарт, и он заставляет нас обогреться-обсушиться у огнища. Мы окутываемся выше головы паром и не чувствуем долго — жарко ли горит костер или только тлеет-шает. А как лишняя вода выпаривается, исходит из одежи, штаны припекаются жаром к телу и унимается надоевшая дрожь. В самом деле, как дома на печи сидишь!

Что времени далеко за полночь — видно по звездам. Вокруг тихо-тихо, ни живой души, все уснули-успокоились. Не брякнет, не стукнет дверь — по воде любой звук доносится, как будто рядышком. Не сгагакают хозяйские гуси, не взмыкнет по воле корова, и не слыхать простужного кашля-харчения овечек. Уж и коты устали пугать друг дружку верещаливым дикошным воем — надрались, видно, досыта. Одни мы и часуем — не спим, обсыхаем хорошенько, чтоб после махом снять сети вместе с уловом и дома выбрать карасей.

Стало клонить всех троих ко сну, как мы с Кольшей почуяли морозной кожей под одеждой чьи-то осторожные шаги. Кто-то босиком крался к огнищу, и был тот кто-то человеком, а не зверем. Очнулся и дядя Федор, подкинул на костер коры с берестой и пылко-сухой щепы. Пламя замешкалось на доли секунды, а как оправилось — гулко полыхнуло таким горячим «хвостом», что мы невольно прянули в тень. И тут же на свет выступила босоногая и простоволосая женщина.

Мы с Кольшей сразу признали в ней старшую дочь бабушки Лёвишны…

Анна у Лёвишны красивая, не чета младшей Дуньке, что ухлястывала за дядей Ваней, а тот и не замечал ее или в глаза посмеивался над Дунькиными изъянами. А она и этому бывала рада, без дяди Вани смелела у нас в избе, брала балалайку с полатей и гнусила-пела:

— Милой Ваня строил баню, Я колодец строила. Неужели, милой Ваня, Я тебя не стоила?

И остальные частушки у Дуньки были все про Ваню и про себя. А, напевшись под балалайку, она упрашивала маму помочь ей чем-нибудь присушить Ваню, чтоб он женился на ней.

— Я ведь, тетка Варвара, работной бабой стану. За себя и за мужика все управлю, и тебе еще подсоблю. И робятишек здоровых нарожаю, сколь Ване захочется. Токо бы мне его присушить, отлучить его от макарьевских бессовестных девок. Глико, они в девках истрепались, по рукам да по рукам у парней! Какие уж из них и жены…

Анна баская и не нуждалась в присухах. Ее с вечерок провожал только один парень — здоровенный тракторист Афоня Мальгин, закадычный друг дяди Вани, шибко любивший почему-то и нас, ребятишек. Его, Афоню, на людях, как бабы своих мужей, когда их всех вместе брали на войну, охватила Анна руками за шею и громче, протяжнее баб завыла. Дивно и жутко показалось всем, кто хоть мало-мальски тогда примечал вокруг себя. Старухи осудительно заперешептывались меж собой:

— Не к добру, не к добру так-то воет Анна по Афоньше… Шибче его матери убивается, а он евон какой молодей! Улыбается да постаре себя мужиков утешает. А она как по убитому причитает-воет…

Чуяли сердцем старые, изведавшие на своем веку не одну войну, такое что-то… И на добровольца Афоню недавно пришла похоронная. На самого первого из холостых парней. И опять, говорят люди, так она завыла — водой студеной едва отлили… Случись что с дядей Ваней, а он тоже сейчас воюет, Дунька тихонько взревнет да и за балалайку ухватится, частушками о Ване и о себе натешится…

Такие речи велись у нас в доме, когда в Юровке прознали, будто бы Анна тронулась умом и теперь ее надо остерегаться. Все жалели ее, хотя в каждой избе полно и своего горя. Похоронные начали сыпаться на село, как черный снег на чистую голову. И кто мог знать, кого пометит завтра, словно осколком, письмо-треугольник с войны?.. Однако наши матери забывали о себе, и чужое горе не было для них палкой…

«Анна… Сумасшедшая…» — в страхе переглянулись мы с Кольшей и придвинулись теснее к дяде Федору.

— Вы это что? — забормотал он, сунувшись на огонь. Он промокнул красные глаза белой тряпичкой и долго моргал-щурился на Анну, и не понимал ничего, хотя и услыхал, что кто-то подошел. «Анна… Лёвишнина», — шевельнул губами Кольша, и дядя Федор понял наш испуг.

— Анна, — спокойно, как будто сидел на лавке в избе, а не здесь, у костра, и словно та была нормальная, пригласил ее: — Подходи, подходи к огнищу, погрейся с нами!

Анна послушно стронулась и пошла прямо на костер. Глаза у нее вспыхнули кошачьими искрами, легкие волосы ниже поясницы вот-вот коснутся пламени и… что, что будет-то…

Мы запомнили опасливые разговоры взрослых юровчан, что у сумасшедших столько силы — людям ее не обороть, а можно лишь врасплох связать толстыми веревками, свитыми из конопли. И того пуще приросли по бокам дяди. Однако Анна не ступила в костер, и распущенные косы не загорелись. Протянутыми руками она наткнулась на огонь, руки дрогнули и опустились. И тут она впилась глазами в дядю Федора, и захохотала с прикриком:

— А ты не мой Аф-оня! Какой ты Афоня! Он у меня у падинника пашенку пашет. Афоня-я-я-я!..

С хохотом и воем Анна отвернулась круто от огня и метнулась в ту сторону, где за километр отсюда был сокрыт ночью осиновый колок, окопанный рвом, куда свозили и зарывали падаль из села.

— Афоня! — застонало по-над озером и… стихло. Мы зажмурились с Кольшей, а когда открыли веки — ее уже не было видно. А дядя Федор трясся и шепотом быстро приказал:

— Айдате в озеро! Живо сымайте сети — и домой, домой!

Анну назавтра изловили: нашли спящую на непаши у падинника и связали веревками, да с воем безумным увезли на подводе в Далматово, а оттуда в какую-то Пермь, в «желтый дом», из которого, по словам бабушки, отродясь никто из тронутых обратно не ворочался…

С той ночи минуло еще две военные весны, мы с Кольшей подросли и уже одни не раз ночевали в лесу на охоте. Но Анна не забывалась, и мы пужали ребят помладше, вспоминая ненароком о ночной рыбалке. И, как сегодня ночью, часто ходили с недоткой из старых половиков на ночные тони. Рыбалка спасала от голода, а днем с нашей снастью тряпичной нечего было надеяться на улов.

Карась уж и не настолько дурной, чтоб попадать засветло к нам в недотку! Сколь ни пытались — ни одно рыбное руно не смогли захватить. Кажется, оно у нас в мотне, карасям деваться некуда из кольца недотки, а вытащим на берег — купоросно-зеленая тина и кожано-черные пиявки…

Зато чем темнее и темнее да позже, тем тяжелее улов, зараз вытряхиваем из мотни по два ведра карасей. На глубь уходит Кольша, а я или сестра Нюрка — ближе к берегу. Иной ночью друг дружку не видать, лишь чувствуешь потяги брата и слышно, как пускают пузыри вздувшиеся на спине рубахи. И больше ни единого звука. Костер мы никогда не разводим: по лесам, как поговаривают мать и бабушка, то там, то тут ловят дезертиров, а они поопаснее тронутого умом человека.

Корзину и ведро под рыбу поочередно таскают берегом мама или сестра. Если мама не стирается ночью в детдомовской прачечной. Ну и дружки ходят с нами на ночные тони: одногодок брату Осяга или заморыш, как и я, соседский Ванька Парасковьин.

Сегодня нет мамы — уехала с ночевкой косить сено для детдомовских быков, Нюрка с бабушкой пасли коров, а дружков послали к болоту Трохалеву пасти жеребят вместо захворавшего деда Онисима. Мы одни с Кольшей, и могли бы не идти, да ведь как пропустить ночь, если карась заходил рунами?! Одна ночь может долго прокормить нас четверых, бабушку и семьи дружков. Их нету, во ихний пай мы все равно выделим завтра утром. Как и дружки делятся с нами всем, что годится в пищу, раздобытым ими без нас.

Ночь теплая и впору бы нагишом рыбачить, да заедят в кровь комары. А пока мы сидим с Кольшей на берегу у колхозных амбаров и вострим уши — стараемся услыхать, где закипит-заплещется руно очумелых карасей. Мне хочется спросить брата, о чем он думает, но на рыбалке, как и на охоте, надо помалкивать. И на фронте, наверное, тоже нужно поменьше разговаривать вслух?