Прокопия Степановича привезли домой со станции Далматово на исходе зимы сорок третьего года. Ездила за ним на конторском выездном жеребце по кличке Победитель его жена, мать моего дружка Витьки, Матрена Егоровна.

Председатель колхоза имени Калинина Михаил Петрович Поспелов, сам потерявший на войне ногу, еле устоял, когда вытащил из конторы овчинный тулуп, который доверялся людям в особых случаях. Потирая остроносое лицо вязаной исподкой, он строго наказывал растерянно моргавшей иневистыми ресницами Матрене:

— Ты смотри, надежней укутай Прокопа, смотри, не обморозь его. Слаб он, бескровен, а таких нас скоро деревянит мороз. Слышь? Ну, счастливо вернуться! Да Проне поклон от меня передай, ладно? И не заобнимай его на радостях, чуешь?

Матрена Егоровна чуть приспустила ременные вожжи в побелевших на улице медных блестках, и Победитель, как пушинку, подхватил плетеную кошевку, сыпанул копытами сухие брызги снежных комочков. Взрослые и мы, ребята, молча ждали, когда они счернеют на угоре и скроются за гривой леса Монастырщины.

— Чево, Михаил Петрович, не подсказал Матрене, чтобы она за жеребцом следила, — высморкался на сугроб у конторы хромой конюх Максим Федорович, по прозвищу Собачонок. — А то свово мужика сбережет, а Победителя запалит. Возьмет, глядишь, сдуру напоит ишшо в Далматово. Не ближна дорога-то, евон какой волок.

— Помолчал бы ты, Максим, — хмуро выдохнул председатель табачный дым и даже не посмотрел на конюха. — Матрена не меньше тебя рабливала на конях, знает, что к чему. А что прежде солдата беречь, человека — понимать надо…

Мы с Витькой до потемок катались в логу Шумихе на самодельных загнутых и оструганных лыжах из осиновых досок. Скатывались и забирались на горку, а сами все время вострили глаза туда, откуда должна появиться подвода с его отцом. В той стороне остыло низкое солнце и дымная изволока затянула край неба, стало холоднее и захотелось есть; но мы ждали, что вот-вот сизой птицей вылетит на угор Победитель и принесет не письмо, как голубь-почтовик, а Витькиного тятю. В Юровке прибудет еще на одного мужика, пущай израненного — кто же здоровых с фронта отпустит?

Почакивая зубами, глядели мы с горки за деревню на пустую дорогу, уже неразличимую среди снегов. Нет как нет никого… Неужели неправда, что Прокопий Степанович прибыл в Далматово, и зря позвонили в контору из города? Только кто же в такое время станет людей разыгрывать?

— Может, со сбруей чо-то случилось или в Пески по пути обогреться завернули? — догадался Витька и добавил: — Айда, Васька, по домам. А то мать заругает тебя, до школы пимы не просохнут. Айда, не дождаться теперь, темно стало, все одно ничего не видно.

Мы подхватили лыжи под мышки и побежали в деревню. Я у пожарки свернул в свой заулок, а Витька потопал дальше, улицей. Изба у них стояла на краю Юровки, по правую руку, если идти в деревню Морозову.

Ни мы и никто другой в деревне так и не повстречал Прокопия. Они с Матреной приехали в полночь, и Витька не слыхал на полатях, как мать завела в избу его тятю, как потом отвела на конюшню Победителя, как долго-долго не спали мать с отцом у стола в горнице.

Дядя Прокоп до самого тепла не показывался на улице. Раз-другой, а к Витьке мы заходили редко и чаще всего стояли у порога, видел я его через раскрытую дверь горницы. Худой и белый лежал он на деревянной кровати, и когда выпрастывал руку из-под лоскутного одеяла, она тоже белая и костистая, с синими извилинами жил. Казалось, под кожей растеклись и остановились весенние ручейки.

Я не расспрашивал дружка о здоровье отца. Чего тут языком болтать! Если бы мог он, так разве лежал бы дома… Давно бы дядя Прокоп направлял к весне телеги, чинил сбрую, вил из конопляной кудели веревки. Да мало ли бы дел нашлось для него в бригаде, в мастерской по дереву…

Помалкивал и Витька, и я понимал дружка. У нас тоже тятю отпускали по ранению, тоже еле-еле поправился он и опять уехал на фронт. Нет, здоровых мужиков не отпускают с войны, чего тут зря языком болтать…

Как-то незаметно привыкли мы с ребятами, что у Витьки дома отец, но по-прежнему звали его не иначе, как Витька Матренин, и он никогда не поправлял нас и не обижался. Называли же меня Васька Варварин, другого дружка — Ванька Устиньин, как и всех остальных по именам матерей. Даже учителя в школе вызывали к доске нас не по фамилиям — сплошь были Юровских, Мальгины, Поспеловы да Грачевы, а по именам матерей наших. Они, матери, и краснели, принимали стыд за наше озорство…

Весной, как только снег сошел и нагрелась железная крыша на школе, соткнутой из трех домов, мы по три дня сбегали с уроков и караулили у трубы, когда злая техничка, кривая Ефросинья, станет доставать ухватом из печи чугунку с похлебкой. Все трубы у печей были без боровков, и если убиралась заслонка — мы хорошо видели все, что находилось там, внутри печи.

Поочередно дежурили на трубе с кирпичом, а спустил его Ефимко Шихаленок. Уцелил он не чугунок, а крынку с отварным молоком. Техничка жила при школе и никакой коровы не имела, однако исправно ходила за молоком и простоквашей к своим родителям.

Ефимко дозорил последним, и мы, прячась на крыше, даже забыли с ребятами, почему залезли сюда, а не на часовню напротив, где находилась деревенская лавка, а на вышке неслись голуби. Все-таки лучше лежать на горячем железе, чем слушать уроки, тем более отвечать учителю.

— Влепил, влепил! — заорал Ефимко, соскакивая с трубы. — Прямо в крынку, черепушки да пенки полетели!

Мы с перепугу загремели по крыше, а внизу уже вопила и нестеснительно честила нас матершинными словами техничка Ефросинья — Фроська Пустоглазая. Учителя высыпали на крыльцо, и, еще не зная, что случилось, урезонивали техничку не материться при детях, совестили ее за нецензурные слова и напоминали, что работает она не конюхом, а в школе.

Под шумок мы один за другим нырнули на чердак на брюхе, чтобы не напороться головой или спиной о гвозди, незагнутые на подрешетнике, проползли в дальний угол к ободранному карнизу. Если станут нас преследовать здесь, на вышке, тогда спустимся по зауголкам и удерем в лог Шумиху.

Железная крыша гремела под чьими-то ногами, кто-то звал нас в слуховое окно, но мы не отзывались. Вспомнили: уж коли мы кое-как пролезли сюда, то взрослым подавно не найти нас на вышке. Ефимко выглянул вниз и тут же отпрянул:

— Фроська, холера, караулит нас возле угла. Знат, что в одном месте доски оборваны, небось, сама их на растопку утащила зимой.

А время шло, с последним звонком кончились уроки и разошлись учителя. И тот же Ефимко обхитрил техничку. Потихоньку спустился с крыши, нашел припрятанные нами сумки с книжками и свистнул нам из-за амбара у часовни. Пока Ефросинья единственным глазом следила за дырой в карнизе, мы скрались с крыши к амбару и нижней улицей разбежались по домам.

Несколько дней уговаривали нас и грозили нам учителя, однако никто не сознался. Вместе все и порознь твердили одно и то же:

— Ходили на угор зорить ворон. Не верите, спросите дедушку Максима.

Дед и верно встретился нам на нижней улице и поинтересовался, отчего мы отвоженные в пыли и грязи:

— Из леса, дедушко, яички искали.

— Ну дак как, помногу ли нонче птица яичек кладет? Ежели у вороны пять-шесть, стало быть, к урожаю, — полюбопытствовал он.

Вызвали к директору наших матерей, и хотя мы не сознались, каждого дома все равно отлупили. Кроме Витьки, конечно, у него был отец, который все еще не вставал с кровати, и Матрена стерпела, не стала расстраивать Прокопия.

…Летом, когда после дождей-парунов появились по лесам синявки и обабки, как-то утром вывела Матрена своего хозяина. Левой рукой он держался за ее плечо, а правой опирался на березовую клюшку. Витькина мать усадила дядю Прокопа на лавочку у ворот, чего-то сказала ему и бегом направилась к ферме. Мы сидели за прудом наискосок Витькиного дома, где играли в прятки по кустам черемухи и сшибали шишки с двух сосен. Залезть на них не мог даже липучий Осяга — гладкие стояли они до самой вершины.

— Гляди-ко, робята, дяде Прокопу полегче стало! — сказал Санко Марфин и показал рукой за пруд.

Витька смолчал, но разве мы не понимали, как он в душе радуется, что тятя его поднялся с кровати и сидит на лавочке, как сиживал до войны, когда приходил под вечер с работы. И никогда попусту: приносил из мастерской сыну маленькие грабельки или литовочку, плуг или борону из дерева. А с поля кто как, а Прокопий всегда привозил ягоды или стручки гороха. И особо любил он ломать грузди. Ему бы, пожалуй, прозвище дали за грузди, да был уже в Юровке Ганя Груздянка, и за ним осталось первое прозвание — Проня Степиных — по имени отца, погибшего на германской войне.

В деревне быстро узнали, что Прокопий Степанович выходит на улку и дело пошло, стало быть, на поправку. Иные бабы начали уж и вслух завидовать Матрене:

— Счастливая ты, Мотя. Выходила Прокопа и теперя с мужиком. А нам-то где своих дождаться с того света, бумажки и осталось горючими слезами уливать.

И только все сходились на одном, когда смотрели издали или вблизи на Прокопия: тоскует мужик по лесу, по груздям:

— До чо мастер он их искать — задивуешься! Все пробегут грядой Дубровой, ощупают до листика под березами, а Прокоп следом — груздок за груздком выковыривает. Знать, заговор какой-то имеет, грузди сами из земли к нему лезут. Груздяник первый, чего тут скажешь!

С груздями каждый раз возвращались мы в деревню мимо Витькиного дома, и дядя Прокоп ласково окликал нас с лавочки:

— Ну, как там, добры молодцы, груздочки? Сухих или сырых наломали?

И подолгу советовал, куда лучше завтра идти, где и какие грузди здорово растут-напревают, как ломать их, чтобы не перевелись они по лесам:

— Грибы — они не уважают, кто роется в лесу, как свинья пятаком своим все искапывает. Они — существа тонкие, глазу не видно, как размножаются. Сломил груздок, осторожно прикрой корешок. После столь нарастет — всем таскать не перетаскать.

Запали нам в душу материнские слова: «Тоскует Прокоп по груздям…» Сводить его с собой? Да если б мог, так разве усидел бы он на лавочке?! Он бы и в колхозе работал, и по грузди успел бы…

Идем ли дорогой полевой в дальние Отищевские березняки, бродим ли бельниками у Королят, а нет-нет да вспомним Витькиного отца. И если у Витьки меньше нашего груздей в ведре — незаметно подкладываем из своих. Не по отцу он, на глаза попадаются ему больше всего старые шляпы — червивые или иструхшие. Но и понимали, не маленькие: дяде Прокопу готовые грузди не в радость. Это кажется только, что хорошо бы они сами запрыгивали в ведро. Ну, напрыгали бы, а какое веселье, если не ты нашел, не полюбовался вначале, а потом аккуратно сломил?

Заненастило как-то, обложило дождем-мелкосеем со всех сторон, и днями пережидали мы непогоду под соломенной крышей овчарника за Витькиным прудом. Сухо и тепло там на соломе, под самой крышей веники прошлогодние висят, и ветер не достигает до нас.

Безделье хуже всякой работы показалось нам. Даже поливать гряды и окучивать картошку лучше, чем смотреть на близкое мутное небо и слушать, как сыплется и сыплется частый дождик.

— Робя, — покусывая соломинку, начал первым Осяга. — Дождь-то все равно пройдет, не век ему полоскать. Я вот что думаю: как просохнет, давайте берегом пруда изладим груздяные грядки. Навозим земли из Дубравы на тележках и в грядки ее. Грузди напреют, и дядя Прокоп начнет за ними ходить.

— А верно Осяга придумал! — ожил Ванька Устиньин. — Долго ли оравой напеткать груздяной земли.

Осягина задумка поглянулась всем, и никто не приметил, как стемнело под крышей и «отбил часы» по подвешанному на углу лемеху фермский сторож — ревматизный Василий Южаков. На уме у нас были только груздяные грядки возле пруда для Прокопия Степановича — Витькиного отца. А расходясь домой, Витьке строго наказали: пока грузди не появятся — тяте своему ни словечка. Вдруг ничего не получится и осрамимся перед ним.

«Хоть бы ненастье кончилось, хоть бы кончилось…» — изнывал я ночью. И пока не свалил сон, прислушивался: не бренчит ли дождь по стеклам, не каплет ли с крыши в деревянное корыто? А утром первым делом подскочил к окну и с радости чуть не выдавил головой стекло — на улице было светло, резко голубело небо и в каждой лывине плавилось яркое солнце. На заплоте гоглился и голосил петух, курицы мелкими глоточками отпивали дождевую воду из корыта, и даже воробьи лезли попурхаться в лывине, будто не стояло нудное ненастье, а пропрохала короткая гроза.

С ведрами и тележками двинулись мы Морозовской дорогой в Дубраву. Мама еще раньше ушла на детдомовский огород, а сестре Нюрке я не стал объяснять, лишь махнул ведром и покатил тележку по заулку к пожарке.

Собрались у пруда на диво дружно, даже Ванька Устиньин — засоня из засонь — и тот явился без опоздания. И когда пять тележек проторили сырой дорогой прямую колею, я заметил, как переменился в лице Витька. И волновался он, и переживал, и слезы от благодарности к нам накатывались на узкие глаза.

«Ничо, Витя, зарастут на грядках грузди. Растут же огурцы, морковь, бобы, — думалось мне. — Мочить не станет, — польем из пруда. Пруд пересохнет — из Крутишки речной воды наносим. Ключ под ветлой со срубом не испарится никогда, но вода студеная в нем и жалко переводить на поливку. Вырастут грузди — и взвеселим сердце дяди Прокопа…»

Что-то возить на тележках — дело привычное для нас, пусть земля и тяжелее чащи или сухостойника. Но это если бы один, а когда артелью, то и пауты не так больно кусают, и солнце не очень-то жарит затылок, и о еде не думается. А летнему дню конца и края не видно. Неловко только, когда попадаются навстречу взрослые и допытываются: зачем из леса землю везем?

— В школе велели, — буркнул Осяга на расспросы сроду подозрительного конюха Максима Федоровича.

— В шко-о-ле? — недоверчиво растянул он. — А пошто моя Манька не сказала, из озерка не вылазит, поди, вшей напарила в голове от перекупанья.

Раз Осяга сказал — мы втихомолку объехали телегу конюха с накошенной свежей травой, наверно, для Победителя. Не любят у нас в Юровке Максима и его родню, не зря Собачатами прозвали. Попробуй переругай ихнюю породу. Лаяться все горазды, всех в чем-то подозревают, а сами, тятя сказывал, сроду первыми ворами слыли.

Средний брат Максима на Полушихе, как называли водяную мельницу у села Першино, еще до колхозов украл три мешка муки. Мужики Затеченские хватились — и гнать за ним. Настигли у Половинного — между Песками и Юровкой — муку отобрали, а Петра на задницу «посадили» — торнули о дорогу. Ни членовредительства, ни синяка даже, а исчах Петро.

«В шко-о-ле», — в уме передразниваю я Максима и злюсь, вспоминая, как он заикнулся председателю о Победителе, когда Матрена уехала за Прокопием. Вроде, только он и болеет душой за колхозное добро. Конечно, за конями исправно ухаживает, но ведь ловил же его председатель с овсом в сапогах. Полведра высыпали из его бахил, не зря такие сшил. Ладно, не сообщил Михаил Петрович куда следует, и никто не нажаловался на Максима. Иначе бы тюрьма ему. И надолго бы сел, кое-кого вон за горстку посадили…

Если бы нужно простой земли, то навозили бы скоро. Мы аккуратно снимали грибной слой, складывали отдельно от земли — черно-вязкой, тяжелой. Ее ссыпали вниз, а уж после покрывали бурой, с перепревшими листьями. В вей таились невидимые семена груздей. Должны расти и сухие грузди, и синявки, и обабки…

Витька ли промолвился или сам Прокопий Степанович углядел, но на третий день он неслышно приковылял к нам за пруд под старые редкие березы, и мы услыхали:

— Гляжу и гадаю: чем это добрые молодцы занялись? А они, смотри, земляные гряды делают.

— Не земляные, а груздяные, дядя Прокоп, — признался Осяга и покраснел, и лишь брови и волосы забелели сильнее прежнего.

— Груздяные?! — удивился Прокопий Степанович. — А не проще ли грузди таскать? Или в лес неохота ходить, под боком хотите их ломать?

Витька подбежал к отцу и о чем-то зашептал ему на ухо. Видимо, признался, для кого грядки и грузди. Дядя Прокоп кивал головой, но было все-таки непонятно, доволен он нами или не одобряет.

— Так-так, ясно, ребятки! Однако скажу вам, вы уж, ради бога, не обижайтесь, не с того начали. Допустим, грибной земли вы навозили и грибницу не нарушили. А зарастут ли грузди? Чего им недостает здесь?

Мы растерялись: наверное, действительно что-то мы не додумали, чего-то не так делаем. Дядя Прокоп лучше нашего знает, как грузди растут, на войне побывал…

— Ну, вы не расстраивайтесь и духом не падайте. Нужно было, сынки, — голос у дяди Прокопа почему-то дрогнул. — Нужно с деревьев начинать, березы и осины садить. Тогда, я вам скажу, точно вырастут любые грузди. Точно!

Прокопий Степанович поморщился, должно быть, раны разбередил, и медленно осел на почерневший пень давно спиленной березы. Он свернул цигарку, ловко высок кресалом искровные брызги на трут и затянулся табаком.

— Правее нашей избы, ребята, — ткнул дядя Прокоп клюшкой за пруд, — жил Иван Григорьевич Поспелов, или Ваня Семиных, как помнят его старые люди в Юровке. Ну, не такой, как все, он был. Во-первых, обожал лошадей, да не рабочих, а рысаков. От кавалерии, службы солдатской, осталось в нем. Запомнил я жеребца, Соловком звали, как ветер был, не конь, а огонь! Эх, да как скакал на Соловке Иван, как скакал! — заблестел глазами дядя Прокоп. — Никто и не тягался с ним на скачках, где уж Соловка обогнать! Да и умен, умен был жеребец! Иной человек меньше соображает… Хотя совсем не о том я вам расскажу. И пруд, и ключ, и сад вот весь этот — все от Ивана Григорьевича осталось. Только худые люди перевели его, сад-то. Берегом целая березовая роща стояла, тут и рябина, и черемуха, и калина, и смородина. Сосны тоже он вырастил. А в пруду развел рыбу. Не караси, а лапти ловились. Ну, а главное-то — грузди здесь росли, что те по добрым лесам. Прыснет дождик — Иван Григорьевич с корзиной за пруд. Смотришь, синявок несет или обабков. А опосля сухие и сырые грузди — ступить некуда. Соседи смущались в сад заходить, хоть Иван Григорьевич и приглашал. Тогда он что надумал: груздями одарял нас, а бабушку Федосью за руку насильно заводил. Состарела она, под девяносто подкатило ей, а по грузди любительница была ходить. Только куда ей в лес?

Вот и меня дядя Ваня приучил к груздям. Своих-то детишек он не имел, меня заместо сына привечал.

— А когда он умер-то? — вырвалось у Ваньки Устиньиного, стоило только Прокопию Степановичу замолчать.

— А? — поднял он голову и очнулся от чего-то своего, нам не известного. — Не помер Иван-то Григорьевич. Белочехи его зарубили шашками.

— За чо его белочехи зарубили? — напрягся Осяга. — Богатый чо ли был?

— Горяч он был дядя Ваня! Как-то попа макарьевского зазвал и по саду повел, да все ждал, когда похвалит батюшка его за труды, за украшенье земли. А тот возьми и брякни: «Какой же это сад, ежели ни одного фрукта…» Иван Григорьевич и вскипел. А в бога он не верил и попов не иначе, как обманщиками и дармоедами принародно называл. И так потурил батюшку — тот и рясу сбросил, и деру дал — не тише Соловка. Э-э, да какой там богатый! Все и богатство — Соловко. И его отдал большевику Ефиму Ивановичу Юровских.

А было, рассказывают, так. Оплошал Ефим, и по доносу схватили его белые, в Макарьевку к чеху Трошке — ох и зверюга был! — на допрос-пытки. Исхлестал Трошка Ефима нагайкой в кровь и спьяну тут же ночью расстрелять приказал. Повели их двоих — его и Ваню Барашка. Барашек бойким и драчливым считался. Отчаянный, а тут сробел. Ефим ему шепчет: «Бежим, Ваньша, а то каюк. Как я огрею конвойного — дуй, куда глаза глядят. Темень, ни хрена не попадут в нас».

Торнул Ефим конвойного и — в сторону, и бежать. А Барашек стал, как столб. Укокошили его, а Ефим на заимку к дяде Ване — ни жив ни мертв прибежал. До избушища-то далеко было. Иван Григорьевич и спрашивать не стал: воды ковшом зачерпнул, Соловка из-под сарая вывел и Ефиму: «Живо, на вершину да к нашим скачи. Вот те хлеб с огурцами, где-то перекусишь. Да живей, живей, а то очухаются, сволочи, и перехватят тебя!»

Ефиму на самом деле не до разговоров, от пули верной ушел, только и крикнул, когда дух перевел: «До смерти, дядя Ваня, не позабуду!»

Угнал Ефим. Да разве Соловка настигнешь: ветер, а не жеребец. И опять же — умен был…

Белочехам и не догадаться, бы, но нашлась гнида. Тьфу, называть неохота. Донесли на Ивана Григорьевича, и всадники к нему на дом пожаловали. Почуял старый солдат: не зря, за ним. Схватил литовку и на белочехов: «Посеку, гады!» Окарался старик, слегка одного хватил по плечу, а двое враз с шашками на него и… распластали Ивана.

Дядя Прокол уперся на клюшку, поднялся на ноги и улыбнулся нам:

— Ладно, сынки, подамся домой. А вы запомните мой-то совет. И будут, будут расти грузди у вас. То-то порадуется в земле дедушко Иван…

Сколько ни мочило потом, на грядках не появились грузди. Зато осенью мы натаскали березок, осинок и смородины. Засадили весь берег пруда и снова поверили: если поднимется лес, станут расти и грузди. Лишь бы крепко поправился здоровьем Витькин тятя. А грибная земля тоже не пропадет даром: в ней есть незримые семена груздей, и они сразу оживут вместе с лесом.

…Слякиша и холода опять свалили дядю Прокопа на кровать. И когда Витька не пришел в школу, мы сбежали к нему домой с уроков. В настуженной избе тесно от народу. Из горницы причитали проголосно бабы, а у стола на лавке сидел без шапки председатель колхоза и свертывал цигарку за цигаркой. Взрослым было не до нас, и Витька на печи за трубой не видел и не слышал нас. И мы тоже оглохли, сели на нижний голбец и, не стыдясь друг дружки, заревели. Давились, всхлипывали и, стуча зубами, шептали:

— Дядя Прокоп, дядя Прокоп, чо ты не дождался груздей, чо не дождался…