Первым внезапно оборвал на черемуховом мыске суетливое «взвеселю», «взвеселю» дрозд-белобровик: столь же неожиданно, на «полуслове» примолкла неунывная синегрудка-варакушка в желто-затененной вербочками пушистой иве. Поутихла и ворчливая галка, свившая гнездо в пустотелой железобетонной опоре. И хоть все еще гогливо поигрывали по реке чебачишки — клев как обрезало.

— Тепло и тихо, а поплавки и не шевельнет никто, — нетерпеливо бормотал сын.

Он перебегал с места на место, продолжая верить в удачу. Стосковался парень по рыбалке за два года армейской службы в песках Узбекистана и ничего не замечал вокруг себя. А я сразу почуял неладное и оглянулся на запад. Там начинали вырастать бугристые тучи, на глазах набухали сизоватой чернотой и выпирали друг дружку все выше и выше в безмятежно-розовое небо. Вот они заслонили собой полукружье занизевшего солнца и остатки закатной красноты. Оттуда, издали, пока не тянуло угрюмым холодом. Однако раньше времени стемнело и в небе, и по-над землей.

— Айда в избушку! — позвал я сына, когда он опять возник над обрывом с трехколесным удилищем.

— Ага! — согласился приунывший Володька и стал быстро сматывать леску на мотовильца.

…Кто-то изрядно разорил нашу избушку, скрытую от проселка частым осинником и гущью боярки по опушке. Пришлось нам пустоту двух оконниц занавесить обрывками содранного с крыши толя, а утащенную чугунную плиту заменить листом ржавого железа. Истопленные непрошеными «гостями» нары-лежанки восполнили вывороченными кем-то половицами. Сушняк знойно полыхал в нутре подтопка, но дым не столько шел в дымоход, сколько валил в избушку. Видно, в трубе образовалась воздушная пробка, и сидели мы с сыном как бы в бане по-черному.

Под пологом едучего дыма при моргливой свечке и отужинали мы, и примостившись напротив зева подтопка, враз и уснули, чего не бывало со мной в прежние годы. Раньше я подолгу сиживал и копил тепло в избушке, чтоб после полуночи его хватило на самый сладкий дорассветный сон. А тут как легли, так и не поворочались даже на неудобно-неровных тесинах.

Когда без маеты засыпаешь, то свежо и легко пробуждаешься. И вовсе не от того, что выстыла избушка и задремали угли в подтопке. Просто нам хватило времени на отдых, и бодрость духа подмывала на действия. Но настораживала необычная тишина за стенами: не верещали по осиннику дрозды-рябинники, не набивалась в кумовство охмелевшая от весны сова и не вопили бесшабашно кулики. Да и свет из дырок толя проглядывал слишком белый и ровный.

После смородинового чая и печеной картошки мы понежились возле огня, подобрали мусор за собой и распахнули дверь. Глаза больно сузил пухло навалившийся снег, хоть он не зальдел в притворе и не выблескивал по-зимнему на солнце.

Первая мысль — захлопнуть дверь и остаться в тепле, покуда не обогреет. С еды смаривало на сон, да и о какой рыбалке помышлять после такого снеговала. Сыну, небось, с южной «закалкой» и подавно неохота топтаться в резиновых сапогах. Я аж зубами скрипнул на самого себя: именно с подобных уверток и начинается в человеке червоточина лени. Однажды поддайся, а там уж за порог не перешагнуть, там уж воображение нагромоздит прочие неудобства выезда на рыбалку или в лес, и до теоретика-домоседа совсем недалеко…

— Пошли тропить! — бросил я сыну и утопил сапоги в снег выше щиколоток.

Без восторга, молчком, потопал и он за мной.

Майское разновеселье птиц и теплынь, само собой, приятнее, чем нежданно-негаданный снегопад. Однако жалел я, что продрых ночную непогоду. С детства любы мне буранно-вьюжные ночи, а в войну каждая зима не обходилась без кромешных буранов и холодов-лютовеев. По полу избы волков морозь, зато на печи, как «у Христа за пазухой» — радовалась мама. Собьемся мы вчетвером под одной окуткой и только слышим, как ревет-надрывается ветрище в трубе, шумит-кряхтит и скребет корявыми сучьями крышу старый тополь. Да тьма-тьмущая снегу наваливается на избенку, словно кто-то наказал бурану раскатать ее по звенышку-бревнышку.

Заставали бураны и вьюги нас и в поле, когда возили на корове Маньке осоку с болота Мохового. Своенравная Манька смирела тогда, животным чутьем угадывала потерявшуюся под снегом дорогу и забывала о привычке неожиданно ринуться с возом в свой облюбованный куст боярки, где столько было развалено возков сена и осоки. Нас в пути за возом согревали думы о доме, о заветной печке и о маме, что ждала и тревожилась у ворот ограды. Сон на ходу укарауливал и одолевала зевота, но лишь разинешь рот — мигом и взбодришься. Не воздух, а снежную кашу заглотнешь до самого нутра…

Не спать бы мне, а послушать, как куролесила непогодь, и не в мыслях, а как бы снова наяву обратиться в того парнишку с прозвищем «Вася Маленький». С чего и расти-то нам было… И тем, кто смолил табак-самосад лет с шести, как соседский Ванька Парасковьин, и тем, кто если нюхал-глотал табачный дым, то лишь поневоле в бригадных конюховках.

На ходу разогрелись и незаметно заглубились лесом, а на уютной поляне вдруг захотелось нам с сыном развести костер. Из заплечного мешка выудил я берестину, а Володька живо наобламывал с берез и редких сосен сухих сучков. Счирикала спичка — и вот оно человеческое счастье с первобытных веков! Веселый компанейский костер, будто друг-товарищ, тут как тут!

— Нодью, нодью сообразим! — вспомнил читанное о таежниках сын и с топором кинулся через поляну к осиновой сушине, сплошь издырявленной дятлами.

Поплевал Володька на ладони, как заправский лесоруб, и всадил лезвие топора у самого комля.

Ясно и не таежнику — какая нодья из осины! Спички без нее не сделаешь, лодка-долбленка легка и долговечна. На многое годна осина, споро и неприхотливо растущая, но уж нодья осиновая… Это если охота одежду испрожечь — пожалуйста!

Останавливать сына я не стал, пущай разомнется парень, силу свою испробует. И не разучился ли в пустыне топором владеть?

Звон дрожью прянул осиной с комля до вершины, и ожидая, что свирелью заиграет лесина, коли столько дыр на ней. А на самом деле в сей же миг из нижнего дупла, словно выплюнутые вишневые косточки, вылетели парочкой полевые воробьи с сердитым «чо, чо, за чо, за чо?!»

Ну, воробышки — не ахти какая диковина, любую щель под жилье себе выберут. А вот когда из осины посыпалась самая разная птичья мелочь — тут и о нодье, и о костре забылось. Друг за дружкой из одного дупла полезли и большие синицы, и гаечки, и пеночки, и… даже удалой песельник-зяблик! И все-то они пищат-верещат, не очухаются после нутряного трезвона по осине. А вон, с чиликаньем, как малые девчушечки, белые трясогузки улизнули с «третьего этажа»; самое аккуратное дупло оказалось скворешней. Оттуда наполовину выглянул сам хозяин-скворец и зыркнул вниз на моего сына, да длинно-пронзительно свистнул. И тотчас же обратно усунулся: мол, черта с два брошу я свою скворешню-квартиру, желающих занять ее вон сколько!..

Певчий дрозд и подавно не дупляной жилец, но и тот фуркнул из какой-то дыры в сторону ольховой согры. А где черный дятел-желна чуть не в полдерева распластал осину, вывалилась пара сов-сплюшек. Только они не метнулись с перепугу, как многие постояльцы, а примостились на обломыш сучка и плотно прижались к друг другу.

Сын тоже задрал голову и еле успевал провожать птиц из осины. Было чему и мне дивоваться, хотя кажется порой, что все-то я повидал в родных лесах.

Я догадывался, что далеко не всех сшевелил Володька. Летучие мыши, к примеру, не отцепятся от стенки дупла, хоть рухни осина наповал. Рано прилетевшие горихвостики и вовсе не подумают вылетать, им не белые, а живые мухи нужны.

— Вот тебе и нодья! — растерялся сын. — Вот и обогрелись… Не осина, а настоящее общежитие.

— Постоялый двор, — вспомнил я редко употребляемое ныне слово. — Прописанных в дуплах раз-два и обчелся, зато тех, кого осина в непогоду на постой пустила — не раз и пересчитаешь. Это как в войну было у нас в Юровке: почти в каждом доме не по одной семье эвакуированных привечали. Ну и детдомовцы, больше всего ленинградцы, куряне и воронежцы прибегали к нам, как к себе домой. А в нашей да бабушкиной избах испокон веку полно было народу — и охотники, и рыбаки, и цыгане, сдруживаются все — и люди и птицы…

Впол своего роста сын гладко отесал сушину и простым карандашом старательно, как в прежние годы школьники на уроках чистописания, крупно вывел печатными буквами: «Постоялый двор». Отступил назад, полюбовался и добавил — «Птичий».