Еще засветло отец оставил меня на телеге с Воронухой, а сам, раздевшись по пояс, ушел скрадывать уток на весенних разливах окрест Горелого болота. Он ничего мне не наказывал: лошадь полжизни провела с ним в лесах, на охоте и рыбалке, привычна в оглоблях ждать хозяина, лишь бы чересседельник был приспущен и перед ней на земле лежал душисто-зеленый навильник сена.

Кого бояться? Волки и за версту не подойдут, да и весной у них своих забот полно, а птица и подавно не обидит. К сумеркам заполетывали болотные совы, раз ухнул в глухоманно-болотистом Ильюхином лесу филин, да хохотом и гавканьем дразнят друг дружку белые куропали. А еще утки взад-вперед снуют, кулички-бекасики мелькают, как на колхозной ферме баранчики.

Наоборот, не тоскливо, а весело лежать на телеге поверх сена и тятиного тулупа. Вон шумнула кромкой в дикороснике лиса, а я раз да и запрыгнул под тулуп. Попробуй, достань меня на телеге под тулупом, а он чем только не пропах — и потом отцовским, и порохом, и даже дегтем. И еще рядышком острый-преострый топор. Сунься — ссеку башку!

Одним глазом слежу за лисой — бурой, с обвислыми клочьями линючего меха. Какая там лиса! Страшнее любой дворняги. Да она и не подумала подойти к телеге: повела мордой, учуяла человечьи запахи и шасть в лес. Знамо дело, подалась к норам у заброшенных силосных ям.

Чу! А это кто треснул сухой осиновой вершиной, примеченной мною еще давеча, при тяте? Там рядышком заброшенная старая дорожка, довольно подсохшая, и по ней-то кто-то запотопывал в мою сторону.

Отпахиваю с лица полу тулупа и с глазу на глаз встречаюсь с диким козлом, и рога у него опушены шерстью, словно ветки инеем. Неожиданно он так страшно рявкнул, что даже Воронуха невольно вздрогнула и сердито всхрапнула.

Козел спокойно утопал в Маланьино болото, а по земле стало совсем темно. Солнышко далеким костром догорало за лесами Юровского угора и небо почему-то меркло, а не играло цветами заката…

— Ну-ко, Вася, не озяб? — услыхал я над собой отцовский голос и подивился, как он так неслышно подошел. И не ему бы, а мне спрашивать: озяб ли он, бродя по вешним разливам босиком, в одних кальсонах. Видать, охотой тятя доволен: тяжелая связка селезней кряковых, шилохвости и даже пролетной морской чернети возвышалась в передке телеги.

Воронуха радостно заржала и запереступала ногами — почуяла: скоро хозяин переоденется в сухое и легко, боком, подскочит на край телеги и доверит ей выбирать дорогу на Юровку. А она, наша Воронуха, и весенней ночью находила всегда среди сплошной воды и грязи ту единственную проезжую дорожку, без натуги вытягивала телегу, если даже колеса по ступицу вязли на солонцах.

Отец между тем подробно рассказывал, где и сколько уток видал, какая птица пришла и будет ли год урожайным. А я грелся возле него — большого, сильного и смелого, знающего всю лесную живность и все леса на сотни верст лучше, чем свое хозяйство.

— Вон Сухрино болото справа, — кивает отец в ночь. — Чуешь, чираны наговаривают? Этот как бы что-то из горлышка отрыгает — трескунком называется, самый крупный чирок. А тот посвистывает уточке своей — свистунок. Мал, зато пером бассей. Во-о-он с разлива по свежей осочке круги пошли — шилохвость гуляет. Шея у селезня длинная, видит напротив хорошо и сколь штанов изъелозил я поскотиной когда-то, все пытался скрытно подползти к шилохвости. Мама уж и отцу-покойнику не сказывала, а то бы ружье на каменку в бане изломал. Не признавал тятя утиную охоту: весна, пахать и боронить пора самая, а мне терпежу нету. Бывало, понужал чересседельником.

Почавкивают копыта Воронухи, взбурливают колеса по лывам и протокам, поют на всякие голоса утки и кулики, а где Юровка — ни огонька впереди. Да я с отцом хоть на край света готов ехать, провианту у нас с ним на целую неделю хватит, а дичи-то сколько!

И когда, по словам отца, мы подъехали к самой глубокой канаве-протоке между Большим озером и Долгим болотом, нас оглушил утробно-жуткий крик с Большого озера. Почудилось, что все оно разом приподнялось из берегов и с тоской ухнулось обратно в камыши и трясучую лавду.

— Ум-мру, ум-ру… — послышалось мне, и я зачакал зубами, резко прижался к отцу. Ну чего он не хватается за двустволку?

— Ха-ха-ха! — развеселился отец. — Чего ты испугался? Фып это ревет, фып!

— Ка-ка-кой фып? — лепечу я, а тятя спокойно продолжает:

— Ну есть такая серая птица выпь, а в народе ее фыпом зовут. Скрытная она, редко на крыло поднимается, все по кочкам да камышам прячется.

— И велика она?

— Да нет, меньше цапли.

— Откуда у нее бычий рев?

— Всяко люди бают… Все от того, что и рыбаки ее редко видают. Но как-то довелось мне застать ее за этим занятием. Вечером заплыл я в прорезь между кустом-островком и затаился в лодке. Вдруг вижу, в наклон, шею с клювом-шилом наперед, шагает эта самая выпь. Посовала-посовала клюв в кочки и выбрала одну, да в нее-то как ухнет — по всему озеру взревела. А я не шелохнусь. Она дух перевела и снова в ту же кочку ткнула башку и того страшнее бухнула.

Ага, думаю, что за особая кочка у фыпа? Спугнул выпь и на лавду вылез, хоть и вода студеная. Оглядел кочку — сперва ничего приметно-особого не отыскал. И все-таки определил, почему в нее она кричала. Водяные крысы прорыли ее насквозь, и вдоль, и поперек, и с водой она по ихним ходам-переходам соединилась.

Вот я и понял, почему выпь нашла не какую-то кочку, а именно эту. И как дунет в нее, она вся, будто труба, взыграет, и звук по воде расходится. А то ране баяли: мол, воды в клюв наберет и воем выдувает воду. Или вообще — башку в озеро и ревет во все легкие. Да сам посуди, как она могла бы под водой кричать или так по-бычьи реветь с водой в клюве?

— Тятя, а какая польза от выпи? Съестная она?

— Не, Вася, не съестная. Да разве на земле должно жить только съедобное. А раз она есть, стало быть, озеру полезная птица. Головастиков, плавунцов и червей поедает, не брезгует и карасиками.

— А на суше кричит выпь?

— Кричит, но уж больно слабо, как бы скрипит несмазанное колесо.

Отец помолчал, а когда невидимое глазу Большое озеро огласил гулкий рев «ух, трумб, ух, трумб», промолвил:

— Может, и по-другому, не обязательно в кочку или с водой в клюве она ревет. Но я-то своими глазами видал, пусть и один раз в жизни.

— А еще знаешь чем полезна выпь? — оживился отец. — Как она заревела — пора рыбачить. Значит, карась поднялся и успевай сети ставить. Ну, а по нашей крестьянской примете: ежели выпи много и часто она кричит — жди урожая на хлеба и травы.

— Эх, поглядеть бы на нее! — осмелев, вздыхаю я за спиной отца.

…Не будь в Юровке Большого озера с выпью, не получил бы себе прозвище мой дружок соседский сын Ванька. Вечерами на огороде начиналась у них перебранка с матерью — по всему околотку слышно. Не крики, а какой-то рыдающий рев. И бабушка Лукия Григорьевна добродушно смеялась:

— Ну, фыпята собрались, теперь до потемок реву не переслушать.

Своего дружка Фыпа я видел ежедневно, и дрались, бывало, с ним. А о настоящей выпи вспоминалось только по весне, когда ее рев проникал даже в избу за километр от Большого озера. И не видать бы ее живой, но после войны отец связал витиль и ставил его в прорези на самом рыбном Большом озере, где караси в два-три фунта — самая обычная рыба.

Как-то утром, а накануне отец сушил на лавде свой витиль, принес он в мешке что-то живое, и с опаской вытряхнул из него на нижний голбец ржаво-серую птицу. Она, гакнув желто-зеленым клинообразным клювом, тут же вытянулась и… замерла. Даже желтые ободки глаз казались не живыми, а стеклянными.

— Васька! Попробуй, живая ли выпь, — подзадорил меня старший брат Кольша. Чуть что незнакомое и опасное — он всегда натравливал испробовать меня. Отец в это время хлебал уху и сидел спиной к нам, а мама гремела ухватами у печи.

Мне и самому не терпелось узнать: чучело это или живая птица, та самая выпь, о которой еще до войны рассказывал мне отец весенней ночью.

Я хотел сцапать за шею выпь, но мгновенно в лоб вонзился клюв, словно стальное копье. Испуганный крик застрял в горле, но кровь и шишку не спрячешь; нас тоже позвали за стол.

Мама заухала и заахала: «А что, если в глаз клюнула выпь, окривел бы Васька!» Кольша получил от нее шлепок поварешкой по спине, а отец чуть не подавился рыбьей косточкой.

— Да не ругайся, мать! — продышался отец. — Ну клюнула — пущай не суются, куда попало. А притащил-то я ее робятам показать. Если б не попала она мне в витиль на лавде, где бы они ее увидели. Да и ты сама-то ни разу живьем выпи не видывала. Так ведь?

Мама быстро остыла, но когда побежала на работу, пригрозила не на шутку:

— Пяльте глаза на эту кикимору, но только не лезьте к ней. Без глаз останетесь, окаянные!

После обеда управились мы с огородной работой и вернулись в избу. Выпь стояла на прежнем месте. Как и кому показать нашу диковину?

И тут на весь заулок малоумненький Андрюша затянул свой любимый куплет: «Как фин меня ранил, как фин меня ранил. Болят мои раны чижало». Кольша побрякал в стекло Андрюше и тот с улыбкой до ушей повернул к нам в ограду.

Андрюша и не заметил выпь, сел на свое обычное место — на краешек нижнего голбца. Мы ему дали вареной картошки и жареных карасей. Андрюша сперва расправился с карасями, а как начал сдирать кожуру с картошки, нечаянно задел локтем выпь и… взвыл от боли в плече. А как оглянулся — лоб счакал от железного удара клюва.

Мы заранее закрыли дверь на крючок, чтоб Андрюша не сбежал, если увидит выпь, но сила у дурачка была немалая: он вскочил с голбца и ударом головы выбил крючок из петли, с воем вылетел на крыльцо, с воем и убег куда-то в край Озерки.

Представление окончилось, а если Андрюша пожалуется маме — жди лупанцев. Но главное — выпь ничего не ела и не пила. Не трогала карасиков и воду в чашке. Этак она и помрет с голоду до прихода отца с поля. Загоревали мы с братом, но тут, словно нам на выручку, заявился дружок Осяга. Он подразнил выпь голиком, а потом заявил:

— Айдате, ребята, с выпью на озеро! Дикая птица должна жить там, где и живет!

Не без страха набросили мы на выпь мешок, осторожно, чтоб не помять, спеленали ее и кинулись на берег Большого озера. Там, на мелководье, в осоку вытряхнули выпь. Она вначале припала к воде и казалась неживой. Мы отошли еще дальше. Тогда выпь приподнялась и, ссутулясь, зашагала осокой в озеро. Как она перебрела на лавду через глубокую воду — не заметили. Наверное, перелетела.

— Хоть бы спасибо сказала! — проворчал Кольша.

— А за что?! — удивился Осяга. — С утра до вечера морили птицу, дразнили ее и еще спасибо от нее ждешь! Нет, робя, не надо полецких птиц ловить и дома держать. Все равно, что человека без вины в тюрьму засадить.

…В тот вечер мы на крыше сарая ждали: подаст ли голос выпь? И когда гулко выдохнуло Большое озеро знакомое: «Ух, трумб, трумб», — мы весело скатились и побежали играть в коноплище на меже. И радовались, что никто не узнает в Юровке, как мы могли оставить и озеро, и село без таинственной птицы.