Озерко Ситовное, пожалуй, единственное по наволоку, куда не поднимается в паводок речная «белая» рыба: оно округлилось зеркалом в ивняково-рогозовой оправе на лесистом холме, и потому водится в нем только желтый, с красно-медными плавниками карась. Да не какой-нибудь недоросток, а от фунта и до трех весом, и ловится он не «ситом» — мелкоячеистыми сетями, а четырех- и семипалошными. Десятки проточин, стариц и ручьев междуречья Исети и Течи понуждают рыбачить на Ситовном по старинке: пешим ходом, а карась не лезет в сети «дуром», поэтому и вовсе ненаживная рыбалка. Но вот это редкое уединение и безлюдье как раз по душе деду Ивану Шадрину, и он упрямо избегает ближней и более добычливой Лобовской озерины.

— Эко место! — возражает Шадрин своей жене, когда та нет-нет да и заворчит: «Ну чего, чего ты привязался к тому озерку?! Такая даль от Долматово, все пешим и пешим, все с ночевой, а здоровье год от году плоше. Помрешь тамо, старый, где и кто тебя сыщет?»

— Эко место! — изрекает свое любимое и понятное им обоим возражение Шадрин. — Сама ли не знаешь, недосуг мне судочками сушить задницей берег — кто коробки и корзины станет плести? А у Ситовного лозняк отменный, балаган там у меня добрый. И главное дело — никто не мешает, бездельники не болтаются у озерка. Раны что? Ежели дозволишь себе лежать, то и здоровое тело задрябнет, и какие только болезни не полезут в башку!

И тогда старушка сразу умолкает: как вышла на пенсию, приболела однажды и с тех пор ее без нужды-надобности тянет в поликлинику. До того извыкла, до того «навращалась» среди больных и начиталась журнала «Здоровье» — впору сади ее на стул ученого терапевта. А поделать с собой уже ничего не может, как не может расстаться ее Иван с озерком Ситовным. «У каждого своя зараза!» — смеется он иногда перемирия ради, если Мария Васильевна особенно начнет «нажимать» на его фронтовые увечья. Что ни говори, а уютно-притягательно озерко! С веселого холма за песенной зеленью ивняков и черемухи город видать, и древний монастырь белым пароходом вот-вот доплывет, пусть и не пароходная, а заводская труба кучерявится дымком над башнями и зубчатыми крепостными стенами. Плетет на обдуве Иван коробья и корзины овощесовхозу, а если раздумья о прожитом тоску нагонят — поднимет голову и вон город-то, перед глазами. И опять легко на душе, будто бы Шадрин не у Ситовного, а дома под сараем мастерит-рукодельничает…

Нынешней весной, как обсохла дорожка наволоком до Ситовного, принес Иван своей Марии и внукам не только первый улов на пироги и уху, но и радость: на озерке, как в старые годы, осталась пара хохлатой чернети, по-местному просто белобокая. Каким бы бочком ни повернулся селезень — белое зеркальце далеко видно, и так оно светло украшает озерную воду!

— Чернеть, мать, белобочка разводиться стала! Вот я и не один на Ситовном, — твердил Иван, а старушка тоже было по-девичьи ахнула, но… «больничная грамота» взяла верх:

— Ты бы, отец, проверился у невропатолога? Чо-то, как я погляжу да послушаю, ваш брат-фронтовик с годами разумом слабеет.

— Ладно, мать, ты на раны и жалость не нажимай! — отрезал Иван. — Разумом я не ослаб, а любой живности, как и жизни, надо радоваться.

…Впервые за много лет Шадрин после каждой отлучки домой возвращался на озерко с тревогой: задержатся ли насовсем белобокие или улетят? И когда на Ситовном запосверкивал зеркальцем только один селезень — Иван успокоился: уточка села парить, высиживать птенцов.

Гнездо чернети Иван не искал, опасался вспугнуть утку. И ведь как знать, чего ради торчит то на осине, то на березе серая ворона? Засечет утиное гнездо и растащит, расклюет яички. Ворона, как и сорока, птица не лишняя природе, только больно пакостливая и нахальная. Сорока все-таки повежливее и поделикатнее, пускай и похитрее и полюбопытнее. С ней в лесу или здесь по наволоку веселее. Иной раз она даже певчих птиц старается подразнить, и получается занятное лопотание: кажется, будто дитенок учится говорить.

А как-то проплывал Шадрин мимо южного угла, где осочился кочками островок плавучей трясины-лавды, и ненароком разглядел в кочке чернеть. И не столь утка, сколько сам же и испугался. А как она, бедная, вжалась в кочку и каким материнским умоляющим глазом следила за ним? Вот когда Иван вспомнил свою заботливую Марию Васильевну с ее сердечными и прочими лекарствами — заныло и запокалывало в левом боку…

Вовсе и не хотел Шадрин, но какая-то неведомая сила тянула его осторожно проплыть возле кочки и унять свою заботу, если уточка сидит на гнезде. Селезень, пусть и не всегда, но часто показывался на глаза, а вот цела ли его подруга? Чернеть то ли привыкать стала, однако все реже и реже припадала в гнезде, да и в глазах не было прежнего страха и мольбы. И Шадрин осмелел, не вытерпел и взял покрошил перед ее клювом хлеба. Нырковая озерная птица не летает на хлеба, как кряква, да почему бы не попробовать угостить-подкормить? Ежели поклюет, то ей же легче высиживать утят, и телом не ослабеет. Вон серые куропатки до того допарят — голобрюхими становятся, а иные курочки и летать не в силах, пешим ходом и шастают с оравой желтеньких цыпушек.

Через день заглянул — крошек не оказалось на месте. Иван снова размял ломтик, и на душе, словно в детстве, стало радостно и весело, захотелось даже что-то спеть. Он и мурлыкал, вспоминал старинные песни, когда засел за корзину у балагана. И так она плелась ловко и споро!..

И настал день, когда Шадрин заявился домой без гостинца. Жена удивилась куда сильнее того, если б он притащил целый короб трехфунтовых карасей-«отелепков». Погода добрая, а Иван без улова? Быть такого не должно!

— Все, мать, сети сушу! — объявил Иван. — Утятки выпарились, в полном составе — одиннадцать штук. Теперь им не мои крошки нужны, они нырять вместе с мамашей станут и недолго их переловить сетями. А рыбки можно и на Лобовом половить. Карасишка, конечно, помельче, зато озерко попутное и к дому поближе.

Лодку Иван выволок на берег и опрокинул ее вверх дном на осиновые поленья-подкладки. Нечего из-за карасей волновать мамашу-чернеть, она и без того грубовато-хрипло остерегает своих детишек — «кэрр, кэрр». Да и птахам тоже не до песен: давно отсвистел соловей в черемухе у балагана, не отзывается ему сосед из низины, что всю весну обещался: «Чо, чур приду, чур приду». И речные сверчки не «зудят» по ночам, и варакушка реже и реже выплетает песенный венок, и все меньше в небе над наволоком жаворонкового трезвона. «Детей, детишек выкармливают птицы. Родительская забота не у одних людей», — размышляет Иван, а пальцы плетут и плетут коробья и корзины. Эти уже не совхозу: соседи и знакомые заказали под грибы и ягоды. Лето… Вот-вот сыновья и дочери нагрянут в гости, внуков и внучек навезут — не до медицины станет тогда его старушке. А внуки, понятное дело, сбегут с дедом на реку удить, а вслед им бабкины остережения: не простыть по росе, не перекупаться и не нырять «солдатиком» с крутояра в Исеть.

«Кэрр, кэрр!» — доносится с Ситовного, если какой-нибудь утенок отстает или своевольничает, или же над озером вырулит в небе коршун, а то и вороны устало промашут обтрепанными крыльями — тоже по родительским делам летают.

…Сентябрит наволоком осень куда раньше, чем лесами. Сжелтели и начали сыпаться низом узкие таловые листики, орозовели черемуха и боярка, наспели кремовые кудри хмеля, и схожие с остуженной осенней зорькой запроглядывали кусты калины.

Взматерели и утята, «чертова дюжина» — называл в шутку выводок с родителями Шадрин, а в уме именовал его своим, шадринским.

Накануне открытия охоты Иван волновался сильнее, чем тогда, когда сам заранее заряжал патроны и доставал свою довоенного образца «тулку». Как там чернеть, как бы не подкрался кто-нибудь и не бабахнул дуплетом по его выводку? И лишь первые отдаленно-глухие выстрелы «подранили» закрасневший краешек неба на востоке, Шадрин нарочно с треском и шумом полез кустами к озерку.

— Кыш, кыш! — закричал и захлопал он в ладоши, и, сбивая воду упругими крыльями, стайка чернети поднялась на крыло. Окружнутся ли над Ситовным, родным гнездовьем? «Кэрр, кэрр!» — скомандовала утка, и вся семья кругами стала набирать высоту над озерком. В нем до дна высветлилась вода, забурел палками рогоз и запросвечивали тальники.

Ушел, скрылся из вида выводок Шадрина на юг, на большую воду озер. А как дальше? — весна напрок покажет. Должны вернуться на Ситовное чернети — нарядные, словно вороненые, белобокие селезни и скромные уточки с ними. И должен дожить-дождаться уток Иван, хотя сегодня его ломает всего, ноет багровая вмятина на бедре правой ноги, знобит «оживший» осколок под лопаткой…

О войне напомнили и школьники: пригласили бывшего сержанта запаса артиллериста Ивана Афанасьевича Шадрина на пионерский сбор. И жена, как только ребята убежали, достала из платяного шкафа темно-синий пиджак с орденами и медалями — почистить щеткой, хотя где ему и запылиться, не больно часто носится костюм — два-три раза в году. А и много ли их, годков, осталось в запасе у Шадрина? Днями вон проводили за город его тезку Ивана Петровича Бурдина. Скоропостижно скончался, в госпиталь на обследование поехал…

— Жив-живи, жив-живи! — очнулся Шадрин и сбоку — рукой дотянись — на него щурилась бойкая большая синица. Повертела белощекой головой и запорхала через Ситовное. «Ах ты, кроха! — усмехнулся Иван, и боль в теле с последней судорогой «ушла» в землю.

— Эко место… Доживем, с тобой вместе и перезимуем. Эко место!