Весна возвращалась…
Каждый день она приходила с полей, приходила с моря, из далеких стран, и все дольше засиживалась в городе. По утрам уже белели теплые росы на крышах, на деревьях, и до восхода солнца мутные туманы бродили на улицах, по воздуху, по небу… Пробивалась трава, в комнатах наливались цветы, все чаще слышался колокольный звон. Запахло Пасхой.
Изо дня в день на высохших улицах все больше набивалось народа чистого, серого, — ходили солдаты вразвалку и пели свои песни, и, куда бы ни посмотрел глаз, отовсюду, из ворот, магазинов, из парадных входов, щелей появлялись люди, — и все пахли весной. Нельзя было разгадать, что случилось, но дома невозможно было усидеть. Раскрывались окна, чтобы выпустить зиму, и теплый сладкий воздух, напоенный солнцем, опьянял человека, и, как женщина, тащил его бродить. И все на улице казались свежими, новыми, походили на молодую траву, и их нельзя было узнать, такие они стали славные… Как будто все дела убежали с весной, и теперь людям можно было жить, как птицам. Удлинилась жизнь, и в день можно было все успеть, поработать и походить по молодевшим улицам и улыбаться себе и встречным. И целый день с утра до вечера, в работе или на свободе люди были добрыми, хорошими и не злились…
Весна возвращалась… Она приходила с полей ласковая, соскучившись по людям… На полях по утрам раздавался рожок, сзывающий солдат на ученье.
Самым важным событием в доме Чарны было теперь то, что выписавшийся из больницы Натан и Фейга влюбились друг в друга. Сближение между ними началось еще в больнице, когда Фейга по поручению Чарны относила Натану сладкое или фрукты. В феврале он неожиданно начал поправляться, а в середине марта уже окреп настолько, что мог выписаться. Натан на первое время поселился с Нахманом, и тут начался настоящий роман, втихомолку, со всей прелестью невысказанной любви. Они прятали свои взгляды от окружающих, переговаривались знаками и, как дети, бегали на свидание куда-нибудь за стенку, у повозок… Фейга рассказала ему правду своей жизни, и то, что она принуждена была себя продавать, делало ее мученицей в его глазах. Они сами не заметили, как влюбились друг в друга, но, хотя разговоры их с каждым днем становились все нежнее, настоящее слово не было еще произнесено: им — потому что не смел, ею — потому что стыдилась.
По вечерам к Нахману приходили гости, иногда Шлойма, Даниэль, Хаим, и в доме Чарны становилось шумно. Блюмочка, оправившаяся от потрясения и привыкшая к Чарне, усаживалась на руках у Шлоймы, и все беседовали о весне, о надеждах, о евреях…
Обсуждались слухи, упорно державшиеся в городе, о предстоящем погроме на Пасху, но никто серьезно не верил этому, и опять говорили о весне, о надеждах… Нахман рассказывал о Давиде, который был теперь в отъезде, и он ждал его через месяц, — Мейта же держалась подле матери, чтобы не мешать Натану и Фейге.
— Я выйду — говорил Натан глазами Фейге. — Они теперь не думают о нас.
— Я выйду за вами, — отвечала Фейга рукой, — ступайте…
Они незаметно исчезали, — и Фейга, поймав радостный взгляд Мейты, стоя с Натаном у повозок, тихо говорила, испытывая странное счастье в душе:
— Они все понимают… Мне стыдно.
— Я ряд, что понимают, — задыхаясь ответил Натан. — Я хотел бы чувствовать себя здоровым, чтобы сказать об этом громко всем.
— Натан…
— Что, Фейга?..
— Вы очень уверены в том, что хотели бы сказать?
— Я хотел бы также твердо чувствовать себя на ногах…
— Я стала другой… Натан…
— Не говорите об этом. Вы святая!
— Святая? Вы не знаете жизни.
— Я ее знаю, Фейга. Вы святая…
Она подвигала ему низенькую тачку, чтобы он сел, становилась подле него, и он говорил ей задушевным голосом о жизни, о погибавших девушках, о сладости страдания, и добрые задушевные чувства держали обоих далеко от земли…
А в это время Мейта, переглядываясь с Нахманом, глазами говорила ему:
— Их нет, — они любят друг друга.
И речи о весне, о надеждах, о евреях продолжались…
Наступала еврейская Пасха. Во всех домах окраины теперь шла трудная работа приготовления к празднику. Повсюду чистили, мыли, скребли; звонкие женские голоса неслись по дворам; по утрам шли на рынок, и самыми счастливыми казались дети.
В квартире Чарны стоял содом. Деревянные кровати были вынесены во двор, Блюмочка скребла пол, Чарна мыла столы, а Мейта складывала в корзину посуду. Работая, все разговаривали, а Натан, которого выгоняли из комнаты в комнату, тихо улыбался и покорно слушался.
— Последний раз ты работаешь у меня, — говорила Чарна, обращаясь к Мейте. — Через год на Пасху будешь сама хозяйкой, и я приду помогать тебе…
— Мы будем жить вместе, — красная, ответила Мейта.
— Знаю я теперешних детей! — засмеялась Чарна.
— Тетка Чарна, — вмешался Натан, сидевший теперь в соседней комнате, — не убивайтесь так. Я останусь с вами…
— С Фейгой? — невинно спросила Чарна.
Ответа не последовало.
— Он замолчал, — торжествуя, произнесла Чарна.
— Я замолчал оттого, тетка Чарна, — раздался его голос, — что еще не смею мечтать об этом. Но если бы был здоров, то стал бы посреди двора и крикнул бы всем.
— Я всегда думала, что он сумасшедший, — отозвалась Чарна. — Я и этому бы не удивилась.
— Тетка Чарна! — произнес Натан, появляясь у порога.
— Я — Чарна, — знаю…
— Вы самая дорогая женщина, которую я видел в жизни!
— А вы самый глупый из всех евреев!
— Оставь его, мать, — вмешалась Мейта.
— Он самый глупый, — заупрямилась Чарна — За благословением идут к матери, а не к тетке…
— Мать, вода застыла в ведре, — сказала Блюмочка. — Скоро вечер. Не мешайте, Натан!
Натан исчез и через минуту опять вернулся.
— Тетка Чарна! — произнес он…
— Ну, Натан?
— У меня скверные предчувствия…
— А у меня хорошие, Натан.
— У меня скверные, я вам говорю…
Он опять вышел, а Мейта, посмотрев в окно, сказала:
— Вот Нахман идет…
К вечеру все было приведено в порядок, и на завтра осталось совсем мало работы.
— Ну, слава Богу, — произнесла Чарна, подавая ужин. — Последний раз я провожу вечер перед Пасхой с дочерью и ее женихом.
Вскоре пришла Фейга, и не успели ее встретить восклицанием, как в дверях показалась длинная фигура Даниэля.
— Ого! — обрадовался Нахман, но сейчас же осекся, испугавшись его лица. — Что с вами?
Все вдруг поднялись со своих мест и окрркили Даниэля.
— Разве вы ничего не слышали? — пробормотал он. — Ведь об этом два дня звонят в городе… На эту Пасху мы уже не вывернемся.
— Не может быть? — произнес Нахман упавшим голосом.
— У меня было предчувствие, — спокойно отозвался Натан.
Чарна всплеснула руками и впилась глазами в Даниэля, который продолжал рассказывать… Ужас нарастал быстро. И он был знаком всем — как будто напротив становилась стена, утыканная ножами, на нее гнали, и нельзя было не идти… Они стояли, сбившись в кучку, кроме Натана, испуганные, с закипавшей ненавистью в душе против людей, угрожавших ежегодно грабежом, избиением… А Даниэль уже рассказывал о том, что в трактирах раздавали листки, в которых призывали к грабежу и резне, и о том, что сегодня сам слышал от чернорабочих.
— Нас перережут, как куриц, — бледный от ужаса, говорил он, — куда нам бежать, куда спрятаться?..
— Не говорите, — крикнула Мейта, — я умру от страха!
— Мы дешево не дадимся, — побелев, произнес Нахман, — что, что, а этого не будет!..
— Ты хочешь идти против красных рубашек? — затряслась Чарна.
— Нахман! — взмолилась Мейта…
— Пусть грабят, — с усилием выговорил Даниэль, — куда от ножа спрятаться? Я говорил вам, Нахман, что эту проклятую страну нужно покинуть… Теперь нам покажут, где наша родина…
— Мы сами пугаем себя, — отозвалась Фейга. — Каждый год говорят об этом. Не помните, что делалось в прошлом году?
— Из твоего рта — да в уши Господа, — благоговейно произнесла Чарна, посмотрев на небо.
Никто не думал об ужине. Блюмочка скоро уснула, все перешли в комнату Нахмана, а Чарна, уложив девочку, пошла к соседям разузнать, что им было известно.
Во дворе царило необычное оживление. Соседи переходили из квартир в квартиры, и слово "грабеж" было на устах у всех. Никто не знал, кто первый пустил этот слух, но одной искры было достаточно, чтобы зажечь пожар страха. Жизнь как будто раскололась надвое. До сих пор была одна, теперь начиналась другая, не бывшая ни в какой связи с прежней. Приходилось сразу и вдруг оторваться от всего, что требовала текущая минута, забыть о делах, о празднике, о завтрашнем дне и превратиться в несчастных, отверженных, ненавидимых и опасных, которых жаждут истребить враги. Женщины, замирая от ужаса, держались возле мужчин, и в каждой квартирке, сбившись в кучку, шептали, озираясь, о властях, о своих судьбах, — и было так, будто эти люди впервые познали себя евреями.
В третьей квартире какой-то старичок, глуховатый, с остановками и вдумываясь в события, стоявшие у него перед глазами, рассказывал о "большом грабеже", и молодые с содроганием слушали этого живого свидетеля старой жизни.
— Город был белый, — с трудом произносил старичок, — да, белый, белый; евреи бежали туда, сюда, а пьяные "красные рубашки" летали, как черти…
— Вы пугаете народ! — кричала какая-то женщина старичку на ухо.
— А, что? Народ? — говорил старичок, озираясь… — Ну, добрая моя, пусть я их пугаю. Лишь бы красные рубашки их не испугали…
— Кто слыхал, — спросил коренастый столяр, — что евреи убили русского мальчика?
— Кто убил, кого убили? От кого вы слышали? — раздались испуганные голоса.
Чарна бегала из квартиры в квартиру, ловила слухи на ходу и все больше падала духом.
— Когда же люди помирятся? — спрашивала она громко. — Или этого не никогда не будет?..
Между тем Даниэль ушел, и все полегли. Нахман, оставшись один, долго не мог уснуть… Он старался не поддаваться отчаянию, но невольно думал о евреях, о евреях… Как будто его жизнь раскололась надвое. Лишь вчера еще была ясна и понятна будущая жизнь и казалась наградой и на славную борьбу, в которой он примет участие. И было так, будто он стал на вершине высокой горы и оттуда не орудия утонченного гнета, не низкую жизнь бездонного труда и грязи, не окраины и неволю видел он, а свежих, здоровых, равных людей, в чистых просторных домах, и новую жизнь человека… Теперь все, державшееся крепко в душе и в мыслях, зашаталось, и стояли Дина и Эзра перед глазами и говорили:
— Дорогу народу!.. Нужно пойти домой!
— Натан! — громко позвал он, не выдержав томления.
— Я думал тоже об этом, — спокойно отозвался Натан…
— Мы будем защищаться…
— Я, — с усилием выговорил Натан, — люблю Фейгу. Мы без ненависти примем смерть, если нужно.
— Ты любишь… Но мы должны защищаться, — повторил Нахман.
— Мы с Фейгой предадим себя.
Нахман присел от волнения и, как после кошмара, долго старался понять, что с ним
— У меня дрожит сердце, — тихо выговорил он. — Это страх, Натан? Может быть, за Мейту? Ты должен защитить Фейгу.
Он стал ждать ответа и долго лежал с раскрытыми глазами, но ответа не было.
— Нас будут бить, — бессильно думал он, борясь со сном. — За что? Если бы Давид был здесь…
На следующее утро он рано вышел из дому, чтобы побродить по городу. Когда он вошел в ряды, то невольно остановился, пораженный необычной суетой. От старого рынка до еврейского базара двигалась разношерстная толпа. В воздухе держалось какое-то невнятное шуршание, и певучие выкрикивания торговцев заглушались разговорами, торопливыми и неоконченными. Небольшая кучка евреев, делавшая закупки к празднику, уплотняла крестьянскую толпу и шла, озираясь, не смея громко заговорить перед людьми, которые должны были завтра разгромить их. Нахман, вмешавшись в толпу, передвигался с ней и внимательно прислушивался к разговорам. Где-то на миг сверкнули глаза Даниэля, — оба хотели подать друг другу знак, и толпа разделила их. О предстоявшем погроме говорили повсюду, и постепенно перед Нахманом раскрылась правда. Целую неделю как в городе, так и окраинах готовились к грабежу, и в толпе то здесь, то там, свободно, будто это было истиной, рассказывали об убийстве евреями христианского мальчика. В воздухе пахло грозой… И опять то здесь, то там рассказывали, что в трактирах голодающему народу раздаются листки с призывом к резне.
Нахман останавливался, снова шел и теперь уже был уверен, что надвигается великое несчастье. Когда он выбрался из толпы, то от ужаса долго не знал, что ему делать. Потом бесцельно тронулся по просторной улице. Встречные христиане вызывали в нем негодование и злость. Они шли мирные с виду, будто не носили в душе ничего злодейского, и он не мог постигнуть, как эти мирные люди смогут завтра начать расправу с другими мирными, невинными людьми, с которыми до сих пор жили в ладу. И в каждом их взгляде на него ему чудилась угроза. Когда он прошел мимо строящегося дома, где на лесах работали каменщики в красных рубашках, смутное чувство страха пронизало его всего.
— Пойти бы в трактир и там еще послушать, — пронеслось у него.
Но он почувствовал, что его ожидает новое огорчение, и сейчас же отказался от этой мысли.
— Пойду лучше к Шлойме, — решил он.
Он ускорил шаги, обогнул рынок и углубился в окраину. Евреи уже возвращались с базаров, и в каждом лице, нахмуренном и бледном, он читал свое томление. И он вдруг пошел с ними в странном волнении оттого, что у них общее горе, — как с родными, легко заговаривал с ними, и они отвечали ему…
Шлойму Нахман нашел окруженным толпой. Он стоял посреди комнаты, битком набитой евреями, и говорил. И после каждой фразы народ, как в храме, тихим хором повторял его последнее слово…
— Евреи, — пронеслось у Нахмана, как в чудном сне, — вот мои братья.
Шлойма как бы вырастал на глазах. Он стоял вдохновенный, гордый и прямой, со взором юноши и его голосом, и лилась неотразимо обаятельная чудная речь. Он говорил:
— …Не твердите мне: они; люди вы все, — но ненависть должна у вас быть против насильника своего или чужого. Что дрожите? Ненавистью правого сильны вы. Я учу вас так: дух гонимого должен быть закален; но соединитесь, как волки, оскальте зубы и выставьте когти врагу. Восстаньте! Насильник близок: вот шаги его. Не бойтесь, он слаб, ибо неправда ведет его. Спиной к спине станьте друг подле друга, сосед подле соседа. Пусть будет храбрость ответом насилию!
— Храбрость насилию! — прогудела возбужденная толпа.
— …Но, сжав кулак, вложите в него ваше сердце. Ибо, как они, вы сами, — и они, как вы. На удар ответьте десятью, — из них девять для тех, кто дал насильнику камень против вас, — ибо не враг, то брат идет на вас!
Нахман с волнением слушал, заражаясь настроением толпы, и жадно ловил каждое слово Шлоймы. В комнате все больше набивалось народа, и в углах уже раздавался заунывный плач женщин.
— Пойду еще к Даниэлю, — подумал Нахман, когда в толпе заговорили.
Он незаметно выскользнул из комнаты и вышел на улицу. Теперь он чувствовал себя бодрее, подвигался с поднятой головой, и встречные не пугали его… Не враги, а братья, — он видит их в настоящем свете, таких же загнанных, голодных, слепых к истинному виновнику их страданий, — и он не боялся.
— Мы будем защищаться, — возбужденно думал он, — мы будем защищаться…
Даниэль уже был дома, когда Нахман пришел к нему. Комната сияла предпраздничной чистотой, но уныние царило во всех углах. Мойшеле сидел подле матери и каждый раз спрашивал:
— Ты еще не весела, мать?
И когда она отвечала: нет, дорогой, — он опускал голову и шептал: — когда же?
Сам Даниэль сидел с Эзрой, со столяром Файвелем и Лейзером и тихим голосом рассказывал им о том, что сегодня узнал.
При виде Нахмана он вскочил, натянуто улыбнулся и, как будто у него была неприятность, которую хотел скрыть, — искусственным голосом крикнул:
— Ну, вот и вы, Нахман! У вас очень веселое лицо…
— Я иду от Шлоймы, — ответил Нахман, здороваясь и удивляясь, что ни Эзра, ни Лейзер не ответили ему на приветствие.
— Вы могли бы не уходить от него, — с гневом произнес Лейзер.
— Что это значит, Даниэль? — с изумлением спросил Нахман.
— Пусть он отправляется к Шлойме! — отозвался Эзра, с ненавистью глядя на него. — Изменник должен идти к своим.
— Я не понимаю вас, Эзра, — проговорил Нахман, побледнев.
— Он не понимает! — жестко передразнил Лейзер.
— А события понимаете? — вскипел Эзра. — Хватает у этого вас для вашей ничтожной головы, вашего ничтожного сердца? Да отвечайте же, или я вам в лицо плюну! Что скажете теперь? Дождались? Отвечайте же, где ваша родина?
— Где ваша родина? Выложите-ка на стол? — подхватил Лейзер.
А Файвель, глядя свирепо на Нахмана, точно тот был виновником событий, сердито спрашивал:
— Что скажете на несчастного еврея?
— Я не могу так разговаривать, — отозвался Нахман тихим голосом, — вы готовы побить меня. Но… в семье дерутся, помирятся…
— Что он сказал! — крикнул Эзра, затрясшись от негодования, — он сказал: в семье? Собираются грабить, убивать… Вы знаете, — с силой произнес он, повернувшись вдруг к Нахману, — чья вина наших несчастий? Не знаете? Ваша! У вас не заговорило сердце от ужаса? Ваша, слышите? Вы, равнодушные, изменившие своему народу, — вы подготовляете и вызываете грабеж… Вы этого не знали? Невинные… Вы, вы… Вы потеряли все, что связывало вас с народом, и вы больше наших врагов желаете, чтобы евреи исчезли. Вас камнями забросать нужно!
— Эзра, нужно же перестать, — вмешался Даниэль.
— Ваша родина здесь? — не унимался Эзра, мигая больными глазами. — Скажите, где? Покажите место в этой огромной стране, где мы не страдали бы за то, что мы евреи. Покажите наследство… Десять столетий мы живем здесь, где ступала наша нога, — все расцветало. Мы оживляли деревни, города, мы вносили ум, мы подавали пример доброй семейной жизни, нашей трезвостью, каждый дикий уголок страны впитал пот наших трудов, мы боролись с невежеством, мы проливали кровь за страну… Где наследство от трудов десяти столетий? Миллионы людей приносили благо стране, — что дали нам взамен? Это знает каждый мальчик… Взамен нас били, грабили, убивали и ежедневно выдумывали новое наказание, согнали нас в черту, точно не они, а мы, святые работники, были волками для людей. Одним сильным словом, нас тысячами выгоняли из насиженных мест в городах, — кто сосчитает, сколько слез мы пролили за добро, принесенное стране? И страну, где ваш народ живет вне закона, вы называете родиной? Стыд вам.
— Бейте словами этих подлецов! — прорвался Лейзер, сверкая глазами. — Плюньте ему так в лицо, чтобы всю жизнь он не мог смыть этого пятна… "Рабами мы были у фараона в Египте, и Бог сильной рукой вывел нас из него". И эти грязные уста с легким сердцем будут произносить драгоценные слова надежды…
Теперь Нахман словно во тьме очутился. Он чувствовал, как яд и правда этих речей проникают его и возбуждают ненависть новую и злую к насильникам. Десять столетий святой жизни! Разве он знал об этом? Евреи! Кто они были — рабочие, лавочники, торговцы бедняки? Святые мученики! И он, пораженный, слушал, не имея что ответить на этот высший крик о страдании народа.
— Вы не хотели вдуматься, Нахман, — мягко выговорил Даниэль.
— Я говорю, — встрепенулся Нахман, — что родина здесь… Десять столетий дают нам право на это… Здесь мы будем бороться. Настанет день, когда мы, с "ними" же, взявшись за руки, скажем громко в один голос…
— Выгоните его, Даниэль, — крикнул Лейзер, — или кончится худо! Его слова режут меня, как ножи.
— Кто возьмет вашу руку? — подхватил Эзра. — Чернь? Но я хочу, чтобы ваша голова думала. Вы должны теперь думать, а не отговариваться словами, — ваша жизнь поставлена на карту… Отвечайте, с кем вы будете работать рука об руку?
— Вот так хорошо, — пробормотал Даниэль, — это к делу. Я бы, — прибавил он неожиданно, как будто все время только и собирался об этом сказать, — жизнь отдал, чтобы избавить нас от страданий. А вы, Нахман, холодны… Вы холодны, как самый холодный камень. Завтра пойдет плач по городу… Приложите, Нахман, руку к своему сердцу.
— Но что я вам могу ответить? — с отчаянием вырвалось у Нахмана — Вы вините меня… за что? Разве я хочу зла народу?
— Так делайте добро, — сердито произнес Фейвель. — Вы еврей — за народом идите! Не отставайте от него, как теленок от матери…
— Вы напрасно вините меня, — опять повторил Нахман, глядя на каждого в отдельности. — Я знаю одно: у несчастных всех одна дорога…
Его снова остановили, возразили, и ненависть росла между ними. Сыны одного народа, они стояли друг против друга, как враги, и был в этом символ какого-то высшего несчастья, когда одно горе не рождало одного усилия.
— Послушайте, — говорил Нахман, я знаю наших врагов. Я вырос с ними, работал с ними… Я знаю, как они живут, как думают. Они не злы, и у них нет ненависти к нам. Я видел… Так же тяжела их жизнь, как наша, так же они измучены, так же задыхаются под гнетом. Я только что от Шлоймы… Он сказал: не враг, но брат идет на нас, — и в этом правда. Мы дети одних страданий, одной ненависти… Теперь их натравили на нас, — будем защищаться, будем храбрыми. Но кто знает? Может быть, завтра мы вместе с ними поднимем руку на врага…
В тоне его уже слышалась уверенность. Как будто враги ослабевали, и он видел победу своих. Вот вышли рабочие… Со всех сторон — из фабрик, из заводов, из домов-лачуг показались они… Они выступали медленно, озираясь, они еще колебались… Вот вышли рабочие, — христиане, евреи и другие, они соединялись, строились в ряды…
— Вы видите, — с ненавистью кричал Лейзер, — вы видите…
— Я вас не узнаю, — произнес Даниэль, обращаясь к Нахману и не поднимая глаз на него, — пусть все правда, что вы сказали, — теперь не время говорить об этом. Теперь осталось одно: плакать о родине, плакать о беззащитности, плакать о нашей несчастной судьбе… Перестаньте, я умоляю вас. Если бы вы знали, как я, что делается в городе!
Он оборвался, и от этих простых, ясных слов отчаяния все вдруг смирились…
Опять стояли родными несчастные сыны вечного народа… Снова они жили вне закона в стране-мачехе и с одним чувством думали о завтрашнем дне…
Вечером евреи сидели за пасхальным столом и уныло читали: "Рабами мы были у фараона в Египте и Бог сильной рукой вывел нас из него"…
Во всех домах царили ужас и смятение. Снова предстояли тяжелые дни испытаний, снова наступали черные дни гонений, снова страница истории должна была быть запятнанной кровью невинных людей… И так в страхе и молении, в ужасе и слезах проходили чистые, светлые дни Пасхи, и не было одного сердца в городе, которое не трепетало бы от предчувствий…
Не ночь — день Варфоломея быстро приближался…