С каждым днем Мейта все более влюблялась в Нахмана, с каждым днем… Как будто проклятие повисло над ней. Чем откровеннее он избегал ее, тем страстнее и упорнее она тянулась к нему, не смея от стыда и страха выразить свои чувства. Молчаливая и внимательная, она красноречивее говорила о том, что с ней, чем если бы объяснялась самыми пылкими словами. Она не понимала, как это случилось, и, поджидая его прихода, с ужасом спрашивала себя: я люблю Нахмана? — и со стыдливостью ребенка отвечала: нет, нет.
Когда он приходил, она молча говорила с ним, ссорилась, мирилась, капризничала, будто он ее обожал и не мог жить без ее улыбки. Весь день она проводила дома, стирая белье, — и тяжелый труд, от которого ломило в груди и ныло тело, теперь проходил в пении, в каком-то созерцательном восторге оттого, что вся квартира дышала Нахманом, была для Нахмана, оттого, что Нахман придет вечером и скажет: Мейта, дайте мне умыться, — и она будет слышать, как он плещет водой. Потом, чистый, здоровый, красивый он сядет пить чай, и она ему будет услуживать, а он посмотрит на нее своими большими глазами, в которых она желала бы утонуть.
Она работала, и каждый раз, как птица, которая еще не научилась петь, но уже пробует, — чирикала и замирала:
— Я люблю Нахмана, люблю, люблю.
День пробегал в сладостном ожидании, и минуты, как добрые, уступчивые враги, быстро уходили, чтобы приблизить время его прихода. Он был повсюду, во всех углах стояли тени его фигуры, и она от счастья закрывала глаза, как будто он и в самом деле был здесь и не отрывался от нее. Она целовала его вещи, перебирала их в руках, чтобы упиться радостью тайного общения с ним. Она без конца возилась в его комнате, становилась у окна, заметив его привычку, и старалась глядеть, как он, на стену дома и думать его мыслями. Ей было неприятно все свое: одежда, тело, свои жесты, и она легко претворялась в него. Ходила медленными шагами по комнате и, подражая голосу Нахмана, в странном неосознанном волнении, тихо говорила:
— Нищеты не должно быть, — нужно уметь желать.
И нищета, грозный Бог, без устали бичующий людей, — образ жестокого хозяина над бессильными рабами, — нищета носилась в трогательных звуках любви. И что-то смирялось в душе Мейты, когда она произносила эти слова.
Лишь только двор засыпал, а огни в квартирах исчезали, она выходила украдкой из комнаты, где спала ее мать, и трепещущими шагами шла к Нахману, который сидел у порога. Как повелитель, открывался он ей. О чем он думал? Косой, синей полосой поднималось звездное небо над стеной дома и нежно и ласково манило ее вдаль.
— Я скажу ему, — и она не знала, о чем хочет сказать, — я скажу ему… Нахман…
Шопот падал подле нее, и она со страхом вздрагивала
— Нахман, Нахман! — произнесла ли она это имя?
И убегала в комнату, не смея потревожить его.
Иногда Нахман рассказывал ей о своей жизни, и она, подперев подбородок руками, задумчиво слушала, умиляясь от звуков его голоса, и несмело возражала своим тихим, нерешительным тоном, как бы желая убедить себя, что он прав везде и во всем. Она знала уже о Натане, по котором Нахман часто тосковал, и ревновала его к нему и ко всем. И когда думала, что он может полюбить какую-нибудь другую девушку, то закрывала глаза и мечтала о смерти.
Через несколько дней после того, как Фейга сошлась с Нахманом, Мейта, сидя с ней у порога квартиры Симы, оживленно разговаривала о побеге Неси.
То, что во дворе было темно и серебряные капли звезд смиренно висели над ними, сближало обеих, и казалось им, они всегда оставались сестрами. Из комнаты иногда доносился голос Симы, голос Дины, и была радость оттого, что есть старшие люди, которые за все ответят.
— Я думаю, она вернется, — тихо говорила Мейта, подперев по привычке подбородок руками и кусая свои тонкие пальцы. — Она была странной девушкой, и город ей скоро надоест.
— Меня мучит, — возразила Фейга, — где она может быть? Я тоже люблю город, но в нем тысячи дорог. Когда-то я мечтала о богатом человеке. Он должен был полюбить меня и… и, какой глупенькой бываешь в четырнадцать лет!
— Я тоже мечтала, — поглядев на небо, произнесла Мейта, — но о городе, о богатстве я никогда не думала. Мать мне рассказывала чудесные истории… Я мечтала о добром человеке. Он должен был быть добрым, Фейга, ослепительно добрым. Я никогда не видела красивой лошади, но его я видела на красивой лошади, и она казалась мне доброй. Я теперь тоже мечтаю, — со вздохом прибавила она, — и если бы не это, я не могла бы работать…
— Неси хотела богатства, — после раздумья проговорила Фейга, — и оттого она нигде не работала, не держалась. Ее принимали за красоту, но она была гордой и всем отказывала. Ей будет трудно жить. Ты еще не знаешь, Мейта, что тебя ждет на фабрике…
— Я умру честной, Фейга, — покраснев ответила Мейта, — клянусь тебе!
— Не думаю, Мейта. Вот я не выдержала, Разве я хотела? Но и тянет и толкает. Посмотри, — нас четверо девушек дома, а три уже испортились. Даже калека Ита не выдержала, а я ведь еще в пятнадцать лет сбросила…
— Правда? — с ужасом вырвалось у Мейты.
— Я и не хотела бы, чтобы это было ложью. Ты дурочка… Я знаю девушек некрасивых, которые готовы год работать даром, лишь бы кто-нибудь захотел их. Это открывает дорогу, Мейта. Разве можно, зарабатывая шесть, восемь рублей в месяц, жить, одеваться, быть сытой?..
Она пересела, чтобы не слышать голоса матери, и тихо шепнула:
— Вот я в пятнадцать лет сбросила, потому что нечаянно забеременела. Но я в тринадцать уже не была девушкой. Как это случилось? Если с тобой еще не было — не спрашивай. Я и сама не могу об этом вспомнить. Ты уже любила, Мейта?
Мейта со страхом посмотрела не нее и, вздрагивая, скороговоркой произнесла:
— Это было страшно, Фейга, это было страшно…
— Ты не отвечаешь, — сердилась Фейга, — а я думала, что Нахман…
Она рассмеялась, вспомнив, как легко овладела им, как он был жаден к поцелуям, и чуть не проговорилась.
— Нахман еще не вернулся, — со вздохом произнесла Мейта. — Должно быть, он денег не достал, и ему придется бросить ряды.
— Как ты произносишь его имя, — настаивала Фейга, — может быть, уже началось.
— Когда ты поймешь, мать, — раздался голос Дины, — что означает еврейство, то будешь верить…
— О чем они говорят? — с изумлением спросила Мейта.
— Не слушай, — отрезала девушка. — Еврейское царство… Царство. Я не знаю, как кончу жизнь, — вдруг с грустью выговорила она, и слезы блеснули в ее глазах. — Я живая, Мейта, я живая… Я девушка, а с десяти лет должна была зарабатывать, как мужчина. Царство… Теперь я не девушка, но это еще не кормит. Скоро совсем придется пойти на улицу, чтобы прокормить мать, калеку Иту…
Мейта, словно кто-то ей угрожал, и нужно было умолить, чтобы ее пощадили, опять шепнула:
— Я умру честной, клянусь!
В темноте обрисовались две фигуры. Фейга всмотрелась в них и сказала:
— Это Фрима с Маней. Вот кого мне жалко. Обе совсем глупенькие и сгорят, как свечи. Особенно Фрима.
Она пошла им навстречу, и когда они встретились, то заговорили. Мейте еще не хотелось уходить, и она осталась ждать.
Теперь ее начинало тревожить глухое беспокойство. Она никогда не думала о себе, уверенная, что ее должна миновать судьба девушек окраины, и не представляла себе возможности своего падения. Она не была жадной, избегала мужчин, страшилась разврата… Но Фейга взволновала ее. Было так, будто ей приснился злой сон о себе, и она знала, что он осуществится.
— Я боюсь чего-то, — думала она, вздрагивая от предчувствия, — чего я боюсь?
Мимо нее быстро прошла семилетняя Блюмочка, и Мейта машинально спросила.
— Куда ты идешь, Блюмочка?
Девочка, не останавливаясь и жмуря глаза от света, шедшего из оконца Симы, певучим голоском ответила:
— Мать меня послала купить кофе. У нее опять сжимается сердце.
Девочка была очень умненькая, очень рассудительная, добренькая, услужливая, и все во дворе, взрослые и дети, крепко любили ее. Она была одна у матери-модистки и без памяти обожала ее. Она улыбалась только тогда, когда мать чувствовала себя хорошо, жалела всех во дворе, понимала значение смерти, и если кто-нибудь умирал, пряталась в комнате, долго рыдала и молилась о здоровье всех людей.
Теперь у матери начался припадок, и она со всеми своими опасениями, детским страхом, мучениями, одна помогала ей.
— У нее сжимается сердце, — торопливо повторила она, — я куплю кофе, лед…
Фейга вернулась с Фримой, и у обеих голоса были веселые, уверенные. Сегодня Фрима в первый раз сошлась с настоящим господином, хорошо одетым, щедрым, и тот ей назначил новое свидание через три дня. Он дал ей два новеньких рубля, и ей казалось, что пуды серебра тянут ее карманы к земле.
— Очень нужно работать! — не стесняясь, громко говорила Фрима. — Где девушка, там хороший охотник. Я куплю себе хорошенькую шляпку, Фейга! Пусть на фабрике работает кто хочет.
Мейта поднялась, почувствовав, что девушкам не до нее, и пошла к себе. Но уже на полдороге замедлила шаги и насторожилась. Из ворот несся голос Нахмана…
— Нахман, — радостно подумала она, усаживаясь на пороге, — с кем это он разговаривает?
Прошла долгая минута. Блюмочка уже вернулась, пробежала мимо вприпрыжку и скрылась в одной из квартир.
— Как у меня сердце бьется, — подумала Мейта, — буду думать о другом.
Голоса приближались. Показался Нахман под руку с незнакомым человеком и, увидев Мейту, весело и громко сказал:
— Добрый вечер, Мейта! Посмотрите, кого я привел. Вы не поверите. Это Натан… Со вчерашнего дня меня ищет и лишь к вечеру нашел в рядах.
Девочка растерялась от неожиданности и, не соображая, пробормотала:
— Натан, какой Натан?
— Товарищ мой, Мейта, — солдат. Разве вы не помните? Посмотрите на него! Вот он Натан, Натан…
Он говорил радостным голосом, был возбужден, но Мейте в его тоне послышалась печаль.
— Зайдите, — произнесла она, все еще не имея возможности опомниться, — вы мне после расскажете. Не разбудить ли мать?
— Нет, нет, — попросил Натан, — никого не нужно беспокоить.
Мейта быстро оглянулась на него, и в душе ее сразу установилось разочарование. Она успела рассмотреть его, и ничего похожего на то, что представляла себе, не было в нем. Он был худой, с плоскими плечами, обросший бородой и держался сгорбившись. Говорил хриплым шепотом и употреблял усилия, чтобы его слышно было.
— Он болен, — промелькнуло у Мейты.
Она побежала в комнату Нахмана, зажгла лампу, а когда оба вошли, снова оглядела его и чуть не всплеснула руками. Здесь, при свете, худоба Натана казалась ужасной. В лице не было кровинки. Глаза с длинными ресницами, смягчавшими взгляд, лихорадочно блестели, а черная курчавая борода, плохо заполнявшая худые щеки, выдвигала вперед, как тупые острия, обе челюсти.
— Он долго не проживет, — с жалостью подумала Мейта, не смея заговорить.
Натан вдруг закашлялся.
Сначала тихо, будто был уверен, что сейчас пройдет; потом сильнее, — покраснел, посинел, и звук был такой, как если бы дули в отверстие ключа; потом, судорожно дрожа всем телом, он уперся кулаками в колени и, иногда детски улыбаясь, с усилием произносил:
— Подождите, я сейчас перестану.
И опять кашлял мучительно, страшно. Нахман в волнении стал ходить по комнате и, чувствуя на себе взгляд Мейты, каждый раз оборачивался и печально качал головой. Когда же смотрел на Натана, — без силы улыбался ему.
— Теперь дайте мне воды, — устало произнес Натан, вытирая пот с лица.
Мейта вышла, а Натан тонко, точно знал тайну и не хотел ее выдать, сказал:
— Сколько мне еще осталось жить?
— Садись, садись, — жалостно проговорил Нахман. — Что они с тобой сделали?
— Не будем говорить об этом, Нахман. Меня замучили, но я прошел хорошую школу… Теперь у меня такое богатство, что я не отдал бы его за время, которое мне осталось жить. Я смирился, Нахман, я понял…
Вошла Мейта с водой, и он оборвался. Нахман опять стал ходить.
Натан оглядывал комнату и долго останавливался на каждом предмете. Потом внимательно посмотрел на Мейту.
— Ты хорошо устроился, Нахман, — тихо сказал он, — никогда не поверил бы…
Мейта, сидя в стороне, жадно смотрела на Натана, стараясь отыскать на этом замученном, изможденном лице все то прекрасное, о котором с такой любовью рассказывал Нахман, Постепенно она начинала привыкать к звукам его голоса, и что-то ласкающее, что-то близкое своему сердцу уже слышалось ей в нем.
— Я о себе расскажу позже, — отозвался Нахман, — это так немного, так мало хорошего я могу рассказать, — прибавил он, покраснев.
И в наступившем молчании странно прозвучали его слова.
— Хотел бы смириться, Натан.
В его тоне звучала тоска, растерянность. На себя он брал вину в побеге Неси, и невыносимо было вспомнить, как легко он пал, когда Фейга поманила его. Казалось ему, что Натан перевалил уже большую гору, и тяжело было признаться, что сам он еще совершает мучительный подъем.
— Я прошел школу, — сказал Натан, — я хорошо страдал. И если бы можно было показать душу после страдания, какая она чистая, светлая, — всякий благословил бы страдание. Дай мне чаю, Нахман…
В его глазах стояло что-то упрямое, будто в руках он держал сокровище, которое нашел, и его хотели отнять. Нахман сделал знак Мейте, и когда она вышла, оба сидели молча.
Девушка скоро вернулась с кипятком, приготовила чай, разлила в стаканы, дала Натану, Нахману и опять уселась в стороне.
— Я хотела спросить, — тихо сказала она, — разве люди не всегда мучатся от страданий? — Она сделала жест. — Вот здесь есть девушка… Фейга… Она мученица.
Нахман оглянулся на Мейту. Как будто тень прошла мимо и заслонила ее.
— Я поговорю с ней, — подумал Нахман.
— Люди мучатся от страданий, — ответил Натан, — я знаю. Но виноваты в этом люди, Мейта, а не страдания…
— Я не понимаю, — перебил Нахман.
— Дайте мне еще чаю… В этой жизни, Нахман, нужно устроиться так, чтобы полюбить страдания, — в этом спасение. Надо делать их приятными. Вы оглянитесь, Мейта! — Он поднял обе руки и так держал их. — Жизнь ведь одно страдание, и необходимо сделать из него наслаждение. Если бы люди уже могли…
У Мейты завертелось в голове. Как будто Натан открыл дверь в новый мир, и она заглянула в него. Как ясны были теперь слова Фейги! Страдание она превратила в радость, из позора и обид она сделала украшение.
— Я понимаю вас, — с увлечением произнесла она. — Я верю, я верю… — Она начинала, обрывалась… Как хороша она была теперь в своем волнении! Свет от лампочки делал ее всю золотистой, и в этом подвижном золоте, точно в оправе, как что-то отдельное, живое, переливались блестевшие восторгом глаза.
— Не понимаю, — повторил Нахман, — когда больно, то больно, и к этому не привыкнешь.
Ему становилось досадно, неприятно. Лишь вчера он был у Хаима и насмотрелся таких ужасов, что теперь казалось позором слушать Натана. А Натан, как человек, познавший истину и пожелавший отдать ее другому, сердечно говорил!
— Ты сердишься, Нахман, я вижу. И мне как будто стыдно перед тобой. Но я понял… Зачем бороться, биться, когда страдание неизбежно?
Он замолчал.
Нахману стало грустно. Опять сидел прежний Натан, ласковый, нежный, с милыми жестами… Во дворе бродила тишина, пустая, бесстрастная, безнадежная. Люди без тревоги спали после дня трудов и мучений, и мнилось что-то освященное в этой ночной покорности, когда они запасались силами для бесцельных страданий. Чего еще хотел Натан? Разве в окраине не вконец искалечили себя, чтобы не бороться?
— Мне не нравится все, что ты говоришь, — произнес Нахман после молчания, — я теряюсь…
— Нужно пройти школу, — с силой возразил Натан. — Какая цель жизни? Быть сытым? Это ужасно, Нахман… Страдание вечно, претворим его в радость. Сложим руки, пусть бьют нас по щекам.
— Мне страшно слушать тебя, — с испугом проговорил Нахман, вглядываясь в его возбужденное лицо. — Перестанем говорить об этом.
— Мне страшно, — прошептала Мейта про себя.
— Перестанем, — согласился Натан, — но я нашел утешение, я смирился, я счастлив… Я был единственный еврей в полку, один среди врагов… Меня били, истязали — я наслаждался. У меня болело тело, кружилась голова, надо мною издевались… Но душа моя грелась, как у теплого очага… Я сказал себе: страдание вечно, нужно уметь претворить его в радость.
Он встал и заходил по комнате. Нахман, опустив голову, слушал и уже не разбирался, прав ли Натан, и хотя сердце его кричало: нет, но восхищенная душа просила покориться.
— Выйдем, — произнес Натан, — я задыхаюсь.
Они вышли и уселись на пороге. Мейта осталась в комнате, иногда засыпала, грезила, пробуждалась, и ей сладко было слушать неумолкавшие голоса.
Теперь Натан вспоминал и тихим голосом рассказывал о своей поездке в полк. Как живые вырастали солдатские вагоны, переполненные пьяными новобранцами, которые веселились так, словно солдатство являлось давно желанным исходом от тяжкого существования. Ужасно было первое утро в казарме, первая мысль о полной беззащитности. Ужасна была бесцельная, бессмысленная работа с рассвета до ночи, побои, насмешки, презрение…
— Довольно, — попросил Нахман, — я свалился бы гораздо скорее тебя…
— Теперь мне дали чистую отставку, — усмехнулся Натан.
Оба замолчали и долго глядели на луну. Она шла тихо, тихо по небу и как бы передвигала тени на земле, чтобы ей удобно было видеть все, что внизу. Но что-то бесконечно доброе лежало на ее круглом лице, в ее человеческой улыбке. И только темная кайма губ была искривлена набок, как будто от сострадания.
— Поговорим о тебе, — произнес Натан, — я конченный человек… Завтра пойду в больницу, может быть, навсегда. Странно, — вдруг выговорил он, — как далеки наши мечты. Помнишь вечера на "том" дворе?
— Да, да, — подхватил Нахман, обрадованный этим вопросом, — я и сам не понимаю, что произошло с нами. Я теряюсь Натан… Я спрашиваю себя: чего я хочу? Может быть, я знаю… но как сделать? Не знаю, Натан, не знаю. Столько загадок кругом… Меня окружают горы людей, мне тяжело их носить…
— Горы людей, — шепотом повторил Натан.
— Да, да, горы. Вот видишь этот двор? Ступай из комнаты в комнату, ты услышишь все стоны, какие может издать человек. Ступай из дома в дом, ты услышишь худшее. Я весь день с ними, весь день, Натан!..
Он замолчал подавленный. Как будто ток прошел между обоими и соединил их.
— Нахман! — тихо произнес Натан.
— Что Натан?
— Смерть лучше жизни. Клянусь тебе!..
Мейта показалась на пороге и громко сказала:
— Ему пора спать, Нахман. Я все приготовила в комнате.
— Хорошо, хорошо, — засуетился Натан, — я падаю с ног.
— Я еще посижу, Натан. Мейта тебе покажет, где лечь. Спокойной ночи!
Натан скрылся в комнате; Нахман остался один и в скорбном недоумении сидел, опустив голову на руки.
Шорох раздался сзади него.
— Это вы, Мейта? — произнес он, не оборачиваясь.
— Да я, Нахман. Натан уже спит.
— Сядьте возле меня… Что вы думаете о нем?
— Я думаю, что он не будет жить.
— Не будет жить, — с сожалением повторил он, будто хоронил что-то родное.
— Он хороший, Нахман, хороший, дорогой…
— Если спрашиваешь, и нет ответа, — не слушая, произнес Нахман, — нужно погибнуть.
Он замолчал, смутно чувствуя, что с ним происходит что-то важное.
Мейта сидела рядом и тихо дрожала от его близости. Она не смела взглянуть на него, но чувствовала его всего, как будто держала на руках и прижимала к сердцу. И словно ждала одного слова, чтобы предаться ему.
— Вы говорили с Фейгой? — опять раздался его голос.
— Я говорила, Нахман. Она мученица…
— Ну да, — с усилием проговорил он, — мы все тут похожи на людей, которые стоят у высокой стеклянной стены и хотят взобраться на нее. Знаете, — жена Хаима умирает…
Она близко придвинулась к нему, испугавшись мысли о смерти, и он стал ей рассказывать о несчастной женщине. И оттого, что она почувствовала теплоту его плеч, прижимавшихся к ней, — у нее закружилась голова.
— Нахман! — замирая, шепнула она.
Он живо обернулся к ней и, кивая головой, как будто говорил: нет, со страхом ждал.
— Нахман, Нахман! — повторила она…
— Ты еще не спишь? — неожиданно раздался подле них голос Чарны.
Девушка испуганно вскрикнула, а Нахман сердечно сказал:
— Мейта…
— Ложись, моя кошечка, — с нежностью просила Чарна, — ночь уже побледнела, а подняться нужно рано. Ложись, моя работница.
Мейта покорно встала и скрылась с матерью в комнате. А Нахман еще долго сидел, думал о Натане, о Мейте… о людях, и с лица его не сходило скорбное недоумение…
Рассветало…