Отец — Павел Сергеевич Костылёв — был строгий, суровый человек, и нашим воспитанием почти не занимался. Он вечно был занят делами, всегда хлопотал о чём-нибудь, и мы иногда по целым дням не видели его. Но в те дни, когда он оставался дома, я и старший брат Коля становились самыми несчастными существами. Не то, чтобы он не любил нас, — но привычка властвовать, стягивать — была так сильно развита в нём, что помимо собственного желания вливала яд в самые лучшие его намерения. Малейшее свободное наше движение, громкий разговор, смех, — всё это раздражало его так, что мы не смели шелохнуться при нём. Время для нас тянулось тогда особенно долго, тоскливо и вместе с ним всё казалось каким-то другим, точно и комнаты, и прислуга, и мать, и большой, поросший травой двор наш, где мы так чудесно проводили время после ученья или во время каникул, — испытывали на себе тягость от его присутствия. Но лишь только он уезжал по делам, все оживали снова: мы, мама, прислуга… Комнаты принимали своей обычный приветливый вид, мать звонким голосом распоряжалась по хозяйству, а слуги весело сновали по дому…

Лето в этом году было очень жаркое, пышное, и наш просторный широкий двор утопал в зелени, а беседка, стоявшая по средине его, в самую душную пору была полна прохлады: так густо разрослись в ней кусты дикого винограда. Двор задней своей стороной переходил в гору (мы жили в нижней части города), разбитой на три площадки, расположенных на разной высоте. Хотя гора была не особенно велика, но нам она казалась самой высокой горой в мире. На вторую площадку мы редко взбирались, и когда это случалось, то серьёзно думали, что совершили большое путешествие и видели красоты другого мира. На третьей площадке мы никогда не были и даже не осмеливались думать об этом. С горы этой, — зелёной и душистой, полной непередаваемой привлекательности, таинственной своими ложбинами, углублениями, тропинками, мелкими деревьями и пышной травой, очаровательной своими бабочками, осами, кузнечиками, лягушками, спавшими подле мшистых больших камней, — с горы этой открывался восхитительный вид на море, где с правой стороны дремали огромные баржи, плавали пароходы и сновали парусные лодочки. В сильный зной, после долгой охоты за бабочками, стрекозами, кузнечиками, одно шуршание крыльев которых приводило нас в счастливый восторг, уставшие, мы, — напившись воды из "ключа", открытого одним из нас в горе, — усаживались на первой площадке, и лицами, обращёнными к морю, зарывались в траву. В это время тень от второй площадки совершенно закрывала нас от солнца, и мы всем существом впитывали в себя радость отдыха, погружаясь глазами в безграничный простор, открытый перед нами. В левой стороне морского берега, там, где вода была мелка и знакома нам, мы различали купавшихся, которые казались похожими на маленьких фарфоровых кукол, не то прыгавших, не то танцевавших. Напротив виднелась линия соседнего берега, — или, как мы называли её, цепь гор, красных при закате солнца, белых, как бы высеченных из мрамора в полдень, и таких свежих, сиреневых, чуть зеленоватых ранним утром. На вершине цепи виднелся белый домик, бывший когда-то предметом вечных наших дум о нём, — так поражал он нас своей одинокостью и таинственностью. Направо от нас кипела жизнью старая гавань со своими гигантскими пароходами, свистки которых доносились и до нас, когда ветер был с моря. Целый лес мачт, за которыми виднелось странное, изрезанное на части небо, дым от труб и ни одного звука человеческого голоса, заставляли работать воображение на самые фантастические темы. Далеко на воде тянулась тонкая каменная линия волнореза, казавшаяся крохотной лестничкой в море, на которой — мы думали — отдыхают большие рыбы по ночам. Это было удивительное зрелище, вечно новое, вечно нежно настраивавшее нашу душу.

На смену отдыху шла работа, трудная и важная. Подле нас, в наскоро и грубо вырытой яме, лежала "дичь", пойманная в сегодняшнюю охоту. Здесь были бабочки, крылышки которых утратили уже свою нежность и блеск, благодаря тому, что на пальцах наших осталась бархатистая пыль, когда мы доставали их руками. Из бабочек любимицами нашими были жёлтые, лимонного цвета, и в особенности чёрно-красные, расцвеченные сероватыми пятнами по краям. Эти последние были очень редки, хитры и удивительно увёртливы, так что поймать их считалось у нас большим искусством. Что же касается плебеев-бабочек, — белых, голубоватых и, в особенности, серых, то они были у нас в загоне, и мы относились к ним равнодушно, скучая даже при самой охоте на них. Им мы безжалостно отрывали крылья и небрежно бросали в коробочку, которую каждый из охотников носил за пазухой… Навалившись на бабочек, сидели зелёные, длинноногие, шустрые кузнечики, с большими глазами навыкате, и пошевеливали тонкими усиками… Три огромные паука присосались внутри к стеклу, которым мы накрывали ямку, и внимательно выглядывали в него, как бы ища выхода. Всю эту массу добычи нужно было рассортировать, затем приготовить для неё квартиру и позаботиться о том, чтобы никто не погиб от голода. Коля, искусный во всякого рода постройках, принимался за работу, а я помогал ему. Перво-наперво требовалось вырыть несколько ямок, имеющих форму ящика, где наши пленники должны были быть замурованы… С каким вниманием и прилежанием делалось дело! В горе у нас была небольшая кладовка, где были припрятаны всякого рода инструменты, — небольшая лопатка, железные грабли, топорик, несколько сломанных ножей разных величин, черепки от посуды, ножницы, куски разбитого стекла, а также кой-какие игрушки, которые могли понадобиться каждую минуту. Коля доставал самый большой нож, служивший в этих случаях ломом, я брал лопату и работа закипала.

— Павка, срежь траву, — командует Коля.

Несколько ударов лопатой делают место чистым и гладким, как ладонь руки. Тогда Коля тщательно набрасывает чертёж земляного ящика и начинает копать ножом. Я помогаю лопатой и отношу землю к ближайшему ровику. Сработать четыре ящика занимает у нас много времени. С нас градом катится пот, и хочется пить до смерти. Солнце становится над большим рвом, разделявшим гору на две части, и теперь невыносимо жжёт спину. Но пойти напиться — некогда и мы продолжаем работать. Вот, наконец, помещения вырыты, приглажены. Требуется ещё высушить квартиры, чтобы в них не завелось сырости. Эту работу Коля не доверяет никому, даже самым закадычным друзьям. Я стою в стороне и с завистью смотрю, как он аккуратно накладывает бумагу в ямки и зажигает её. Показывается чёрный дым, который лениво поднимается над горой и я начинаю прыгать от радости, когда замечаю бледные жёлтые языки огня, вырывающиеся под дымом. Когда просушка готова, я вычищаю вновь помещения и начинается сортировка "дичи". В первую ямку идут пауки, и для пищи мы им набрасываем обескрыленных бабочек. Сверху Коля прилаживал стекло, чтобы можно было наблюдать, как они живут, а я укрепляю его клейкой кашицей из муки, смешанной с водой. В двух других помещениях мы устраивали кузнечиков с жёлтыми бабочками, а последнее предназначалось специально для чёрно-красных, для которых ложем служил сложенный лист лопуха, а пищей — голубенькие васильки. Устроив наших пленников, довольные, мы ложились на землю и следили через стекло, как они живут, что делают, едят ли, как держат себя. Меж тем день подвигался вперёд. Безделье начинало утомлять нас. Забава теряла свой интерес и уставшее внимание требовало новых впечатлений. Постепенно появлялись товарищи и начиналась охота на лягушек, от которых потом наши руки пахли так, точно их вымазали соком от травы. Шум, крик, песни сопровождали охоту, пока кому-нибудь не приходило в голову крикнуть: "купаться!"

Охота моментально бросалась; все сбрасывали парусиновые рубашки, устраивали их в виде ранцев на спине, закрепляли кушаками, и торжественным шагом шли стороной к морю. А вечером счастливые, утомлённые здоровой усталостью, с мечтами и приятными заботами о завтрашнем дне, мы засыпали, как мёртвые, почти равнодушные к ужину, к упрёкам матери, к воркотне дорогой бабушки.