Новые друзья
Лето уходило. Оно уходило утром, уходило каждую минуту, целое, нераздельное, с своим жарким солнцем, короткими ночами, знойным, пустынным небом, — уносило свои ароматы и цвета, а маленькая едва рождённая осень уже хмурила отвоёванное небо густыми дождевыми тучами. Лето уходило, и со всех сторон и отовсюду, казалось, слышалось долго и печально "прощай, прощай!" То прощалось солнце и заглядывало во все уголки большого двора, горы, — и похолодевшие лучи его жадно целовались с землёй и поникшей травой; — то прощались озабоченные птицы, стаями сидевшие на телеграфных проволоках, на крышах домов, в садах и хлопотливо кричали о предстоящем долгом пути; — то прощались бабочки и кузнечики, ежедневно умиравшие, и лягушки, прячась под большими камнями; — то прощались дикая трава, широкий лопух и розы-колючки. По утрам уже было холоднее, и в тёплых куртках, невесёлые, недовольные, мы прощались с милыми радостями и сердито перебранивались с Машей, чтобы на ком-нибудь сорвать досаду.
Бабушка, в тёплой душегрейке, тихая и задумчивая, покашливая бродила по комнатам, звенела ключами, — и мне казалось, что ей хотелось кричать: "осень идёт, осень идёт!.." И отец захлопотался, насупился: уходило лето.
— Пора за работу, — осень на носу, — говорила и повторяла на все лады мать.
И лицо у неё было озабоченное, как будто жестокое. С утра она уже не расставалась с шалью и всем твердила, что зима будет холодная.
— За работу, за работу, — неслось по всем комнатам.
В кухне стучали, хлопотали; бабушка ежедневно ездила на рынок, извозчики привозили дрова на зиму, и рабочие кололи их на поленья. Мы сидели в детской, решали задачи, зубрили басни, и хотелось плакать от горя…
Но в полдень солнце всё ещё прорывало тучи и, как бы напрягши последние силы, посылало столько лучей, что белый иней лёгким паром дымился на горе. И казалось, осень уступала…
Что-то новое, никогда неизведанное, переживал я в это время. Странная грусть, неясный страх волновали мою душу; ночью мне снились дурные сны, — а днём, на горе, уединившись, я плакал подолгу. Вечера холодные и неуютные, с уродливыми тенями, были невыносимы и давили, как кошмар. Какие-то долгие разговоры доносились из столовой, где сидели отец, мать, бабушка, и голоса их казались чужими; бесшумно, как призрак, ступала Маша, и звуки от её босых ног по полу казались тайной и пугали… Может быть я задумывался о смерти, может быть о вечности. Семена сомнения, брошенные в меня Алёшей, ещё не созрев, уже угрожали. Чего-то недоставало мне, и оттого, что я не знал чего именно, — я мучился. Я подстерегал свои мысли и старался разгадать, как они возникают, что вызывает их, и то, что я думал о том как думаю, совершенно сбивало и путало меня. Будто было нечто, без которого душа моя, пока я не нашёл его, не могла образоваться. Мне нужно было одно, но, не зная, где найти его, я искал и делал другое. Наедине с собой я жестоко страдал от страхов и утешение находил лишь в нежности и беспокойстве. Я хотел — и неотразимо ясно возникал образ умершей матери… По ночам, обливаясь холодным потом от ужаса, босой, я шёл в спальню и, затая дыхание, часами прислушивался, дышит ли она, и когда казалось, что она умерла — только оцепенение моё не давало вырваться воплю… И у себя на кровати, протянув руку к спавшему рядом Коле, я думал о жизни и смерти, о любви и правде, вспоминал Алёшу и плакал. Чего же я хотел, по чем томился? Алёша! Как часто я думал о нём! Первый учитель моей мысли, которую он вооружил сомнением, — как любил я его! То изумительно яркое чувство, которое я переживал на обратном пути с Волнореза когда каким-то чудесным прикосновением к будущему я видел нас вдвоём одних во всём мире, и наше одиночество влюблённых друг в друга превратилось в блаженное содрогание души, — то непередаваемое чувство являлось не раз с тех пор. Были ли мои слёзы предчувствием любви? Мне стыдно было думать об этом, спрашивать себя, и я страдая говорил: какие тяжёлые тучи, какой скучный, невыносимый дождь; осень идёт, идёт осень, — как будто в этом лежало зло, а не в другом. Однако в глубине, как победитель, покоривший меня, стоял, привлекал и звал этот нежный образ с продолговатым, гладким-гладким лицом, с задумчивыми и длинными веками, — могущественного царя сын, которого я некогда знал и любил… Когда Коля засыпал, и тяжёлые угарные мысли от разговоров с ним уползали как злые чудовища, чтобы вернуться во сне, я тихо поднимался с кровати. Прислушиваясь к его дыханию — жив ли он? и щёлкая зубами от страха, я, как тень, прокрадывался в коридор и долго вглядывался в чёрное небо, мечтая увидеть на нём Странного Мальчика, его замок, серебряных лошадей… И глядя, и вздрагивая от шорохов на земле, я молился и звал его к себе горячими словами восторга и страстной тоски. Я молился и умолял его взять меня в свой замок, наверх, где правда; — не оставлять меня, любить меня. Чёрная, подобно облаку, висела ночь на стёклах, и в них, на серебряной, белой, как молния, лошади, с длинной гривой, в миллионных образах летел Алёша и улыбался мне.
— Вот оно — белые, молнией написанные слова в воздухе, читал я, — правда там, наверху.
Они летели быстро, безумно, играли, строились в странные ряды вверх и вниз, все лицами ко мне и будто покорные моей воле… Весь двор казался уже светлым от белых лошадей, а наверху на скале, как стоял Странный Мальчик, скрестив руки на груди, и делал смотр. И в эти часы чудесного бодрствования в душе жило что-то недоступное, нечеловеческое, рождались такие неизведанные чувства жалости и любви к земным, что радостною казалась мечта пожертвовать жизнью для них, лишь бы и они узнали правду.
— Я должен повидаться с Алёшей, — говорил я себе, ложась и стараясь уснуть с его образом, — иначе умру…
И во сне, как и наяву, я видел белых, как молния, лошадей, длинные серебряные гривы и Алёшу на скале…
Коля в это время начал отдаляться от меня. Он познакомился с приехавшим из деревни гимназистом — Серёжей Андросовым — и тесно подружился с ним. Алёша потерял для него обаяние, и он редко вспоминал о нём. Даже то, что меня волновало, от чего я страдал, не интересовало его теперь, и я остался один. В детской появилось что-то новое. Коля и Серёжа не отходили друг от друга и как заговорщики шептались, тихо смеялись… Серёжа, чёрный от загара, с короткой шеей и толстыми руками, коренастый, как взрослый, рассказывал о своей жизни в деревне, — и я замирал от любопытства, когда до меня долетали отдельные слова. Измученный холодностью Коли я начинал мечтать о другом брате, который нежно любил бы меня… И я бы служил ему… И бы падал ниц, и о чём-то просил бы его… Но не этого, холодного… Страдальчески билось сердце моё. А Серёжа, неуклюжий, как черепаха, продолжал рассказывать своим густым голосом о речке, о приятелях, и по глазам Коли я видел, что ему не до меня. Часто Серёжа, для выразительности рассказа, собирал руку в кулак, желтоватый и веснушчатый, и бил им Колю по груди, по спине, а Коля, мигая глазами и не смея поморщиться от боли, кивал головой, будто без этой помощи он никогда не понял бы Андросова. В первый раз, когда я увидел эту расправу с братом, я не выдержал обиды за него, того, что он так жалко мигал глазами, и, повернувшись к Серёже, сердито сказал.
— Объяснять нужно языком, а не кулаками…
— Что такое? — с удивлением отозвался Андросов, медленно повернувшись ко мне.
— Павлуша, — с укором проговорил Коля, покраснев.
— Зачем же он бьёт тебя? — упрямо повторил я, глядя на пол.
— Я и тебя побить могу, — холодно сказал вдруг Серёжа, сверкнув своими коричневыми глазами… — хочешь?
Он лениво встал, развалистой походкой подошёл ко мне и положил свою тяжёлую, словно из железа сделанную руку на моё плечо. Я не поднимал глаз и чувствовал, что вот-вот кровь брызнет из моего лица.
— Побить? — переспросил он.
Я попробовал движением плеча освободиться, но рука его словно приросла. Тогда, скрыв обиду и проглотив слёзы, я тонким голосом крикнул:
— А я кусаться умею!..
Не знаю, как я вдруг очутился на полу, на спине; над собой я увидел широко раскрытые коричневые глаза, и они были холодны, как лезвие ножа.
— И ударить тебя жалко, — пробормотал он сквозь зубы.
Странно, но в этот миг у меня уже не было гнева. Спокойно билось моё сердце. На душе было легко, точно я устал от здорового труда. Предо мной явилась сказочная сила, — и то, что этот богатырь был другом Коли и может стать моим, если захочет, смирило мою гордость.
— Сергей, оставь его, — услышал я голос Коли.
Я неловко поднялся и выбежал из комнаты. И долго сидел на горе один…
Вечером Коля сказал мне:
— Ты, Павлуша, Сергея не затрагивай.
Я испугался его холодного тона и молчал.
— Не затрагивай, — повторил он, складывая книжки. — И вообще не мешай нам. Мы взрослые, а ты мальчик.
Отцовский голос послышался мне в его тоне. "Вот ты какой стал", — подумал я с негодованием. И сказал уныло:
— Серёжа тебе дороже, чем я. Хорошо, пусть дороже, я тебе не мешаю. Люби его…
Я замолчал и молча стал раздеваться. Потом лёг, и постель показалась мне холодной, чужой. Я закрылся одеялом с головой и старался не дышать. Почему он мучает меня? Почему ненавидит? Что я ему сделал дурного? Какими далёкими были летние дни, когда он только меня любил! Были ли такие дни? Гора, бабочки, горячее солнце, — правда ли? Я закрыл глаза от боли. Не лучше ли сдаться Коле? — мелькало у меня. Сейчас встану и скажу: "Коленька, не обижай меня". Сердце забилось у меня от волнения. "Скажу, нужно сейчас сказать", — лихорадочно думал я и взялся за верхний край одеяла. Опять та же боль кольнула меня, и я спрятал руку.
— Как же я скажу, — с удивлением остановил я себя, сейчас же разочаровавшись в порыве. — Ведь это стыдно. Сдаться, просить… Ни за что.
Коля уже спал, а я всё волновался, терзался мыслью, — сдаться ли, просить пощады, или никогда не помириться с ним… Безумные планы одолевали меня, и я у себя молил пощады, молил свою мысль успокоиться, дать мне заснуть. То я видел себя странником, с посохом, в каком-то лесу. Я был стариком, с длинной седой бородой, и говорил: "это ты, Коля, погубил меня". То на высотах Кордильер встречаются две храбрых искателя приключений. Это я и Коля… На океане сшиблись два корабля. Все путешественники погибли. Погибли капитаны, команда. Грозные волны бушуют. Океан ревёт, кричит, рыдает. Только двое на спасательных поясах ещё держатся на воде. Волны придвинули их друг к другу. Кто это? Сердце в восторге: это я и Коля… За игорным столом в пустынях Мексики сидит человек, лет 35. Пред ним груды золота. Оборванный испанец крадётся к нему с кинжалом в руке. Но вот чья-то железная рука ложится ему на плечо. Сердце безумно счастливо. Сердце ликует. Я спас Колю и он любит меня…
Прошло несколько дней. Чем больше Коля отдалялся от меня, тем крепче я его любил, — тем страстнее привязывался к нему. Я не мог оставаться с ним с глазу на глаз. Я боялся, что он разгадает меня по глазам и опять грубо оборвёт. Теперь я нарочно избегал его, не ходил на гору, когда он гулял с Серёжей, и заметив однажды рядом с ним фигуру девочки в красном платье — я от стыда спрятался в детской, и до вечера не выходил оттуда, несмотря на угрозы матери.
Вскоре как-то Стёпа встретил меня у ворот и, точно мы с ним только что расстались, не здороваясь, сообщил.
— А тот мальчик-то того…
— Какой мальчик? — с удивлением спросил я, не понимая, почему меня охватывает ужас.
Он шмыгнул носом, хмуро уставился глазами на соседний дом и ответил:
— Кажется, помрёт…
У меня зазвенело в ушах. Я молчал от волнения, почти уверенный, что умирает Странный Мальчик.
— Ты зайди проведать его, — всё так же хмуро и как бы сердясь на меня, сказал Стёпа. — Просил он. Кольке скажи.
Он скрутил папироску, свистнул, будто собаку звал, щёлкнул языком и развалистым шагом ушёл от меня. У меня всё звенело в ушах, и как будто кто-то каждый раз с новым ужасом произносил: Странный Мальчик умирает. — Это было и мучительно и радостно.
— Может быть, он возьмёт меня с собой туда, где правда… — как-то вскользь пронеслось у меня.
Волновало меня ещё и другое. Теперь мне можно, нужно — поговорить с Колей и я предчувствовал, что из этого выйдет что-то важное, долгожданное. Не раздумывая больше, я побежал в детскую, но там его не было. Не слушая бабушки, которая что-то крикнула мне вслед, я понёсся ужасно оживлённый на гору. День был светлый, тёплый, и легко, и приятно было бежать по сухой земле. Испугав нарочно голубей, я двинулся на первую площадку. Из раскрытой конюшни послышалось вслед недовольное ворчание Андрея.
— Ворчи, старик, — беззаботно подумал я, — ворчи…
То, что я знал и нёс с собой важную тайну, которая может вернуть любовь Коли, делало меня беззаботным ко всему остальному, радостным, бодрым. Даже о Странном Мальчике не хотелось думать; чувствовалось что-то хорошее в его болезни, желанное… Всё подгоняемый своей радостью, я искал уверенно и скоро нашёл Колю на второй площадке, в углублении которое мы называли "котлом". Как беден был вид горы теперь. Молчаливая и мёртвая, с оголённой желтоватой травой, где ещё недавно жило, пряталось, играло большое царство бабочек, кузнечиков, муравьёв, — добрые и милые товарищи летних дней, — с заплесневелыми камнями, под которыми уже спали толстые лягушки, — она, гора, покорно ждала зимы, которая надолго покроет её белым снегом. Я пробегал здесь и ломал поникшую сухую траву, и у меня тревожно билось сердце и печально спрашивало: "Зачем жить?" Но раздались голоса. Я растерял мысли и чутко насторожил уши. Я внимательно поглядел в сторону "котла", откуда шли звуки.
— Они там, — подумал я, овладев прежней радостью, — как хорошо что Странный Мальчик заболел.
— Кто там? — вдруг раздался сердитый знакомый голос. когда я подошёл к котлу.
Предо мной выросла лохматая голова Андросова. Весь же он ещё был в "котле".
— Это… я, — несмело выговорил я. — Коля здесь?
Произошло замешательство: почудилось, раздался лёгкий крик. Сейчас же рядом с головой Сергея показалась голова Коли. Он был бледен и в глазах у него бегало недовольство.
— Чего тебе? — не скрывая досады, выговорил он, — нигде в покое не оставляешь. Лезет, — прибавил он ещё сердитее и оглянулся вниз, будто там был ещё кто-то, кого он хотел скрыть от меня.
— Я, Коля, не нарочно пришёл, — засуетился я… — ей Богу не нарочно. Честное слово, Коля…
— Чего же тебе, — прорычал Андросов и потёр свои толстые веснушчатые руки.
— Только что, Коля, я встретил Стёпу…
— Это ваш брат, Николай? — раздался откуда-то, может быть с неба, нежный голос…
Я замолчал от волнения. Коля что-то пробормотал.
— Ваш брат, — допытывалось неизвестное лицо, — отчего же вы его не позовёте? Пожалуйста, Николай…
— Ну, ступай к нам, — недовольно проворчал Сергей, обращаясь ко мне. — Она уже не уступит.
— Я могу не пойти, если мешаю, — серьёзно ответил я, считая про себя удары сердца.
— Нет, уже иди, когда пришёл, — проворчал Андросов.
— Вы нам не помешаете, — произнёс тот же голос.
Я нерешительно посмотрел на обоих. У Сергея лицо было, как у разъярённого льва. Густые спутанные волосы на голове как будто поднялись и с угрозой двигались, а твёрдые низко вырезанные ноздри дрожали и раздувались. Коля, изящный, тонкий, с чёрными глазами, в которых теперь скрывались искры гнева, с недоброй складкой между бровями, стоял, презрительно отвернувшись от меня.
— Да иди же к нам, — прошептал он, скрываясь в "котле".
Сергей с укором посмотрел на меня ещё раз, щёлкнул пальцами и, покачав головой, медленно сошёл вниз. Я уже не колебался. Засунув руки в карманы, чтобы показать своё равнодушие, я подошёл к "котлу" и заглянул вниз. На трёх гладких, удобных камнях, приподняв головы, сидели Сергей, Коля и восхитительная девочка. Девочка была в красном платье, с чётками на голой шее. На платье, в волосах, вплетённые в косу, трепетали ленточки от каждого её движения. Лицом она не походила на брата, но то, что и у неё были коричневые глаза и упрямая, каждый раз набегавшая складка посредине лба, делало её удивительно похожей на него. Вся она была тонкая, как жгутик, и руки её казались длинными.
— Ну, сойди же, — свирепо выговорил Серёжа, тряхнув волосами. — Чего, как петух, рот разинул?
Я никогда не слыхал, чтобы петух рот разевал. Скорее это можно было сказать о вороне. И это показалось таким странным, что забыв о своём невыгодном положении, я рассмеялся.
— Он ещё смеётся! — с негодованием выговорил Серёжа.
— Он смеётся… — с удивлением повторила девочка и вдруг, не выдержав, засмеялась за мной, вероятно поражённая моим изумлённым лицом. Будто птицы запели где-то.
Я, почувствовав, что лёд сломан, лёг у "котла" животом к земле и покатился вниз, как это делал со Стёпой, желая непременно удариться о камень, на котором сидела девочка. Когда, испачканный, взъерошенный, я предстал пред ними, смех, как по волшебству, прекратился. Я вскочил на ноги, и первое, что мне бросилось в глаза, были окурки от папирос и куча обгоревших спичек.
— Вот как, — подумал я, не подавая вида, что узнал тайну Коли.
— Теперь рассказывайте, зачем пришли, — произнесла девочка.
— Я только что встретил Стёпу, — ответил я, глядя на Колю…
— Слыхал, дальше, — нетерпеливо перебил он меня.
— Кто это Стёпа, Николай? — зазвенела девочка, — и все её ленточки задвигались.
— Передай-ка мне спички, Николай, — произнёс Сергей, обращаясь к Коле и, посмотрев на меня, строго спросил:
— Юдить не будешь?
Я посмотрел на него благоговейно, покорно. Я ничего не понимал, сбитый с толку. Почему они называли друг друга Сергеем, Николаем, — будто были взрослыми. Почему они курили; ведь отец растерзал бы Колю, если бы узнал об этом.
— Да он совсем дурачок какой-то; правда, Настенька? — выговорил Сергей. — Юдить не будешь? — опять строго спросил он у меня.
— Я тоже буду курить, — храбро отозвался я, задетый, — и… это не хорошо, что вы говорите про меня…
У меня дрожали губы от волнения, и я едва разбирал, что говорю. Как будто говорил кто-то другой, а я прислушивался и пугался.
— Ну, коли ты такой, — одобрительно отозвался Сергей, — садись с нами; устраивайся, — повторил он, — я тебя "амо", и мы с Настенькой будем тебя "амаре".
— Вот видишь, — пробормотал Коля, точно я был не согласен, — какие они славные… "Амо" — значит люблю; они тебя любят уже.
— Я буду курить, — с упоением говорил я, устраиваясь подле Настеньки, — честное слово.
Коля вынул из кармана папироску с длинным мундштуком и, стараясь миновать мои глаза, независимым жестом закурил у Сергея.
— Тебя зовут Павлом, — сказал Сергей, и я, поражённый таким именем, машинально пробормотал, — нет, Павочкой.
— Павлом, — упрямо повторял Сергей, сверкнув глазами. — Бери папиросу.
Я не успел сделать жеста, как он раскрыл мне рот, вставил между зубами папироску и поднёс зажжённую спичку. Сердце у меня как будто оборвалось. Даже Настенька поднялась, чтобы лучше разглядеть, что произойдёт. Все предметы отодвинулись от меня и как бы покрылись туманом. И оттуда, из этого мутного места, выскочил густой повелительный голос и жужжа пошёл на меня.
— Втяни дым через мундштук, — смотри, как я делаю. Тяни! — кричал голос, — раз, два, — глотай. Ну, и хорошо. Молодец!
Я поперхнулся, будто проглотил раскалённое железо или кулак Сергея. Рвануло в груди, в плечах, и я длинно гадко закашлялся. Огненные искры полетели у меня из глаз. По лицу потекли слёзы.
— Ничего, — бормотал я, готовый на всё для Сергея, — ничего.
— Молодец, — говорил из тумана его голос. — Кашляй, это чудесно.
И, приговаривая, он бил меня по затылку с такой силой, точно я его укусил, и ему нужно было меня наказать, чтобы я всю жизнь помнил. Настенька певуче смеялась и оттого, что кружилась моя голова, и раздавался её смех, я вне себя крикнул:
— Я ещё лучше затянусь! Вот смотри, Сергей — гляди, Настенька.
И дрожащими руками своими, прыгавшими, как в судороге, с неукротимым желанием отличиться и показать, что я самый чудесный товарищ, я подряд несколько раз втянул едкий дым. Грудь моя запылала. Ноги похолодели. Казалось, "котёл" заходил…
— Довольно, — скомандовал Сергей, — молодец…
Я вдруг схватил его руку, на миг помедлил, сделать ли, — и внезапно, неожиданно для самого себя, поднёс её к губам и жадно поцеловал несколько раз.
— Я безумно люблю тебя! — хотелось мне кричать…
— Ну, однако… какой ты, — застыдился Сергей, неловко высвободив свою руку. — Руку целуют у попов или… у женщин. Целуй у неё…
— Целуй, — он должен поцеловать её руку! — вскричал Коля, махая папиросой, как пьяный.
Настенька засмеялась. Я стоял сконфуженный тем, что уже сделал, и не зная, как отнестись к тому, что от меня требовали. Я посмотрел на неё. Её ленточки кивали мне ласково и как будто звали коснуться их губами. Красивые коралловые чётки невинной змейкой дважды переплелись вокруг её тоненькой шейки, и манили своим матовым безмятежным блеском. Мне стало стыдно… до боли. Но, как пьяный, который на миг отрезвляется, чтобы потом ещё больше отдаться своей весёлой воле, я быстро придвинулся к ней и поднял руку. Она стояла, чуть наклонив голову, чуть дыша, и ждала.
— Не так! — прорычал Сергей, дав мне по затылку. — Становись на колени.
Я взглянул вверх. Как хорошо было небо своей синей красотой без одного пятнышка, холодное… ясное, как хрусталь. Чуден был запах "котла", запах сгнивших трав, и от него на миг вспомнились, проснулись и ожили далёкие дни самого раннего детства, когда бабушка водила меня за руку. Господи, как хороши были близкие голоса, которые я слышал! Смешалось что-то во мне, и то неясное, что томило меня в последние дни, и страхи, и вопросы о жизни и смерти, о правде, всё сошлось и слилось в невинном образе девочки. Она стояла против меня, чуть наклонив голову, чуть дыша, протянув руку с длинными пальчиками, и если бы бездна лежала у моих ног, и если бы колени мои должны были коснуться этой бездны и унести меня навсегда из мира, — а она стояла бы у края её и ждала, как теперь, — я бы спокойно покорился.
— На колени! — крикнул Коля, — вот весело!..
— На колени! — забасил Сергей. — Пиль!..
Я быстро опустился и, взяв её руку, чуть коснулся губами.
— Браво, великолепно, — засмеялся Сергей. — Теперь он твой Дон Кихот, Настя.
— А она — Дульсинея, — подхватил Коля.
Мы уселись. Лицо у меня горело, и я чувствовал в себе силу и гордость орла. Дрожали мои колени.
— Теперь, — произнёс Сергей, когда наступила тишина, — рассказывай, зачем ты пришёл.
— Ты встретил Стёпу, — помогла мне Настенька, заметив, что я затрудняюсь.
— Ах, да, я встретил Стёпу. Он говорил о Странном Мальчике.
— Кто это — Странный Мальчик? — заинтересовалась Настенька.
— О, это такой славный, дивный мальчик, — с жаром ответил я, повернувшись к ней и радостно смотря на неё. — Он сын царя.
Сергей засмеялся, а я, глядя на задумчивое, затуманившееся лицо девочки, ещё с бо?льшим жаром проговорил:
— Ты бы его полюбила, его нельзя не любить. Он чудесный, он нежный, он странный.
У меня зароилось, как воспоминание о боли, всё, что меня мучило и занимало, и, взглянув на Сергея, я робко спросил:
— Ты думал о жизни, Сергей?
— О жизни! — повторила Настенька, всплеснув руками.
— О жизни?.. — презрительно переспросил Сергей. — Что можно думать о жизни?
— Это действительно чудесный мальчик, — задумчиво произнёс Коля. — Я его боялся. Мы давно обещали зайти к нему, но отец никогда не простил бы, если бы узнал об этом, и мы не решались.
— Разве к нему нельзя ходить? — спросила девочка.
— Отец не любит знакомств с бедными.
— Так он бедный? — заинтересовался вдруг Сергей.
— Мы пойдём к нему, Сергей, — вспыхнула Настенька. — Гадко у вас дома. Папа нам не запрещает, и я люблю бедных. Ужасно люблю. Противно у богатых. Люблю папку своего.
Сергей тряхнул волосами и задорно сказал.
— Я люблю бедных. Мы богатые, но любим бедных.
— И я люблю, — вспыхнул Коля, — очень люблю: больше, чем богатых.
— И я, и я! — с неостывающим жаром крикнул я.
— Мы любим бедных, — с воодушевлением произнесла Настенька и, как будто давала клятву, подняла руку.
— Мы любим бедных! — крикнули мы хором за ней; и было так, будто она показывала их, а мы знали, за что любим, и она одобряла.
— И не любим богатых, — решительно закончила она.
— И не любим богатых, — повторили мы за ней.
Я готов был поклясться, что не люблю богатых: так искренно, ясно чувствовалось это теперь, когда мы прокричали эти слова.
— Что же случилось со Странным Мальчиком? — вспомнила Настенька.
— Странный Мальчик очень болен и просил Стёпу позвать нас. Я не обещал…
— Разве Стёпа бывает у него? — изумился Коля.
Я вспомнил, как Стёпа ударил его, и только теперь удивился тому, что они сблизились.
— Ведь оба бедные, — подумал я, — отчего же не сблизиться.
— Мы пойдём к нему, — решительно произнёс Коля.
— Может быть, им есть нечего, и я принесу, — сказала Настенька.
— А папа? — струсил я, взглянув на Колю.
— Ну, и папа. Он не узнает.
Сергей дал план, что делать, и назначил день, когда пойти. Никто не возражал, и лишь только вопрос был решён, мы вышли из "котла". Под руки все, как старые товарищи, мы обошли вторую площадку. Настенька держалась возле Коли, задумчиво смотрела на море, и я, глядя на неё, вспомнил пленницу из белого домика… "Нет, эта лучше", — думалось мне. Ужели я так вырос? Холодом веяло от одинокого домика на противоположной горе, и казалось, те белые, правильно сложенные камни, стерегут мертвецов — прежнего Павочку, пленницу… Я чувствовал нехорошее в душе, и что-то упрекало, стыдило меня. Но рядом со мной шла Настенька, такая добрая, ласковая; шёл Сергей, самоуверенный, крепкий, и в том, что они любили меня, я находил себе оправдание.
— Я его боялся, — говорил Коля, вспоминая о Странном Мальчике, — и даже отец не мог ответить на его вопросы.
И так, идя в шеренгу, всё более внимательные, незаметно то я, то Коля, рассказали всё, что знали об Алёше, — и скоро он стал так близок, будто он давно был нашим и с нами. Мы говорили его словами, иногда словно спрашивали у него ответа, и сами, мучаясь, возражали, неуверенные, так ли бы он сказал, так ли думал.
— Это, действительно, странный мальчик, — выговорил Сергей, сдавшись, наконец. — Что же, правда ли, что мы здесь вчетвером гуляем, разговариваем, смотрим на море, или неправда?
Мы взглянули друг на друга испуганные, и все мы были бледны.
Тени выползли из всех углов горы, стали перед нами, угрожали, говорили о недобром, непонятном, говорили таинственным языком о пределах жизни, о правде и лжи, — а темневшее небо, непроницаемое и молчаливое, хранившее все дорогие и важные тайны, и никому не открывавшее их, загадочно и бесстрастно висело над нами. Хотелось плакать, молиться кому-нибудь, чтобы не было этой тишины, этого леденящего холода в душе, — хотелось оправдания, согревающей, родной любви, чьей? — разве я знал в эту минуту.
— Что такое жизнь? — взволнованно спросила Настенька, всматриваясь в море, покрытое тенями, светлыми, зелёными, — словно гигантскими плёнками.
— Что такое жизнь? — с досадой повторил Сергей, удивляясь, что не находит ответа на этот простой вопрос.
— Это знает Странный Мальчик, — с жаром ответил я, — он был "там".
— Где "там"? — спросила Настенька, опять всплеснув руками.
Я молча указал на небо, и мы все долго смотрели на него, подняв головы.
— Ангел пролетел, — прошептала она.
И отделив от своего кулачка тоненький пальчик, она указала на место в небе. И опять мы долго, подняв головы, смотрели вверх, взволнованные, благоговейно. Нашло небольшое облачко, — светлое, серое, мягкое и торопливо поплыло к морю. И будто в нём был ответ. Мы молча следили за ним. И когда оно сделалось не больше голубя, Настенька сказала:
— Оно плывёт словно знает куда, и по нужному делу. И у него нет глаз. Где оно будет ночью?
— Куда плывёт облако? Где место его отдыха? — спросил я вслух, но мне никто не ответил. И в этом молчании я почувствовал прежний ужас.
— Никто ничего не знает, — мелькнуло у меня, но этого я не высказал вслух, и подумал о том, что ожидает меня ночью, когда Коля уснёт, а я останусь один с своей мыслью.
— Всё загадочно, — проговорил Сергей, опустив голову. — Когда ни о чём не думаешь, всё стоит прочно, как эта гора, и жизнь течёт, как у птицы. Ведь я не раз думал о том же, но мысли, как копья о гранит, ломаются. Лишь только является "этот" вопрос, — жизнь погибла. Ни что не понятно, и делается страшно самого себя. Я бы теперь ни за что не посмотрел в зеркало.
Мы взглянули на него. Он был бледен, почти зелёный, без кровинки, и челюсть его дрожала.
— Сергей, — тихо произнесла Настенька.
— Я тогда тоже испугался, — признался Коля, — если всё кажется — где же правда?
— И оттого, — тем же добрым, задумчивым, ласковым голосом продолжал Сергей, — я так люблю рассказы Эмара, Жюля Верна, Сервантеса, с ними весело, не страшно, — и роскошно, и приятно. Как глупо, что человек любит спрашивать!
Он решительно встряхнулся и, вспомнив что-то, важным голосом сказал:
— Соколиное перо, отныне ты стал нашим другом. Зароем томагавки в землю и выкурим трубку мира.
Он вынул папиросу, отдал мне, видимо называя меня Соколиным пером, и, как стоял, сел, закурив первый. Синий дым бесформенными клочьями поплыл по горе. Тяжёлые минуты были рассеяны, и, когда я теперь посмотрел на небо, мне показалось, что оно улыбается и одобряет нас. И я ему улыбнулся, затянулся, закашлялся, и вскоре все мы опять были детьми, милыми, весёлыми, верующими.
Я сидел подле Настеньки, как верный рыцарь, и покорялся всем её капризам: становился на колени, лазил на четвереньках, лаял собакой, пел солдатские песни, и Коля вторил мне. А она смеялась длинным певучим смехом, махала тоненьким пальчиком, и все её ленточки на платье, в волосах, в косе, двигались, смеялись и бросали на неё милые тени.
И всю ночь после первого знакомства я не боялся. Я видел Настеньку во сне, служил ей, любил её, терзался о ней, спасал её, — а утром подушка моя была мокра от слёз…