Мемуары (1887-1953)

Юсупов Феликс

Книга первая

До изгнания (1887–1919)

 

 

Глава 1

Мои татарские предки – Хан Юсуф – Сумбека – Первые князья Юсуповы

Основателем нашей семьи назван в семейных архивах некто Абубекир Бен Райок, потомок пророка Али, племянника Магомета. Титулы нашего предка, мусульманского владыки – Эмир эль Омра, Князь Князей, Султан Султанов и Великий Хан. В его руках была вся политическая и религиозная власть.

Его потомки также правили в Египте, Дамаске, Антиохии и Константинополе. Иные покоятся в Мекке, близ знаменитого камня Каабы.

Один из них, именем Термес, ушел из Аравии к Азовскому и Каспийским морям. Захватил он обширные территории от Дона до Урала, где образовалась впоследствии Ногайская орда.

В XIV веке потомок Термеса Эдигей Мангит, слывший великим стратегом, ходил в походы с Тамерланом, основателем второй татаро-монгольской империи, бил хана-изменника Кыпчака, а потом ушел на юг к Черному морю, где основал Крымскую орду, иначе Крымское ханство. Умер он в глубокой старости, после его смерти наследники переругались и перерезали друг друга.

В конце XV века его правнук Муса-Мурза, владыка мощной Ногайской орды и союзник Великого князя Ивана III, захватил и разрушил Кыпчаково ханство, мятежную часть Золотой орды. Сменил Мусу его старший сын Шиг-Шамай, но скоро сам был сменен братом Юсуфом.

Хан Юсуф – один из самых сильных и умных правителей того времени. Иван Грозный, чьим союзником он был двадцать лет, почитал Ногайскую орду государством, а его самого – государем. Оба обменивались дарами, дарили друг другу седла, доспехи в алмазах и яхонтах, собольи и горностаевые шубы, шатры, шитые из дорогого шелка. Царь звал Юсуфа своим «другом и братом», а тот писал царю: «Имеющий тысячу друзей единого друга имеет, имеющий единого врага тысячу врагов имеет».

У Юсуфа было восемь сыновей и дочь Сумбека, казанская царица, которая славилась умом, красотой, была страстна и отважна. Казань переходила из рук в руки. Сумбека жаждала власти и брала в мужья очередного победителя. В 14 лет она вышла за Еналея. Еналея убил сын крымского хана Сафа-Гирей. Сафа-Гирея убил родной брат и в свою очередь стал казанским царем и мужем Сумбеки, но скоро был изгнан и бежал в Москву. Несколько лет Сумбека царила одна, затем пошли распри у Ивана с Юсуфом. Русские осадили Казань. Превосходство их было бесспорно. Казанское царство пало, Сумбека сдалась. В честь взятия Казани в Москве был воздвигнут храм Василия Блаженного с восемью куполами в память о восьми днях осады.

Царь Иван был восхищен мужеством Сумбеки и оказал ей великие почести. На богато убранных судах велел доставить ее и сына ее в Москву, поселил в Кремле.

Не один Иван пленился пленницей. И бояр, и простой народ покорила прославленная царица.

А Юсуф тосковал по дочери и внуку и требовал их освобождения. Иван его угрозы не слушал, на письма не отвечал, а близким говорил: «Всемогущий хан серчает». Оскорбленный Юсуф готовился к войне, но был убит братом Измаилом.

А Сумбека в плену все еще жаждала власти. Уговаривала Ивана, чтоб позволил ей развестись с беглецом-мужем, жившим в Москве, и выйти за нового казанского царя. Позволения не получила. Так и умерла в плену в возрасте тридцати семи лет. А память о ней осталась. В XVIII и XIX веках Сумбека вдохновляла музыкантов и художников. Балет Глинки «Сумбека и взятие Казани» с Истоминой в главной партии в 1832 году в Петербурге имел огромный успех.

После смерти Юсуфа потомки его ссорились вплоть до конца XVII века. Юсуфов правнук Абдул Мирза был крещен, наречен Дмитрием и получил от царя Федора Иоанновича титул князя Юсупова. Новоиспеченный князь, известный своей отвагой, ходил с царем воевать Крым и Польшу. Походы завершились успешно, и Россия получила все, что потеряла ранее.

Тем не менее князь Дмитрий попал в немилость и был лишен половины имущества за то, что в постный день попотчевал московского митрополита гусем под видом рыбы.

Правнук Дмитрия, князь Николай Борисович, рассказывает, как однажды, ужиная в Зимнем дворце у императрицы Екатерины II, на вопрос ее, умеет ли он разрезать гуся, отвечал: «Мне ли того не уметь, заплативши столь дорого!» Императрица пожелала узнать историю и, узнав, очень смеялась. «Прадед ваш получил по заслугам, – сказала она, – а остатка имения на гусей вам хватит, еще и меня с семейством прокормите».

Сын же Дмитрия, Григорий Дмитриевич, был ближайшим советником Петра, строил флот, воевал, проводил реформы. За ум и великие способности государь ценил его и пользовал дружбой.

Сын Григория, князь Борис, продолжил отцовское дело. В двадцать лет был послан во Францию учиться у французов морскому делу, по возвращении стал, подобно отцу, близким советником Петра и участвовал в реформах.

При Анне Иоанновне князь Борис был московским губернатором, а при Елизавете Петровне – начальником кадетского корпуса. Молодежь любила его, почитая и другом, и учителем. Из самых одаренных он набрал любительскую актерскую труппу. Играли классику и пьесы собственного сочинения. Один из них оказался особо талантлив. Это был будущий поэт Сумароков, предок мой по отцовской линии.

Елизавета, услыхав о труппе – новшестве во времена, когда в России русского театра не было и в помине, – пожелала видеть ее у себя во дворце. Государыня была ею столь очарована, что сама занялась костюмами для актеров. Выдавала платья и украшения игравшим травести.

По ходатайству того же князя Бориса Григорьевича в 1756 году подписала императрица и указ о первом публичном театре Санкт-Петербурга.

Искусство, однако, не мешало службе: князь занялся хозяйственными вопросами и разработал систему речного судоходства, в частности установил сообщение между Ладожским озером, Окой и Волгой.

У князя Бориса было четверо дочерей (одна из них вышла за герцога Курляндского, Петра, сына небезызвестного Бирона) и двое сыновей: старший, Николай Борисович – мой прапрадед. Он достоин отдельной главы.

 

Глава 2

Князь Николай Борисович – Поездки за границу – Женитьба – Архангельское – Князь Борис Николаевич

Князь Николай – лицо в нашем семействе из самых замечательных. Умница, яркая личность, эрудит, полиглот, путешественник, он водил знакомство со многими знаменитыми современниками, покровительствовал наукам и искусствам, был советчиком и другом императрицы Екатерины II и ее преемников императоров Павла, Александра и Николая I.

Семи лет он был записан в лейб-гвардейский полк, в шестнадцать стал офицером и со временем достиг высших государственных званий и регалий вплоть до алмазных эполет – принадлежности царских особ. В 1798 году получил звание командора орденов Мальтийского и Св. Иоанна Иерусалимского. Поговаривали даже о совсем особых императрицыных милостях.

Г-жа Янкова в своих «Воспоминаниях бабки» так пишет о нем:

«Князь Юсупов – большой московский барин и последний екатерининский вельможа. Государыня очень его почитала. Говорят, в спальне у себя он повесил картину, где она и он писаны в виде Венеры и Аполлона. Павел после матушкиной смерти велел ему картину уничтожить. Сомневаюсь, однако, что князь послушался. А что до князевой ветрености, так причиной тому его восточная горячность и любовная комплекция. В архангельской усадьбе князя – портреты любовниц его, картин более трехсот. Женился он на племяннице государынина любимца Потемкина, но нравом был ветрен и оттого в супружестве не слишком счастлив...

Князь Николай был пригож и приятен и за простоту любим и двором, и простым людом. В Архангельском задавал он пиры, и последнее празднество по случаю коронования Николая превзошло все и совершенно поразило иностранных принцев и посланников. Богатств своих князь и сам не знал. Любил и собирал прекрасное. Коллекции его в России, полагаю, нет равных. Последние годы, наскуча миром, доживал он взаперти в своем московском доме. Когда бы не распутный нрав, сильно повредивший ему во мнении общества, он мог быть сочтен идеалом мужчины».

Немало лет князь Николай Борисович провел за границей. Свел он там знакомство со многими людьми искусства и был в переписке с ними, даже и воротясь в Россию. В Европе покупал он предметы искусства и для Эрмитажа, и для личного своего музея. От папы Пия VI он добился разрешения изготовить в Ватикане копии рафаэлевских фресок. Выполнили заказ мастера Маццани и Росси. С открытием Эрмитажа копии поместили в особый зал, с тех пор именуемый Рафаэлевой лоджией.

Находясь в Париже, князь Николай был нередко зван на вечера в Трианон и Версаль. Людовик XVI и Мария Антуанетта были с ним в дружбе. От них получил он в дар сервиз из черного севрского фарфора в цветочек, шедевр королевских мастерских, поначалу заказанный для наследника.

Что сталось с сервизом, никто в семье не знал, но в 1912 году посетили меня два француза-искусствоведа, изучавших севрский фарфор. Пришлось мне заняться розысками прадедовского сервиза. Нашел я его в чулане. Более века пылился там подарок Людовика XVI.

Князь Николай мог похвалиться дружбой и с прусским королем Фридрихом Великим, и с австрийским императором Иосифом II. Беседовал с Вольтером, Дидро, Д’Аламбером и Бомарше. Этот последний посвятил ему оду. Что до фернейца, тот написал Екатерине, познакомившись с князем, что совершенно очарован его умом, сколь глубоким, столь и блистательным.

«Сударь, – отвечала императрица, – сколь вы очарованы сею особой, столь и особа сия очарована вами».

Передала Екатерина и князю отзыв о нем «фернейского безумца».

В 1774 году князь был в Петербурге на бракосочетании сестры Евдокии с герцогом Курляндским Петром. Венчались в Зимнем дворце в присутствии государыни. Екатерина надеялась, что союз их пойдет на благо курляндскому герцогству, что милая, кроткая Евдокия усмирит свирепого Петра, что он женится – переменится. Не тут-то было. Герцог стал еще свирепей и с женой груб нестерпимо. Государыня, узнав о том, под предлогом свадьбы сына, великого князя Павла, вызвала герцогиню Евдокию к себе. Прожив при государыне два года, Евдокия умерла. В память о ней герцог прислал шурину кресла и стулья из ее спальни – серебрёного дерева, резные, обитые лазоревым шелком. Мебель поставили в Архангельском, в зале с белыми мраморными колоннами и голубыми стенами. Залу назвали Серебряной комнатой.

В 1793 году князь Николай женился на Татьяне Васильевне Энгельгардт, одной из пяти племянниц князя Потемкина.

В младенчестве она уже покоряла всех. Двенадцати лет была взята императрицей и находилась при ней неотлучно. Вскоре завоевала двор и имела множество поклонников.

В то время посетила Санкт-Петербург английская красавица и оригиналка герцогиня Кингстонская, графиня Бристольская. Имелась у нее яхта с дорогими мебелями и обжедарами. На палубе был устроен экзотический сад, на ветвях распевали райские птицы.

В Зимнем герцогиня познакомилась с юной Татьяной и сильно к ней привязалась. Уезжая, она просила государыню отпустить Татьяну в Англию, где думала сделать ее наследницей своего огромного состояния. Государыня пересказала Татьяне просьбу. Татьяна, и сама горячо привязанная к англичанке, не захотела покинуть родину и государыню.

Двадцати четырех лет она вышла за князя Николая Юсупова. Тому было в ту пору более сорока. Поначалу все шло хорошо. Родился сын Борис. В Петербурге, в Москве, в летней усадьбе в Архангельском окружали их поэты, художники, музыканты. Близок к Юсуповым был Пушкин. Князь с княгиней предоставили его родителям квартиру в своем московском доме, где поэт живал в юные годы. Любил он бывать летом в Архангельском, даже и сочинял там. В оде, посвященной хозяину, пишет:

...К тебе явлюся я; увижу сей дворец, Где циркуль зодчего, палитра и резец Ученой прихоти твоей повиновались И вдохновенные в волшебстве состязались.

Княгиня Татьяна оказалась домовита, толкова и хлебосольна, вдобавок обладала деловой сметкой. Хозяйствовала так, что и состояние умножалось, и крестьяне богатели. Была и кротка, и услужлива. «Испытания господни, – говорила она, – научают терпеть и верить».

Княгиня была дельным человеком и думала о красе ногтей. Особенно любила украшения и положила начало коллекции, впоследствии знаменитой. Купила она брильянт «Полярная звезда», брильянты французской короны, драгоценности королевы Неаполитанской и, наконец, знаменитую «Перегрину», жемчужину испанского короля Филиппа II, принадлежавшую, как говорят, самой Клеопатре. А другую, парную к ней, говорят, царица растворила в уксусе, желая на пиру переплюнуть Антония. В память о том князь Николай велел повторить на холсте фрески Тьеполо из венецианского палаццо Лабиа «Пир и смерть Клеопатры». Копии и ныне в Архангельском.

Князь по-своему любил жену и оплачивал всякое новое ее приобретение. Он и сам отличался, одаривая ее. Однажды преподнес ей на именины парковые статуи и вазоны. Другой раз презентовал зверей и птиц для зверинца, им же в усадьбе устроенного. Счастье, однако, длилось недолго. С годами князь стал распутничать и жил у себя как паша в серале. Княгиня, не терпя этого, переселилась в парковый домик «Каприз», ею построенный. Удалилась она от света и посвятила себя воспитанию сына и делам благотворительности. Мужа пережила на десять лет и умерла в 1841 году в возрасте семидесяти двух лет, сохранив до конца знаменитые свои ум и шарм.

Объездив за годы Европу и Ближнюю Азию, князь Николай наконец воротился в Россию и целиком отдался трудам на благо искусства. Занялся устройством Эрмитажа и собственного музея в Архангельском, которое только приобрел. В усадебном парке построил театр, завел труппу актеров, музыкантов и танцовщиков и давал представления, о которых долго помнили москвичи. Архангельское стало художественным центром, куда ездили и свои, и чужие. Наконец, Екатерина поручила ему все императорские театры.

Близ парка поставил князь две фабрики – фарфора и хрусталя. Выписал мастеров, художников, материалы севрской мануфактуры. Все изделия фабрик дарил друзьям и почетным гостям. Вещи с клеймом «Архангельское 1828– 1830» нынче на вес золота. Фабрики были уничтожены пожаром. Сгорели корпуса, и продукция, и даже бесценный севрский сервиз «Баррийская роза», купленный прежде в Париже.

В 1799 году князь вернулся в Италию и несколько лет провел там посланником и в Риме, и на Сицилии, и при дворах Сардинском и Неаполитанском.

Последний раз побывав в Париже в 1804 году, часто видался с Наполеоном. Был вхож в императорскую ложу во всех парижских театрах. А уезжая, получил в дар от императора две гигантские севрские вазы и три гобелена «Охота Мелеагра».

По возвращении князь продолжал устройство архангельского имения. В парке в честь боготворимой государыни воздвиг храм с надписью «Dea Caterina» на фронтоне. Внутри на пьедестале высилась бронзовая статуя императрицы в образе Минервы. Перед статуей стоял треножник, на нем – курильница с пахучими смолами и травами. В глубине на стене прочитывалось итальянское: «Tu cui concede il cielo e dietti il fato voler il giusto e poter cio che vuoi». To есть: «Ты волею неба жаждешь правосудия, ты волею судьбы творишь его».

Когда восточный шах пожелал познакомиться с Архангельским и его владельцем, князь воздвиг перед храмом стену, чтобы скрыть его от гостя и не допустить неверного в святилище. Говорят, в два дня соорудили князевы холопы это чудо с башенками в азиатском вкусе.

Главным управляющим служил у князя француз некто Дерусси. Барину он подчинялся во всем, но с крестьянами был жесток до крайности. Те ненавидели его и однажды вечером столкнули с крыши, а труп выбросили в реку. Виновников схватили. Им дали по пятнадцать ударов кнутом. Потом им вырвали ноздри и выжгли на лбу клеймо «убивец». После всего заковали и сослали в Сибирь.

Уход за парком требовал немалых усилий. Князь Николай, желая превратить Архангельское в райский сад, всякое землепашество запретил. Зерно для крестьян покупал у соседей, так что все князевы люди были заняты на работах в садах.

Парк был разбит на французский манер. Три террасы с мраморными статуями и вазами спускались к реке. Грабы окаймляли зеленый ковер посередке. Всюду – рощицы и фонтаны. У воды – четыре домика, вкруг каждого – двухсотметровая оранжерея. В Зимнем саду – мраморные скамьи, мраморные фонтаны меж апельсиновых деревьев и пальм. Тропические цветы и птицы говорят о вечном лете, а в окнах – в парке всё в снегу.

В зоологическом саду – редкостные животные, выписанные князем из-за границы. Государыня Екатерина подарила ему целое семейство тибетских верблюдов. Когда везли их из Царского в Архангельское, особый курьер ежедневно сообщал князю о состоянии их здоровья.

Как рассказывают, ровно в полдень из сада к барскому дому всякий день вылетал орел, а прудовые рыбки в жабрах имели по золотой серьге.

В 1812 году князь, бросив усадьбу, сидел в Турашкине, куда отступили гонимые французом войска. Долгое время известий о своем добре не имел. По окончании войны он вернулся в Москву. Оказалось, что московский дом цел и невредим, а Архангельское в состоянии плачевном. Статуи разбиты, деревья поломаны. Увидав, что боги с богинями безносы, князь воскликнул: «Свиньи-французы заразили сифилисом весь мой Олимп!» В доме ставни и двери были сорваны, вещи перебиты и валялись на полу вперемешку. Гибель всего того, что так любовно он собирал, потрясла князя, даже заболел он от горя.

В Архангельском князь вел жизнь праздную. Охота, балы, театральные представления сменяли друг друга. Колоссальное состояние позволяло любую прихоть, и тут он тратил без оглядки. Зато в быту был странно скуп, а скупой платит дважды. Экономя на дровах, он велел топить опилками. В один прекрасный день вспыхнул пожар. Дом загорелся и выгорел изнутри целиком.

Один из московских его приятелей писал в письме: «А на Москве такие вести: дворец в Архангельском сгорел по милости старого князя. Сей из скупости приказал топить опилками вместо дров. А это верный пожар. Погибла вся библиотека и живописи немало. Спасая от огня картины с книгами, кидали их прямо из окон. Знаменитой скульптуре Кановы „Амур и Психея“ отбили руки и ноги. Бедняга Юсупов! И почто скупердяйничал? Мое мнение: не простит ему Архангельское разора напрасного, а еще и позора, то бишь гарема шлюх и танцорок...».

Вся Москва обсуждала скандальную жизнь старика князя. Давно живя раздельно с женой, он держал при себе любовниц во множестве, актерок и пейзанок. Театрал-завсегдатай Архангельского рассказывал, что во время балета стоило старику махнуть тростью, танцорки тотчас заголялись. Прима была его фавориткой, осыпал он ее царскими подарками. Самой сильной страстью его была француженка, красотка, но горькая пьяница. Она, когда напивалась, бывала ужасна. Лезла драться, била посуду и топтала книги. Бедный князь жил в постоянном страхе. Только пообещав подарок, удавалось ему угомонить буянку. Самой последней его пассии было восемнадцать, ему – восемьдесят!

Князевы путешествия были целой историей. Когда ехал, непременно брал с собой близких друзей, любовниц, холопов, музыкантов, не говоря уж о любимых псах, обезьянах, попугаях и части библиотеки. Сборы длились неделями, для князя и свиты наряжалось не менее десяти повозок, с шестеркой лошадей каждая. Так прибывал он из Москвы в летнюю усадьбу, и пушечная пальба встречала и провожала его.

Умер он в 1831 году в возрасте восьмидесяти лет и был похоронен в своем подмосковном имении Спасское. Незадолго до смерти он подарил Санкт-Петербургу один из своих петербургских домов. Это был роскошный особняк с парком. В парке росли вековые деревья, в пруду отражались статуи и вазы из дорогого мрамора. Особняк отдали сановнику, а парк превратили в общественный сад, и зимой к пруду сходились любители пофигурять на коньках.

Даже коротко рассказав о князе, нельзя не описать его любимую усадьбу. «Архангельское, – повторял он, – не для наживы, а для растрат и услад».

Повидал я немало дворцов и особняков, видел и пышней, и роскошней. Но гармоничнее – никогда. Нигде искусство не сочеталось так счастливо с природою. Собственно архитектор нам неизвестен. Поначалу поместье принадлежало князю Голицыну, он и затеял постройку дворца. Потом, разорясь, продал землю князю Юсупову, тот продолжил строительство, внеся изменения. Первые чертежи подписал французский архитектор Герн, однако в России он не бывал, и работу за него, надо думать, закончили русские.

Правда, очень вероятно, что, купив Архангельское, князь Николай самолично руководил работами, взяв в советчики итальянца Пьетро Гонзаго, архитектора и театрального декоратора, тогдашнюю знаменитость. В Петербурге сей часто бывал у князя, делал декорации для Князева театра. Видимо, под конец помог в устройстве и отделке архангельского дворца.

Тому, кто желает представить себе сей шедевр, дам описание. Опишу, как застал.

Прямая аллея вела сквозь сосны и выходила к круглой площадке с колоннадой. Бельэтаж – колоссальные залы с колоннами, потолочной росписью, мраморными скульптурами, картинами знаменитых мэтров. Два зала посвящены особо – Тьеполо и Юберу Роберу. Но выглядят залы уютно, почитай интимно, благодаря старинной мебели и цветам в кадках. Срединная зала для торжеств – круглая, выходит в парк, открывая изумленному гостю террасы и в окаймлении статуй зеленый ковер вплоть до синеватой лесной дымки на горизонте.

В левом крыле на первом этаже были столовая и родительские комнаты, на втором – наши с братом плюс комнаты для гостей. В правом крыле залы для приемов и библиотека в 35 тысяч томов, из них 500 «эльзевиров» и Библия 1462 года издания, ровесница книгопечатания. Все книги имели первичный переплет и экслибрис «Ex biblioteca Arkhangelina».

В детстве я боялся подойти к библиотеке, потому что в ней сидела за столом заводная кукла в костюме и с лицом Жан Жака Руссо. Заведешь – движется.

Во флигеле помещалось собрание старинных экипажей. Особенно помню карету резного дерева с позолотой, с боками, расписанными Буше, и пурпурными бархатными диванами. Под одной из подушек был стульчак. Князь Николай заказал его себе, когда, больной, отправился на коронацию Павла I.

В 1912 году я устраивал в жилых комнатах современные удобства и некоторое время жил тут же. Потому стал разбираться в кладовых и чуланах и открыл сокровища. На чердаке в театре нашел пыльный рулон холста – это были декорации Пьетро Гонзаго. Я развернул их и вывесил на сцене – так они смотрелись лучше.

Тогда же нашел ящики с фафором и хрусталем архангельских фабрик. Посуду я отвез в Петербург и украсил ею шкафы в столовой.

После смерти князя Николая Архангельское наследовал его сын Борис. На отца он нисколько не походил, характер имел совсем иной. Независимостью, прямотой и простотой нажил более врагов, чем друзей. В выборе последних искал не богатство и положение, а доброту и честность.

Однажды ожидал он у себя царя с царицей. Церемониймейстер вычеркнул было кое-кого из списка гостей, но встретил решительный отпор князя: «Коли оказана мне честь принять государей моих, она оказана и всем близким моим».

Во время голода 1854 года князь на собственные средства кормил своих крестьян. Те души в нем не чаяли.

Унаследовав громадное состояние, дела он вел как мог. По правде, отец его долгое время колебался, оставить ли Архангельское сыну либо завещать казне. Видно, чувствовал, что князь Борис все переменит в нем. И действительно, после смерти старого князя, при молодом, имение стало не для «растрат и услад», а для прибыли. Почти все картины и скульптуры перевезли в Петербург. Зверинец продали, театр разогнали. Император Николай вмешался было, но поздно: что случилось, то случилось.

По смерти Бориса наследовала ему вдова его. Женат он был на Зинаиде Ивановне Нарышкиной – впоследствии графиня де Шово. Единственный их сын – князь Николай, мой дед, отец моей матери.

 

Глава 3

Мое рожденье – Матушкино разочарование – Берлинский зоологический сад – Моя прабабка – Дед с бабкой – Родители – Брат Николай

Родился я 24 марта 1887 года в нашем петербургском доме на Мойке. Накануне, уверяли меня, матушка ночь напролет танцевала на балу в Зимнем, значит, говорили, дитя будет весело и склонно к танцам. И впрямь по натуре я весельчак, но танцор скверный.

При крещении получил я имя Феликс. Крестили меня дед по матери князь Николай Юсупов и прабабка, графиня де Шово. На крестинах в домашней церкви поп чуть не утопил меня в купели, куда окунал три раза по православному обычаю. Говорят, я насилу очухался.

Родился я таким хилым, что врачи дали мне сроку жизни – сутки, и таким уродливым, что пятилетний братец мой Николай закричал, увидев меня: «Выкиньте его в окно!».

Я родился четвертым мальчиком. Двое умерло во младенчестве. Нося меня, матушка ожидала дочь, и детское приданое сшили розовое. Мною матушка была разочарована и, чтобы утешиться, до пяти лет одевала меня девочкой. Я не огорчался, даже, напротив, гордился. «Смотрите, – кричал я прохожим на улице, – какой я красивый!» Матушкин каприз впоследствии наложил отпечаток на мой характер.

Из самых ранних детских воспоминаний – поход в берлинский зоосад, когда оказался я в Берлине с родителями.

На мне была матроска, купленная накануне, на макушке шикарная бескозырка с лентами, в руке – тросточка. Вела меня няня, очень моим видом довольная.

У входа в зоопарк стояли страусы с экипажиками. Я захотел прокатиться, няня согласилась. Страус пошел хорошо, но вдруг без видимой причины взволновался и бешено погнал по дорожкам. Я сидел ни жив ни мертв в легкой колясочке. Страус остановился только у своей клетки. Служители и перепуганная няня добежали и вытащили меня. Я обезумел от страха и потерял бескозырку. Чтобы успокоить и утешить меня, няня повела меня ко львам. Эти сидели к нам спиной. Я пощекотал одного тросточкой, чтоб оглянулся. Ноль внимания и фунт презрения, даром я был хорош в новом костюмчике...

Учась в Оксфорде, я, проездом в Берлине, интереса ради зашел в зоопарк. Огромная обезьяна-самка Мисси, которую я угостил арахисом, вдруг воспылала ко мне такой дружбой, что сторож пригласил меня войти с ним в клетку. Я вошел неохотно. Мисси, однако, безумно обрадовалась, обняла меня длинными руками и крепко прижала к мохнатой груди. Мне это было неприятно, и я хотел уйти. Но, едва я отошел, обезьяна пронзительно закричала, и сторож попросил меня погулять с ней. Я предложил руку новой подруге и пошел с ней по дорожкам зоопарка. Прохожие хохотали и фотографировали нас.

Потом, всякий раз бывая в Берлине, я навещал приятельницу. Однажды клетка оказалась пуста. «Мисси умерла», – со слезами сказал служитель. Горе его было трогательно. Больше в берлинском зоопарке я не бывал.

В детстве посчастливилось мне знать прабабку мою, Зинаиду Ивановну Нарышкину, вторым браком графиню де Шово. Она умерла, когда было мне десять лет, но помню я ее очень ясно.

Прабабка моя была писаная красавица, жила весело и имела не одно приключение. Пережила она бурный роман с молодым революционером и поехала за ним, когда того посадили в Свеаборгскую крепость в Финляндии. Купила дом на горе напротив крепости, чтобы видеть окошко его каземата.

Когда сын ее женился, она отдала молодым дом на Мойке, а сама поселилась на Литейном. Этот новый ее дом был точь-в-точь как прежний, только меньше.

Впоследствии, разбирая прабабкин архив, среди посланий от разных знаменитых современников нашел я письма к ней императора Николая. Характер писем сомнений не оставлял. В одной записке Николай говорит, что дарит ей царскосельский домик «Эрмитаж» и просит прожить в нем лето, чтобы им было где видеться. К записке приколота копия ответа. Княгиня Юсупова благодарит Его Величество, но отказывается принять подарок, ибо привыкла жить у себя дома и вполне достаточна собственным имением! А все ж купила землицы близ дворца и построила домик – в точности государев подарок. И живала там, и принимала царских особ.

Двумя-тремя годами позже, поссорившись с императором, она уехала за границу. Обосновалась в Париже, в купленном ею особняке в районе Булонь-сюр-Сен, на Парк-де-Прэнс. Весь парижский бомонд Второй Империи бывал у нее. Наполеон III увлекся ею и делал авансы, но ответа не получил. На балу в Тюильри представили ей юного француза-офицера, миловидного и бедного, по фамилии Шово. Он ей понравился, и она вышла за него. Купила она ему замок Кериолет в Бретани и титул графа, а себе самой – маркизы де Серр. Граф де Шово вскоре умер, завещав замок своей любовнице. Графиня в бешенстве выкупила у соперницы замок втридорога и подарила его тамошнему департаменту при условии, что замок будет музеем.

Каждый год мы ездили к прабабушке в Париж. Она жила одна с компаньонкой в своем доме на Парк-де-Прэнс. Поселялись мы во флигеле, соединенном с домом переходом, и в дом ходили по вечерам. Так и вижу прабабку, как на троне, в глубоком кресле, и на спинке кресла над ней три короны: княгини, графини, маркизы. Даром что старуха, оставалась она красавицей и сохраняла царственность манер и осанки. Сидела нарумяненная, надушенная, в рыжем парике и снизке жемчужных бус.

В иных вещах проявляла она странную скупость. К примеру, угощала нас заплесневелыми шоколадными конфетами, какие хранила в бонбоньерке из горного хрусталя с инкрустацией. Я один их и ел. Думаю, потому она и любила меня особенно. Когда тянулся я к шоколадкам, которые никто не хотел, старушка гладила меня по голове и говорила: «Какое чудное дитя».

Умерла она, когда ей было сто лет, в Париже, в 1897 году, оставив моей матери все свои драгоценности, брату моему булонский особняк на Парк-де-Прэнс, а мне – дома в Москве и Санкт-Петербурге.

В 1925 году, живя в Париже в эмиграции, прочел я в газете, что при обыске наших петербургских домов большевики нашли в прабабкиной спальне потайную дверь, а за дверью – мужской скелет в саване... Потом гадал и гадал я о нем. Может, принадлежал он тому юному революционеру, прабабкиному возлюбленному, и она, устроив ему побег, так и прятала его у себя, пока не помер? Помню, когда, очень давно, разбирался я в той спальне в прадедовых бумагах, то было мне очень не по себе, и звал я лакея, чтобы не сидеть в комнате одному.

В прабабкином булонском доме долго никто не жил, потом его сдали, потом продали великому князю Павлу Александровичу, а после его смерти продали еще раз. Заняла его женская школа Дюпанлу, где позже училась моя дочь.

Дед мой по матери, князь Николай Борисович Юсупов, сын графини де Шово от первого брака, был человек замечательный и удивительный.

Блестяще закончив Петербургский университет, он поступил на государственную службу и всю жизнь служил отечеству.

В 1854 году во время Крымской войны на собственные средства он вооружил два артиллерийских батальона.

В войну русско-турецкую подаренный им армии санитарный поезд перевозил раненых из полевых лазаретов в госпитали Петербурга. Благотворил князь и в гражданской жизни. Основал множество благотворительных фондов, занимался, в частности, институтом для глухонемых. Однако был он человек крайностей. Щедро давал деньги другим и ничего не тратил на себя. Когда путешествовал, останавливался в самых скромных гостиницах, в самых дешевых номерах. Уезжая, он выходил через служебный выход, чтобы не давать чаевых гостиничным лакеям. И, по натуре угрюмый и несдержанный, отпугивал от себя всех. Моя мать до смерти боялась ездить с ним. Дома в Петербурге, экономя на гостях, он запретил жечь свет в части комнат, и вечерами в освещенных гостиных было битком. Вдовствующая императрица, вспоминая дедовы странности, рассказывала, что на столе у него стояла серебряная посуда, но в вазах фрукты натуральные были перемешаны с искусственными. Однако пиры он задавал неслыханной роскоши. На одном из таких пиршеств в 1875 году состоялся исторический разговор между русским императором Александром III и французским генералом Ле Фло.

Бисмарк разозлился на Францию и объявлял во всеуслышание, что «покончит с ней». Перепуганные французы послали Ле Фло в Петербург просить царя уладить дело. Деду поручено было устроить прием, где могли бы переговорить царь с посланником.

В тот вечер в домашнем театре играли французскую пьесу. Было условлено, что после спектакля царь остановится у окна в фойе и француз подойдет к нему.

Когда дед увидал их вместе, он подозвал мою мать и сказал: «Смотри и помни: на твоих глазах решается судьба Франции».

Александр обещал помочь, и Бисмарка предупредили, что, если он не угомонится, в дело вмешается Россия.

Князь до страсти любил искусство и всю жизнь покровительствовал талантам. Обожал музыку и сам прекрасно играл на скрипке. В его коллекции скрипок были «Амати» и «Страдивари». Матушка, решив, что я унаследовал от деда способности к музыке, наняла мне консерваторского преподавателя. Но ни он, ни даже «Страдивари» не помогли. Преподавателя рассчитали, бесценную скрипку убрали в футляр.

Итак, коллекцию князя Николая-старшего продолжал князь Николай-младший, любя, как и дед, все изящное. В шкафах в его рабочем кабинете собраны были табакерки, хрустальные кубки, полные самоцветов, и прочие дорогие безделушки. От бабки Татьяны передалась ему страсть к драгоценностям. При себе он всегда носил замшевый мешочек с гранеными камнями, которыми любил поиграть и похвастаться. И рассказывал, что часто забавлял меня, ребенка, катая по столу цельную восточную жемчужину: столь крупна и совершенна она была, что дырку в ней делать не стали.

Дед мой писал и книги о музыке, но главное – написал историю нашего семейства. Женат он был на графине Татьяне Александровне де Рибопьер. Я, впрочем, ее не знал, умерла она до матушкиной свадьбы. Здоровья бабка была слабого, потому часто ездила вместе с дедом за границу, на воды и в Швейцарию – там, на Женевском озере имели они дом. Но швейцарское имение не обогатило русских владельцев. Хозяйство было запущено, и родителям моим пришлось попотеть, чтобы восстановить его.

Дед умер в Баден-Бадене после долгой болезни. Там, помнится, в детстве я и видел его. По утрам мы с братом навещали больного в скромной гостинице, где проживал он. Сидел в вольтеровском кресле, покрыв ноги шотландским пледом. Рядом на столике с пузырьками и склянками непременно стояла бутылка малаги и коробка печенья. Там-то и вкусил я свой первый аперитив.

Бабки своей по материнской линии я не знал. Говорят, была она добра и умна. И, видимо, красива – судя по дивному портрету ее работы Винтергальтера. Окружали ее вечно приживалки, кумушки, в общем, никчемные, но в старинных семьях необходимые домочадки. Некая Анна Артамоновна всех и дел-то имела, что хранить бабкину соболью муфту в картонке. Когда Артамоновна умерла, бабка открыла картонку: муфты не было. Вместо муфты лежала записка, писанная покойницей: «Прости и помилуй, Господи, рабу твою Анну за прегрешения ее, вольные или невольные».

Бабка особо следила за воспитанием дочери. Семи лет матушка моя была готовой светской дамой: могла принять гостей и поддержать разговор. Однажды бабке нанес визит некий посланник, но та велела дочери, малому ребенку, принять его. Матушка старалась изо всех сил, угощала чаем, сластями, сигарами. Всё напрасно! Посланник ожидал хозяйку и на бедное дитя даже не смотрел. Матушка исчерпала всё, что умела, и совсем было отчаялась, но тут ее озарило, и она сказала посланнику: «Не желаете ли пипи?» Лед был сломан. Бабка, войдя в залу, увидела, что гость хохочет как сумасшедший.

По отцовской линии знал я только бабку. Дед – Феликс Эльстон умер задолго до моего рожденья. Говорят, отец его был прусский король Фридрих Вильгельм IV, а мать – фрейлина сестры его, императрицы Александры Федоровны. Та, поехав навестить брата, взяла с собой фрейлину. Прусский король так влюбился в сию девицу, что даже хотел жениться. Одни говорят, что он и женился морганатическим браком. Другие утверждают, что девица отказала, не желая расставаться с государыней, но короля все же любила, и что плодом их тайной любви и был Феликс Эльстон. Тогдашние злые языки уверяли, что фамилия Эльстон – от французского «эль с’этон» (elle s’etonne – она удивляется), что, дескать, выразило чувство юной матери.

До 16 лет дед мой жил в Германии, потом уехал в Россию и вступил в армию. Позже командовал донскими казаками.

Женился он на графине Елене Сергеевне Сумароковой. Она была последней представительницей славного рода, и по сему случаю государь позволил Эльстону принять фамилию и титул жены. Та же честь была оказана моему отцу, когда женился он на последней из рода князей Юсуповых.

Бабушка, мать моего отца, была почтенной старушкой, круглой, как пышка, с миловидным лицом и добрым взглядом. Однако нередко чудила. К примеру, набивала карманы юбок всякой дребеденью и объявляла: «Прекрасные подарки друзьям». «Прекрасными подарками» были щетки для зубов, пантуфли, лекарства, туалетные принадлежности, порой весьма интимные. Все это она вываливала перед гостями и жадно следила за выражением лиц, силясь угадать, кому что понравится. Поэтому родители, когда являлись гости, искали предлог увести ее от гостиной подальше.

Были у нее две страсти: она собирала марки и разводила шелковичных червей. Черви заполонили дом. Они покрывали все кресла, и гости, садясь, давили их и пачкали платье.

В бытность нашу в Крыму бабушка увлеклась садоводством. Она и тут чудила. Уверила себя, что улитки – лучшее удобрение для сада, и собирала их по всему имению, а потом давила ногами то, что собрала, и сию клейкую кашу сдавала садовникам. Садовники кашицу выбрасывали, но, не желая огорчать бабушку, две-три недели спустя приносили ей отборные цветы и фрукты, ращенные, как заверяли они, на «улитках».

Но щедрость ее не знала границ. Когда раздала все, что имела сама, умоляла друзей помочь бедным. Нас с братом она очень любила, хотя частенько и становилась жертвою наших с ним розыгрышей. Любимой нашей шуткой было посадить ее в лифт и остановить его меж этажами. Бедная старушка пугалась и звала на помощь, а мы являлись и якобы спасали ее, за что получали вознаграждение. То же мы проделывали и с гостями, с теми, кого не терпели, но уж их-то мы не спасали. Выручали их слуги, прибежав на крики.

Своим страстям бабушка осталась верна до конца. Умирая, она потребовала шелковичных червей, поглядела на них и умерла умиротворенной.

«Прямою дорогой» – таков девиз Сумароковых. Мой отец оставался всю жизнь верен ему. И нравственно был выше многих людей нашего круга. Собой он был очень хорош, высок, тонок, элегантен, кареглаз и черноволос. С годами он погрузнел, но статности не утратил. Имел более здравомыслия, чем глубокомыслия. За доброту любили его простые люди, особенно подчиненные, но за прямоту и резкость порою недолюбливало начальство.

В юности захотелось ему воинской карьеры. Он поступил в гвардейский полк и впоследствии командовал им, а еще позже стал генералом и состоял в императорской свите. В конце 1914 года государь отправил его с миссией за границу, а по возвращении назначил московским генерал-губернатором.

Отец не готов был управлять колоссальным матушкиным состоянием и распоряжался им очень неудачно. Со старостью он тоже стал чудить, весь в мать, графиню Елену Сергеевну. С женой они были совсем разные, и понять он ее не мог. По природе солдат, ее ученых друзей не жаловал. Но из любви к нему матушка пожертвовала привычками и привязанностями и лишила себя многого, в чем могла бы найти радость жизни.

В отношениях наших с отцом всегда была дистанция. Утром и вечером мы целовали ему руку. О нашей жизни он ничего не знал. Ни я, ни брат разговора по душам никогда с ним не имели.

Матушка была восхитительна. Высока, тонка, изящна, смугла и черноволоса, с блестящими, как звезды, глазами. Умна, образованна, артистична, добра. Чарам ее никто не мог противиться. Но дарованиями своими она не чванилась, а была сама простота и скромность. «Чем больше дано вам, – повторяла она мне и брату, – тем более вы должны другим. Будьте скромны. Если в чем выше других, упаси вас Бог показать им это». Руки ее просили знаменитые европейцы, в том числе августейшие, однако она отказала всем, желая выбрать супруга по своему вкусу. Дед мечтал увидать дочь на троне и теперь огорчался, что она не честолюбива. И уж совсем расстроился, узнав, что она выходит за графа Сумарокова-Эльстона, простого гвардейского офицера.

Матушка от природы имела способности к танцу и драме и танцевала и играла не хуже актрис. Во дворце на балу, где гости одеты были в боярское платье XVII века, государь просил ее сплясать русскую. Она пошла, заранее не готовясь, но плясала так прекрасно, что музыканты без труда подыграли ей. Ее вызывали пять раз.

Знаменитый театральный режиссер Станиславский, увидав ее на благотворительном вечере в «Романтиках» Ростана, звал ее к себе в труппу, уверяя, что подлинное ее место – сцена.

Всюду, куда матушка входила, она несла с собой свет. Глаза ее сияли добротой и кротостью. Одевалась она изящно и строго. Не любила драгоценностей, хотя обладала лучшими в мире, и носила их только в особых случаях.

Когда тетка испанского короля инфанта Эулалия приехала в Россию, родители дали обед в ее честь в своем московском доме. О впечатлении, произведенном на нее матушкой, инфанта в своих «Мемуарах» пишет так:

«Более всего поразило меня празднество в мою честь у князей Юсуповых. Княгиня была необычайно красива, тою красотой, какая есть символ эпохи. Жила среди картин, скульптур в пышной обстановке византийского стиля. В окнах дворца мрачный город и колокольни. Кричащая роскошь в русском вкусе сочеталась у Юсуповых с чисто французским изяществом. На обеде хозяйка сидела в парадном платье, шитом брильянтами и дивным восточным жемчугом. Статна, гибка, на голове – кокошник, по-нашему, диадема, также в жемчугах и брильянтах, сей убор один – целое состояние. Поразительные драгоценности, сокровища Запада и Востока, довершали наряд. В жемчужных снизках, тяжелых золотых браслетах с византийским узором, серьгах с бирюзой и жемчугом и в кольцах, сияющих всеми цветами радуги, княгиня была похожа на древнюю императрицу...».

В другой раз, однако, было иначе. Родители мои сопровождали в Англию великих князя и княгиню Сергея и Елизавету на торжества по случаю юбилея королевы Виктории. Драгоценности при английском дворе обязательны. Великий князь посоветовал матушке взять с собой лучшие брильянты. Рыжий кожаный саквояж с сокровищами поручили ехавшему с родителями лакею. Вечером, по прибытии в Виндзор, матушка, одеваясь к обеду, велела горничной принести кольца с ожерельями. Но рыжий саквояж пропал. На обеде матушка сидела в парадном платье без единого украшения. На другой день саквояж отыскался в багаже немецкой принцессы, чьи вещи спутали с нашими.

В раннем детстве моей самой большой радостью было видеть матушку в нарядных платьях. Помню до сих пор платье абрикосового бархата с собольей оторочкой, в каком красовалась она на приеме в честь китайского министра Ли Хунчжана, бывшего проездом в Петербурге. В пандан к платью матушка надела брильянтовое колье с черным жемчугом. На приеме, между прочим, узнала матушка, что такое китайская вежливость. Под конец обеда двое лакеев с черными лоснящимися косицами степенно приблизились к Ли Хунчжану, неся серебряный тазик, два павлиньих пера и полотенце. Китаец взял перо, пощекотал в горле и изрыгнул все съеденное в таз. Матушка в ужасе повернулась к гостю слева, дипломату, долго жившему в Поднебесной.

– Княгиня, – отвечал тот, – считайте, что вам оказана величайшая честь. Своим поступком Хунчжан дает понять, что кушания восхитительны и он готов отобедать еще раз.

Матушку очень любило все императорское семейство, в частности сестра царицы великая княгиня Елизавета Федоровна. С царем матушка тоже была в дружбе, но с царицей дружила недолго. Княгиня Юсупова была слишком независима и говорила что думала, даже рискуя рассердить. Не мудрено, что государыне нашептали что-то, и та перестала с ней видеться.

В 1917 году лейб-медик, дантист Кастрицкий, возвратясь из Тобольска, где царская семья находилась под арестом, прочел нам последнее государево послание, переданное ему:

«Когда увидите княгиню Юсупову, скажите ей, что я понял, сколь правильны были ее предупреждения. Если бы к ним прислушались, многих трагедий бы избежали».

Политики и министры ценили матушкину прозорливость и верность суждения. Была она истинной правнучкой прадеда своего, князя Николая, могла бы держать политический салон. По скромности, однако, оставалась в тени, но тем вызывала к себе еще большее уважение.

Матушка не дорожила своим богатством и распоряжаться им поручила отцу, а сама занялась благотворительностью и попечениями о своих крестьянах. Выбери она иного супруга, возможно, сыграла бы свою роль не только в России, но и в Европе.

Пять лет разницы у нас с братом поначалу мешали нашей дружбе, но, когда мне исполнилось шестнадцать лет, мы сблизились. Николай учился в Петербурге, закончил Санкт-Петербургский университет. Как и я, не любил он армейской жизни и от военной карьеры отказался. По характеру был скорее в отца и на меня не походил. Но от матери унаследовал склонность к музыке, литературе, театру. В двадцать два года руководил любительской актерской труппой, игравшей по частным театрам. Отец этим его вкусам противился и дать ему домашний театр отказался. Николай и меня пытался затащить в актеры. Но первая проба стала и последней: роль гнома, какую дал он мне, оскорбила мое самолюбие и отвратила от сцены.

Николай был высоким, стройным юношей. Брюнет, темные глаза выразительны, брови густы, а губы крупны и чувственны. Имел красивый баритон и пел, сам себе подыгрывая на гитаре.

С годами стал властен и резок, уважал лишь свое мнение и делал что хотел. Терпеть не мог наших гостей, как, впрочем, и я. Люди эти были важны и лицемерны. В их обществе мы, борясь со скукой, придумали объясняться движением губ. И столь понаторели в этой азбуке, что откровенно насмехались над гостями в их же присутствии. Правда, в конце концов были разгаданы и нажили себе немало врагов.

 

Глава 4

Коронование Николая II – Празднества в Архангельском и нашем московском доме – Мария, жена румынского престолонаследника – Князь Грицко

В 1896 году по случаю восшествия на престол императора Николая II уже с мая мы находились в Архангельском, принимая многочисленных гостей, прибывших на коронационные торжества. В числе приглашенных был румынский престолонаследник с супругой княгиней Марией. В их честь родители мои выписали из Москвы модный в то время румынский оркестр. Стефанеско, музыкант оркестра, игравший на цимбалах, стал впоследствии моим частым спутником. Я то и дело брал его в поездки. Очень я любил его слушать, и порой он играл для меня ночь напролет.

Великий князь с княгиней, Сергей и Елизавета, тоже принимали с утра до вечера друзей и родню у себя в Ильинском в пяти верстах от нас. Часто бывали они и в Архангельском. Появлялись и царь с царицей у нас на балах, по блеску не уступавших дворцовым.

Ожил домашний театр. Из Петербурга отец с матерью выписали итальянскую оперу с Маццини и Арнольдсон и танцовщиков. Однажды давали «Фауста».

За минуту до начала матушке передано было, что г-жа Арнольдсон петь отказывается потому-де, что в сцене в саду поставили у рампы цветы с неприятным для госпожи певицы запахом. В считанные секунды цветы заменили зеленью. Помню и другой фокус: зрителей рассадили в ложи, а партер уставили чайными розами, и зал благоухал, как розарий.

После спектакля собирались на террасе. Столики с канделябрами в середине были накрыты к ужину. Вспыхивал фейерверк, и огненная феерия столь потрясала меня, ребенка, что идти спать я ни за что не хотел.

Веселье продолжалось в Москве, куда родители с гостями отправились за несколько дней до коронования. Московский наш дом хранил отпечаток эпохи: широкие сводчатые залы, мебель XVI века, богатая узорчатая утварь. Пышность в византийском вкусе, то, что надобно для подобных приемов. Принцы-европейцы клялись, что ничего пышней не видали.

Для таких празднеств мы с братом оказались слишком малы и оставлены были в Архангельском. Однако ж в день коронования привезли в Москву и нас. И сегодня, стоит закрыть глаза, вижу ярко освещенный Кремль, красно-зеленые крыши теремов и золотые купола храмов.

Утром из Большого Кремлевского дворца шествие двинулось в Успенский собор. После церемонии царь и обе царицы в коронах и царских мантиях, сопровождаемые всею царской семьей и иностранными принцами, из собора направились во дворец обратно. Золото, брильянты, рубины сверкали в тот день на солнце ярче самого солнца. Только в России могло иметь место подобное зрелище! Царь с царицей, представшие перед толпой, были и впрямь помазанники Божьи! И кто бы мог подумать, что двадцать два года спустя от всего великолепия и величия останется одно воспоминание?

Рассказывают, что, одевая царицу к коронации, одна из ее женщин уколола палец о застежку мантии, и капля крови упала на горностай.

Три дня спустя была ходынская трагедия. Вследствие плохой организации на раздаче народу царских подарков случилась чудовищная давка. Тысячи людей были растоптаны. Кое-кто усмотрел в том мрачное предзнаменование для нового царствования.

Почти все коронационные торжества были после того отменены. Однако нашлись у Николая дурные советчики. Царь уступил и в день Ходынки явился на бал к французскому послу. Меж великими князьями вспыхнула ссора. Трое братьев великого князя Сергея Александровича, тогдашнего московского генерал-губернатора, желая приуменьшить катастрофу, за какую был немало ответствен их брат, заявили, что программу торжеств изменять не должно. Им решительно возразили четверо Михайловичей (великий князь Александр, мой будущий тесть, с братьями), и были обвинены в интриганстве против родных.

После коронации родители с гостями вернулись в Архангельское. Румынские князь с княгиней, Фердинанд и Мария, также продолжали гостить. Фердинанду дядей приходился румынский король Кароль I. Помню короля частым матушкиным гостем. Он был красив и величествен, седовлас и с орлиным профилем. По слухам, он любил политику и деньги и не любил жены. Супруга его, княгиня Виде, писала романы под псевдонимом Кармен Сильва. Детей у них не было. Фердинанд, таким образом, наследовал трон. Этот был малым добрым, но вполне заурядным, застенчивым, вялым и в семье, и в политике. Мог бы сойти за красавца, не будь лопоух. Женат он был на старшей дочери княгини Марии Саксен-Кобург-Готской, сестры нашего Александра III.

Княгиня уже прославилась красотой. Глаза ее имели столь поразительный серо-голубой оттенок, что, один только раз глянув в них, помнили их вечно. Она была стройна и тонка, как стебель. Я был покорен. Ходил за ней, как тень. По ночам не спал и думал о ней. Однажды она меня поцеловала. Я был так счастлив, что вечером отказался умываться. Она, услышав об этом, очень смеялась. Много лет спустя в Лондоне на обеде у австрийского посланника я вновь встретился с княгиней Марией. Я заговорил с ней об этой истории. Она ее помнила.

В те дни еще один случай потряс мое детское воображение. Однажды, обедая, услыхали мы топот копыт в соседней комнате. Дверь распахнулась, и явился нам статный всадник на прекрасном скакуне и с букетом роз. Розы он бросил к ногам моей матери. Это был князь Грицко Витгенштейн, офицер государевой свиты, красавец, известный причудник. Женщины по нему с ума сходили. Отец, оскорбясь его дерзостью, объявил ему, чтобы не смел он впредь переступать порог нашего дома.

Я поначалу осудил отца. Верхом несправедливости показались мне его слова – кому! – истинному герою, идеальному рыцарю, какой не побоится выразить любовь свою поступком, исполненным изящества.

 

Глава 5

Мои детские болезни – Товарищи по играм – Аргентинец – Выставка 1900 года – Генерал Бернов – Клоун – Путешествия воспитывают

В детстве переболел я всеми детскими болезнями и долго был слабым и чахлым. Худобы своей очень стыдился, не знал, что сделать, чтоб растолстеть. С надеждой прочел я рекламу «Восточных пилюль». Тайком принялся их глотать, но без толку. Лечивший меня врач, заметив коробочку у меня на тумбочке, спросил, в чем дело. Когда я сознался, он захохотал и велел мне их выкинуть.

Наблюдало меня несколько докторов, но более других любил я доктора Коровина, которого за фамилию прозвал дядя My. С постели заслышав его шаги, я мычал, и он немедленно мычал в ответ. Как все старые доктора, он слушал меня через салфетку. Я обожал запах его лосьона для волос и долго считал, что волосы у докторов всегда сладко пахнут.

Оказался я с характером. И теперь без стыда не вспомню, как мучил я воспитателей. Первой была няня-немка. Сперва она растила моего брата, потом перешла ко мне. Несчастная любовь к секретарю отца свела ее с ума. Думаю, мой дурной нрав довершил дело. Отец с матерью, насколько помню, поместили ее в лечебницу для умалишенных, где пребывала она, пока не выздоровела. Меня же поручили старой матушкиной гувернантке мадемуазель Версиловой, женщине замечательно доброй, преданной, ставшей отчасти членом семьи.

Учился я плохо. Гувернантка думала подхлестнуть меня, взяв соучеников. Но я все равно зевал, ленился и дурным примером заразил товарищей. К старости м-ль Версилова вышла замуж за швейцарца мсье Пенара, братнина учителя, доброго и знающего, о нем вспоминаю с любовью. Сейчас ему девяносто шесть лет. Живет он в Женеве. Иногда пишет мне. Его письма навевают далекое прошлое, когда я столь часто испытывал его доброту и терпение.

Близкой родни у матушки не было. Кутузовы, Кантакузины, Рибопьеры и Стаховичи – седьмая вода на киселе. Мы дружили на расстоянии. Двоюродный брат с сестрой Сумароковы, Елена и Михаил, были не ближе. Отец их болел, и жили они с ним за границей почти постоянно. Приятелями нашими, товарищами игр, сделались дети отцовой сестры Миша, Володя и Ира Лазаревы да две дочери дяди Сумарокова-Эльстона, Катя и Зина.

Влюблены мы все были в Катеньку, красотку. Сестра была попроще, но ее мы любили за доброе сердце. Старший Лазарев, Миша, ровесник более моему брату, был острослов и умница. Володя немного нелеп, но в этом, казалось, особая прелесть. Выразительно-живое лицо и нос картошкой делали его похожим на клоуна. Он был неутомим и меж нас заводилой. Благороден, но легкомыслен, он ни к чему не относился всерьез. Все ему потеха. Одна игра на уме. Вместе с ним мы отчаянно шалили, и воспоминание об этих шалостях до сих пор вгоняет меня в краску. У сестры его Ирины был столь же веселый нрав, а ее египетский профиль и длинные зеленые глаза уже покорили немало сердец.

В нашу компанию входили также дети министра юстиции Муравьева и государственного секретаря Танеева. В воскресные дни мы собирались на Мойке.

Раз в неделю модный учитель танцев мсье Троицкий являлся посвятить нас в тайны вальса и кадрили. Тонкий, жеманный, напомаженный и надушенный. Седеющая бородка с прямым пробором посередине. Приходил, подпрыгивая, в костюме безупречной кройки, лаковых туфлях, белых перчатках и с цветком в бутоньерке.

Моей постоянной партнершей была Шура Муравьева, девочка милая и умная. Танцор я вышел никудышный. Она кротко терпела мою неуклюжесть и не сердилась, хотя на ноги наступал я ей то и дело. С Шурой мы стали друзьями навечно.

По субботам бывали танцевальные вечера у детей Танеевых. Проходили они шумно и весело. Танеева-старшая, рослая, сильная девица с толстым лоснящимся лицом, была напрочь лишена обаяния. Ума за ней тоже не водилось. Только хитрость да жир. Охотников танцевать с ней не было. Кто бы мог подумать, что толстуха Анна сблизится с царской семьей да еще сыграет столь роковую роль! Головокружительному восхождению Распутина помогла Танеева также.

Я достиг возраста, когда всё непонятно, и приставал с вопросами к взрослым. Когда спрашивал я, откуда все взялось, мне отвечали: от Бога.

– А кто такой Бог?

– Незримая сила на небесах.

Ответ неопределенный, разъяснял мало, и долго я всматривался в небо, надеясь узреть там что-то или хоть как-то уточнить объяснение.

Но чем больше я пытался разъяснить тайну происхождения людей, тем меньше меня удовлетворяли даваемые ответы. Мне говорили об Адаме и Еве, объясняли таинство Христово, а потом сказали, что мал я еще для таких вещей, что вырасту и сам все пойму. На этом я, разумеется, не мог успокоиться. Пришлось решать вопрос самому, и решил я его по-своему. Представил я, что Бог – царь царей и сидит средь облаков на золотом троне в окружении придворных-архангелов. А птицы, думал я, – поставщики двора Его Небесного Величества, и оставлял им на окне на тарелке часть своего обеда. Еда с тарелки исчезала, и я радовался, что царь царей принял подношение.

А что до вопроса, откуда берутся дети, тут я тоже долго не гадал. Решил, что, к примеру, несомое курицей яйцо – петушиная частица. Она отпадает от петуха и становится новым петухом, и так же происходит и у людей. Сей любопытный вывод сделал я, заметив некоторое различие у мужских и женских статуй, а также внимательно рассмотрев собственные анатомические особенности.

Этим представлением я и довольствовался, пока не предстала мне однажды грубая действительность. Произошло это в результате случайной встречи в Контрексевиле, где матушка проходила курс лечения. Было мне тогда лет двенадцать. В тот вечер я вышел после ужина на прогулку в парк. Идучи мимо ручья, в окнах беседки увидел я, как смуглый юноша прижимает к себе хорошенькую девицу. По всему, получали они сильное удовольствие. Непонятное чувство овладело мной. Я подошел, чтобы исподтишка рассмотреть.

Вернувшись, я рассказал матушке о том, что увидел. Она смутилась и поспешила заговорить о другом.

В ту ночь я не мог заснуть. Эта сцена стояла у меня перед глазами. Назавтра в тот же час я вернулся к беседке – никого. Я хотел было уйти, но заметил на аллее того смуглолицего типа. Он направлялся в беседку. Я подошел и прямо спросил, не свидание ли у него с той барышней. Сначала он посмотрел с удивлением, но потом засмеялся и осведомился, что мне за дело. Я объяснил, что видел их накануне, и он сказал, что свидание у него с барышней позже, у него в номере, и пригласил меня прийти. Судите сами, как взволновался я.

Дома все устроилось мне на руку. Матушка, устав, легла рано, отец ушел играть в карты с приятелями. Гостиница, куда я был зван, – рядом. Смуглолицый ждал меня, сидя на ступеньках. Он похвалил меня за точность и увел в номер. Когда явилась барышня, я уже знал, что он – аргентинец.

Не помню, сколько я пробыл у них. Вернувшись к себе, я не раздеваясь бросился на постель и заснул как убитый. В тот вечер вдруг разъяснилось для меня все. За два-три часа наивное и невинное дитя приобщилось ко взрослым тайнам. А что до самого аргентинца, приобщившего меня, он исчез на другой день, и никогда более я не встречал его.

Поначалу я хотел во всем признаться матушке, однако не решился от стыда и от страха. Отношения между мужчиной и женщиной так поразили меня еще и потому, что прежде я ни о чем таком и думать не думал. Теперь же, благодаря откровениям аргентинца, я представлял себе знакомых господ и дам в самых немыслимых положениях. Неужели они все ведут себя так? От этих диких картин моя детская голова пошла кругом. Вскоре я рассказал об этом брату, но тот, к моему удивлению, выслушал все равнодушно. Тогда я замкнулся в себе и ни с кем более об этом не заговаривал.

В 1900 году наша семья поехала в Париж на Всемирную выставку. Выставку помню очень смутно. Таскали меня на солнцепеке с утра до вечера по скучным павильонам. Я устал и выставку возненавидел. Однажды днем, когда особенно изнемог, я заметил неподалеку пожарную кишку. Я схватил ее и направил на толпу, усердно поливая всякого, кто хотел ко мне подойти. Народ закричал, поднялась суматоха, даже паника. Прибежали полицейские. Они вырвали у меня кишку и препроводили и меня, и семейство мое в участок. После долгих споров удалось убедить блюстителей порядка, что у меня легкое помрачение рассудка, исключительно от жары, и нас отпустили, заставив, однако, уплатить штраф. В наказание родители запретили мне ходить на выставку, не зная, что их наказание мне – великая награда. После этого я разгуливал по Парижу в свое удовольствие, заходил в бары и знакомился с кем ни попадя. Когда же я привел новых знакомцев к нам в отель, родители ужаснулись и впредь запретили мне гулять одному.

А вот Версаль и Трианон поразили меня. Историю Людовика XVI и Марии Антуанетты знал я очень приблизительно. Когда же узнал я во всех подробностях об их трагическом конце, я буквально устроил культ обоим мученикам. Повесил у себя в комнате их портреты и всякий день ставил перед портретами свежие цветы.

Когда отец с матерью отправлялись за границу, с ними непременно ехал кто-нибудь из друзей. На этот раз с нами поехал генерал Бернов, которого все звали неизвестно почему «тетя Вотя». Толстый и некрасивый, с предлинными усами, которыми гордился, он был похож на тюленя. А на деле – добряк, чистый генерал Дуракин. Подчинялся всем отцовым прихотям, а отец без него не мог ни минуты. Было у генерала любимое выражение «ну-ка стой», какое в разговоре вставлял он дело не по делу. Притом никто не знал, к чему именно оно относится. Эта его присказка сослужила ему однажды плохую службу. Как-то на параде вел он гвардейский полк и перед царской трибуной должен был погнать галопом и с саблями наголо. Отдавая приказ: «В галоп!», он крикнул свое «ну-ка, стой» и помчал во весь опор, не заметив, что гвардейцы его, остановленные странной командой, не стронулись с места.

Русские офицеры всегда, даже не находясь на службе, носили военный мундир. К штатскому платью они не привыкли и выглядели в нем странно, а порой сомнительно. Вот почему отец со своим приятелем-генералом вызвали подозрение у ювелира Бушрона, когда принесли ему в починку матушкины украшения. Завидев бесценные брильянты в руках двух подозрительных субъектов, ювелир поспешил предупредить полицию. Ошибку свою он признал тогда лишь, когда предъявили они бумаги, удостоверявшие личность. Тут уж ювелир рассыпался в извинениях.

Однажды мы с матушкою оказались на рю де ля Пэ и встретили торговца собаками. Рыжый песик с черной мордочкой по кличке Наполеон так мне понравился, что я стал упрашивать матушку купить его. Матушка, к моей радости, согласилась. А вот собачью кличку я счел кощунственной и переименовал его в Клоуна.

Восемнадцать лет Клоун не расставался со мной, был мне верным товарищем. Очень скоро он стал знаменит. Все, от членов императорской фамилии до последнего нашего холопа, знали и любили его. Он был как уличный парижский мальчишка, любил пофрантить и принимал важный вид перед фотографами. Обожал конфеты и шампанское. Когда пьянел, становился уморительным. А если у него пучило живот, он подходил к камину и совал туда зад с виноватым видом, точно прося прощения.

У Клоуна были свои симпатии, а также свои антипатии, совершенно неодолимые. Не любил – непременно задирал ногу на брюки или юбку врага. К примеру, так возненавидел одну матушкину приятельницу, что пришлось его запирать, когда та приходила к нам. Однажды она явилась в восхитительном вортовском платье розового бархата. К несчастью, Клоуна запереть забыли. Едва приятельница вошла, он бросился к ней и облил ей весь подол. С дамой случилась истерика.

Клоун мог бы выступать в цирке. В жокейском костюмчике он забирался на пони и с трубкой в зубах изображал курильщика. Был он и охотником неплохим и приносил дичь, как настоящая охотничья собака.

Однажды заехал к матушке обер-прокурор Святейшего синода и, на мой взгляд, слишком засиделся. Решил я действовать при помощи Клоуна. Густо набелил и нарумянил его, как старую кокотку, напялил на него парик и платье и выпустил в таком виде в гостиную. Клоун понял, чего от него ждут, и вызывающе, на задних лапках, прошел к гостю. Тот, скандализованный, немедленно удалился. Мне только того и надо было.

С Клоуном мы не разлучались. Он ходил за мной всюду, а ночью спал рядом на подушке. Когда Серов писал мой портрет, то просил, чтоб и Клоун сидел при мне непременно: говорил, это лучшая его модель.

Прожив восемнадцать лет, Клоун умер, и я похоронил его в саду нашего дома на Мойке.

Великий князь Михаил Николаевич и сын его великий князь Алексей каждое лето приезжали на несколько дней погостить в Архангельское. Великий князь Михаил был последним сыном императора Николая I. Он участвовал в Крымской, Кавказской и Турецкой войнах и двадцать два года оставался императорским наместником на Кавказе, а по возвращении получил пост главного инспектора артиллерии и должность председателя Государственного совета.

В детстве моем великий князь Алексей, старше меня на десять лет, непременно привозил мне игрушки. Помню, в частности, надувного Арлекина – в надутом виде вдвое больше меня. Очень я ему обрадовался. Однако радость была недолговечна: белка Типти очень скоро в клочки растерзала его.

Великий князь Михаил любил смотреть, как мы с братом играем в теннис. Усевшись в глубокое кресло, мог часами наблюдать за игрой. Игроком я был никудышным, мячи посылал во все стороны и однажды угодил великому князю в глаз. Удар оказался столь сильным, что пришлось вызвать окулиста, московскую знаменитость, дабы великий князь сохранил глаз.

Оплошность подобного рода я совершил еще раз в Павловске, в летнем доме великого князя Константина Константиновича. Там же находились сестра его, греческая королева Ольга, и мать, великая княгиня Александра Осиповна, почтенная пожилая особа, которую в кресле на колесах катали по саду. Все ее очень почитали. Когда ее этак вывозили в сопровождении родных, казалось, движется шествие с церковным пастырем во главе.

Однажды каталку с великой княгиней вывезли из дворца, когда младший сын королевы Ольги, принц Христофор, и я играли в мяч на дворцовой лужайке. С обычной своей неловкостью я сильно ударил по мячу. Мяч полетел в сторону кресла и попал почтенной даме прямо в лицо.

В Петербурге великий князь Константин жил в Мраморном дворце – роскошном здании из серого мрамора, построенном Екатериной II для фаворита своего графа Орлова. Я хаживал туда играть с великокняжескими детьми. Однажды вздумалось им поиграть в похороны президента Феликса Фора, моего тезки. Всю игру я усердно изображал покойника. Однако, не успели меня вытащить из «могилы», я, разозленный, наставил своим «могильщикам» фонарей под глазом. С тех пор ни в Мраморный дворец, ни в Павловск меня не звали.

До пятнадцати лет я страдал лунатизмом. Как-то ночью в Архангельском я очнулся верхом на балюстраде одного из балконов. Разбудил меня, видимо, птичий крик. Увидав, что внизу пропасть, я до смерти перепугался. На мой крик прибежал лакей и выручил меня. Я был так благодарен ему, что упросил родителей дать мне его в услужение. С тех пор Иван находился при мне неотлучно, и я считал его скорее другом, нежели слугой. Оставался он со мной вплоть до 17-го года. Когда стряслась революция, он был в отпуске. Обратно доехать до меня ему не удалось, и я навсегда потерял его след.

В 1902 году отец с матерью отправили меня в путешествие по Италии со старым преподавателем искусства Адрианом Праховым. Шутовской вид старика учителя тотчас бросался в глаза. Коротенький и большеголовый, с шапкой волос и рыжей бородой, он походил на клоуна. Мы решили звать друг друга «дон Адриано» и «дон Феличе». Начали вояж мы в Венеции, кончили Сицилией. Учитель научил меня, однако, не совсем тому, чему должен был.

Я изнемогал от жары, и художественные красоты Италии созерцал неохотно. Зато дон Адриано бегал по церквам и музеям неутомимо и весело. Часами простаивал у картин и каждому встречному-поперечному рассказывал о них по-французски с чудовищным акцентом. Туристы, пораженные его эрудицией, ходили за нами толпами. Что до меня, я терпеть не мог коллективного обучения и проклинал этих потных субъектов с фотографическими аппаратами, постоянных наших преследователей.

Одевался дон Адриано очень, по его мнению, подходяще к тамошнему климату: носил белый шелковый костюм, соломенную шляпу и зонтик на ярко-зеленой подкладке. По улице за нами вечно бежали мальчишки. Как ни мал я был, а понял, что не с ним бы плавать в венецейской гондоле.

Прибыв в Неаполь, мы сняли номер в гостинице «Везувий». Жарко было нестерпимо, и до вечера я и носа на улицу не казал. Учитель целыми днями бегал по своим неаполитанским знакомым, коих имел много, а я скучал в гостинице. На закате, когда жара спадала, я выходил на балкон и смотрел на прохожих. Иногда заговаривал с кем-нибудь, но по-итальянски говорил через пень-колоду, и беседы не получалось. Однажды у гостиницы остановился фиакр. Из него вышли две дамы. Кучер был славный на вид юноша, к тому ж понимал по-французски. Я признался ему, что скучаю в Неаполе, что хочу погулять по городу ночью. Он вызвался быть моим провожатым в тот же вечер и обещал заехать за мной в одиннадцать. В это время учитель мой уже засыпал. Приехал кучер точно, как обещал. Я на цыпочках вышел из номера и, ничуть не заботясь, что иду без гроша, уселся в фиакр. Мы поехали. Миновав несколько безлюдных улочек, итальянец остановился у какой-то двери, впотьмах. Войдя в дом, я поразился: с потолка свисают на веревках чучела животных, в том числе огромный крокодил. На миг мне почудилось, что я в зоологическом музее. Но понял, что это не музей, когда увидел накрашенную толстуху в фальшивых брильянтах. В гостиной, куда толстуха провела нас, стояли красные плюшевые диваны и сплошь зеркала. Я оробел, но вожатый мой, ничуть не смущаясь, потребовал шампанского и сел подле меня. Хозяйка заведения устроилась тут же. Мимо прохаживались красотки. Пахло потом и дешевыми духами. Красавицы были всех мастей, даже чернокожие. Иные в чем мать родила. Иные одеты как баядерки. Кто-то в матроске, кто-то в детском платьице. Они прохаживались, вихляя бедрами и кокетливо поглядывая на меня. Я совсем смутился, даже испугался. Кучер с хозяйкой то и дело прикладывались к бутылке. Я тоже стал пить. Они чмокали меня, говоря: «Ке белло бамбино!».

Вдруг открылась дверь, и я обомлел: на пороге стоял мой старик учитель. Хозяйка бросилась навстречу и обняла как завсегдатая, своего человека. Я было спрятался за кучерову спину, но дон Адриано уже заметил меня. Радостно улыбаясь, он сжал меня в объятиях с воплем: «Дон Феличе! Дон Феличе!». Все смотрели онемев. Первый опомнился кучер. Он наполнил бокал шампанским, крикнул: «Ура, ура!», и все подхватили крик.

Уж не помню, когда все это кончилось, однако проснулся я на другой день с сильнейшей головной болью. Более в гостинице я один не сидел. После полудня, когда жара слабела, мы шли с учителем по музеям, а вечером начинали ночную гульбу с ним же и моим приятелем-кучером.

Однажды прогуливался я по набережной, любуясь морем и Везувием. Какой-то нищий схватил меня за руку, показал пальцем на вулкан и шепнул мне с таинственным видом: «Это Везувий». Видимо сочтя, что продал ценное сведение, он попросил денег. Расчет его был неплох. Я оплатил щедро – не сведение его, а нахальство, развеселившее меня.

Из Неаполя поехали мы на Сицилию осмотреть Палермо, Таормину и Катанию. Жара была нестерпимой. А на макушке Этны лежал снег. Я, мечтая о прохладе, предложил учителю подняться к вершине. Дону Адриано не хотелось, но я уговорил его, и мы отправились, взяв ослов и проводников. Поднимались долго. Когда добрались до кратера, старик валился с ног от усталости. Только мы спешились, чтобы насладиться видами, как земля стала накаляться и местами выпускать пар. Мы перепугались, вскочили на ослов и пустились вниз. Но проводники наши засмеялись, позвали нас назад и сказали, что явление это обычное и бояться нечего. Ночь мы провели в укрытии и от холода не могли сомкнуть глаз. Наутро мы поняли, что все же пар костей не ломит, и решили немедленно вернуться в Катанию. На обратном пути чуть было не вышло трагедии. На тропинке вдоль кратера учителев осел оступился и скинул всадника. Тот полетел в пропасть. К счастью, он успел уцепиться за скалу, пока проводники бежали на выручку. Когда его вытащили, он был ни жив ни мертв со страху.

Перед тем как вернуться в Россию, несколько дней мы провели в Риме. Безумно жалею, что так дурно распорядился своим итальянским временем. Венеция и Флоренция необычайно впечатляли меня, но мал я еще был ценить красоту. В воспоминаниях о моей первой Италии художества – совсем иные!

 

Глава 6

Святой Серафим – Русско-японская война – Сестры-черногорки – Встречи в Ревеле

В 1903 году преподобный Серафим Саровский, почивший в Саровской пустыни тому лет семьдесят, был причислен к лику святых. Царь Николай вместе со всей императорской семьей присутствовал на церемонии обретения мощей и канонизации преподобного Серафима.

Хотя история сего святого не связана ни со мной, ни с семейством моим, хочу рассказать ее, ибо в моем детстве она не прошла бесследно, к тому ж о канонизации этой много говорилось в дни моего шестнадцатилетия.

Старец родился в 1759 году в Курске в семье купца Мошнина. Родители его были честны и набожны. Сам Серафим с детства также отличался благочестием, часами молился перед иконами.

Однажды, взойдя с матерью на недостроенную колокольню, он упал с башни и, пролетев пятьдесят метров, рухнул на землю. Мать сбежала вниз вне себя от горя, считая его уже мертвым. Каковы же были ее изумление и радость, когда она увидела его стоящим на ногах, целым и невредимым. Весть тотчас облетела город, и в дом к Мошниным повалил народ. Все желали видеть чудо-дитя. Впоследствии ему не однажды еще грозила смертельная опасность, но чудесным образом всякий раз бывал он спасен.

Восемнадцати лет вступил он в Саровскую обитель. С годами, однако, монастырская жизнь показалась ему суровою недостаточно, и он удалился в пустынь. Пятнадцать лет он жил отшельником в посту и молитвах. Тамошние жители приносили ему еду, но все почти он скармливал птицам и зверям, с коими был дружен. Игуменья из соседней обители, когда зашла к нему, обмерла от страху, увидав на пороге лежащего медведя. Старец заверил ее, что зверь безобидный, что ему, старцу, он друг и всякий день приносит из лесу мед. Чтобы окончательно успокоить мать-настоятельницу, он послал медведя за медом. Медведь пошел и вскоре вернулся, неся в лапах медовые соты. Серафим вручил их изумленной матушке.

Говорят, сто один день и сто одну ночь он простоял на скале, подняв к небу руки и твердя: «Господи, помилуй нас, грешных!».

В другой раз в хижину к нему явились грабители и потребовали денег. Когда он сказал, что ничего не имеет, они избили его палками и, решив, что убили, ушли. Люди нашли его без сознания, в крови, с проломленным черепом и сломанными ребрами. Неделю он был на грани жизни и смерти, однако всякое лечение принимать отказывался. На восьмой день явилась ему Богородица. Он почувствовал себя лучше и вскоре поправился. После чего вернулся в обитель и заперся в келье, дав пятилетний обет молчания. Пять лет прошло, и он целиком посвятил себя помощи ближнему. Лицо его излучало благодать. К тому времени было ему семьдесят лет. Вся Россия знала и почитала его. Тысячи паломников стекались к нему отовсюду, прося его помощи и молитвы. И всех принимал он, утешал, наставлял, исцелял.

В 1825 году император Александр I явился к нему и имел с ним долгую беседу. После этого государь уехал в Таганрог. В Таганроге он якобы скончался. Смерть его, а вернее, исчезновение – загадка и по сей день.

Александр, видимо, знал о заговоре, затеянном, чтобы заставить отречься отца его, Павла I. Убийство Павла так потрясло его, что под конец жизни он решил оставить власть и уйти жить отшельником в сибирские леса. По одной версии, он уехал в Таганрог на Азовское море, где якобы умер. А по другой – переоделся нищим и ушел с этапом каторжников в Сибирь. В Сибири, как рассказывают, он отшельничал в лесу, и в тамошних местах все знали его под именем Федора Кузьмича.

Вторую версию считали легендой. Однако после смерти отшельника в убежище его нашли вещи с монограммой императора Александра, а, когда большевики вскрыли императорские гробницы в соборе Петра и Павла в Петербурге, Александрова оказалась пуста. Великий князь Николай Михайлович, автор интереснейших исторических записок и биографии Александра I, вторую версию отрицал. Я спросил его почему. Он сказал, что так было нужно, хотя сам считал вторую версию правдой. Еще одна загадка...

Однажды к старцу Серафиму некая княгиня привезла на носилках больного племянника, лечить которого врачи отказались. Старец встал на молитву. Вдруг бывшие рядом иноки увидали, что старец, молясь, парит, и сияет над ним ореол. Так оставался он все время молитвы. Затем оборотился к юноше и сказал: «Ты здоров». И тот действительно стал здоров. Состояние левитации наблюдали у старца и в других случаях.

Однажды его нашли бездыханным. Прибежали монахи, с плачем встали на колени. Однако блаженный открыл глаза и сказал: «Господь внял моим молитвам. Я молил Его приоткрыть мне завесу того света, и Он взял меня к Себе». Но описать то, что видел, Серафим не смог. Умер он в старости в 1833 году, в келье своей на молитве пред иконою Богородицы. В Саровской пустыни похоронен. Могила его стала местом паломничества. Не одно чудо случилось на ней. В келье старца нашли рукописи, им писанные. Говорят, Святейший синод, ознакомясь с ними, постановил их сжечь. Почему – неизвестно. Один рукописный листок от 1831 года чудом уцелел и был сохранен монахами. В нем писал старец, что по смерти своей однажды в лето будет канонизирован в присутствии царя и семьи царской и что вскоре затем беды обрушатся на Россию и потекут реки крови. Несчастьями этими Господь пожелает очистить русский народ, избавить его от вялости. Ибо волею Господней назначена ему судьба особая. Миллионы русских будут рассеяны по миру и укрепят этот мир в вере, явив ему пример смирения и мужества. Россия очистится, возродится, станет великой державой, и вопрос о власти разрешится вселенским собором. «Начнется сие сто лет спустя смерти моей. Призываю всех людей русских приуготовиться к тем великим делам постом и покаянием».

Русско-японская война была тяжелейшей ошибкой правления Николая II. Привела она к гибельным последствиям и стала началом эпохи потрясений. Россия оказалась не готова к войне. Те, кто побудил царя объявить ее, – предали страну и династию.

Враги России, пользуясь всеобщим недовольством, настраивали народ против правительства. Начались забастовки. На членов царской семьи и министров были совершены покушения. Царю пришлось пойти на компромисс. Он объявил о создании Государственной думы и учреждении конституционного правления. Императрица воспротивилась решительно. Не осознавая всей важности ситуации, она полагала, что можно найти иной выход.

Открытие думы состоялось 27 апреля 1906 года. Ждали того с тревогой, ибо понимали, что решение это – обоюдоострое, может равно пойти на пользу и повредить.

В час пополудни члены царской фамилии торжественно вошли в Георгиевский зал Зимнего дворца. Впервые в этом зале открывалось столь пестрое собрание, где иные одеты были весьма непарадно. Прочитав «Отче наш», государь обратился к залу с приветственной речью. На самих собравшихся это первое собрание произвело впечатление тяжелое, и в том усмотрели плохое предзнаменование.

Будь депутаты истинными русскими патриотами, дума могла бы помочь правительству. Однако оказались в ней вредные и мятежные элементы. Они-то и превратили ее в рассадник крамолы. Атмосфера накалялась. Думу периодически разгоняли. Политических покушений становилось все больше.

Дело усугубилось, когда депутат от кадетов Гучков произнес зажигательную речь против великих князей и правительства. Он заявил, что недопустимо отдавать ключевые государственные посты членам царской фамилии. Неприкосновенность этих особ, убеждал он, позволяет их протеже и любовницам безнаказанно заниматься самыми темными махинациями.

Дочери короля Черногории, великие княгини Милица и Анастасия Николаевны, были в ту пору при дворе крайне влиятельны. Одна черногорка вышла замуж за великого князя Петра Николаевича, другая, быв сперва за герцогом Лейхтенбергским, вторым браком сочеталась с великим князем Николаем Николаевичем. В Петербурге черногорок звали «черным горем». Занимались они черной магией и водили дружбу с колдунами и гадалками. Они-то и привели ко двору шарлатана-француза Филиппа, а позже – Распутина. Дом их стал средоточием темных сил, увы, овладевших несчастным нашим государем и толкнувших отечество в пропасть.

Отец мой, прогуливаясь однажды на море в Крыму, встретил великую княгиню Милицу в карете с каким-то незнакомцем. Он поклонился ей, но она на поклон не ответила. Беседуя с ней двумя днями позже, он спросил почему. «Потому что вы не могли меня видеть, – отвечала великая княгиня. – Ведь со мной был доктор Филипп. А когда на нем шляпа, он и спутники его невидимы».

Одна из сестер ее рассказывала мне, что в детстве, прячась за гардиной, подкараулила приход Филиппа и обомлела, увидав, что все, кто был в гостиной, встали перед ним на колени и целовали ему руку.

В Библии в 20-й главе «Левита» сказано: «И если какая душа обратится к вызывающим мертвых и волшебникам, чтобы блудно ходить вслед их: то Я обращу лице Мое на ту душу и истреблю ее из народа ее».

Поздно спохватились сестры-черногорки и не смогли, как ни старались, раскрыть глаза на обман государю с государыней.

Летом 1906 года в Петербург пришло известие, что премьер-министр Столыпин стал жертвой покушения в летней своей усадьбе.

Матушка в тот день после полудня уехала навестить его, и, пока она не вернулась, мы сходили с ума от волнения. Но покушение, как она, вернувшись, рассказала, случилось несколько минут спустя ее ухода. Не успела она сесть в карету, как раздался взрыв. Столыпин также не пострадал, но была тяжело ранена его дочь.

Позже прошел слух, что покушение было и на императорское семейство. Государь с женой и детьми совершал всегдашнюю свою осеннюю морскую прогулку в финляндских фьордах на яхте «Штандарт».

Что случилось – толком никто не знает. Одни говорят, яхта нарвалась на мину, подложенную революционерами. Другие – что наскочила на скалу и не разбилась потому только, что медленно шла. Как бы там ни было, вернулись они целыми и невредимыми на «Полярной звезде», высланной за ними императрицей Марией Федоровной.

В то же лето ожидали визит английского короля Эдуарда VII и королевы Александры, которых государь император с императрицами Александрой Федоровной и Марией Федоровной должен был встретить в Ревеле. Прибыли английские монархи на «Виктории и Альберте». Предстоял прием у Николая II, на который Эдуарду полагалось явиться в русском военном мундире. Однако Эдуард, предварительно не примерив мундира, теперь еле влез в него. Вызвали портного, но расставлять удавку было поздно. За обедом у государя на «Полярной звезде» Эдуард сидел красный и злой.

Эта встреча Николая с Эдуардом сильно испугала немцев. Германия считала, что России не следует доверять Англии потому-де, что Англия – злейший враг России. Многие русские считали так же. Ругали они и договор, заключенный императором Александром III с Францией. Монархия, как говорили они, не имеет права объединяться с республикой против другой монархии. По их мнению, общий союз – между Россией, Германией и Францией – единственная гарантия мира.

Императорское семейство вернулось в Ревель принять г-на Фальера, французского президента. Принимал его царь, однако не столь пышно, как английского короля. Французы это заметили и, как говорят, были очень недовольны.

 

Глава 7

Наши жилища – Петербург – Мойка, слуги и хозяева – Ужин у «Медведя»

Наши зимние и летние переезды оставались неизменны: зимой Петербург – Москва – Царское Село; летом Архангельское, осенью на охотничий сезон усадьба в Ракитном. В конце октября мы выезжали в Крым.

За границу мы ездили редко, зато частенько брали нас с братом родители в поездки по собственным заводам и имениям. Они были многочисленны и рассеяны по всей России, а иные столь далеко, что доехать до них нам не удалось никогда. Одно из имений, на Кавказе, у Каспийского моря, простиралось на двести верст. Нефти там было столько, что она, казалось, хлюпала под ногами, и крестьяне наши смазывали ею колеса у телег.

На дальние поездки у нас имелся частный вагон, где устраивались мы с большим комфортом, нежели даже в собственных домах, не всегда готовых принять нас. Входили мы в вагон через тамбур-прихожую, какую летом превращали в веранду и уставляли птичьими клетками. Птичье пение заглушало монотонный перестук колес. В салоне-столовой стены обшиты были панелями акажу, сиденья обтянуты зеленой кожей, окна прикрыты желтыми шелковыми шторками. За столовой – спальня родителей, за ней – наша с братом, обе веселые, ситцевые, со светлой обшивкой, дальше – ванная. За нашими апартаментами несколько купе для друзей. В конце вагона помещение для прислуги, всегда многочисленной у нас, последняя – кухня. Еще один вагон, устроенный таким же образом, находился на русско-германской границе на случай наших заграничных поездок, однако мы никогда им не пользовались.

В каждом нашем путешествии нас сопровождала масса людей, без которых отец не мог обойтись. Матушка не любила многолюдья, но с отцовыми друзьями всегда была приветлива. Зато мы их ненавидели, ведь они отнимали у нас матушку. Честно говоря, ненависть была взаимной.

Петербург расположен в устье Невы, за что получил название Северной Венеции. Был он одной из красивейших европейских столиц. Невозможно передать, как хороша Нева с набережными розового гранита и блистательными дворцами вдоль... Всюду в идеальном строе зданий очевиден гений Петра и Екатерины Великих.

Императрица Александра Федоровна заказала декоратору-немцу решетчатую ограду сада перед Зимним дворцом. Зимний построен был в начале XVIII века императрицею Елизаветой Петровной. Дворец сей – создание архитектора Растрелли. Решетчатая ограда порядком обезобразила здание, а все же шедевр остается шедевром.

Санкт-Петербург – город не исконно русский. Сказался вкус императриц и великих княгинь, родом иностранок, как правило, немок, на протяжении двух веков, а еще присутствие дипломатического корпуса. Немного оставалось семей, хранивших традиции старой Руси. Русские аристократы стали космополитами. Поклонялись они иностранщине и то и дело ездили за границу. Хорошим тоном было посылать мыть белье в Париж и Лондон. Почти все матушкины знакомые нарочно говорили только по-французски, а русский коверкали. Нас с братом это злило, и отвечали мы старым снобкам только по-русски. А старухи говорили, что мы невежи и увальни. Но мы и ухом не вели. Напыщенной знати предпочитали мы людей проще, безалаберных и веселых.

Что до чиновников – эти были, как и все чиновники, просто жадны и бессовестны. Льстили начальству и думали о наживе. Патриотизма в них не было ни на грош. А так называемая интеллигенция сама не знала, чего хотела. Ее разброд и анархия на пользу отечеству не шли. Интеллигенты-агитаторы настраивали народ против знати. Вдобавок знать и сама вызывала зависть и ненависть. Когда при Керенском она взяла власть, то оказалась ни на что не способной.

Патриотизма не было и в театре. На столичных императорских сценах вплоть до середины XVIII века русских пьес не ставилось вообще. Почти все актеры были иностранцы. Первый русский театр был основан только при Елизавете Петровне в 1756 году стараниями советника ее – князя Бориса Юсупова. Новый толчок – уже при Екатерине, поручившей прапрадеду моему все императорские театры. Можно сказать, князь Николай – основатель русской сцены, устоявшей вопреки всем историческим потрясениям. В России рухнуло все, кроме нее.

Первым открыл Европе русское искусство Сергей Дягилев, и благодаря ему наши опера и балет прославились во всем мире. Незабываемы их первые выступления в парижском Шатле в 1909 году. Дягилеву удалось собрать лучших артистов: был тут Шаляпин – незабвенный Годунов, художники Бакст и Бенуа, танцовщик Нижинский, балерины Павлова и Карсавина, и многие, многие! Русские артисты мгновенно прославились в мире, как в России, у иных появились ученики, школа русского императорского балета сохраняется и по сей день. Правда, актеры наши, вообще русский драматический театр известен Западу мало. Только в России могли быть поняты наша классика и фольклор. Пьесы Островского, Чехова, Горького русские любили всегда. Мы с братом Николаем не пропускали ни одного хорошего спектакля и с иными замечательными актерами знакомы были лично.

В Петербурге мы жили на Мойке. Дом наш был особенно замечателен своими пропорциями. Прекрасный внутренний полукруглый двор с колоннадой переходил в сад.

Особняк этот подарила императрица Екатерина прабабке моей княгине Татьяне. Произведения искусства наполняли его во множестве. Дом был похож на музей. Ходи и смотри до бесконечности. К несчастью, дед затеял перестройку и многое, увы, испортил. Две-три залы, гостиных да галереи с картинами сохранили дух XVIII века. Галереи эти вели в домашний театрик в стиле Людовика XV. После спектакля ужинали прямо в фойе, если, разумеется, не было званого вечера, когда собиралось порой две тысячи гостей. Тогда ужин подавали в галереях, а в фойе накрывали стол для императорского семейства. Всякий такой прием потрясал иностранцев. Не верили они, что в семейном доме можно накормить стольких людей, и на всех хватит и горячих кушаний, и севрского фарфора, и столового серебра.

Павел, наш старый дворецкий, никому бы не уступил чести служить государю. Но был он уже очень стар, слаб глазами и часто проливал вино на скатерть. Наконец старик ушел на покой, и, когда государь приезжал последний раз на прием на Мойку, от Павла это скрыли. Государь заметил, что старого дворецкого нет, и с улыбкой сказал матушке, что на этот раз, надеется, скатерть будет чистой. Не успел он это сказать, как в дверях, точно призрак, возник старик Павел. В парадной ливрее и на дрожащих ногах он доковылял до государя и за креслом его простоял весь вечер. Николай, заботясь о чистоте матушкиной скатерти, бережно поддерживал руку старика, когда тот наливал ему вино.

Павел прослужил у нас более шестидесяти лет. Знал он всех знакомых отца и каждого обслуживал исходя из собственного к нему отношения, нимало не считаясь с чинами и титулами. Кого не любит – тому ни за что не нальет вина и не подаст десерта. Когда генерал Куропаткин, разбитый японцами в 1905 году, приехал к нам обедать, старик Павел, выказывая ему презрение, встал к нему спиной, плюнул и наотрез отказался обслужить его за столом.

Помню старшего швейцара Григория с жезлом и в треуголке. К несчастному генералу он был более милостив. В войну 1914 года приехала к нам вдовствующая императрица. Григорий подошел и сказал ей: «Почему, ваше величество, не назначили в армию генерала Куропаткина? Ему теперь самое время искупить прошлое». Императрица пересказала разговор сыну. Две недели спустя мы узнали, что генерал Куропаткин получил дивизию!

Прислуга наша была преданна и усердна. В пору, когда знали одни свечи да масляные лампы, многие наши люди занимались только освещением. Когда изобрели электричество, старший лакей-«осветитель» так расстроился, что спился и умер.

Слуги были у нас всех мастей: арабы, татары, калмыки, негры щеголяли в своих пестрых платьях. Командовал всеми Григорий Бужинский. В полной мере доказал он, как верен, когда нас явились грабить большевики. Они велели ему показать, где мы прячем золото и ценности. Григорий умер от пыток, но ничего не сказал. Несколько лет спустя вещи нашли. Жертва его оказалась напрасной, однако ничуть не поблекла. И в этих записках хочу воздать должное героической его верности. Он умер ужасной смертью, но хозяев не предал.

Подвал в доме на Мойке был настоящим лабиринтом. Эти толстостенные с глухими дверьми помещения не боялись ни пожара, ни наводнения. Находились там и винные погреба с винами лучших марок, и кладовые с коробами столового серебра и драгоценных сервизов для званых вечеров, и хранилища скульптур и полотен, не нашедших место в картинных галереях и залах. Это «подвальное» искусство могло бы составить музей. Я потрясен был, когда увидел их в ящиках, в пыли и забвении.

В бельэтаже находились отцовские апартаменты, окнами на Мойку. Комнаты были некрасивы, но уставлены всякими редкостями. Картины, миниатюры, фарфор, бронза, табакерки и проч. В ту пору в обжедарах я не смыслил, зато обожал, видимо наследственно, драгоценные камни. А в одной из горок стояли статуэтки, которые любил я более всего: Венера из цельного сапфира, рубиновый Будда и бронзовый негр с корзиною брильянтов. Рядом с отцовым кабинетом помещалась «мавританская» зала, выходившая в сад. Мозаика в ней была точной копией мозаичных стен одной из зал Альгамбры. Посреди бил фонтан, вокруг стояли мраморные колонны. Вдоль стен диваны, обтянутые персидским штофом. Зала мне нравилась восточным духом и негой. Частенько ходил я сюда помечтать. Когда отца не было, я устраивал тут живые картины. Созывал всех слуг-мусульман и сам наряжался султаном. Нацеплял матушкины украшения, усаживался на диван и воображал, что я – сатрап, а вокруг – рабы... Однажды придумал я сцену наказания провинившегося невольника. Невольником назначил Али, нашего лакея-араба. Я велел ему пасть ниц и просить пощады. Только я замахнулся кинжалом, открылась дверь и вошел отец. Не оценив меня как постановщика, он рассвирепел. «Все вон отсюда!» – закричал он. И рабы с сатрапом бежали. С тех пор вход в мавританскую залу был мне воспрещен.

Напротив отцовских апартаментов последней в анфиладе была музыкальная гостиная, где хранили коллекцию скрипок, но музыкою не занимались.

Матушкины покои с окнами в сад помещались на втором этаже. Тут же парадные залы, гостиные, ванные комнаты, галереи с картинами и в самом конце – театр. Бабушка, мать отца, брат мой и я жили на третьем этаже. Тут же находилась домашняя часовня.

Главный уют был в матушкиных комнатах. Излучали они тепло ее сердца, свет ее красоты и изящества. В спальне, обтянутой голубым узорчатым шелком, стояла мебель розового дерева с маркетри. В широких горках красовались броши и ожерелья. Когда случались приемы, двери были нараспашку, любой мог войти полюбоваться дивными матушкиными брильянтами. Эта спальня была со странностью: порой раздавался оттуда женский голос и всех окликал по имени. Прибегали горничные, решив, что зовет их именно хозяйка, и пугались до смерти, увидав, что спальня пуста. Мы с братом тоже слыхали не раз эти странные зовы.

Мебель малой гостиной когда-то принадлежала Марии Антуанетте. На стенах висели картины Буше, Фрагонара, Ватто, Юбера Робера и Грёза. Хрустальная люстра прибыла из будуара маркизы де Помпадур. Бесценные безделушки стояли на столах и в горках: табакерки с эмалью и золотом, аметистовые, топазовые, нефритовые в золотой оправе с брильянтовой инкрустацией пепельницы. В вазах всюду цветы. Матушка обыкновенно сидела именно в этой гостиной. Когда никого не было, вечерами мы с братом здесь с нею ужинали. Круглый стол накрывали на три прибора и ставили хрустальные канделябры. В камине полыхало пламя, а огоньки свечей вспыхивали в перстнях на тонких матушкиных пальцах. Не могу без волнения вспомнить об этих счастливых вечерах в маленькой уютной гостиной, где прекрасно все – и хозяйка, и обстановка. Да, это были минуты настоящего счастья. Знали бы мы, какие несчастья придут за ним!

К Рождеству на Мойке начиналась суматоха. Готовились целыми днями, на стремянках вместе с прислугой наряжали высоченную елку, до потолка. Сияние стеклянных шаров и серебряного дождя зачаровывало наших слуг-азиатов. Прибывали поставщики, доставляли нам подарки для друзей, и суматоха росла. В праздничный день являлись гости – почти все дети, наши ровесники, приносили с собой чемоданы, чтобы унести подарки. Подарки нам раздавали, потом угощали горячим шоколадом с пирожными и вели в игровой зал на «русские горки».

Было ужасно весело, но кончался праздник почти всегда потасовкой. Я был тут как тут и с наслаждением колотил ненавистных, к тому ж и мозгляков.

На другой день была елка для прислуги с семьями. Матушка за месяц до праздника опрашивала наших людей, кому что подарить. Молодой араб Али, сыгравший моего невольника в том памятном представлении в мавританской зале, попросил однажды «красивый штука». Этой «штукой» была диадема с бурмитским зерном и брильянтами, которую надевала матушка, едучи на балы в Зимний. Али оцепенел, увидя матушку, одетую всегда просто, вдруг в парадном платье и ослепительных драгоценностях. Видимо, он принял ее за божество. Он пал перед ней ниц. Насилу его подняли.

Пасху праздновали торжественно. Всю Страстную близкие друзья и почти вся прислуга были с нами на службе в нашей домашней часовне, а в субботу на Всенощную шли в большой храм. После разговлялись. Гостей собиралось множество. Начинался пир горой: молочные поросята, гуси, фазаны, реки шампанского. Вносились куличи в венчике из бумажных роз, обложенные крашеными яйцами. На другое утро мы мучились животами.

После пира отец с матерью и мы с братом шли в людскую. Матушка следила, чтобы людей кормили хорошо, и слуги ели почти все то же, что и хозяева. Мы поздравляли всех и христосовались.

У отца имелась прихоть: менять столовые. Чуть не каждый день мы обедали в новом месте, что прибавляло слугам хлопот. Мы с Николаем порой бежали по всему дому в поисках, где накрыто. И опоздать были рады-радехоньки.

Отец с матерью держали открытый стол. Сколько едоков соберется к обеду, в точности не знали. Многие являлись к столу целыми семьями, ибо нуждались и питались то в одном, то в другом достаточном доме. Этих извинить было можно, других – навряд. Одна богатая старуха домовладелица ела только в гостях. Приезжала с опозданием и, войдя, заявляла с апломбом: «Волки сыты, теперь поем спокойно».

Генерал Бернов, о котором я рассказывал выше, и матушкина приятельница княгиня Вера Голицына люто ненавидели друг друга и ругались при каждой встрече. Однажды вечером генерал был сильно не в духе и не захотел отвезти княгиню домой, хотя до ужина обещал. «Бог с вами, – сказала княгиня. – Дурак натощак и сытый – набитый». У Голицыной был артрит правого большого пальца, и она то и дело сосала его, говоря, что от этого болит меньше. И руку ее целовать я отказывался. Замуж она не вышла и о том жалела. «Жаль, что я старая девка, – твердила она матушке. – Так и не узнаю, как это бывает».

В Петербурге была у нас знакомая пожилая дама, вдова военачальника, вечно влюбленная – непременно в гвардейского генерала, командира полка. Мало, что верна, еще и страшна как смерть, о взаимности и думать нечего. Вдобавок ужасно белилась и румянилась и носила рыжий парик. Когда отца назначили на место генерала, вкупе с полком унаследовал он и непременную влюбленность дамы. Старуха ходила за ним по пятам, стояла у дверей клуба, где отец бывал после полудня, и, заметив его в окне, посылала ему воздушные поцелуи. Любовные письма ему она подписывала «твоя Фиалка». Летом в собственной карете она ездила за ним на маневры.

Великий князь Николай Михайлович был обожаем вдвойне – сразу двумя сестрами, старыми девицами. Каждое утро старухи прогуливались по набережной у его дворца. Одеты были одинаково, позади лакей в ливрее нес их меховые накидки, галоши, зонтики и двух облезлых мопсов. Когда великий князь выезжал и возвращался, старые идиотки делали глубокий реверанс.

Другие сестрицы, провинциалки, обе тоже незамужние, уродины и богачки, решили покорить Петербург. Вознамерясь принимать высшее общество, купили они в Петербурге блестящий особняк. Обставили его с крикливой роскошью, наняли модного повара и миллион слуг, одели их в яркие ливреи и немедленно разослали приглашения всей столичной знати. В пригласительном билете, полученном отцом с матерью, писано было: «Дорогие князь с княгиней, полноте сидеть дома да грызть сухари. Будьте к нам на ужин в субботу в восемь». Родители пошли смеха ради. Не мудрено, что встретили они там всех своих друзей.

Разумеется, петербургский свет состоял не из одних шутов. Заезжие иностранцы в один голос твердили, что в России полно даровитых и образованных людей, что беседовать с ними приятно и интересно. А стольких чудаков и клоунов я знал потому лишь, что с ними весело было отцу. Дивлюсь матушкиным кротости и терпению: вечно принимай эту братию и всем улыбайся. Но тут я, признаться, весь в отца. Меня влекли, да и теперь влекут, всякие шуты гороховые, сумасброды и психопаты. По-моему, в их чудачествах – непосредственность и воображение, которых так не хватает людям порядочным.

Каждую зиму в Петербурге у нас гостила моя тетка Лазарева. Привозила она с собою детей, Мишу, Иру и Володю – моего ровесника. Я уже писал, как отчаянно шалили мы с ним. Последняя шалость разлучила нас надолго.

Было нам лет двенадцать-тринадцать. Как-то вечером, когда отца с матерью не было, решили мы прогуляться, переодевшись в женское платье. В матушкином шкафу нашли мы все необходимое. Мы разрядились, нарумянились, нацепили украшения, закутались в бархатные шубы, нам не по росту, сошли по дальней лестнице и, разбудив матушкиного парикмахера, потребовали парики, дескать, для маскарада.

В таком виде вышли мы в город. На Невском, пристанище проституток, нас тотчас заметили. Чтоб отделаться от кавалеров, мы отвечали по-французски: «Мы заняты» – и важно шли дальше. Отстали они, когда мы вошли в шикарный ресторан «Медведь». Прямо в шубах мы прошли в зал, сели за столик и заказали ужин. Было жарко, мы задыхались в этих бархатах. На нас смотрели с любопытством. Офицеры прислали записку – приглашали нас поужинать с ними в кабинете. Шампанское ударило мне в голову. Я снял с себя жемчужные бусы и стал закидывать их, как аркан, на головы соседей. Бусы, понятно, лопнули и раскатились по полу под хохот публики. Теперь на нас смотрел весь зал. Мы благоразумно решили дать деру, подобрали впопыхах жемчуг и направились к выходу, но нас нагнал метрдотель со счетом. Денег у нас не было. Пришлось идти объясняться к директору. Тот оказался молодцом. Посмеялся нашей выдумке и даже дал денег на извозчика. Когда мы вернулись на Мойку, все двери в доме были заперты. Я покричал в окно своему слуге Ивану. Тот вышел и хохотал до слез, увидав нас в наших манто. Наутро стало не до смеха. Директор «Медведя» прислал отцу остаток жемчуга, собранного на полу в ресторане, и... счет за ужин!

Нас с Володей заперли на десять дней в наших комнатах, строго запретив выходить. Вскоре тетка Лазарева уехала, увезла детей, и несколько лет Володи я не видел.

 

Глава 8

Москва – Наша жизнь в Архангельском – Художник Серов – Таинственное явление – Соседи – Спасское

Москву я любил больше Петербурга. Москвичей почти не затронуло чужеземное влияние, и остались они настоящими русаками. Москва была истинной столицей Святой Руси.

Древние дворянские роды в своих роскошных городских и деревенских усадьбах жили по старинке. Они почитали обычай и сторонились петербуржцев, называя их чужеземцами.

Богатое купечество, все от сохи, составляло в Москве особый класс. В купеческих домах, больших и красивых, имелись произведения искусства, порой ценнейшие. Купцы ходили в косоворотках, плисовых штанах и сапогах бутылками, а купчихи одевались у лучших парижских портных, носили брильянты и элегантностью могли поспорить с петербургскими гранд-дамами.

В Москве все дома были открыты. Гостя тотчас вели в столовую к столу с закусками и водками. Хочешь не хочешь – изволь угощаться.

У всех богатых семей было имение под Москвой. Жили там по-старинному хлебосольно. Гость приезжал на день и мог остаться навек, и потомков оставить на житье, до седьмого колена.

Москва была как двуликий Янус. Один лик – церкви яркие, златоглавые, море свечей в храмах у икон, толстые стены монастырские, толпы молельцев. Другое лицо – шумный, веселый город, место утех и нег, вертеп; на улицах пестрая толпа, едут тройки, звенят колокольчики, мчатся лихачи, дорогие извозчики с пышной упряжью, молодые, богато одетые, порой сводники и товарищи своим седокам.

Эта смесь благочестия и распутства – чисто московская. Москвичи грешили так грешили, а молились так молились.

Москва была не только торгово-промышленной: умов и талантов ей тоже не занимать.

Оперная и балетная труппы Большого были не хуже, чем в Петербурге. В Малом театре ставили то же, что и в Александринке, а играли – лучше. В московских актерских семьях традиции передавались из поколения в поколение. В конце прошлого века Станиславский основал Художественный театр. Помогали гениальному режиссеру не менее замечательные Немирович-Данченко и Гордон Крэг. Нюх на артиста помог Станиславскому собрать первоклассные силы. Великие актеры исполняли у него ничтожные роли. На сцене нет условностей: жизненно все.

Я в Москве был страстным театралом. Езжал и к цыганам в Стрельну и Яр: пели там лучше, чем в Петербурге. Кто хоть раз слышал Варю Панину, никогда не забудет. До старости эта некрасивая, вечно в черном, цыганка брала публику за душу низким волнующим голосом. Под конец жизни она вышла за восемнадцатилетнего юнкера. Умирая, Панина просила брата сыграть ей на гитаре ее коронную «Лебединую песнь» и умерла, как только он доиграл.

Наш московский дом был построен в 1551 году царем Иваном Грозным. В ту пору вокруг был лес, и царь Иван стоял тут во время охоты. Подземный ход в несколько верст связывал дом с Кремлем. Строили дом зодчие Барма и Постник, они же построили потом собор Василия Блаженного, и царь, чтобы не повторили они подобного чуда, ослепил их, отрубил им руки и вырвал язык. Зверствовал царь Иван, а после вечно сокрушался и каялся. К тому же он был умен и тонкий политик.

Жил царь в сем лесном доме обыкновенно недолго. Пировал, а потом возвращался подземным ходом в Кремль. Ход расходился на несколько выходов, так что царь мог явиться в любое время в любом месте, где ожидаем не был.

Собрал он библиотеку, какой не было ни у кого в мире. Чтобы уберечь ее от пожаров, в те времена частых, он замуровал ее под землей. Историки свидетельствуют, что книги и по сей день там. Только пойди сыщи их после всех обвалов и оползней.

После смерти Ивана дом пустовал полтора столетия. В 1729 году Петр I подарил его князю Григорию Юсупову.

В конце прошлого века родители мои обновляли дом и обнаружили тот самый подземный ход. Спустившись туда, они увидели длинный коридор и скелеты, прикованные цепями к стенам.

Дом этот был в старомосковском вкусе крашен ярко-желтой краской. Спереди – парадный двор, сзади – сад. Залы сводчатые, с картинами на стенах. В самой большой зале коллекция золотых и серебряных вещей и портреты царей в резных рамах. Остальное – горницы, темные переходы, лесенки, ведущие в подземелье. Толстые ковры заглушали шаг, и тишина прибавляла дому таинственности.

Все тут напоминало о царе-изверге. На третьем этаже, на месте часовни, были раньше зарешеченные ниши со скелетами. В детстве я думал, что души замученных живут где-то здесь, и вечно боялся встретиться с привидением.

Мы не любили этого дома. Слишком живо было в нем кровавое прошлое. Подолгу мы в Москве никогда не жили. Когда отца назначили московским генерал-губернатором, мы заняли флигель, связанный с основным зданием зимним садом. Дом остался для балов и приемов.

Иные москвичи были большими оригиналами. Отец любил таких, с ними он не скучал. В основном это были члены всяческих обществ, коих отец был почетным председателем, – собачники, птичники. Были даже пчеловоды – все из секты скопцов. Главный у них, старик Мочалкин, часто приходил к отцу. Мне он внушал ужас бабьим лицом и тонким голосом. Но когда отец привел меня в их пчелиный клуб, оказалось совсем не страшно. Принять отца собралось человек сто. Угостили нас вкусным обедом, потом устроили концерт. Пели пчеловоды – сопрано. Словно сотня старушек в мужском платье распевает народные песни детскими голосочками. Было трогательно, и смешно, и грустно.

Помню еще чудака – толстый и лысый человек по фамилии Алферов. Прошлое его темно. Был он тапером в борделе, потом продавцом птиц и чуть не угодил в тюрьму за то, что продал как редкую птицу обычную курицу, раскрасив ее всеми цветами радуги.

Родителям моим он выражал величайшее почтение и, когда приходил, ждал на коленях, пока они не выйдут. Однажды слуги забыли доложить о нем, и Алферов простоял на коленях посреди залы час. Если к нему обращались за обедом, он вставал и на вопрос отвечал стоя. Меня это смешило, и я стал спрашивать его нарочно. К нам он надевал старый сюртук, когда-то, видимо, черный, а теперь – окраски неопределенной. Должно быть, в нем он играл когда-то ритурнели веселым девицам. Твердый высокий воротничок доходил ему до ушей. На груди висела большая серебряная медаль в честь коронации Николая II. Под ней – медали поменьше, полученные за якобы редких птиц.

Иногда отец водил нас к батюшке, державшему соловьев. Бесчисленные клетки были подвешены к потолку. Батюшка стучал какими-то собственного изготовления инструментами, и соловьи начинали петь. Он махал руками, как дирижер, мог остановить, продолжить и даже велеть петь по очереди. Никогда я не видел ничего подобного.

В Москве, как и в Петербурге, родители жили открытым домом. Была одна особа, известная скупердяйка. Напрашивалась ко всем на обед и питалась по гостям всякий день, кроме субботы. Хозяйке дома льстила до неприличия, хваля ее кушания, и просила позволения унести остатки, всегда обильные. Даже не дожидаясь согласия, особа подзывала лакея и приказывала отнести еду к себе в карету. В субботу она созывала всех к себе и кормила их тем, что насобирала у них же в течение недели.

На лето мы уезжали в Архангельское. Многие друзья ехали проводить нас, оставались погостить и загащивались до осени.

Любил я гостей или нет – зависело от их отношения к архангельской усадьбе. Я терпеть не мог тех, кто к красоте ее был бесчувствен, а только ел, пил да играл в карты. Их присутствие я считал кощунством. От таких я всегда убегал в парк. Бродил среди деревьев и фонтанов и без устали любовался счастливым сочетанием природы и искусства. Эта красота укрепляла, успокаивала, обнадеживала. Иногда я доходил до театра. Забирался в ложу для почетных гостей и воображал, что сижу на спектакле, что лучшие артисты поют и танцуют для меня одного. Я представлял себя прапрадедом князем Николаем и полновластным хозяином Архангельского. Порой сам поднимусь на сцену и пою, будто для публики. Иногда до того забудусь, что думаю, меня слушают, затаив дыхание. Очнусь – смеюсь над собой, и в то же время грустно, что чары рассеялись.

Наконец у Архангельского нашелся обожатель в моем вкусе – художник Серов, в 1904 году приехавший в усадьбу писать с нас портреты.

Это был замечательный человек. Из всех великих людей искусства, встреченных мною в России и Европе, он – самое дорогое и яркое воспоминание. С первого взгляда мы подружились. В основе нашей дружбы лежала любовь к Архангельскому. В перерывах между сеансами я уводил его в парк, усаживал в лесу на свою любимую скамейку, и мы всласть говорили. Идеи его заметно влияли на мой юный ум. А впрочем, считал он, что, если бы все богатые люди походили на моих родителей, революция была бы ни к чему.

Серов не торговал талантом и заказ принимал, только если ему нравилась модель. Он, например, не захотел писать портрет великосветской петербургской красавицы, потому что лицо ее счел неинтересным. Красавица все ж уговорила художника. Но, когда Серов приступил к работе, нахлобучил ей на голову широкополую шляпу до подбородка. Красавица возмутилась было, но Серов отвечал с дерзостью, что весь смысл картины – в шляпе.

По натуре он был независим и бескорыстен и не мог скрыть того, что думает. Рассказал мне, что, когда писал портрет государя, государыня поминутно досаждала ему советами. Наконец он не выдержал, подал ей кисть и палитру и попросил докончить за него.

Это был лучший портрет Николая II. В 17-м, в революцию, когда озверевшая толпа ворвалась в Зимний, картину изорвали в клочки. Один клочок подобрал на Дворцовой площади и принес мне знакомый офицер, и реликвию эту я берегу, как зеницу ока.

Серов был доволен моим портретом. Взял его у нас Дягилев на выставку русской живописи, организованную им в Венеции в 1907 году. Картина принесла ненужную известность мне. Это не понравилось отцу с матерью, и они просили Дягилева с выставки ее забрать.

По воскресеньям после обедни приходили крестьяне с детьми. Дети угощались сластями, их родители излагали просьбы и жалобы. Крестьян внимательно выслушивали и почти всегда удовлетворяли.

В июле проходили народные праздники с хороводами и пением. Любили их все. Мы с братом были на них непременно и ждали их с нетерпением каждый год.

Простота наших отношений с крестьянами, наше братство при всей их почтительности поражало гостей-иностранцев. Гостивший у нас художник Франсуа Фламан был этим совсем потрясен. Архангельское так полюбилось ему, что, уезжая, он сказал матушке: «Княгиня, как покончу рисовать, позвольте наняться к вам на должность почетной архангельской свиньи!»

Однажды в конце лета мы с Николаем стали очевидцами таинственного явления, так никогда и не объяснившегося. Собирались мы с братом к ночному московскому поезду, уезжая в Петербург. После ужина простились с родителями, сели в тройку и поехали на вокзал. Дорога шла через Серебряный бор, глухой и безлюдный на версты и версты. Ярко светила луна. Вдруг посреди леса лошади встали на дыбы. Впереди показался поезд и тихо прошел сквозь деревья. В вагонах горел свет, у окон сидели пассажиры, лица их были различимы. Наши люди перекрестились. «Нечистая сила!» – шепнул один. Мы с Николаем обомлели: железной дороги поблизости не было и в помине. Но видело поезд нас четверо!

Часто сообщались мы с соседями, великими князем и княгиней, Сергеем Александровичем и Елизаветой Федоровной. Жили они в Ильинском. Усадьба их была устроена со вкусом, в духе английского сельского дома. В гостиных стояли кресла с кретоновой обивкой и многочисленные вазы с цветами. Свита великого князя проживала в парковых домиках.

В Ильинском, ребенком, встретился я с великим князем Дмитрием Павловичем и сестрой его, великой княжной Марией Павловной. Оба они жили у дяди с теткой. Мать их, греческая принцесса Александра, давно умерла, а отцу, великому князю Павлу Александровичу пришлось покинуть Россию, когда заключил он морганатический брак с г-жой Пистолькорс, впоследствии княгиней Палей.

Двор великого князя Сергея Александровича был весьма пестр. Встречались личности удивительные. Из самых забавных – княгиня Васильчикова, гренадерского роста, весом в двенадцать пудов. Она говорила басом и ругалась, как извозчик. Хвасталась своей силой с утра до вечера. Случись кто рядом – схватит его и поднимет с легкостью, как младенца, под смех публики и самого «младенца». Отец постоянно становился ее жертвой, но шутки этой не любил. А вот князь и княгиня Олсуфьевы были милейшей четой. Княгиня, в ту пору гофмейстерина, походила на маркизу XVIII века. Супруг ее был лыс, пухл и глух, как тетерев. Когда надевал он, генерал, свой гусарский мундир, сабля его, больше, чем он сам, волочилась по земле с адским грохотом. Потому княгиня вечно тревожилась за его саблю в церкви. Вдобавок генерал не мог спокойно стоять на месте, обходил иконы – многочисленные в русском храме, – кои, как принято, перекрестясь, целовал. До каких не мог дотянуться, тем слал воздушный поцелуй. Нимало не смущаясь святостью места, он громовым голосом заговаривал с причтом и прихожанами. Все смеялись вместе с попом, а княгиня страдала.

Другими соседями были Голицыны, продавшие моему прадеду Архангельское. Княгиня Голицына, бабушкина сестра, приходилась отцу теткой. Родила она много детей, но рано овдовела. Сидела она всегда на террасе в кресле, внушительная и важная. Носила платье с дорогим кружевом и чепчик и даже в деревне надевала корсет и душилась. Когда я приходил к ней, любил взять ее руку и вдохнуть дивный аромат духов.

Они с бабушкой были совсем разные и спорили по каждому поводу. Бабушка, как я писал, была оригиналкой и с причудами. Сестра поминутно корила ее за небрежный вид и манеры сорванца. Бабушка в ответ называла ее сушеной мумией.

Еще одни соседи, князь с княгиней Щербатовы, принимали гостей на редкость радушно. Дочь их Мария, красавица и умница, вышла впоследствии за графа Чернышова-Безобразова. Она – из самых наших близких друзей. Ни ум, ни красота ее от времени нимало не поблекли.

Недалеко от Архангельского на холме стоял дом, похожий на рейнский замок, ничуть не сообразуясь с окружающей природой. Хозяйка дома была стройна, но лицом так уродлива, что звали ее «обезьянья жопа». Всем и каждому она сообщала, что по утрам принимает ванны из роз.

Останкино и Кусково принадлежали графам Шереметевым, последним потомкам старинного русского рода. Время над этими усадьбами было невластно. Дворцы, бесценная мебель, вековые деревья, глубокие пруды остались такими, как были при первых хозяевах.

Одним из самых старых наших имений было подмосковное Спасское. Именно там жил князь Николай Борисович перед тем, как купил Архангельское.

Потом об имении словно забыли, не знаю почему. В 1912 году я побывал в нем. Оно было заброшенным совершенно.

На пригорке близ елового бора стоял дворец с колоннадой. Казалось, он прекрасно вписывается в пейзаж. Но как только я приблизился, то пришел в ужас: все сплошь – развалины! Двери сорваны, стекла разбиты. Потолки рушатся, на полу оттого груды мусора и щебенки. Кое-где остатки былой роскоши: мраморная штукатурка с лепниной, яркая настенная роспись, вернее, также остатки. Я прошелся по анфиладе. Залы – один другого прекрасней, а куски колонн лежат на полу, как отрубленные руки. Части деревянной обшивки эбенового, розового и фиолетового дерева с маркетри давали понятие о былом декоре!

Ветер гулял по залам, гудел у толстых стен, вызывая из развалин эхо. Он был тут как дома. Мне стало не по себе. Филины на балках таращились на меня круглыми глазами и словно говорили: «Смотри, что стало с домом предков твоих!»

Ушел я в тоске, думая, что от великого богатства случаются порой великие ошибки.

 

Глава 9

Своенравие – У цыган – Мой коронованный поклонник – Дебют в кабаре – Маскарады – Бурное объяснение с отцом

Характер мой портился. Матушка избаловала меня. Я стал ленив и капризен. Брату Николаю в ту пору исполнился двадцать один год, он учился в университете. Меня же родители решили отдать в военную школу. На вступительном экзамене я поспорил с батюшкой. Он велел мне назвать чудеса Христовы. Я сказал, что Христос накормил пять человек пятью тысячами хлебов. Батюшка, сочтя, что я оговорился, повторил вопрос. Но я сказал, что ответил правильно, что чудо именно таково. Он поставил мне кол. Из школы меня выгнали.

В отчаянии родители положили отдать меня в гимназию Гуревича, известную строгостью дисциплины. Звали ее «гимназия для двоечников». Директор всеми правдами и неправдами укрощал непокорных. Узнав о родительском выборе, я решил, что нарочно провалюсь, как в военном училище. Мне не повезло. Гимназия Гуревича была последней родительской надеждой. По их просьбе Гуревич взял меня без экзаменов.

Сколько хлопот я доставлял бедным отцу с матерью! Сладу со мной не было. Принуждения я не терпел. Если что хочу – вынь да положь; потакал своим прихотям и жаждал воли, а там хоть потоп. Я мечтал о яхте, чтобы плыть, куда вздумается. Конечно, мне нравились красота, роскошь, удобства, яркие благоуханные цветы, но тянуло меня к кочевой жизни далеких предков. Я словно предчувствовал тот неведомый, но втайне желанный мир. Только несчастье да еще благотворное влияние высокой души помогли мне войти в него.

Когда я поступил в гимназию, брат зауважал меня и стал относиться как к ровне. Мы заговорили по душам. У брата была любовница Поленька, девушка из простых, которую он обожал. Жила она в квартирке неподалеку от нашего дома. У нее мы проводили вечера в компании со студентами, артистами и веселыми девицами. Николай обучил меня цыганским песням, и мы с ним пели дуэтом. В ту пор голос мой еще не ломался, я мог петь сопрано. Здесь царила атмосфера юности и веселья, какой так не хватало на Мойке. Родительское окружение – в основном военные да всякие бездари и нахлебники – казалось нам смертельно скучным. Роскошный особняк был создан для балов и приемов. Но домашний театр и парадные залы открывались у нас редко. В блестящей обстановке жили мы жизнью мрачной, в огромном доме теснились в нескольких комнатах. Не то у Поленьки. Скромная Поленькина гостиная с самоваром, водкой и закуской означала свободу и веселье. Новую шальную жизнь я полюбил и никаких бед от нее не ждал.

Однажды на одном из Полиных вечеров мы, напившись, вздумали продолжить гульбу у цыган. Я тогда обязан был носить гимназический мундир, потому испугался, что ночью меня ни в одно веселое заведение, тем более к цыганам, не пустят.

Поленька решила переодеть меня женщиной. В два счета она одела и раскрасила меня так, что и родная мать не узнала бы.

Цыгане жили отдаленно, особняком, в так называемой Новой Деревне в Петербурге и у Грузин в Москве.

Совершенно особая атмосфера царила у этих смуглокожих, черноволосых и яркоглазых людей. Мужчины носили красную косоворотку, черный кафтан с золотой вышивкой, галифе, высокие сапоги и черную широкополую шляпу. Женщины ходили в пестром. Надевали длинные широкие юбки в сборку, на плечи – шаль, голову обматывали платком. Вечером на публике – в том же, только накинут шаль подороже да нацепят дикарские побрякушки – мониста и тяжелые золотые и серебряные браслеты. У цыганок была легкая походка и кошачья фация. Многие – красавицы, но суровы: ухажеров признавали только обещавших жениться. Жили цыгане патриархальной жизнью, блюли обычаи. И ходили к ним не за приключениями, а за пением.

Цыгане принимали публику в зале с длинными диванами вдоль стен, креслами, столиками и стульями в несколько рядов посередке. Освещение яркое. Цыгане не любили петь впотьмах. Хотели они, чтоб видна была их мимика, очень к ним шедшая. Слушатели-завсегдатаи приходили с шампанским и сами назначали хор и певцов.

Цыганские песни не записывались. С незапамятных времен они передавались от поколения к поколению. Одни – грустные, чувствительные, ностальгические. Другие – веселые, залихватские. Когда пели застольную, цыганка обходила публику с серебряным подносом. На подносе – бокалы шампанского. Слушатель брал бокал и пил до дна.

Хор сменял один другой, и пели без передышки. Иногда пускались в пляс. Щелкание каблуков делало музыку еще зажигательней и ритмичней. Особый дух, создаваемый песнями, танцами и красавицами с дикими глазами, смущал душу и чувства. Околдованы бывали все. Зайдет человек на часок, застрянет на неделю и спустит все, что имеет.

Прежде я не слыхал цыган. Вечер стал для меня открытием. Знал я, что хорошо поют, но не знал, что так чарующе. Понял я тех, кто разорялся на них.

А еще я понял, что в женском платье могу явиться куда угодно. И с этого момента повел двойную жизнь. Днем я – гимназист, ночью – элегантная дама. Поленька наряжала меня умело: все ее платья шли мне необычайно.

Каникулы мы с братом нередко проводили в Европе. В Париже останавливались в «Отель дю Рэн» на Вандомской площади, в комнатах на первом этаже. Входи и выходи в окно, не надо пересекать вестибюля.

Однажды на костюмированный бал в Оперу мы решили явиться парой: надели – брат домино, я – женское платье. До начала маскарада мы пошли в театр Де Капюсин. Устроились в первом ряду партера. Вскоре я заметил, что пожилой субъект из литерной ложи настойчиво меня лорнирует. В антракте, когда зажегся свет, я увидел, что это король Эдуард VII. Брат выходил курить в фойе и, вернувшись, со смехом рассказал, что к нему подошел напыщенный тип: прошу, дескать, от имени его величества сообщить, как зовут вашу прелестную спутницу! Честно говоря, мне это было приятно. Такая победа льстила самолюбию.

Прилежно посещая кафешантаны, я знал почти все модные песни и сам исполнял их сопрано. Когда мы вернулись в Россию, Николай решил, что грешно зарывать в землю мой талант и что надобно меня вывести на сцену «Аквариума», самого шикарного петербургского кабаре. Он явился к директору «Аквариума», которого знал, и предложил ему прослушать француженку-певичку с последними парижскими куплетами.

В назначенный день в женском наряде явился я к директору. На мне были серый жакет с юбкой, чернобурка и большая шляпа. Я спел ему свой репертуар. Он пришел в восторг и взял меня на две недели.

Николай и Поленька обеспечили платье: хитон из голубого с серебряной нитью тюля. В пандан к тюлевому наряду я надел на голову наколку из страусиных синих и голубых перьев. К тому же на мне были знаменитые матушкины брильянты.

На афише моей вместо имени стояли три звездочки, разжигая интерес публики. Взойдя на сцену, я был ослеплен прожекторами. Дикий страх охватил меня. Я онемел и оцепенел. Оркестр заиграл первые такты «Райских грез», но музыка мне казалась глухой и далекой. В зале из сострадания кто-то похлопал. С трудом раскрыв рот, я запел. Публика отнеслась ко мне прохладно. Но когда я исполнил «Тонкинку», зал бурно зааплодировал. А мое «Прелестное дитя» вызвало овацию. Я бисировал три раза.

Взволнованные Николай и Поленька поджидали за кулисами. Пришел директор с огромным букетом и поздравлениями. Я благодарил как мог, а сам давился от смеха. Я сунул директору руку для поцелуя и поспешил спровадить его.

Был заранее уговор никого не пускать ко мне, но, пока мы с Николаем и Поленькой, упав на диван, покатывались со смеху, прибывали цветы и любовные записки. Офицеры, которых я прекрасно знал, приглашали меня на ужин к «Медведю». Я не прочь был пойти, но брат строго-настрого запретил мне, и вечер закончили мы со всей компанией нашей у цыган. За ужином пили мое здоровье. Под конец я вскочил на стол и спел под цыганскую гитару.

Шесть моих выступлений прошли в «Аквариуме» благополучно. В седьмой вечер в ложе заметил я родителевых друзей. Они смотрели на меня крайне внимательно. Оказалось, они узнали меня по сходству с матушкой и по матушкиным брильянтам.

Разразился скандал. Родители устроили мне ужасную сцену. Николай, защищая меня, взял вину на себя. Родителевы друзья и наши домашние поклялись, что будут молчать. Они сдержали слово. Дело удалось замять. Карьера кафешантанной певички погибла, не успев начаться. Однако этой игры с переодеванием я не бросил. Слишком велико было веселье.

В ту пору в Петербурге в моду вошли костюмированные балы. Костюмироваться я был мастер, и костюмов у меня было множество, и мужских, и женских. Например, на маскараде в парижской Опере я в точности повторил собой портрет кардинала Ришелье кисти Филиппа де Шампеня. Весь зал рукоплескал мне, когда явился я в кардиналовой мантии, которую несли за мной два негритенка в золотых побрякушках.

Была у меня история трагикомичная. Я изображал Аллегорию Ночи, надев платье в стальных блестках и брильянтовую звезду-диадему. Брат в таких случаях, зная мою взбалмошность, провожал меня сам или посылал надежных друзей присмотреть за мной.

В тот вечер гвардейский офицер, известный волокита, приударил за мной. Он и трое его приятелей позвали меня ужинать у «Медведя». Я согласился вопреки, а вернее, по причине опасности. От веселья захватило дух. Брат в этот миг любезничал с маской и не видел меня. Я и улизнул.

К «Медведю» я явился с четырьмя кавалерами, и они тотчас спросили отдельный кабинет. Вызвали цыган, чтобы создать настроение. Музыка и шампанское распалили кавалеров. Я отбивался как мог. Однако самый смелый изловчился и сдернул с меня маску. Испугавшись скандала, я схватил бутылку шампанского и швырнул в зеркало. Раздался звон разбитого стекла. Гусары опешили. В этот миг я подскочил к двери, отдернул защелку и дал тягу. На улице я крикнул извозчика и дал ему Поленькин адрес. Только тут я заметил, что забыл у «Медведя» соболью шубу.

И полетела ночью в ледяной мороз юная красавица в полуголом платье и брильянтах в раскрытых санях. Кто бы мог подумать, что безумная красотка – сын достойнейших родителей!

Мои похождения стали, разумеется, известны отцу. В один прекрасный день он вызвал меня к себе. Звал он меня только в самых крайних случаях, потому я струсил. И недаром. Отец был бледен от гнева, голос его дрожал. Он назвал меня злодеем и негодяем, сказав, что порядочный человек мне и руки бы не подал. Еще он сказал, что я – позор семьи и что место мне не в доме, а в Сибири на каторге. Наконец он велел мне выйти вон. После всего он так хлопнул дверью, что в соседней комнате со стены упала картина.

Некоторое время я стоял как громом пораженный. Потом отправился к брату.

Николай, видя мое горе, попытался утешить меня. Тут я высказал все, что имел против него. Напомнил, сколько раз просил его помощи и совета, например в Контрексевиле, после истории с аргентинцем. Заметил ему, что они с Поленькой первые вздумали для смеха вырядить меня женщиной, что именно с того дня моя двойная жизнь началась и все не кончится. Николай признал, что я прав.

По правде, эта игра веселила меня и притом льстила самолюбию, ибо женщинам нравиться я мал был, зато мужчин мог покорить. Впрочем, когда смог я покорять женщин, появились свои трудности. Женщины мне покорялись, но долго у меня не удерживались. Я привык уже, что ухаживают за мной, и сам ухаживать не хотел. И главное – любил я только себя. Мне нравилось быть предметом любви и внимания. И даже это было не важно, но важно было, чтобы все прихоти мои исполнялись. Я считал, что так и должно: что хочу, то и делаю, и ни до кого мне нет дела.

Часто говорили, что я не люблю женщин. Неправда. Люблю, когда есть, за что. Иные значили для меня очень много, не говоря уж о подруге, составившей мое счастье. Но должен признаться, знакомые дамы редко соответствовали моему идеалу. Чаще очаровывали – и разочаровывали. По-моему, мужчины честней и бескорыстней женщин.

Меня всегда возмущала несправедливость человеческая к тем, кто любит иначе. Можно порицать однополую любовь, но не самих любящих. Нормальные отношения противны природе их. Виноваты ли они в том, что созданы так?

 

Глава 10

Царское Село – Великий князь Дмитрий Павлович – Ракитное

В Царское Село ездили мы часто. Наш царскосельский дом выстроен был моей прабабкой точною копией того дома, что не приняла она в подарок от Николая I. Дом в стиле Людовика XV, белый внутри и снаружи. Посреди дома большая зала многогранником с шестью дверями – в другие залы, сад и столовую. Мебель также в стиле Луи-Кенз, белая с обивкой из плотного ситца в цветочек. Гардины того же ситца и золотистые шелковые занавеси, от них освещение становится солнечным. Все в доме светло и весело. Воздух благоуханен от цветов и растений. От них же впечатление вечной весны. Вернувшись из Оксфорда, я устроил себе гарсоньерку в мансарде с отдельным входом.

Все в Царском напоминало о Екатерине II: растреллиев Большой дворец, идеальное расположение залов, императрицына личная «янтарная комната», знаменитая Камеронова галерея с мраморными статуями, огромный парк с беседками и купами деревьев, пруды и фонтаны. Прелестный китайский, красный с позолотой, театр, каприз государыни, стоял среди сосен.

В Большом дворце проходили только приемы. Императорская семья жила в Александровском дворце, построенном Екатериной для внука, Александра I. Дворец невелик, но был бы стилен, не изуродуй его молодая императрица неудачною переделкою. Почти всю стенную роспись, мраморную отделку и барельефы заменили панелями из акажу и пошлейшими угловыми диванами. Выписали из Англии мебель от Мэйпла, а старинную убрали.

Когда государь с семьей находился в Царском, рядом селились великие князья и некоторые знатные семейства. Начинались балы, ужины, пикники. Время проводилось весело, в простоте сельской жизни.

В 1912-м и 1913-м годах я часто виделся с великим князем Дмитрием Павловичем, поступившим в конную гвардию. Жил он в Александровском дворце и сопровождал государя всюду. Свободное время проводил он со мной. Виделись мы всякий день и вместе совершали прогулки и пешком, и верхом.

Дмитрий был необычайно хорош собой: высок, элегантен, породист, с большими задумчивыми глазами. Он походил на старинные портреты предков. Но весь из контрастов. Романтик и мистик, глубок и обстоятелен. И в то же время весел и готов на любое озорство. За обаяние всеми любим, но слаб характером и подвержен влияниям. Я был немного старше и имел в его глазах некоторый авторитет. Он слышал о моей «скандальной жизни» и видел во мне фигуру интересную и загадочную. Мне он верил и мнению моему очень доверял, поэтому делился со мной и мыслями, и наблюдениями. От него я узнал о многом нехорошем и невеселом, что случалось в Александровском дворце.

Государева любовь к нему вызывала много ревности и интриг. Одно время Дмитрий страшно возомнил о себе и возгордился. Я, пользуясь правом старшего, без обиняков сказал ему, что думал. Он не обиделся и приходил ко мне в мансарду по-прежнему, и по-прежнему мы разговаривали часами. Чуть не каждый вечер мы уезжали на автомобиле в Петербург и веселились в ночных ресторанах и у цыган. Приглашали поужинать в отдельном кабинете артистов и музыкантов. Частой нашей гостьей была знаменитая балерина Анна Павлова. Веселая ночь пролетала быстро, и возвращались мы только под утро.

Однажды, когда мы ужинали в ресторане, ко мне подошел офицер императорской свиты, еще молодой человек, красавец, в черкеске с узкой талией и кинжалом на поясе.

– Вряд ли вы узнаете меня, – сказал он, назвавшись. – Но, может, вы помните обстоятельства нашей последней встречи. Они были довольно необычны. Я въехал верхом в столовую в вашем доме в Архангельском. Ваш отец рассердился и выставил меня вон.

Еще бы мне не помнить?! Я сказал ему, что был в восторге от его поступка и обиделся тогда на отца. Я пригласил его к столу. Он сел и просидел с нами долго. Говорить не говорил, но на меня смотрел неотрывно.

– Как вы похожи на свою матушку! – наконец вздохнул он.

По всему, он был взволнован. Резко поднялся и, поклонясь, ушел.

На другой день он телефонировал мне в Царское и спросил, можно ли ему приехать ко мне. Я ответил, что живу у родителей, а, учитывая прошлые обстоятельства, его визит в родительский дом не вполне удобен. Тогда он предложил увидеться в городе. Я согласился и в назначенный вечер отправился с ним к цыганам. Вначале он был молчалив, но песни и шампанское оживили его, он заговорил. Он сказал, что не мог забыть мою матушку и что совершенно потрясен моим сходством с ней. Что хочет встречаться со мной. Он нравился мне. Все же я ответил, что, может, и встретимся где-нибудь, но дружба меж нами невозможна. Больше я его не видел.

Отношения мои с Дмитрием временно прервались. Государь слышал скандальные сплетни на мой счет и на дружбу нашу смотрел косо. Наконец великому князю запретили встречаться со мной, заодно и за мной установили слежку. Филеры гуляли у нашего дома и ездили следом за мной в Петербург. Однако вскоре Дмитрий вновь обрел свободу. Из государева Александровского дворца он переехал в свой собственный в Петербурге и просил меня помочь ему обустроиться.

Сестра Дмитрия, великая княжна Мария, вышла замуж за шведского принца Вильгельма. Потом она развелась с ним и вышла за гвардейского офицера князя Путятина, с которым развелась также. Я виделся часто с ее единокровными братом и сестрами, детьми отца ее, великого князя Павла Александровича, от второго, морганатического, брака с г-жою Пистолькорс. Жили они в Царском неподалеку от нас. Обе сестры, великие княжны, обладали прекрасным актерским даром, брат их Владимир был также чрезвычайно одарен. Не будь он убит в Сибири с другими членами царской семьи, стал бы, несомненно, одним из лучших поэтов нашего времени. Иные его стихи не хуже пушкинских.

Старшая его сестра Ирина, красивая и умная, похожа была на бабку, императрицу Марию Александровну, жену Александра II. Ирина вышла за шурина моего, князя Федора, от которого родила двоих детей, Ирину и Михаила. Младшая, Наталья, хорошенькая, миленькая, напоминала ласкового котенка. Впоследствии вышла за кутюрье Люсьена Лелонга, вторым браком – за американца Уильсона.

Великий князь Владимир с женой всегда проводили лето в Царском Селе. Великая княгиня точно сошла с картины ренессансного мастера. Она была урожденной герцогиней Мекленбург-Шверинской и по рангу шла сразу за императрицами. Ловкая и умная, она прекрасно соответствовала своему положению. Со мной она охотно болтала и любопытно-весело слушала рассказы о моих похождениях. Долгое время я был влюблен в ее дочь, великую княжну Елену Владимировну, вышедшую за греческого наследного принца Николая. Красота ее меня околдовывала. Прекрасней глаз я не знал. Покоряли они всех.

Павловск, в пяти верстах от Царского, принадлежал великому князю Константину Константиновичу. Никакие переделки не смогли испортить это чудо архитектуры XVIII века. Остался дворец, как был при императоре Павле, тогдашнем владельце его.

Великий князь Константин Константинович был человек необычайно образованный и даровитый: поэт, актер, музыкант. Многие и теперь еще помнят, с каким талантом и мастерством он исполнял одну из пьес своих, «Царя Иудейского». Великие князь с княгиней и восьмеро детей их были очень привязаны к своему павловскому жилищу и ухаживали за ним любовно-благоговейно.

Перед Крымом, куда ехали мы в октябре, мы заезжали на время охоты в Ракитное, в Курской губернии. Это было одно из самых больших наших имений. Держали тут кирпичный завод, сахарную фабрику, сукновальню, лесопилку, разводили скот. Посреди стоял дом управляющего с хозяйственными постройками. Всякое хозяйство – конные заводы, псарни, овчарни, курятники – имело свое управление. Лошади с наших заводов не раз брали первые призы на бегах в Москве и Петербурге.

Верховую езду я любил больше всего, а одно время увлекся еще и псовой охотой. Мне нравилось нестись по лесам и полям за своими борзыми. Часто собаки замечали дичь прежде меня и пускались с места в карьер, чуть не выдернув меня из седла. Обычно охотник перекидывал через плечо повод и конец его зажимал в правой руке: разожмет руку – отпустит собак, однако если был близорук и медлителен, мог и слететь с лошади.

Мое увлечение охотой кончилось скоро. Так мучительно было услышать крик подстреленного мной зайца, что с того дня играть в эту кровавую игру я прекратил.

На охоту к нам в Ракитное съезжалось множество гостей. С неизбежным Берновым начинался смех. Генерал, полуслепой, принимал то корову за лося, то собаку за волка. Так, на моих глазах он застрелил кота – лесникова любимца, – приняв кота за рысь. Схватив «рысь» за хвост, генерал театральным жестом кинул ее к ногам моей матушки. Ошибку свою он признал только, когда прибежала лесничиха и, упав на колени, заплакала над жертвой. Но когда Бернов ранил загонщика, уж не знаю, за какого зверя приняв беднягу, отец отнял у него ружье и объявил ему, что впредь охотиться ему не даст.

Великие князь и княгиня Сергей Александрович и Елизавета Федоровна на охоту к нам приезжали всегда и непременно привозили с собой свой двор – людей юных и веселых.

Елизавету Федоровну я обожал, Сергея Александровича недолюбливал. Манеры его были странны, и смотрел он на меня тоже странно. Носил он корсет, и летом сквозь белую рубашку проступали корсетные кости. Ребенком я любил их щупать, что сильно его раздражало.

Чтобы добраться до мест охоты, порой удаленных, приходилось ехать лесом и полем. Выезжали на рассвете. Назначались особые повозки, линейки, могущие вместить двадцать человек, запрягалась четверка не то шестерка лошадей. В дороге, чтобы не скучно было, мне предлагали спеть. Итальянскую песню «Слез полны глаза» Сергей Александрович обожал. Петь ее просил меня с утра до вечера, и я в конце концов возненавидел ее.

Обедали мы под навесом, возвращались вечером. После ужина взрослые садились за карты, а нам с братом полагалось сразу идти спать. Но я и не думал спать, пока великая княгиня не придет пожелать мне спокойной ночи. Она приходила, целовала и крестила меня. После ласки ее в душе моей воцарялся мир, и засыпал я спокойно.

О наших охотничьих сезонах вспоминаю без радости. Охоту я разлюбил, сочтя ее мерзким зрелищем. А в один прекрасный день я и вовсе бросил свои охотничьи доспехи и ездить с родителями в Ракитное перестал.

 

Глава 11

Крым – Кореиз – Отцовские причуды – Соседи – Ай-Тодор – Первая встреча с княжной Ириной – Кокоз – Как я снискал расположение эмира Бухарского

Вплоть до конца XVIII века Крым был независимым от России Крымским ханством. И по сей день стоит в его древней столице Бахчисарае красавец дворец татарских владык.

Крым – чудесный край. Он напоминает французский Лазурный берег, но пейзажи его суровей. Вокруг – высокие скалистые горы; на склонах – сосны, до самого берега; море переменчиво: мирно и лучисто на солнце и ужасно в бурю. Климат мягок, всюду цветы, очень много роз.

Население было – татары, народ живописный, веселый и хлебосольный. Женщины носили шаровары, яркие приталенные жакетки и вышитые тюбетейки с вуалькой, но прикрывали лицо только замужние. У молодых – сорок косичек. Все сплошь красили ногти и волосы хной. Мужчины ходили в каракулевых шапках, ярких рубахах и сапогах с узкими голенищами. Татары – мусульмане. Над плоскими крышами беленных известью татарских домов высились минареты мечетей, и утром и вечером с высоты голос муэдзина созывал на молитву.

Крым был излюбленным местом отдыха царской семьи. Отдыхала здесь и знать. Имения их располагались на южном берегу между Ялтой и Севастополем. Поместья меж собой соседствовали, и отдыхавшие виделись часто. У нас в Крыму было несколько владений. Два самых больших в Кореизе, на самом побережье, и в Кокозе, более вглубь, в долине меж гор. Имелся также дом в Балаклаве, но там мы не жили ни разу.

Кореизская усадьба, серокаменная, грубая, вписалась бы скорей в городской пейзаж, нежели в приморский. Тем не менее была она гостеприимна, удобна. В парке стояли домики для гостей. Вокруг дома – розы, и воздух благоухает. Сады и виноградники спускаются уступами-террасами до самой воды.

Отец наследовал Кореиз от матери и самолично занимался управлением и украшением. Одно время он увлекся скульптурой. Купил огромное количество статуй и уставил ими весь парк. Нимфы, наяды, богини стояли у каждого кустика, как в гомеровы времена. На берегу отец устроил купальню и бассейн с постоянным подогревом воды, так что купаться можно было в любое время года. Вдоль берега стояли бронзовые фигуры – персонажи крымских легенд, а на пристани статуя Минервы напоминала нью-йоркскую Свободу с факелом в руке. На скале сидела наяда. Если бурей ее сносило, немедленно ставили новую.

Отцовские фантазии принимали порой самую причудливую форму. Как сейчас помню матушкино удивление, когда отец подарил ей на день рождения гору Ай-Петри, что высится на южном берегу – лысую, скалистую, самую высокую на полуострове.

Осенью отец устраивал праздник, называя его «день барана». Созывались все, от царской семьи до жителей ближних деревень. С кокозских гор спускались козы и овцы. Козам надевалась на шею розовая ленточка, овцам – голубая. Гости приглашались есть-пить вволю и играть в бесплатную лотерею. Бродили козы, бродили люди, лежало угощение. Ожидали сюрприза, но сюрприза не было. Гости расходились по домам, не зная толком, зачем приходили. И все же, чтобы не обижать отца, непременно являлись на «праздник» всякий год.

Кто покупал у нас вина получал в качестве поощрения фрукты из наших садов. Правда, плодовые деревья ученые садовники столько скрещивали, что вывели гибриды, толком ни на что не похожие и вкусом не отвечавшие виду.

Отец любил быть на воздухе и порой на весь день устраивал нам конные прогулки в горах. Становился во главе отряда и скакал куда вздумается, не слушая ни нас, ни проводников. А отцовское увлечение рыбалкой неожиданно сказалось на моем воспитании. Однажды он ушел на заре порыбачить, а вернулся с каким-то субъектом и заявил мне: «Вот тебе новый наставник». Отец увидел его на скале с удочкой в руке и позвал его удить к себе в лодку, а потом привел домой обедать.

Мой новый наставник был карлик, грязный и дурно пахнущий. Всю неделю он ходил в одной и той же белой с красными помпончиками рубашке, а в воскресенье с самого утра являлся в смокинге, ярком галстуке и желтых туфлях. Матушка огорчалась и пробовала отговорить отца, но он был в восторге от новой находки и слышать ничего не хотел. Я же возненавидел карлика с первого взгляда и вел себя так, что он очень скоро попросил расчет.

Тогда отец решил воспитывать меня по-спартански. Он велел вынести у меня из комнаты всю мебель, мною выбранную. Взамен внесли складную походную кровать и табурет. Я следил за перестановкой молча, но тем сильней негодовал про себя. Под конец еще и струхнул, когда слуги поставили посреди комнаты подозрительного вида шкаф. Оставшись один, я попытался открыть его, но не смог, и тут уж перепугался не на шутку.

На другой день поднял меня отцовский камердинер, здоровяк, по всему, назначенный моим палачом. Он обхватил меня своими ручищами, отнес и посадил в шкаф. В тот же миг на меня хлынул ледяной душ. Я не переносил холодной воды, и душ этот был для меня пыткой. Но безуспешно я звал на помощь и пытался вырваться. Все свое получил сполна. Шок был столь силен, что, когда дверь открыли, я выскочил, нагишом промчался по всему дому, выскочил как безумный на двор и в один миг вскарабкался на самую верхушку дерева. Оттуда я стал вопить и переполошил весь дом. Прибежали отец с матерью и велели мне слезть. Я соглашался при условии, что душа больше не будет. Иначе, обещал я, спрыгну с дерева. Отец принял ультиматум. Но я простудился и с месяц потом хворал.

Отъезд в Крым всегда был для нас с братом праздником, и с нетерпением ожидали мы, когда прицепят наш вагон к скорому поезду, шедшему на юг.

Сходили мы в Симферополе и несколько дней гостили у Лазаревых. Дядя был крымским губернатором. Все любили его за доброту и мягкость. Супругу его почитали не меньше. А мы, дети, души в ней не чаяли. Милая, веселая, голосистая, всегда готова спеть или прочесть что-нибудь.

Когда дядю назначили в Симферополь, мы поехали проводить их. Отцы города встречали на вокзале нового губернатора. Дядя, в парадном мундире шествуя из вагона в вагон, чтобы сойти с поезда, оступился и оказался верхом на буфере! В этом непарадном положении он и знакомился с чиновниками.

Из Симферополя ехали в ландо все вчетвером. За нами – слуги, за ними – скарб. Как ни многочисленно было наше сопровождение, оно ни в какое сравнение не шло со свитой иных семейств. Граф Александр Шереметев возил с собой не только домашних и слуг, а и музыкантов, и коров из своих деревень, чтобы во все время путешествия пить свежее молоко.

Нам с Николаем нравилось так ездить. Все было в забаву: двукратная за время переезда перемена лошадей, выбор места для обеда и трапеза под навесом. Вдобавок мы с родителями – наконец-то без посторонних. Такое выпадало нам редко.

Одно время в Кореизе нас непременно ждал сюрприз. Устраивал его чудак-управляющий. Так, однажды он на всех в доме предметах черными чернилами вывел цену, в какую оценивал их. Многие вещи отчистить не удалось. В другой раз он расписал дом рыжей краской да еще в клеточку, под кирпичную кладку. Не пощадил и любимые отцом статуи – выкрасил их в телесный цвет, наверно, для правдоподобия. На этом его за наш счет художества закончились. Отец рассчитал его тотчас же. Целый год потом спасали здание и статуи.

В Кореизе был у нас дурачок, здоровый детина, татарин Мисуд. Природа наградила его богатырской статью и огромным зобом. Богатырь с зобом обожал своего господина и всюду следовал за ним как тень. Отец, тяготясь такой преданностью, но не желая обидеть его, нашел ему занятие: вырядил его сторожем гарема, в черный с золотым шитьем кафтан и чалму, дал рог и ружье и посадил у фонтана перед домом. Когда приходили гости, Мисуд трубил в рог, давал ружейный залп и кричал: «Ура!». Правда, иногда ошибался и палил из ружья и кричал «Ура!», когда гости уходили. Некоторые обижались.

Однажды в Петербурге отец получил телеграмму: «Мисуд сообщает его сиятельству, что помер». Наш верный детина, заболев, сам написал телеграмму и просил послать ее, когда умрет.

Кореиз был для наших друзей землей обетованной. Они могли приехать сюда с семьей и челядью и жить до скончания века. Жизнь райская: всюду цветы, плодов и фруктов сколько душе угодно, местные люди радушны и услужливы.

Мы с братом с нетерпением ждали приезда двоюродных сестер и братьев. Вместе купались, а после поедали на пляже фрукты, какие принесли с собой в корзинах. Ездили на прогулки на низкорослых татарских лошадках. В Ялте непременно заходили во французскую кондитерскую «Флорен» полакомиться вкуснейшими пирожными.

Не успеем приехать в Кореиз – соседи тут как тут. Являлся старик фельдмаршал Милютин, живший в восьми верстах от нас. Приходил пешком. Было ему за восемьдесят. Имелась еще баронесса Пилар, бабушкина приятельница, вернее рабыня. Коротышка, толстуха, вся в волосатых бородавках, однако как ни безобразна, умела увлечь и понравиться. Бабушка вертела ею, как хотела, заставляла заниматься шелковичными червями, посылала собирать и давить улиток.

Князь Лев Голицын, колосс с львиной гривой, был и впрямь как лев. Благороден, но страшен. Вечно пьян, ищет повода побуянить. Мало ему пить в одиночку, спаивает все свое окружение винами собственных винокурен. Приезжал всегда с ящиками шампанского. Не успеет въехать во двор, слышен его бас: «Гости прибыли!». Выйдет из кареты и пустится жонглировать бутылками, затянув застольную:

«Пей до дна, пей до дна!»

Я тотчас прибегал. Очень хотелось первым вкусить чудесное голицынское вино. Бывало, не поздоровается еще, а уж зовет слуг разгружать и раскрывать ящики. Соберет весь дом – и господ, и слуг – и каждого поит допьяна. Однажды он так досадил этим бабушке, которой в ту пору было за семьдесят, что она выплеснула ему стакан в лицо. А он схватил ее в охапку и закружил в бешеном танце. Бедная бабушка после того много дней хворала.

Матушка боялась приездов Голицына. Однажды она сутки просидела у себя взаперти, когда одержимый князь разбушевался. Он напаивал всю прислугу, падал на диван и спал мертвецким сном. Насилу могли на другой день его добудиться и спровадить восвояси.

Сосед граф Сергей Орлов-Давыдов жил один в своем поместье. Был он слабоумен и крайне уродлив: волосы всклокочены, ноздри раздуты, нижняя губа отвисла. Одет изысканно, с моноклем и в белых гетрах. Душится «Шипром», но несет от него козой. В остальном – большое доброе дитя. Больше всего любил играть со спичками. Дадут ему целую кучу, и сидит он чиркает часами. Потом встанет и уйдет, ни слова не сказав. Наверно, счастливейшим в его жизни был день, когда я привез ему из Парижа спички с аршин, которые купил на Бульварах.

Уродство и слабоумие не мешали ему интересоваться женщинами. Однажды учинил он скандал на литургии в Зимнем в присутствии царской семьи. Дамы, как принято, были в парадных платьях. Граф Орлов надел монокль и стал рассматривать дамские декольте с таким завыванием, что пришлось его вывести вон. Говорили даже, что у него случались любовные приключения. А вообще был он чувствителен и верен. Никогда не забывал матушкин день рожденья. Была она в Кореизе, нет ли, непременно являлся в тот день с огромным букетом роз.

Графиня Панина была умна и притом либералка. Жила она во дворце, походившем на старинный замок, где принимала политиков, художников, писателей. У нее встречал я Льва Толстого, Чехова, у нее же свел дружбу с прелестной четой – певицей Ян-Рубан и мужем ее, композитором и художником Полем. Г-жа Ян-Рубан даже давала мне уроки пения и сама приходила к нам. Не знал я певицы с лучшей певческой дикцией. И никто с таким чувством не пел Шумана, Шуберта и Брамса.

Из соседних имений ближе к Севастополю самым прекрасным была воронцовская Алупка. Усадьба в глициниях, в парке – статуи и фонтаны. Внутри оставался дом, увы, в запустение, потому что Воронцовы бывали тут редко. Рассказывали, что в стене ограды живет огромная змея, что иногда она выползает на берег и плавает в море. Эта сказка пугала меня в детстве, и я отказывался выходить гулять.

В маленькой Ялте, ставшей знаменитой по конференции трех держав в 1945 году, стояла императорская яхта «Штандарт». В Ялту ездили на экскурсии. Татары-проводники, молодые, веселые, красивые какой-то неспокойной красотой, поджидали туристов, давали им внаймы лошадей и провожали в горы. Чаще всего прогулка кончалась амурами. Рассказывали о злоключениях одной богатой московской купчихи, которая, наскучив старым мужем, приехала в Ялту развлечься. Наняла она проводника и пустилась в горы. И такая меж ними вспыхнула страсть, что о лошади забыли, и окончилось все – у доктора... На другой день история облетела город, и купчиха с позором уехала. Старик муж узнал и потребовал развода.

Все императорские имения расположены были на побережье. Государь с семьей жили в Ливадии. Дворец построили в итальянском стиле, с большими светлыми залами на месте прежнего – темного, сырого и неудобного. Рядом с нами находилось имение Ай-Тодор великого князя Александра Михайловича. Воспоминания об этом имении – из самых для меня дорогих. Стены дома, увитые зеленью, тонули в глициниях и розах. Все здесь было прекрасно. Главной украшательницей усадьбы была великая княгиня Ксения Александровна. И сама-то красавица, свое самое большое достоинство – личный шарм – она унаследовала от матери, императрицы Марии Федоровны. Взгляд ее дивных глаз так и проникал в душу. Ее изящество, доброта и скромность покоряли всякого. Я уже и в детстве радовался ее приходам. А уйдет – побегу по комнатам, где она прошла, и жадно вдыхаю запах ее ландышевых духов.

Великий Князь Александр, высокий черноволосый красавец, – личность самобытная. Он женился на великой княжне Ксении, сестре Николая II, и тем нарушил традицию, по которой особы императорской фамилии сочетались браком только с иностранцами августейшей крови. Пошел он по призванию в морское училище и был всю жизнь настоящим моряком. Считал, что необходимо создать мощный военно-морской флот, и умел убедить в том государя, однако воспротивились большие морские чины, те самые, которых потопили в войну японцы. Тогда он занялся развитием торгового флота, основал министерство, которое и возглавил. Когда царь подписал манифест об учреждении Думы, он ушел в отставку. Тем не менее охотно принял командование балтийскими миноносцами и был счастлив вернуться в море. Он плавал в Финском заливе, когда получил телеграмму из Гатчины, где находилась великая княгиня с детьми. Телеграммой вызвали его к сыну Федору, тяжело заболевшему скарлатиной. Три дня спустя камердинер, оставшийся на корабле, сообщил ему в Гатчину, что команда взбунтовалась и ждет его, чтобы взять в заложники. В отчаянии выслушал он мудрое решение шурина. «Правительство не может пойти на риск, не может отдать члена императорской фамилии в руки бунтовщиков», – сказал государь. Великий князь, сославшись на нездоровье детей, отошел от дел. С болью в душе он уехал за границу.

Он снял виллу в Биаррице и прожил в ней с семьей два-три месяца. В последующие годы неизменно наезжал туда. Там же узнал он о перелете Блерио через Ла-Манш.

В сущности, он один из первых увлекся авиацией. Подвиг Блерио подхлестнул его. Великий князь загорелся оснастить русскую армию аэропланами. Он снесся с Блерио и Вуазеном и вернулся в Россию, имея готовые проекты. На родине встретили его насмешками.

«Если я вас, ваше императорское высочество, правильно понял, – сказал ему военный министр генерал Сухомлинов, – вы предлагаете вооружить армию игрушками Блерио? А позвольте узнать, где будут порхать наши офицеры? Над Па-де-Кале или у нас над Петербургом?»

Порхали над Петербургом. Первые полеты состоялись весной 1909 года. Министр Сухомлинов счел их «весьма забавными, но не представляющими интереса для русской армии». Тем не менее великий князь три месяца спустя основал первую летную школу. Большая часть наших авиаторов и пилотов-наблюдателей 14-го года – выпускники ее.

Книги по морскому делу собирал он всю жизнь. К 1917 году библиотека его насчитывала более двадцати тысяч томов. После революции великокняжеский дворец был превращен в комсомольский клуб, и книги, в том числе бесценные, сгорели при пожаре.

Однажды на верховой прогулке увидел я прелестную девушку, сопровождавшую даму почтенных лет. Наши взгляды встретились. Она произвела на меня такое впечатление, что я остановил лошадь и долго смотрел ей вслед.

На другой день и после я проделал тот же путь, надеясь снова увидать прекрасную незнакомку. Она не появилась, и я сильно расстроился. Но вскоре великий князь Александр Михайлович и великая княгиня Ксения Александровна навестили нас вместе с дочерью своей, княжной Ириной. Каковы же были мои радость и удивление, когда я узнал в Ирине свою незнакомку! На этот раз я вдоволь налюбовался дивной красавицей, будущей спутницей моей жизни. Она очень походила на отца, а профиль ее напоминал древнюю камею.

Немногим позже я познакомился и с братьями ее, князьями Андреем, Федором, Никитой, Дмитрием, Ростиславом и Василием. По натуре разные, но все дети равно обаятельны в мать.

Наше кокозское имение – «кокоз» по-татарски «голубой глаз» – располагалось в долине близ татарской деревушки с белеными домами с плоскими крышами-террасами. Красивейшие были места, особенно весной, когда цвели вишни и яблони. Прежняя усадьба пришла в упадок, и матушка на месте ее выстроила новый дом в татарском вкусе. Задумали, правда, простой охотничий домик, а воздвигли дворец наподобие бахчисарайского. Получилось великолепие. Дом был бел, на крыше – черепица с древней зеленой глазурью. Патина старины подсинила черепичную зелень. Вокруг дома фруктовый сад. Бурливая речка прямо под окнами. С балкона можно ловить форель. В доме яркая красно-сине-зеленая мебель в старинном татарском духе. Восточные ковры на диванах и стенах. Свет в большую столовую проникал сквозь витражи в потолке. Вечерами в них искрились звезды, волшебно сливаясь с мерцанием свеч на столе. В стене устроен был фонтан. Вода в нем перетекала каплями во множестве маленьких чаш: из одной в другую. Устройство в точности повторяло фонтан в ханском дворце. С фонтаном была связана легенда: хан похитил молодую прекрасную европеянку и держал ее пленницей в гареме. Красавица так плакала, что возник из слез фонтан, и назвали его «фонтаном слез».

Голубой глаз был всюду: и на фонтанной мозаике среди кипарисов, и в восточном убранстве столовой.

Кокоз находился в пяти верстах от Кореиза, и я часто привозил сюда друзей. К услугам гостей имелся татарский гардероб. К ужину все разряжались по-татарски. Португальскому королю Иммануилу так понравилась усадьба, что он мечтал остаться в Кокозе навсегда. Императорская семья тоже любила Кокоз и часто наезжала к нам.

В лесах ближних гор водились лоси. Мы завели охотничьи сторожки и частенько обедали там во время прогулок. Один домик стоял высоко на горе над ложбиной и называли его «орлиное гнездо». Мы закидывали камни на скалы, чтобы спугнуть орлов, и они взмывали и кружили над ложбиной.

Однажды после охоты отец пригласил на обед эмира Бухарского со свитой. Обедали весело. Под конец подали кофе и ликеры. Камердинер внес поднос с сигаретами. Спросили у эмира позволения закурить. Закурили... Вдруг точно ружейные залпы. Поднялась паника. Все ринулись вон из залы, решив, что это покушение. Я остался один и хохотал до слез действию собственной шутки: сигареты с сюрпризом я привез из Парижа. Смех меня выдал. И досталось же мне! Однако несколько дней спустя эмир пожаловал к нам снова и приколол к моей груди брильянтово-рубиновую звезду, их высшую государственную награду! После чего он захотел сфотографироваться со мной... Одному эмиру Бухарскому понравилась моя шутка.

 

Глава 12

Переезд – Спиритизм и теософия – Вяземская Лавра – Последняя поездка с братом за границу – Его дуэль и смерть

В 1906 году отец получил гвардейский полк, и семья переехала в Захарьевское, где стоял полк. Мы с Николаем огорчились: прощай наш петербургский дом и лето в Архангельском. Дача в летнем военном лагере в Красном Селе заменить архангельскую усадьбу не могла. Приходили к нам только полковые офицеры и их жены. Иные были милы, но ни я, ни брат не любили военной атмосферы. При каждом удобном случае норовили мы удрать или в Архангельское, или за границу. В ту пору мы стали неразлучны. Лето кончалось, Николай возвращался на занятия в университет, а я в гимназию Гуревича. А зимой мы, хоть и жили с родителями, всё свободное время проводили на Мойке с друзьями.

В числе друзей был князь Михаил Горчаков – для близких Мика, – юный красавец восточного типа, вспыльчивый, но очень добрый. Видя, как шалости мои огорчают родителей, он решил направить меня на путь истинный. Однако не только потерял даром время, но еще и заболел нервами и вынужден был уехать лечиться за границу. Позже он женился на графине Стенбок-Фермор, прелестной милой даме, с которой был счастлив. Зла он на меня не держал. Мы друзья и по сей день.

Однажды отправились мы с друзьями к цыганам, где выпил я более меры. Товарищи привезли меня в Захарьевское мертвецки пьяного, раздели и уложили. Вскоре после их отъезда я очнулся, однако не протрезвел. Потому очень разгневался, что все меня бросили, соскочил с кровати и в пижаме ринулся на двор. Солдаты-караульные, увидав, как кто-то бежит по снегу босиком в пижаме, бросились вдогонку. Поймали они меня с трудом. Но, когда меня узнали, громко захохотали и отвели к привратнику. Бег по снегу, однако, меня не отрезвил. Возвращаясь к себе в комнату, я ошибся этажом и попал в комнату генерала Воейкова, адъютанта и личного друга государя. Назавтра меня нашли на его письменном столе. Я спал сном праведника.

В отрочестве я часто разговаривал во сне. Однажды накануне поездки в Москву отец с матерью зашли ко мне в комнату, когда я спал, и услышали, как я бормочу во сне: «Крушение... крушение поезда...». Они были до того поражены, что отложили поездку. Поезд, которым они чуть не поехали, сошел с рельсов. Было много жертв. Меня тут же объявили ясновидящим, чем я тотчас корыстно воспользовался. Родители попались на удочку. Они простодушно верили моим, так сказать, прозрениям, пока случайно не разоблачили меня. Карьера ясновидца окончилась.

В ту пору мы с братом увлекались спиритизмом. Устраивали с приятелями спиритические сеансы и наблюдали вещи удивительные. Наконец, когда мраморная статуя сдвинулась с пьедестала и рухнула перед нами, столоверчение мы прекратили. Однако пообещали друг другу, что первый, кто умрет из нас, даст о себе знать с того света.

Столы вертеть я бросил, а все же продолжал интересоваться потусторонними материями. О Боге, будущей жизни и совершенстве духа думал постоянно. Открылся духовнику, но тот отвечал мне: «Нечего мудрствовать. Не ломай себе голову. Веруй в Господа, да и все». Сей мудрый ответ ничего не объяснил. Я ударился в оккультные науки и теософию. Как краткой земною жизнью можно заслужить вечное неземное блаженство? Объяснений христианства я уразуметь не мог. Теория перевоплощения была ясней. К тому ж убеждался я, что иные упражнения духа и тела могут придать человеку сверхъестественную силу и власть над собою и другими. Я есмь носитель божественного начала. Проникнутый сей идеей, я занялся йогой. Каждый день проделывал я особую гимнастику и множество дыхательных упражнений. Притом старался сосредоточиться и укреплять волю. И, надо сказать действительно заметил в себе изменения: мысль стала четче, память цепче. Сила воли выросла. Говорили, что я даже смотрю иначе. И правда, я видел, что многие не выдерживают моего взгляда, а посему заключил, что развил в себе гипнотическую способность. Чтобы проверить, могу ли пересилить физическую боль, подержал руку над свечой. Было нелегко. Однако опыт я прекратил, когда в комнате уже вовсю пахло горелым мясом. У дантиста предстояло лечение особенно болезненное, я отказался от обезболивания. «Я властвую над собой, – с упоением думал я, – значит, властвую над другими».

Я и Николай познакомились с молодым, милым и очень талантливым актером Блюменталь-Тамариным. Звали его Володя, Вова. В то время в Александринке давали «На дне» Горького. Вова советовал сходить. Петербургские нищие, описанные Горьким, жили в Вяземской лавре. Мне захотелось сходить и в лавру. Я просил Вову помочь. За кулисами он был свой человек и живо добыл нам подходящее тряпье.

В назначенный день мы нацепили лохмотья и отправились в лавру закоулками, от городовых подальше. Однако мимо театра Комической оперы пришлось пройти в момент театрального разъезда. Мне вздумалось сыграть роль до конца, влезть в шкуру нищего. Я встал на углу и протянул руку за милостыней. Дамы в мехах и брильянтах и господа с сигарами проходили мимо и даже не глядели в мою сторону. И хоть я всего-навсего притворялся, и то разозлился. Каковы же чувства настоящих христарадников!

У дверей лавры Вова просил нас молчать, чтобы не выдать себя. В ночлежке мы заняли три койки, прикинулись спящими и тайком разглядывали помещение. Зрелище было ужасное. Кругом – человеческое отребье обоего пола. Лежат вповалку, полуголые, грязные, пьяные. То и дело слышно, как выскакивает пробка. Оборванцы открывают бутылки водки, опоражнивают одним махом и швыряют пустые склянки не глядя. Тут же ссорятся, ругаются, совокупляются, блюют прямо на соседа. Вонь нестерпимая. Долго мы не выдержали. Поднялись и выбежали вон.

На улице я не мог надышаться. Неужели ночлежка – не сон? И это в наше время! Куда смотрит правительство? Можно ли допустить, чтобы человеческие существа влачили столь жалкое существование?.. Долго потом мучили меня кошмары.

Видно, мы действительно вжились в образ. Наш швейцар не узнал нас и в дом не впустил.

Лето 1907 года мы с Николаем проводили в Париже. Брат познакомился с очень известной в то время куртизанкой Манон Лотти и безумно в нее влюбился. Она была молода и элегантна. Жила в роскоши. Имела особняк, экипажи, драгоценности и даже карлика, которого считала талисманом. Притом держала она компаньонку Биби – в прошлом куртизанку, а ныне больную старуху, очень гордую своей давнишней связью с великим князем Алексеем Александровичем.

Николай совсем потерял голову. Проводил он у Манон дни и ночи. Изредка вспоминал обо мне и брал меня с собой в ресторан. Но мне скоро наскучило быть на вторых ролях. Я и сам завел любовницу, и скромней, и милей Манон. Она курила опиум и однажды предложила попробовать и мне. Повела она меня в китайский притон на Монмартр. Старик китаец впустил нас и тотчас увел в подвал. В подвале стоял этот особый опиумный дух и было странно тихо. Полуодетые люди лежали на циновках и, казалось, спали глубоким сном. Перед каждым стояла курильница.

Никто не обратил на нас внимания. Мы растянулись на свободной циновке, молодой китаец принес курильницы и трубки. Я затянулся несколько раз, голова закружилась... Вдруг раздался звонок, кто-то крикнул: «Полиция!».

Все эти, с виду глубоко спящие, повскакали на ноги и стали спешно приводить себя в порядок. Подруга моя, знавшая здесь все и вся, подвела меня к дверке, в которую мы вышли свободно. Еле дотащился я до ее дома и, едва вошел, тотчас рухнул на постель. Наутро я проснулся с головной болью и обещал себе никогда опиума не курить. Обещать – обещал, а курить – курил.

Вскоре мы с Николаем вернулись в Россию.

В Петербурге мы зажили прежней беззаботно-веселой жизнью, и Николай быстро забыл парижскую любовь. Жених он был завидный, и его тут же осадили мамаши взрослых дочек. Но брат дорожил свободой и о женитьбе не думал.

К несчастью, познакомился он с юной обворожительной девицей и снова влюбился до безумия. Маменька с дочкой жили весело, вечера у них были часты и шумны.

Девица, правда, была уже помолвлена с одним гвардейским офицером. Николая, однако же, это не остановило. Он решил жениться. Родители отказывались дать согласие. Выбор его они не одобряли. Мне и самому он не нравился – слишком хорошо я знал девицу сию. Но помалкивал, чтобы не потерять братнина доверия: еще надеялся отговорить его.

Свадьбу с гвардейцем откладывали. Жениху надоели проволочки, он потребовал назначить день. Николай пришел в отчаяние, девица рыдала и уверяла, что скорей умрет, чем выйдет за немилого. От брата я узнал, что она устраивает ему прощальный ужин накануне венчания. Помешать ему пойти я не мог и решил пойти с ним вместе. Актер Вова был в числе приглашенных. Разгорячась от выпивки, он пустился разглагольствовать и звал влюбленных соединиться и всё бросить ради любви. Невеста в слезах кинулась умолять Николая бежать с ней. Пришлось мне идти к ее маменьке. Не без труда я уговорил ее вмешаться. Когда я привел маменьку в ресторан, невеста бросилась к ней на шею. Я улучил минуту и силой увез Николая домой.

На другой день состоялось венчание. Новобрачные отбыли за границу. На том дело вроде бы и кончилось. Родители могли вздохнуть облегченно. Николай с виду был спокоен и снова взялся за учебу. Матушка поверила. Но меня Николай обмануть не мог.

В Париже в те дни пел Шаляпин. Брат захотел съездить послушать. Родители, подозревая, что Шаляпин – предлог, пытались отговаривать, но не тут-то было.

Тогда велели ехать в Париж и мне, поручив сообщить все о брате. Съездив и узнав, что он-таки снова увиделся со своей пассией, я вызвал отца с матерью телеграммой.

Николай, однако, как в воду канул. Я отправился к известным в ту пору гадалкам, мадам де Феб и госпоже Фрее. Де Феб сказала мне, что кто-то из семьи моей в опасности и может быть убит на дуэли. Фрее повторила де Феб почти слово в слово, а про меня добавила: «Быть тебе замешану в политическом убийстве, пройти тяжкие испытания и возвыситься».

До нас доходили противоречивые слухи. Одно казалось верно: муж знал, что Николай видится с женой его. О прочем одни говорили, что будет дуэль, другие – что развод. Наконец мы узнали, что гвардеец действительно вызвал брата на дуэль, однако очевидцы сочли повод недостаточным. Затем к нам явился сам гвардеец и объявил, что помирился с Николаем, винит во всем жену и намерен требовать развода. Дуэли мы, стало быть, могли не бояться и теперь со страхом ожидали последствий развода.

Вскоре из Петербурга пришла тревожная весть: гвардеец, видимо, по наущению приятелей, снова потребовал дуэли. Пришлось возвращаться в Петербург.

Однако Николай ничего нам не рассказывал, совершенно замкнулся в себе. Наконец признался мне, что дуэль на днях. Я к родителям. Отец с матерью требуют его к себе. Но их он заверил, что все хорошо и ничего не случится.

Вечером я нашел у себя на столе записки от матушки и брата. Матушка просила зайти к ней немедля, а брат звал на ужин в «Контан». Николаево приглашение меня обрадовало и успокоило. После Парижа он впервые позвал провести вечер вместе.

Сперва я пошел к матушке. Она сидела перед зеркалом, горничная укладывала ей волосы на ночь. До сих пор помню матушкины счастливые глаза. «Про дуэль все ложь, – сказала она. – Николай был у меня. Они помирились. Господи, какое счастье! Я так боялась этой дуэли. Ведь ему вот-вот исполнится двадцать шесть лет!» И тут она объяснила, что странный рок был над родом Юсуповых. Все сыновья, кроме разве что одного, умирали, не дожив до двадцати шести. У матушки родилось четверо, двое умерли, и она всегда дрожала за нас с Николаем. Канун рокового возраста совпал с дуэлью, и матушка была сама не своя от страха. Но сейчас она плакала от радости. Я поцеловал ее и отправился в ресторан на встречу с Николаем. У «Контана» его не оказалось. Я пустился на поиски по всему городу, но нигде не нашел. Домой я вернулся в волнении. Предсказания гадалок и матушкин рассказ вдобавок не давали покоя. Да и сам Николай грозился, что на днях... Может, хотел этим вечером проститься со мной... Что же не пришел? Как ни тревожился я, все же удалось мне забыться.

Наутро камердинер Иван разбудил меня, запыхавшись: «Вставайте скорей! Несчастье!..» Охваченный дурным предчувствием, я вскочил с постели и ринулся к матушке. По лестнице пробегали слуги с мрачными лицами. Мне на вопросы никто ничего не ответил. Из отцовской комнаты донеслись душераздирающие крики. Я вошел: отец, очень бледный, стоял перед носилками, на которых лежало тело брата. Матушка, на коленях перед ними, казалось, обезумела...

С трудом мы оторвали ее от него и перенесли тело на кровать. Когда матушка немного успокоилась, она позвала меня. Я подошел, но тут она приняла меня за Николая. Сцена была ужасна. У меня кровь в жилах стыла. Потом матушка впала в оцепенение, а, очнувшись, уже не отпускала меня ни на шаг.

Тело брата перенесли в часовню. Начались похоронные обряды. Потекли родня и знакомые. Несколько дней спустя мы выехали в Архангельское на захоронение в семейной усыпальнице.

Великая княгиня Елизавета Федоровна ждала нас в Москве на вокзале. В Архангельское она отправилась с нами.

На похороны собрались чуть не все наши крестьяне. Очень многие плакали. Люди бесконечно трогательно сочувствовали нашему горю.

Великая княгиня Елизавета Федоровна оставалась с нами некоторое время. Этим она поддержала нас всех, особенно матушку, на которую смотреть было страшно. Отец, от природы сдержанный, горе скрывал, но видно было, что и он убит. А что до меня, я жаждал мщения и, наверно, что-нибудь выкинул бы, не угомони меня великая княгиня.

Узнал я подробности дуэли. Она состоялась ранним утром в имении князя Белосельского на Крестовском острове. Стрелялись на револьверах в тридцати шагах. По данному знаку Николай выстрелил в воздух. Гвардеец выстрелил в Николая, промахнулся и потребовал сократить расстояние на пятнадцать шагов. Николай снова выстрелил в воздух. Гвардеец выстрелил и убил его наповал. Но это уже не дуэль, а убийство. Впоследствии, разбирая бумаги брата, нашел я письма, из которых выяснил, что гнусную роль в этом деле сыграл некто Шинский, известный оккультист. Из писем явствовало, что Николай был полностью под его влиянием. Шинский писал, что он Николаю ангел-хранитель и что с ними воля Господня. Замужество девицы он объяснил брату как видимость и научил его поехать за ней в Париж. Что ни слово, то похвала девице и маменьке ее, а нашим родителям и мне заодно – анафема.

Уезжая, великая княгиня просила меня быть у ней в Москве, как только матушке станет лучше. Хотела поговорить со мной о моем будущем. Случилось, правда, это не скоро. Матушка наконец встала на ноги, но полностью оправиться после смерти брата не смогла никогда.

Идучи однажды с прогулки, поднимался я по лестнице ко дворцу и на последней террасе остановился и огляделся. Бескрайний парк со статуями и грабовыми аллеями. Дворец с бесценными сокровищами. И когда-нибудь они будут моими. А ведь это только малая толика всего уготованного мне судьбой богатства. Я – один из самых богатых людей России! Эта мысль опьяняла. Я вспомнил дни, когда тайком забирался в архангельский театр и воображал себя предком своим, великим меценатом екатерининских времен. Припомнилась и мавританская зала, где на златотканых подушках, обмотавшись в восточную парчу и нацепив матушкины брильянты, возлежал я среди невольников. Роскошь, богатство и власть – это и казалось мне жизнью. Убожество мне претило... Но что, если война или революция разорит меня? Я подумал о бездомных из Вяземской лавры. Может, и я стану как они? Но эта мысль была невыносима. Я скорей вернулся к себе. По дороге я остановился перед собственным портретом работы Серова. Внимательно всмотрелся в самого себя. Серов – подлинный физиономист; как никто, схватывал он характер. Отрок на портрете предо мной был горд, тщеславен и бессердечен. Стало быть, смерть брата не изменила меня: все те же себялюбивые мечтания? И так мерзок я стал самому себе, что чуть было с собой не покончил! И то сказать: родителей пожалел...

Тут и вспомнил я, что дал слово великой княгине побывать у нее. К этому дню матушка несколько оправилась. Я мог поехать в Москву.

 

Глава 13

Великая княгиня Елизавета Федоровна – Ее благотворное влияние – Мои занятия при ней – Планы на будущее

Я не намерен приводить какие-то новые сведения о великой княгине Елизавете Федоровне. Об этой святой душе достаточно говорено и писано в хрониках последних лет царской России. Но и умолчать о ней в мемуарах не могу. Слишком важным и нужным оказалось ее влияние в жизни моей. Да и сыздетства я любил ее, как вторую мать.

Все знавшие ее восхищались красотой лица ее, равно как и прелестью души. Великая княгиня была высока и стройна. Глаза светлы, взгляд глубок и мягок, черты лица чисты и нежны. К прекрасной наружности добавьте редкий ум и благородное сердце. Она была дочерью принцессы Алисы Гессен-Дармштадтской. Кроме того, великая княгиня Елизавета Федоровна приходилась внучкой королеве Виктории, сестрой владетельному герцогу Эрнесту Гессенскому и старшей сестрой нашей молодой императрице. У великой княгини имелись еще две сестры: принцесса Прусская и принцесса Виктория Баттенбергская, впоследствии маркиза Милфорд-Хэйвен. Сама же она вышла за великого князя Сергея Александровича, четвертого сына Александра II.

Первые годы после замужества великая княгиня жила в Петербурге, много принимала в своем дворце на Невском, вела по необходимости жизнь роскошную, хотя уже тогда тяготилась ею. В 1891 году супруг ее назначен был московским генерал-губернатором, и на новом месте она стала необычайно почитаема и любима. Жила она так же, как в Петербурге, и в свободное от светских обязанностей время занималась благотворительностью.

17 февраля 1905 года на Сенатской площади в Кремле великий князь, сев в карету, был разорван в клочья бомбой террориста. Великая княгиня находилась в тот момент в Кремле, в ею же организованных мастерских по пошиву теплой одежды для войск в Маньчжурии. Заслыша взрыв, она выбежала в чем была, не накинув шубы. На площади лежали раненый кучер и две убитые лошади. Тело великого князя было буквально разорвано. Части его разбросало по снегу. Она собственными руками собрала их и перевезла к себе в дворцовую часовню. Бомба рванула так, что пальцы великого князя, еще в перстнях, были найдены на крыше соседнего здания. Все это рассказала нам сама великая княгиня. Трагическую весть услышали мы в Петербурге и тотчас же примчались в Москву.

Выдержка и самообладание великой княгини восхищали. Дни перед похоронами она провела в молитвах. В молитвах же нашла мужество совершить поступок, потрясший всех. Она пришла в тюрьму и велела отвести себя в камеру к убийце.

– Кто вы такая? – спросил он.

– Вдова убитого вами. Зачем вы убили его?

Каков был разговор далее, никто не знает. Версии противоречивы. Многие уверяют, что после ее ухода он закрыл лицо руками и взахлеб зарыдал.

Достоверно одно: великая княгиня написала государю письмо с просьбой о помиловании, и государь готов был согласиться, не откажись от милости сам бомбист.

Великая княгиня навестила и кучера. Был он смертельно ранен и умирал в больнице. Увидев ее, умирающий, от которого скрыли смерть великого князя, спросил:

– Как здоровье его императорского высочества?

– Он послал меня справиться о тебе, – отвечала великая княгиня.

После смерти мужа она продолжала жить в Москве, но от светских дел отошла и целиком занялась делами богоугодными. Часть драгоценностей своих она раздала близким, остальное продала. Матушка купила у нее изумительную черную жемчужину, государев подарок. Даря ее свояченице, Николай сказал:

– Теперь у тебя жемчужина не хуже, чем «Перегрина» Зинаиды Юсуповой.

Раздав все свое имущество, великая княгиня купила в Москве участок на Ордынке. В 1910 году она построила там Марфо-Мариинскую обитель и стала в ней настоятельницей. Последнее, что сделала она как бывшая светская красавица с безупречным вкусом – заказала московскому художнику Нестерову эскиз рясы для монахинь: жемчужно-серое суконное платье, льняной апостольник и покрывало из тонкой белой шерсти, ниспадавшее красивыми складками. Монахини не сидели в обители взаперти, но посещали больных и бедных. Ездили они и в провинцию, создавали благотворительные центры. Дело пошло скоро. За два года во всех больших российских городах появились такие ж обители. Ордынская тем временем разрослась. Пристроили церковь, больницу, мастерские, учебные классы. Настоятельница жила во флигельке из трех комнат с простой мебелью. Спала на топчане без тюфяка, под голову подложив пучок сена. На сон отводила всего ничего, а то и вовсе ничего, бодрствуя у постели больного или у гроба в часовне. Из больниц и клиник присылали ей безнадежных, и она самолично ходила за ними. Однажды привезли женщину, опрокинувшую зажженную керосинку. Одежда загорелась, тело стало сплошной раной. Началась гангрена. Врачи махнули рукой. Великая княгиня взялась лечить ее, терпеливо и стойко. Перевязка занимала всякий день более двух часов. Вонь от нагноений была такова, что иные сиделки падали в обморок. Больная, однако же, поправилась в несколько недель. Выздоровление ее почитали чудом.

Великая княгиня решительно не хотела скрывать от умиравших положение их. Напротив, она старалась приготовить их к смерти, внушала им веру в жизнь вечную.

В войну 14-го года она еще более расширила благотворительную деятельность, учредив пункты сбора помощи раненым и основав новые благотворительные центры. Она была в курсе всех событий, но политикою не занималась, потому что всю себя отдавала работе и не думала ни о чем другом. Популярность ее росла день ото дня. Когда великая княгиня выходила, народ становился на колени. Люди осеняли себя крестным знамением или целовали ей руки и край платья, подойдя к карете ее.

Но и тут нашлись у нее критики. Иные уверяли даже, что, бросив дворец и раздав все бедным, сестра императрицы уронила императорское достоинство. Императрица и сама склонялась к сему мнению. Сестры не ладили. Обе они обратились в православие и были набожны, каждая, однако, по-своему. Императрица искала торных путей и заплутала в мистицизме. Великая княгиня пошла прямым и истинным путем любви и сострадания. Верила она просто, как дитя. Но главным предметом их неладов была слепая вера царицы в Распутина. Великая княгиня видела в нем самозванца и орудие сатаны и сестре о том говорила прямо. Сношения их стали реже и наконец прекратились совершенно.

Революция 17-го не сломила твердости духа великой княгини. 1 марта отряд революционных солдат окружил обитель. «Где немецкая шпионка?» – кричали они. Настоятельница вышла и спокойно ответила: «Немецкой шпионки здесь нет. Это обитель. Я ее настоятельница».

Солдаты кричали, что уведут ее. Она отвечала, что готова, но хочет прежде проститься с сестрами и получить благословение у священника. Солдаты разрешили при условии сопроводить ее.

Когда вошла она в храм в окружении солдат с оружием, монахини, плача, упали на колени. Поцеловав у священника крест, она обернулась к солдатам и велела им сделать то же. Они повиновались. А затем, впечатленные спокойствием ее и всеобщим ее почитанием, вышли из обители, сели на грузовики и уехали. Несколько часов спустя члены временного правительства явились с извинениями. Признались они, что не в силах справиться с анархией, которая повсюду, и умоляли великую княгиню вернуться безопасности ради в Кремль. Она поблагодарила и отказала. «Я, – добавила она, – ушла из Кремля своею волею, и не революции теперь решать за меня. Останусь с сестрами и приму их участь, если будет на то воля Господня». Кайзер не однажды предлагал ей через шведского посла уехать в Пруссию, ибо де Россию ждут потрясения. Уж кто-кто, а он-то о том осведомлен был. Руку к тому и сам приложил. Но великая княгиня передала ему, что не покинет добровольно ни обители, ни России.

После того марфо-мариинским сестрам вышла передышка. Большевики, прийдя к власти, не тронули их. Даже послали какое-то продовольствие. Но в июне 18-го они арестовали ее вместе с верной ее спутницею Варварой и увезли в неизвестном направлении. Патриарх Тихон сделал все, чтоб отыскать и освободить ее. Наконец стало известно, что держат великую княгиню в Алапаевске Пермской губернии вместе с кузеном ее, великим князем Сергеем Михайловичем, князьями Иваном, Константином и Игорем, сыновьями великого князя Константина Константиновича, и сыном великого князя Павла Александровича князем Владимиром Палеем.

В ночь с 17 на 18 июля, спустя сутки после расстрела царя и семьи его, их живьем бросили в колодец шахты. Тамошние жители издали следили за казнью. Когда большевики уехали, они, как сами рассказывают, подошли к колодцу. Оттуда доносились стоны и молитвы. Помочь не решился никто.

Месяцем позже белая армия вошла в город. По приказу адмирала Колчака тела несчастных извлекли из колодца. На некоторых, как говорят, были перевязки, сделанные из апостольника монахини. Тела положили в гроб и увезли в Харбин, оттуда – в Пекин. Позже маркиза Милфорд-Хэйвен перевезла останки великой княгини и прислужницы ее Варвары в Иерусалим. Захоронили их в русской церкви Святой Марии Магдалины близ Масличной горы. В пути из Пекина в Иерусалим гроб великой княгини дал трещину, оттуда пролилась благоуханная прозрачная жидкость. Тело великой княгини осталось нетленным. На могиле ее свершились чудеса исцеления. Один из архиепископов наших рассказывал, что, будучи проездом в Иерусалиме, стоял он на молитве у гроба ее. Вдруг раскрылась дверь и вошла женщина в белом покрывале. Она прошла вглубь и остановилась у иконы Святого архангела Михаила. Когда она, указывая на икону, оглянулась, он узнал ее. После чего видение исчезло.

Единственное, что осталось мне в память о великой княгине Елизавете Федоровне, – несколько бусин от четок да щепка от ее гроба. Щепка порой сладко пахнет цветами.

Народ прозвал ее святой. Не сомневаюсь, что однажды признает это и церковь.

Решив повидать великую княгиню Елизавету Федоровну, я отправился в Кремль. Явился я к великой княгине в полнейшем душевном смятении. В Николаевском дворце меня провели прямо к ней. Великая княгиня сидела за письменным столом. Молча я бросился к ее ногам, уткнулся лицом ей в колени и зарыдал, как дитя. Она гладила меня по голове и ждала, когда я успокоюсь. Наконец я подавил слезы и рассказал ей, что творится со мной. Исповедь облегчила душу. Великая княгиня слушала внимательно. «Хорошо, что ты пришел, – сказала она. – Я уверена, что с помощью Божьей придумаю что-нибудь. Как бы ни испытывал нас Господь, если сохраним веру и будем молиться, найдем силы выдержать. Усомнился ты или впал в уныние – встань на колени у иконы спасителя и помолись. Укрепишься тотчас. Ты сейчас плакал. Это слезы из сердца. Его и слушай прежде рассудка. И жизнь твоя изменится. Счастье не в деньгах и не в роскошном дворце. Богатства можно лишиться. В том счастье, что не отнимут ни люди, ни события. В вере, в духовной жизни, в самом себе. Сделай счастливыми ближних и сам станешь счастлив».

Потом великая княгиня заговорила о моих родителях. Напомнила, что отныне я – их единственная надежда, и просила не оставлять их вниманием, заботиться о больной матери. Звала меня вместе с собой заняться благотворительностью. Она только что открыла больницу для женщин, больных чахоткой. Предложила сходить в петербургские трущобы, где болели чахоткой многие.

В Архангельское я вернулся обнадеженный. Слова великой княгини успокоили и укрепили меня. Они стали ответом на всё то, что давно уже мучило меня. Я припомнил совет духовника: «Нечего мудрствовать... Веруй в Господа, да и все». Тогда я не послушался, бросился очертя голову в оккультизм. Волю развил, а покоя в душе не обрел. И при первом же испытании хваленая моя воля обратилась в ничто и не охранила от отчаяния и бессилия. Понял я, что всего лишь я песчинка в бесконечности, разуму непостижимой, и что один путь истинен – смирение, и подчинение, и вера в волю Господню.

Прошло несколько дней. Я вернулся в Москву и взялся за работу, предложенную мне великой княгиней. Речь шла о московских трущобах, где царили грязь и мрак. Люди ютились в тесноте, спали на полу в холоде, сырости и помоях.

Незнакомый мир открылся мне, мир нищеты и страдания, и был он ужасней ночлежки в Вяземской лавре. Хотелось помочь всем. Но ошеломляла огромность задачи. Я подумал, сколько тратится на войну и на научные опыты на пользу той же войне, а в нечеловеческих условиях живут и страдают люди.

Были разочарования. Немалые деньги, вырученные мной от продажи кое-каких личных вещей, улетучились. Тут я заметил, что одни люди поступают нечестно, другие – неблагодарно. И еще я понял, что всякое доброе дело следует делать от сердца, но скромно и самоотреченно, и живой тому пример – великая княгиня. Чуть не всякий день ходил я в Москве в больницу к чахоточным. Больные со слезами благодарили меня за мои пустяковые подачки, хотя, в сущности, благодарить их должен был я, ибо их невольное благодеяние было для меня много больше. И я завидовал докторам и сиделкам, и в самом деле приносившим им помощь.

Я был безмерно благодарен великой княгине за то, что поняла мое отчаяние и умела направить меня к новой жизни. Однако мучился, что она не знает обо мне всего и считает меня лучше, чем есть я.

Однажды, говоря с ней с глазу на глаз, я рассказал ей о своих похождениях, ей, как казалось мне, неизвестных.

«Успокойся, – улыбнулась она. – Я знаю о тебе гораздо больше, чем ты думаешь. Потому-то и позвала тебя. Способный на многое дурное способен и на многое доброе, если найдет верный путь. И великий грех не больше искреннего покаяния. Помни, что грешит более души рассудок. А душа может остаться чистой и в грешной плоти. Мне душа твоя важна. Ее-то я и хочу открыть тебе самому. Судьба дала тебе всё, что может пожелать человек. А кому дано, с того и спросится. Подумай, что ты ответствен. Ты обязан быть примером. Тебя должны уважать. Испытания показали тебе, что жизнь – не забава. Подумай, сколько добра ты можешь сделать! И сколько зла причинить! Я много молилась за тебя. Надеюсь, Господь внял и поможет тебе».

Сколько надежд и душевных сил прозвучало в ее словах!

Матушка, успокоенная тем, что я в Москве при великой княгине, осталась еще на время в Архангельском. В усадьбе было пусто. Отец пропадал целыми днями на службе. Я же ездил по делам в Москву и возвращался в усадьбу лишь к ужину. Поздно вечером отец уходил к себе, а мы с матушкой засиживались за полночь. Горе нас сблизило, но из-за болезни ее я не решался говорить с ней свободно, как хотелось бы, и оттого страдал. В комнату к себе я шел скорее думать, нежели спать. Благочестивые книжки матушки и великой княгини я не раскрывал. Тех московских слов хватало мне для моих размышлений. До сей поры я жил для наслаждений, любое страдание отвергая. Мне и в голову не приходило, что есть что-то важнее богатства и власти, какую богатство дает. Прежде я этим чванился. Но, перестав и богатством, и властью дорожить, я обрел истинное сокровище – свободу.

И я решил изменить свою жизнь. Планов у меня было множество. Думаю, не покинь я родины, осуществил бы их. Хотел я превратить Архангельское в художественный центр, выстроив в окрестностях усадьбы жилища в едином стиле для художников, музыкантов, артистов, писателей. Была б у них там своя академия искусств, консерватория, театр. Сам дворец я превратил бы в музей, отведя несколько залов для выставок. Украсил бы парк, преградил бы реку плотиной, чтобы залить окрестные поля и устроить большое озеро, и продлил бы террасы до самой воды.

Думал я не только об Архангельском. В Москве и Петербурге мы имели дома, в которых не жили. Я мог бы сделать из них больницы, клиники, приюты для стариков. А в петербургском на Мойке и московском Ивана Грозного – создал бы музей с лучшими вещами из наших коллекций. В крымском и кавказском имениях открыл бы санатории. Одну-две комнаты от всех домов и усадеб оставил бы самому себе. Земли пошли бы крестьянам, заводы и фабрики стали бы акционерными компаниями. Продажа вещей и драгоценностей, не имеющих большого художественного и исторического интереса, плюс банковские счета составили бы капитал, на который осуществил бы я всё задуманное.

Были это мечты, однако неотступные. И строил я планы, и строил. Так что новое идеальное Архангельское стал видеть порой во сне.

Планами я поделился с матушкой и великой княгиней. Великая княгиня поняла и одобрила, матушка – нет. Будущее мое виделось матушке иначе. Я был последним в роду Юсуповых и потому, говорила она, должен жениться. Я отвечал, что не склонен к семейной жизни и что, если обзаведусь детьми, не смогу пустить состояние на проекты свои. Добавил, что, закипи революционные страсти, жить, как в екатерининские времена, мы не сможем. А жить усредненно-обывательски в нашей-то обстановке – бессмыслица и безвкусица. Я хотел сохранить Архангельское прекрасно-роскошным и, значит, не мог держать его для десятка счастливцев, но обязан был открыть возможно большему числу ценителей.

Матушку я убедить не мог. Спор наш ее только расстраивал, и спорить я перестал.

 

Глава 14

Из Москвы в Крым и обратно – Зима в Царском Селе – Иоанн Кронштадтский – Объезжаю имения – Отъезд за границу

Осенью великая княгиня поехала с нами в Крым. Ее присутствие, вдобавок путевые впечатления, красота природы и ясные дни оживили матушку. Правда, не успели мы приехать, как пошел гость с соболезнованиями, и матушка, как всегда, безотказно принимала всех. Депрессия у нее обострилась, и она опять слегла.

Приехал к нам в Крым великий князь Дмитрий. Не было дня, чтоб он не повидал меня. Часами мы говорили. Дружба его меня глубоко трогала. Он сказал, что будет мне братом и сделает всё, чтобы заменить Николая. Долгие годы он держал слово.

Вскоре, однако же, крымское безделье и скука стали меня тяготить. Я подумал было вернуться в Москву, к работе. Великая княгиня была против, советуя не уезжать, пока матушка не поправится. Увы, поправки доктора не обещали. Они говорили, что возможно лишь временное улучшение, но полного выздоровления не будет.

Я колебался. Сыновний долг велел остаться, разум внушал, что такая жизнь не по мне. Пока я раздумывал, выяснилось, что матушка с великой княгиней затеяли меня женить. Даже и невесту высмотрели. Решили за меня, не посчитались с моим вольнолюбием. Думали, волк стал послушной овечкой, а ведь я во многом остался прежний. Уж жену-то, если женюсь, выберу сам. Против их опеки я тотчас взбунтовался. И, казалось, обретенного мира в душе вмиг не стало. Мучения и сомнения словно не покидали меня. И я уехал в Москву – продолжать благотворительную работу.

Раскаиваться мне не пришлось. Помогая обездоленным, я обрел равновесие и успокоился.

Месяцем позже родители, великая княгиня и Дмитрий вернулись из Крыма. Я проводил их в Петербург и провел с ними зиму в Царском Селе.

В тот год двор был в трауре по случаю кончины великого князя Алексея Александровича, дяди царя. Великий князь Владимир тотчас попросил государя дозволить вернуться, якобы на похороны, сыну своему Кириллу, сосланному после женитьбы. Женился он на двоюродной сестре своей, принцессе Виктории, бывшей первым браком замужем за герцогом Гессенским, братом царицы.

Герцога я прекрасно знал по Архангельскому. Он был хорош собой, весел и привлекателен. К тому ж эстет, ценил более всего красоту, притом имел свои причуды. Однажды решил, что белые голуби у него в имении не смотрятся со старыми стенами, и покрыл птичьи перышки небесно-голубой краской. Брак с принцессой Викторией был несчастлив. Они развелись, и Виктория вышла за кузена своего, великого князя Кирилла. Вышел скандал. Двор не признал ни развода, ни брака. Императрица углядела во всем оскорбление брату и оскорбилась сама. Она уговорила государя сослать Кирилла и лишить его титула с привилегиями. Позже были изгнанники прощены, но сами императрице не простили.

Вскоре после смерти великого князя Алексея скончался протоиерей Иоанн Кронштадтский. Вся Россия оплакивала его кончину. Уже при жизни почитали его как святого. Став в двадцать шесть лет священником в церкви Св. Андрея Кронштадтского, он с первых дней священства завоевал уважение и любовь паствы. Все почти время посвящал он неимущим и немощным. Он отдавал им всё до последнего гроша. Порой приходил домой босиком, оставив обувь свою случайному нищему. Отовсюду приходили к нему. Являлись даже магометане и буддисты, прося исцелить своих больных. Иногда исцеление, о котором молился он, считалось совершенным чудом.

Когда родился один из братьев моих, матушка тяжело заболела. Доктора развели руками. Она была уже при смерти, но позвали отца Иоанна. Едва он вошел в комнату, матушка открыла глаза и протянула к нему руки. Отец Иоанн опустился на колени у кровати ее и стал молиться. Наконец поднялся, благословил матушку и сказал: «Господь поможет ей. Она поправится». И матушка поправилась очень скоро.

Паства его росла, и о. Иоанн установил общую исповедь. Очевидцы говорили мне, что шум в церкви стоял ужасный: исповедуясь, каждый хотел перекричать другого. Женские голоса были слышнее. Женщины образовали секту. Эти так называемые «иоаннитки» о. Иоанну порядком досаждали. Уверившись, что он – новый Христос, зачастую кидались они в истерику, бросались на него и кусали до крови. Этим, как правило, в исповеди он отказывал.

К матушке о. Иоанн сохранил дружбу и часто ее навещал в детские годы мои. Не забуду его ясный проницательный взгляд и добрую улыбку. Последний раз я видел его в Крыму незадолго до его смерти. В тот день он сказал мне: «Веяние Господне душе всё равно что воздух телу. Тело дышит воздухом земным, душа – горним». Я помню слова его.

О. Иоанну было семьдесят восемь лет, когда, вызвав якобы к умирающему, его заманили в ловушку и избили. И убили бы, не подоспей кучер, привезший его. Он вырвал старца из рук негодяев и отвез назад полуживого. От увечий о. Иоанн так и не оправился. Несколько лет спустя он умер, так и не открыв имена палачей. Смерть его была величайшим горем и для России, и для царя, потерявшего в нем советчика верного и мудрого.

В эту же зиму странное событие напомнило мне клятву, которую дали мы с братом во времена наших спиритических фокусов. Поклялись мы, что первый из нас, кто умрет, известит другого с того света. Был я несколько дней в Петербурге, в доме на Мойке. Однажды ночью я проснулся и, движимый необъяснимой силой, пошел к комнате брата, запертой со дня его смерти. Вдруг дверь открылась. На пороге стоял Николай. Лицо его сияло. Он тянул ко мне руки... Я бросился было навстречу, но дверь тихонько закрылась. Всё исчезло.

Жизнь наша в Царском была однообразна. Не видел я почти никого, кроме Дмитрия. Несколько раз за всю зиму вызывала меня к себе в Александровский дворец императрица. Хотела она говорить о моем будущем и направлять меня. Но с сестрой ее беседовал я легко и прямо, а с ней самой был всегда скован. Словно тень Распутина стояла меж нами. «Всякий уважающий себя мужчина, – сказала она мне однажды, – должен быть военным или придворным».

Я отвечал, что военным быть не могу, потому что война мне отвратительна, а в придворные не гожусь, потому что люблю независимость и говорю то, что думаю. В общем, служба была не для меня. Я наследовал огромное состояние и ответственность, с ним связанную. На мне – земли, заводы, благосостояние крестьян. Правильное управление всем – тоже своего рода служба отечеству. А служу отечеству – служу и царю.

Императрица заметила, что отечество у меня выходило важней царя.

– А царь и есть отечество! – вскричала она. В этот миг открылась дверь и вошел император.

– Феликс законченный революционер! – объявила ему императрица.

Государь с удивлением глянул на меня своими добрыми глазами, но ничего не сказал.

Матушке стало немного лучше. Она потихоньку вернулась к делам своим и снова занялась благотворительностью. Отец редко бывал дома, проводя вечера в клубе. Тогда я сидел подле матери. Я читал ей вслух, она вязала. Но долго жить в заточении, вполсилы я не мог. К весне решил я проехать по России осмотреть наши имения и промыслы. Решение это отец с матерью целиком одобрили. Отец отдал в мое распоряжение личный вагон, и я уехал, взяв с собой управляющего, отцовского секретаря и двух-трех друзей.

Поездка длилась более двух месяцев. Проникнутый важностью дела, я чувствовал себя юным владыкой на осмотре владений. Восхищали меня красота и многообразие их, и всюду, всюду горячий прием, мне оказанный. Крестьяне в местных платьях встречали меня песнями и танцами. Многие бросались передо мной на колени. Вагон наш завалили цветы и дары: куры, гуси, утки, поросята. Было их столько, что пришлось прицепить второй вагон, чтобы увезти всё. Прекрасные воспоминания оставила мне эта поездка. Окончил я ее в Крыму, куда родители уже прибыли на осень.

И снова тяготили меня тамошние скука и праздность. Был мне двадцать один год. Пришла охота к перемене мест. Подумывал я уехать за границу. Вспомнилось, что один приятель мой, Василий Солдатенков, бывший морской офицер, ныне парижанин, много раз советовал поступить в Оксфордский университет. Я решил ехать в Англию. Великая княгиня Елизавета Федоровна, услыхав от меня о том, стала поначалу отговаривать, но под конец вняла моим доводам и обещала сделать всё, чтобы убедить и родителей. Дело оказалось трудным и долгим. Все же был я уверен в успехе и написал Солдатенкову, что вскоре приеду ненадолго в Париж.

Родители наконец отпустили меня, однако только на месяц. Я был рад и тому.

За несколько дней до моего отъезда императрица вызвала меня к себе в Ливадию. Когда вошел я к ней, она сидела на террасе за вышиванием. Объявила, что удивлена, как могу я оставить больную матушку, пыталась отговорить меня ехать. Сказала, что многие молодые люди уезжали в Европу на время, а потом отвыкали от родины, не могли освоиться дома и покидали Россию уже насовсем. А я, по ее словам, права на то не имел. Я, мол, обязан был остаться в России и служить императору.

Я заверил ее, что бояться нечего, навек я не уеду, потому что Россию люблю больше всего на свете и в Оксфорде желаю учиться, чтобы потом принести пользу царю и отечеству.

Ответ мой императрице, по всему, не понравился. Она заговорила о другом, а на прощание советовала повидаться в Лондоне с сестрой ее, принцессой Викторией Баттенбергской. Для нее дала она мне письмо. Наконец, пожелала счастливого пути и сказала, что надеется видеть меня зимой в Царском.

В день моего отъезда отслужили в домашней часовне молебен, дабы охранил меня Господь в путешествии. Все плакали, целовали и благословляли меня. Смех сквозь слезы. Точно еду не на прогулку в Англию, а в опасную экспедицию на Северный полюс или к вершине Гималай.

Наконец я уехал с верным своим Иваном и прибыл в Париж без приключений, если не считать потери паспорта на франко-германской границе.

Вася Солдатенков встречал меня на вокзале. Примечательный был тип: умный, спортивный, обаятельный, необычайно волевой и подвижный. Свой гоночный автомобиль он назвал «Лина» в честь красавицы Лины Кавальери, которую ранее покорил. Женщины сходили по нему с ума. Им нравились его стать, широкие плечи, грубое лицо и его жизнь, как в автомобиле, на всех парах. Женился он на прелестной княгине Елене Горчаковой, но в браке счастлив не был.

Я провел несколько дней в Париже и в сопровождении Василия уехал в Англию.

 

Глава 15

1909–1912. Месяц в Англии – Первая встреча с Распутиным – Отъезд в Оксфорд – Университетская жизнь – Анна Павлова – Светская жизнь, маскарады и пр. – Прощание с университетом – Последний раз в Лондоне – Англичанин дома

В Лондоне я остановился в «Карлтоне». Начиналась осень, не лучшее время для знакомства с Англией. И тем не менее всё мне было по душе. Нравились английские приветливость, радушие, самообладание. Нравилось даже, как простодушно чванится англичанин собственным превосходством. На другой день после приезда за обедом в русском посольстве с удивлением обнаружил, что наш посол, граф Бенкендорф, плохо говорит по-русски.

На следующий день я был зван к герцогу Людвигу Баттенбергскому. Супруга его, герцогиня, долго расспрашивала меня о Распутине. Слухи о власти, какую забрал старец над ее сестрой, возмущали ее. Принцесса Виктория была умна и понимала, чем это грозит России. Узнав, что я хочу учиться в Оксфордском университете, она советовала мне побывать у двоюродной сестры ее, принцессы Марии-Луизы Шлезвиг-Гольштейнской и архиепископа Лондонского. Они, по ее словам, были людьми мне полезными. Я последовал совету немедленно. Они, как и прочие, встретили меня очень сердечно. И оба одобрили Оксфорд. И, кстати сказать, когда я стал студентом, милые советчики мои часто навещали меня. Архиепископ познакомил меня с молодым англичанином Эриком Гамильтоном, собиравшимся также учиться в Оксфорде, в том же колледже, что и я. Тот давний милый юноша, с которым сохраняю я дружбу, ныне – виндзорский капеллан.

Прихватив рекомендательные письма, отправился я к ректору университетского колледжа – старейшего в Оксфорде. Ректор принял меня на редкость любезно и рассказал об университетской жизни. Оказалось, что через каждые два месяца – три недели каникул, а летом каникулы – три месяца. Распорядок мне на руку. Домой можно ездить часто. Ректор провел меня по колледжу, показал студенческие комнаты, маленькие, но удобные. Помещение на первом этаже было еще свободно: зала с окном на улицу. Окно зарешечено. Рядом еще комнатка. Всё вместе, сказал ректор, называется «клуб». У того, кто живет здесь, собираются студенты на стаканчик виски. Еще он сказал, что в первый год я обязан жить в колледже, а потом могу нанять дом или квартиру в городе. Я просил приготовить обе комнаты к моему приезду в Оксфорд на следующую зиму.

Уладив квартирный вопрос, я пошел посмотреть город и полюбил его тут же. Многочисленные колледжи – все бывшие монастыри с высокими стенами и роскошными парками. От века к веку, сменяя друг друга, поколения студентов поддерживают в древних стенах дух вечной молодости. Со слезами б покинул я Оксфорд, не знай, что вернусь очень скоро.

Перед отъездом в Париж я поехал навестить великого князя Михаила Михайловича, брата моего будущего тестя, жившего с семьей в прекрасном имении близ Лондона. Находился он в ссылке с тех пор, как женился на графине Меренберг, внучке Пушкина. Имела она также титул графини Торби. Была она необычайно приветлива и любима лондонцами. Страдала она от мужнина злоязычия. Великий князь день и ночь поносил свою русскую родню. Но с него спрос был невелик, а вот ее жалели. Было у них трое детей: сын по прозвищу Бой и две прехорошенькие девочки Зия и Нэда. Учась в Оксфорде, я часто видел их.

Из Лондона я привез целый скотный двор для Архангельского: быка, четырех коров, шесть поросят и бесчисленное множество кур, петухов и кроликов. Крупный скот я отправил прямо в Дувр на корабль, а клетки с курами и кроликами оставил при себе, поместив их в подвале «Карлтона». Но не смог отказать себе в удовольствии: открыл клетки и выпустил живность! Ну и зрелище! Вмиг пернатые и косые разбежались по гостинице. Куры с петухами порхали и квохтали, кролики визжали и всюду клали кучки. Гостиничная прислуга, как водится ловкая, бегала за ними. Управляющий бушевал, постояльцы разевали рот. Короче, успех полный!

В Париже я провел несколько дней, чтобы повидать друзей, в их числе были Рейнальдо Ган и Франсис де Круассе. Провели мы чудесные музыкальные вечера. Рейнальдо с удовольствием слушал, как я пел, и дал мне несколько дивных своих мелодий.

В Россию я вернулся полный сил и планов. Отец с матерью находились в тот момент в Царском Селе. Мать успела успокоиться и смириться. Великий князь Дмитрий жаждал услышать подробности путешествия. Императрица, в ту пору еще в дружбе с матушкой, часто захаживала к нам. Она тоже подолгу расспрашивала меня об Англии и о сестре, принцессе Виктории. Я не стал ей говорить, как тревожит принцессу ее увлечение Распутиным. Вскоре я уехал с родителями в Москву и снова стал ходить в больницу к чахоточным. Больные сменились, но врачи и сиделки остались те же, и я рад был встретиться с ними. Часто виделся я и с великой княгиней Елизаветой Федоровной. И опять часами говорил с ней.

Лето я провел в Архангельском. Видел животных, свое английское приобретение. Отец был доволен ими, даже заказал мне еще трех коров и быка. Я тотчас телеграфировал в Лондон, как умел по-английски: «Please send me one man cow and three Jersey women» («Прошу прислать одну мужскую корову и трех женских»). Поняли меня правильно, судя по присланному заказу, но какой-то шутник-журналист раздобыл мою телеграмму, напечатал ее в английских газетах, и стал я посмешищем всех моих лондонских друзей.

Осень, как всегда, провели мы в Крыму. Время летело быстро. Я учил английский и душой был уже в Оксфорде.

В конце этого, 1909-го, года впервые встретил я Распутина.

Мы вернулись в Петербург. Рождество я собирался провести с родителями, перед тем как уехать в Оксфорд. В то время я давно уже водил дружбу с семейством Г., вернее, с младшей дочерью, страстной поклонницей «старца». Девица была слишком чиста и наивна и не могла еще понимать всей его низости. Это человек, уверяла она, редкой силы духа, он послан очищать и целить наши души, направлять наши мысли и действия. Я с сомнением выслушивал ее дифирамбы. Ничего еще толком о нем не зная, я уж тогда предчувствовал надувательство. Тем не менее восторги барышни Г. разожгли мое любопытство. Я стал расспрашивать ее о боготворимом ею субъекте. По ее словам, он посланник неба и новый апостол. Слабости человеческие не имеют силы над ним. Грех ему неведом. Жизнь его – пост и молитва. И мне захотелось познакомиться с человеком столь замечательным. Вскоре я отправился на вечер к семейству Г., чтобы увидеть наконец знаменитого «старца».

Г. жили на Зимнем канале. Когда вошел я в гостиную, мать и дочь сидели у чайного стола с торжественными лицами, словно в ожидании прибытия чудотворной иконы. Вскоре открылась дверь из прихожей, и в залу мелкими шажками вошел Распутин. Он приблизился ко мне и сказал: «Здравствуй, голубчик». И потянулся, будто бы облобызать. Я невольно отпрянул. Распутин злобно улыбнулся и подплыл к барышне Г., потом к матери, не чинясь прижал их к груди и расцеловал с видом отца и благодетеля. С первого взгляда что-то мне не понравилось в нем, даже и оттолкнуло. Он был среднего роста, худ, мускулист. Руки длинны чрезмерно. На лбу, у самых волос, кстати всклокоченных, шрам – след, как я выяснил позже, его сибирских разбоев. Лет ему казалось около сорока. На нем были кафтан, шаровары и высокие сапоги. Вид он имел простого крестьянина. Грубое лицо с нечесаной бородой, толстый нос, бегающие водянисто-серые глазки, нависшие брови. Манеры его поражали. Он изображал непринужденность, но чувствовалось, что втайне стесняется, даже трусит. И притом пристально следит за собеседником.

Распутин посидел недолго, вскочил и опять мелким шажком засеменил по гостиной, бормоча что-то бессвязное. Говорил он глухо и гугниво.

За чаем мы молчали, не сводя с Распутина глаз. Мадемуазель Г. смотрела восторженно, я – с любопытством.

Потом он подсел ко мне и глянул на меня испытующе. Меж нами завязалась беседа. Частил он скороговоркой, как пророк, озаренный свыше. Что ни слово, то цитата из Евангелия, но смысл Распутин перевирал, и оттого становилось совсем непонятно.

Пока говорил он, я внимательно его рассматривал. Было действительно что-то особенное в его простецком облике. На святого старец не походил. Лицо лукаво и похотливо, как у сатира. Более всего поразили меня глазки: выражение их жутко, а сами они так близко к переносице и глубоко посажены, что издали их и не видно. Иногда и вблизи непонятно было, открыты они или закрыты, и если открыты, то впечатление, что не глядят они, а колят иглами. Взгляд был и пронизывающ, и тяжел одновременно. Слащавая улыбка не лучше. Сквозь личину чистоты проступала грязь. Он казался хитрым, злым, сладострастным. Мать и дочь Г. пожирали его глазами и ловили каждое слово.

Потом Распутин встал, глянул на нас притворно-кротко и сказал мне, кивнув на девицу: «Вот тебе верный друг! Слушайся ее, она будет твоей духовной женой. Голубушка тебя хвалила. Вы, как я погляжу, оба молодцы. Друг друга достойны. Ну, а ты, мой милый, далеко пойдешь, ой, далеко».

И он ушел. Уходя в свой черед, я чувствовал, что странный субъект этот произвел на меня неизгладимое впечатление.

Днями позже я снова побывал у м-ль Г. Она сказала, что я понравился Распутину и он желает увидеться снова.

Вскоре я уехал в Англию. Новая жизнь ожидала меня.

После тяжкого переезда я остановился на ночь в Лондоне. Управляющий «Карлтона», не забывший куриную корриду, глянул на меня хмуро. А наутро я уже оказался в Оксфорде. Первый, кого я в колледже встретил, был Эрик Гамильтон. Он проводил меня до моей комнаты и сказал, что зайдет за мной, чтобы идти вместе обедать в столовую, где соберутся мои товарищи. Перед обедом лакей принес студенческую форму: черную блузу и квадратную шапочку с кисточкой сбоку. Форма мне понравилась, обед – нет. Однако было мне не до яств. Заботило другое. Я приступил к обустройству. Боковую комнатку я превратил в спальню. В углу повесил иконы, над кроватью – лампадку. Словом, как дома. Большая комната будет гостиной. На полках расставил книги, на столах – безделушки и фотографии. Взял на пользование фортепьяно, сходил накупил цветов. Холодные безликие комнаты стали милы и уютны. К вечеру гостиная была полна студентов. Пили, пели, болтали до утра. В считанные дни я со всеми перезнакомился. К наукам меня не тянуло. Хотелось узнать людей иной культуры, их характеры, нравы, обычаи. Оксфорд был лучшим для этого местом, потому что молодежь съезжалась сюда отовсюду. Мне казалось, что я совершаю кругосветное путешествие. Спорт мне тоже нравился, но не грубый: любил я псовую охоту, поло и плавание.

Студенты, жившие в колледже, обязаны были возвращаться не позже полуночи. Следили за этим строго. Кто нарушал правило трижды за семестр, бывал исключен. В этом случае устраивались его похороны. Всем колледжем провожали его на вокзал под звуки похоронного марша. Во спасение нарушителей я придумал связать из простыней веревку и спускать ее с крыши до земли. Опоздавший стучал мне в окно, я лез на крышу и скидывал ему веревку. Однажды ночью ко мне в окно постучали. Я бросился на крышу, скинул веревку и поднял... полицейского! Не вмешайся архиепископ Лондонский, выгнали б и меня из колледжа.

Чуть не выгнали еще раз – за опоздание мое собственное. В тот вечер, поужинав в ресторане, возвращались мы с товарищем на автомобиле из Лондона. Неслись что было мочи, ибо едва успевали в Оксфорд к сроку. Я особенно хотел успеть: на моем счету уже было два опоздания. Третье означало неизбежное исключение.

Автомобиль вел мой товарищ. Ехали вдоль железной дороги. В тумане товарищ наехал на ограду и пробил ее. От сильнейшего удара я вылетел на рельсы, потеряв сознание. А очнувшись, увидел свет, приближавшийся с невероятной быстротой. Я еще не вполне пришел в себя, однако инстинктивно откатился с рельсов. Лондонский скорый пронесся, как смерч, воздушной волной отбросило меня на насыпь. Я встал цел и невредим. А вот товарищ мой, хоть и жив был, оказался в плачевном состоянии, с переломанными руками и ногами. Что при этом осталось от машины, и говорить нечего. Из будки путевого сторожа я вызвал по телефону карету скорой помощи, отвез товарища в оксфордскую больницу и вернулся в колледж с опозданием на два часа. Ввиду извиняющих обстоятельств меня не выгнали.

С утра после ненавистного холодного душа и плотного завтрака – единственно съедобной еды – до обеда я сидел на занятиях, от полудня до священного пятичасового чая – спорт, потом расходились работать по комнатам. Вечерами собирались у меня болтать и музицировать за стаканчиком виски.

Так, здорово и весело провел я в Оксфорде первый год. Однако чудовищно страдал от холода. В спальне – никакого обогрева и стужа, почти как на улице. Вода в тазике для умывания замерзала, по утрам казалось, что бреду я в ледяном болоте.

На следующий год я воспользовался правом второкурсников жить в городе и снял простой неказистый домишко, однако очень быстро преобразил его. Двое приятелей, Жак де Бестеги и Луиджи Франкетти, поселились у меня. Франкетти прекрасно играл на фортепьяно. Мы с упоением слушали его ночи напролет. Из России привез я повара и автомобиль. Всей моей обслуги, помимо русского кашевара, – французский шофер и англичане: безупречный камердинер Артур Кипинг да муж с женой – жена ходила в экономках, муж занимался тремя моими лошадьми. Купил я скакуна для охоты и два пони для поло. Завел еще бульдога и красно-желто-синего попугая-самку. Попугаиху звали Мэри. Бульдога – Панч. Как все бульдоги, был он большой оригинал. Я заметил, что рисунок шашечкой, на мебели, на вещах ли, бесил его. Однажды, когда был я на примерке у своего портного Дэвиса, вошел в ателье пожилой элегантный джентльмен в клетчатом костюме. Не успел я и глазом моргнуть, как Панч бросился на него и оторвал ему брючину. В другой раз я привел знакомую даму к скорняку, и Панч напал на посетительницу с собольей муфтой, обмотанной шарфом в черно-белую клеточку. Он мгновенно выхватил муфту и помчался с добычей по Бонд-стрит. Вся мастерская, и я в том числе, кинулась в погоню. С трудом догнали мы его и отняли муфту и шарф. Они оказались почти целы. На каникулы я увез Панча в Россию, забыв, что по неумолимым английским законам ввоз собак в Англию без шестимесячного карантина запрещен. О карантине я и думать не желал и решил схитрить. Осенью проездом в Париже по дороге в Оксфорд я зашел к одной знакомой старой русской куртизанке, доживавшей свой век во Франции. Я попросил ее проводить меня в Лондон, переодевшись няней, с Панчем в пеленках и чепчике. Милая старушка охотно согласилась. Показалось ей страшновато, но весело. Наутро мы уехали, накормив «младенца» снотворным, чтобы угомонить его на время пути. Хитрость удалась. Никто ничего не заметил.

Летом дома случилось мне присутствовать на церемонии незабываемой. Речь шла о прославлении мощей блаженного Иосафа. Состоялось оно в тот год в Успенском соборе в Кремле. Великая княгиня Елизавета Федоровна просила меня сопровождать ее. Места, нам отведенные, позволяли видеть всё отчетливо. Огромная толпа заполонила собор. Раку с мощами установили на хорах и повлекли к ней и под руки, и в носилках больных, желавших приложиться к святыне. На бесноватых было страшно смотреть. Чем ближе подходили они к ковчегу, тем ужасней кричали и корчились. Порой и несколько человек еле могли удержать их. Кричавшие заглушали песнопение, точно сам сатана хулил Господа их устами. Но, как только силою заставляли их коснуться мощей, они тотчас успокаивались. Некоторые становились совершенно нормальными. Я своими глазами видел случаи чудесного исцеления.

14 сентября того же 1911 года в Киеве был убит премьер-министр Столыпин, великий государственный муж, преданный отечеству и царю. Яростный враг Распутина, он постоянно боролся с ним, вызывая к себе неприязнь царицы, для которой враг «старца» был врагом царю.

Я уж рассказывал в одной из глав о первом неудачном покушении на Столыпина в 1906 году. Меры, которые он принял с тех пор, улучшили и упорядочили многое. Он подготавливал закон о развитии крестьянской собственности и уничтожении общины, когда был убит револьверным выстрелом на театральном представлении в присутствии императора. Он рухнул на пол, смертельно раненный, но, собрав последние силы, приподнялся, протянул руку в сторону императорской ложи и благословил государя. Убийцей Столыпина был некто Богров, еврей, революционер и, как ни дико это звучит, агент 2-го отделения, да к тому ж близкий друг Распутина. Дело замяли в два счета, словно боялись каких-то разоблачений.

Смерть Столыпина была праздником всех врагов России и династии. Теперь уж злодеяниям не помешает никто. В разговорах со мной Дмитрий возмущался государевыми безразличием и полным непониманием важности положения. Государыня как-то сказала ему: «Кто обижает нашего друга, обижает Господа, стало быть, нет ему Божьего благословения. Молитвы старца идут прямо на небо. Только им внемля, простит Господь».

В конце каникул я пожил недолго в Париже, где встретился с Жаком Бестеги. Последние вольные деньки веселились мы на славу.

О выпускных балах-маскарадах в парижской Высшей художественной школе знал я только понаслышке. Рассказы разожгли мое любопытство. Очередной выпускной вечер близился. Мы решили сходить. Вопрос с костюмами решился просто. В тот год обязателен был доисторический образ. Хватит одной леопардовой шкуры. И Бестеги, человек прижимистый, купил себе поддельного леопарда. В довершение нахлобучил белокурый парик с двумя косицами и стал похож скорей на Валькирию, нежели на пещерного дикаря. Что до меня, я одолжил у Дягилева костюм Нижинского из балета «Дафнис и Хлоя»: настоящую леопардовую шкуру и большую соломенную шляпу аркадского пастуха, завязанную тесьмой вкруг шеи и спадавшую на спину.

Бал разочаровал меня. В жизни не видел я зрелища более мерзкого. Полуголая толпа колыхалась в духоте и вони телесных испарений. Нагота молодости и красоты чиста, уродства и старости – непристойна. А эти ряженые были пьяны и безобразны, распущены, иные даже, потеряв всякий стыд, совокуплялись на глазах у публики. В ужасе мы бежали с бала. Леопардовые шкуры с нас сорвали. Всей одежды осталось – на Жаке белокурый парик, на мне – аркадская шляпа.

В те же дни познакомился я с известной куртизанкой Эмильеной д’Алансон, равно красивой и умной, к тому ж острой на язык насмешницей. В ее особняке на авеню Виктора Гюго я стал завсегдатаем. В саду у нее была китайская беседка с изящнейшим декором и меблировкой. Рассеянный свет добавлял неги. Здесь Эмильена проводила почти все время, читая, куря опиум или сочиняя премилые стишки, которые охотно мне декламировала. Она умела окружить себя интересными людьми, умела принять, держась превосходно, как почти все тогдашние дамы полусвета. Их уму и манерам поучились бы нынешние великосветские львицы!

Приезжал я домой не только на каникулы. Порой меня вызывали депешей к матери, которая часто прихварывала. Однажды, когда были они с отцом в Берлине, с ней случился сильнейший нервный припадок. Отец, зная, что я один лишь могу успокоить ее, телеграфировал мне в Оксфорд, и я примчался.

Стояла адская жара. Матушка лежала в кровати под шубами в комнате с закрытыми окнами и есть наотрез отказывалась. Ее мучили дикие боли. Кричала она на всю гостиницу.

Мы знали, что болезнь ее чисто нервная, поэтому вызвали психиатра, светило среди берлинских докторов. Как только прибыл он, я провел его к матушке и, оставив их с глазу на глаз, вышел.

Вдруг из-за двери донесся смех. Так давно я не слышал, чтобы матушка смеялась, что на миг остолбенел. Потом приоткрыл дверь: ну да, смеется, открыто и весело. «Светило» сидело на стуле явно смущенное смехом пациентки.

– Умоляю, уведи его! – сказала мне она, заметив меня в дверях. – Не могу больше! Ну и умора!

Я проводил обратно оторопевшего доктора. Когда я вернулся к матушке, она и рта не дала мне раскрыть.

– Твоего врача самого лечить надо, – объявила она. – Он посмотрел на часы у меня над кроватью, и знаешь, что сказал? «Странно, – говорит, – вы заметили, что ваши часы остановились в тот же час, когда умер Фридрих Великий?» Таким образом, визит психиатра всё же пользу принес. Не мытьем, так катаньем.

И я покинул Берлин, оставив матушку уже в добром здравии. Загадочная история имела, однако, место, пока жил я в гостинице. Каждый вечер, возвратясь в номер, в спальне на подушке находил я красную розу. Без ключа войти никто не мог. Разве что горничная влюбилась в меня.

По возвращении в Англию получил я приглашение на костюмированный бал в Альберт-Холл. Времени имелось довольно, и, успев съездить в Россию на каникулы, я заказал в Петербурге русский костюм из золотой с красными цветами парчи XVI века. Вышло великолепно. Кафтан и шапка расшиты были брильянтами, оторочены соболями. Костюм произвел фурор. В тот вечер со мной перезнакомился весь Лондон, а назавтра фотографию мою напечатали все лондонские газеты. На балу я познакомился с молодым шотландцем Джеком Гордоном. Учился он также в Оксфорде, но в другом колледже. Он был очень хорош собой и смахивал на индусского принца. В высшем лондонском обществе его уже приняли. Обоих нас манила великосветская жизнь, и наняли мы на Керзон-стрит, 4, две сообщающиеся меж собой квартиры. Отделку с меблировкой заказал я двум мисс Фрит, ветхим, как мир, и приветливым старым барышням, хозяйкам мебельного магазина на Фулхем-Роуд. В широких юбках и кружевных чепчиках они, казалось, сошли со страниц диккенсовских романов. Всё шло прекрасно, пока не заказал я им черный напольный ковер. Они, видно, приняли меня за дьявола. С тех пор, стоило мне войти в магазин, барышни прятались за ширму, и видел я, как над ней трепетали две кружевные макушки. На черный мой ковер пошла мода. Он даже развел супругов. Жена настелила его, а муж решил, что мрачно. «Ковер или я», – сказал он. И напрасно. Жена выбрала ковер.

Однажды мне телефонировала некая лондонская знаменитость, прося помочь ей на обеде, который давала она в «Ритце». Я согласился и расстарался вовсю, помогая принять гостей – цвет Лондона. Тонкие яства, лучшие вина, приятная беседа – успех, словом, полный. Но каково же было мое изумление, когда на другой день получил я астрономический счет!

В те дни в Лондоне находился Дягилев с балетной труппой. Карсавиной, Павловой, Нижинскому рукоплескали в Ковент-Гардене. Многих артистов я знал лично, а с Анной Павловой и дружил. Я встречался с ней ранее в Петербурге, но тогда мал был еще оценить ее. В Лондоне я увидел ее в «Лебедином озере» и был потрясен. Я забыл Оксфорд, учебу, друзей. День и ночь думал я о бесплотном существе, волновавшем зал, зачарованный белыми перьями и кровавым сверкавшим сердцем рубина. Анна Павлова была в моих глазах не только великой балериной и красавицей, а еще и небесной посланницей! Жила она в лондонском пригороде, в красивом доме Айви-Хаус, куда хаживал я часто. Дружба была для нее священна. Из всех человеческих чувств она почитала ее благороднейшим. И доказала мне это за годы наших с ней частых встреч. Она понимала меня. «У тебя в одном глазу Бог, в другом – черт», – говорила она мне.

Оксфордские студенты явились к ней с просьбой выступить в университетском театре. Павлова собиралась вскоре в турне и не имела ни одного свободного вечера. Потому поначалу отказала, но, узнав, что оксфордцы – мои друзья, обещала, к ужасу своего импресарио, что-нибудь придумать. В назначенный день она приехала прямо ко мне со всей труппой. До спектакля ей хотелось отдохнуть, и я отвел ее к себе в спальню, а артистов вывел на прогулку по Оксфорду.

Когда вернулись мы, перед домом стоял автомобиль: приехали знакомые, чью дочь досужие языки прочили мне в невесты. Дочь и родители со смущенными лицами выходили обратно: войдя, они не нашли меня в гостиной, поднялись наверх и, заглянув в спальню, увидели на моей постели спящую Анну Павлову.

Вечером в оксфордском театре Павлову вызывали бессчетное количество раз.

В те дни на меня нашла странная хворь: казалось, заболел я глазами. В театре, в гостиной, на улице вдруг виделось мне всё как в тумане. Туман повторялся, и я пошел к окулисту. Он осмотрел меня и заверил, что глаза у меня в порядке. Я успокоился, пока однажды туман этот не предстал мне совсем иным, грозным предзнаменованием.

Завели мы обычай раз в неделю в день охоты собираться у меня прежде на завтрак. Однажды на таком вот завтраке всё тем же туманом в глазах у меня окутало товарища напротив. Двумя-тремя часами позже, перемахивая через препятствие, товарищ слетел с лошади и несколько дней находился между жизнью и смертью.

Вскоре друг родителей, будучи проездом в Оксфорде, зашел ко мне на обед. Сидя с ним за столом, я снова увидел в туманном облаке лицо его. Потом в письме к матушке я рассказал об этом и добавил, что теперь опасаюсь за жизнь их друга. Довольно быстро получил я от матушки вести: она сообщила мне о его смерти.

Эту историю я рассказал другому окулисту, встреченному в Лондоне в одном знакомом доме. Окулист отвечал, что не удивлен. Это, по его словам, случай так называемого двойного зрения. Подобное он наблюдал уже, в частности, в Шотландии.

Целый год потом я жил в страхе, что увижу в этом облаке дорогого мне человека. К счастью, сколь внезапно явилась эта глазная «хворь», столь внезапно исчезла.

Лондонское общество было в ту пору разделено на несколько кланов. Я посещал самый необывательский, где встречал художников и артистов. Манера обращения была в нем довольно свободна. Из наиболее примечательных личностей круга – герцогиня Рэтлендская. Имела она сына и трех дочерей. С дочерьми я был очень дружен, особенно с Марджери и Дайаной. Одна – брюнетка, другая – блондинка, обе красавицы, умницы и большие выдумщицы. Одна лучше другой. Мне нравились обе.

Леди Райпон, знаменитая красотка времен царствования Эдуарда VII, была, несмотря на бремя лет, хороша вне возраста, как настоящая англичанка. Умная и остроумная, она блестяще могла поддержать беседу, предмет которой не знала совершенно. Было в ней и лукавство, но его она скрывала, держась ангелом. В роскошном своем имении Кумб-Корт под Лондоном она часто принимала и каждый прием умудрялась сделать особым, но таким именно, каким быть ему надлежало. Особы королевской фамилии встречались строжайшим этикетом; государственные мужи и ученые – достойно и корректно; артисты – без фамильярности утонченно. Лорд Райпон, любя скачки, светской жизни не любил и на жениных вечерах показывался мельком и редко. Появится голова его где-нибудь над ширмой и тотчас скроется. Дочь их, леди Джульетта Дафф, была в мать – хороша и всеми ценима.

Несмотря на разницу в летах, леди Райпон охотно общалась со мной. Часто звонила мне по телефону, прося помочь в устройстве приемов и воскресных трапез.

Однажды на обед ожидала она королеву Александру и нескольких особ королевской семьи, а на ужин – Дягилева, Нижинского, Карсавину и всю русскую балетную труппу. День был прекрасный. Королева засиделась. В пять подали чай. Шесть. Семь. Королева Александра ни с места. Уж не знаю почему, хозяйке не хотелось, чтобы королева узнала о том, что вечером вслед за ней зван русский балет. Она умоляла меня помочь выпутаться. Дело было деликатным и оказалось не из легких. Я увел артистов в бальную залу и долго поил шампанским, чтобы скрасить ожидание. К хозяйке дома после отбытия королевы мы вышли на нетвердых ногах.

У леди Райпон познакомился я со многими людьми искусства, певцами, музыкантами. Бывали у нее Аделина Патти, Мельба, Пуччини. У нее же встретил я короля Португалии Иммануила, с которым дружен потом оставался до самой его смерти.

Итак, учиться я учился, но лондонская ярмарка тщеславия всё более меня захватывала. Квартира на Керзон-стрит показалась мне мала, и снял я большую у Гайд-парка. Украсить ее постарался, как мог, и преуспел. Попугаиха Мэри восседала в прихожей средь растений и плетеной мебели. Направо шла столовая, украшенная делфтским фаянсом. Стены были белы. На полу – черный ковер, на окнах – оранжевые шелковые занавеси. На стульях – яркая индийская обивка в синих разводах под цвет фаянса. Стол по вечерам освещала лампа из синего стекла и серебряные канделябры с оранжевыми абажурами. В двойном освещении лица гостей становились странно-фарфоровые. Налево шла гостиная с большим окном посреди. В ней стояли рояль, горки красного дерева, диванчики и глубокие кресла, обитые кретоном с зеленой китайской росписью. На зеленых, в тон, стенах – цветные английские гравюры. У камина – белая звериная шкура на черном ковре. Свет только от ламп.

Сразу за этой гостиной – гостиная поменьше с новейшей мартиновской мебелью.

В спальне серых тонов голубая занавеска образовывала альков. По обе стороны кровати – за стеклом над лампадками иконы. Серая лакированная мебель и черный напольный ковер в цветочек.

На исходе был третий оксфордский год. Пришлось оставить светскую жизнь и засесть за учебники. Как смог я выдержать экзамены – для меня загадка и по сей день.

Невыразимо жаль было покидать Оксфорд и расставаться с товарищами. С грустью уселся я в автомобиль меж бульдога и попугаихи и уехал в Лондон в свой новый дом.

Лондонская жизнь до того пришлась мне по вкусу, что решил я остаться в Англии до будущей осени. Приехали ко мне в гости двоюродные сестры Ирина Родзянко и Майя Кутузова. Были они красавицы, и я с гордостью являлся с ними в свет.

Однажды, собираясь в Ковент-Гарден, кузины по совету моему обмотали волосы, как чалмой, тюлевой лентой, закрепив ее узлом на затылке. Тюль дивно оттенял лицо. Весь театр смотрел на них. В антракте знакомые сбежались в ложу представиться кузинам. Один, дипломат-итальянец по прозвищу Бамбино, тут же без памяти влюбился в Майю. С этой минуты он ни на шаг от нас не отходил. Сидел у меня дома день и ночь и добивался приглашения всюду, куда званы были мы. Наконец, кузины уехали, однако он так и сидел при мне. Мы стали приятелями.

Сербский наследный принц Павел Карагеоргиевич находился в ту пору в Лондоне. На время он переехал жить ко мне. Это был добрый и умный малый, недурной музыкант и отличный товарищ. Он, король Иммануил, князь Сергей Оболенский, Джек Гордон и я стали неразлучны. Всюду появлялись мы непременно вместе.

Однажды был я приглашен в Эрл-Корт на благотворительный спектакль. Пантомима представляла послов различных стран на приеме у королевы вымышленного королевства. Век выбрали XVI. Королеву изображала красавица леди Керзон. Она восседала на троне в окружении придворных. Я был русским посланником старомосковских времен. Мне полагалось въехать со свитой, верхом. Дали мне и платье, и цирковую лошадь, отличную белую арабскую чистокровку. Первый выходил принц Христофор, ряженный королем с короной на голове, в подбитой горностаем красной мантии с длиннейшим шлейфом и ... в монокле! Король был эффектен. Затем шел я. Едва я выехал, к ужасу моему, лошадь, заслышав музыку, стала взбрыкивать. Зрители решили, что так и задумано. Когда лошадь закончила номер, зал хлопал неистово. Страху, однако, я натерпелся. После спектакля ужинать ехали ко мне. Принц Христофор в мантии, с короной и моноклем забрался на капот моего автомобиля и так проехал под крики толпы всю дорогу. За ужином все перепились. Ни один не смог вернуться домой. На другой день в полдень меня разбудил камергер греческого двора. Он искал принца по всему Лондону. Подняли на ноги Скотленд-Ярд. Но не видно было принца Христофора и у меня. В гостиной на диванах, креслах, даже на полу лежала куча-мала. Принца нет нигде. Я забеспокоился в свой черед, но тут услыхал храп под роялем. Я сдернул что-то красное шелковое со спящего: да, принц спит на полу меж ножек мертвецким сном, укрывшись мантией, с моноклем в глазу и короной.

Этот мой последний год в Англии был самым веселым. Чуть не каждый вечер я в маскараде. Успех имею оглушительный. Костюмов у меня множество, но более всего рукоплещут моему русскому платью.

На балу в Альберт-Холле собирался я представить Короля-Солнце. Съездил даже в Париж, заказал себе королевский наряд, но скоро одумался. Помпезность одеяния показалась смешной. Я передал костюм герцогу Мекленбург-Шверинскому. Сам же отправился на бал не королем Людовиком, но простым его подданным, французским моряком. А немец-герцог щеголял в золотой парче, драгоценных камнях и пышном султане с перьями.

Была у меня приятельница-англичанка, миссис Хфа-Уильямс. Старая и глуховатая, она, однако, сохранила живость ума и молодость души, так что поклонников имела хоть отбавляй. Покойный король Эдуард VII, никогда не скучавший с ней, не мог и дня без нее прожить и повсюду возил ее за собой. Свой деревенский дом она назвала Кумб-Спрингс – именем источника, который, как считала она, омолаживает. Эту «молодильную» воду она разливала по флаконам и продавала друзьям за бешеные деньги. Воскресные дни гости проводили у нее в безумных забавах. Обращение было свободно и часто двусмысленно. Знакомые могли прийти без приглашения в любое время и всегда бывали приняты радушно или, если желали, сопровождаемы хозяйкой в ночной лондонский ресторан.

Провел я несколько дней на острове Джерси. Поскольку интересовался животноводством, остановился однажды на пастбище полюбоваться стадом превосходных коров. Одна подошла к моему автомобилю и глянула на меня своими большими добрыми глазами с такой, как мне показалось, симпатией, что мне вдруг безумно захотелось купить ее. Хозяин коровы поломался, однако уступил.

Вернувшись в Лондон, я поручил скотину миссис Хфа. Приятельница моя приняла корову с радостью. Назвала ее Феличита и повесила ей на шею ленточку с колокольчиком.

Феличита приручилась, как собака. Она следовала за нами по пятам, разве что не входила в дом. Осенью настала мне пора возвращаться в Россию. Но, когда я хотел забрать корову, чтобы отправить в Архангельское, миссис Хфа заявила, что туга на ухо и понять не может. Я написал ей на листке: «Корова – моя». Она тотчас порвала бумажку не читая, дунула на обрывки и глянула с вызовом. Злой умысел был налицо. И я решил Феличиту похитить.

Собрал я друзей, мы надели маски и отправились ночью в Кумб-Спрингс. Увы, шум мотора разбудил привратника, тот, приняв нас за грабителей, предупредил хозяйку. Старушка спрыгнула с кровати, схватила револьвер и принялась палить по нам из окна. Наших криков она не слышала. Когда от пальбы проснулся и повскакал весь дом, удалось наконец втолковать хозяйке, кто мы такие. Наша хитрованка угостила нас вкуснейшим ужином и напоила так, что мы не только корову, а и самих себя забыли.

Накануне отъезда я дал прощальный ужин в «Беркли». Ужин окончился маскарадом в мастерской приятеля-художника. На другой день я покинул Лондон, увозя с собой самые лучшие и долгие воспоминания.

Часто говорят, что английская политика эгоистична. Альбион называют «коварным другом», врагом всему миру, заявляют, что он рад чужим бедам и сам им способствует. Я политику ненавижу и англичан политически оценивать не хочу. Я видел, каков англичанин дома. Он радушный хозяин, большой барин и верный друг. Три года, проведенных в Англии, – счастливейшее время моей молодости.

 

Глава 16

1912-1913. Возвращение в Россию – Столетие Бородина – Моя помолвка

С тоской в сердце покинул я Англию, оставляя стольких друзей. Чувствовал, что некий этап жизненный завершен.

В Париже я остановился на несколько дней, повидал друзей-французов и с Васей Солдатенковым отправился в Россию. Он вез меня на своей гоночной машине «Лина». Мчался он бешенно. Когда я просил его сбавить скорость, он смеялся и прибавлял газу.

Прибыв в Царское Село, я с облегчением увидел, что матушка поздоровела. Начались бесконечные беседы о моем будущем. Государыня позвала меня и долго расспрашивала о жизни моей в Англии. Она тоже заговорила со мной о будущем и сказала, что мне непременно нужно жениться.

Истинным счастьем было встретиться с друзьями, особенно с великим князем Дмитрием, оказаться на родине, дома, увидеть Петербург, вернуться к красотам его и веселью. Наши вечеринки возобновились. Снова артисты, музыканты и, конечно, цыгане – этих заслушивались порой до зари. Как хорошо мне было в России! У себя дома!

Я часто наведывался в Москву к великой княгине Елизавете Федоровне. Что ни слово, то просьба жениться. Но в невесты никого не предлагала, потому и возразить по существу я не мог. Казалось, все точно сговорились женить меня.

Однажды я ужинал в Царском у супруги великого князя Владимира. Заговорили о торжествах по случаю столетия Бородина. Присутствовать на празднике великим княгиням императрица запретила. Императрицын запрет все в один голос осудили. Я принялся уговаривать Елену и Викторию, хозяйкиных дочь и невестку, нарушить запрет, по сути несправедливый, и прибыть на праздник инкогнито. Предложил себя в провожатые и заодно пригласил в Архангельское.

Предложение приняли с радостью. Великая княгиня Мария одобрила также, но пойти с нами отказалась. Одобрила и матушка, когда я сообщил ей, но, страшась неприятностей, просила быть осторожным.

На другой день я уехал в Москву с Солдатенковым и камердинером Иваном готовиться к приему моих дам. Просил я быть в Архангельское цыганку Настю Полякову со своим хором и заодно позвал старинного друга, цимбалиста Стефанеско, бывшего проездом в Москве.

В день приезда великих княгинь мы с Василием отправились встречать их на вокзал. Гостьи прибыли со свитой. Вместе нас было десятеро. Все веселы, горячи и резвы.

Архангельское снова оживилось. Дом и клумбы благоухали розами. И всё вокруг заливали лучами шарм и красота великой княжны Елены. Днем мы гуляли, вечером слушали Стефанеско и цыганский хор. Жизнь была так хороша, что мы чуть не забыли о бородинских торжествах. А праздник близился. Не без сожаления покинули мы Архангельское.

В дороге ночевали в купеческом доме. Хозяин предоставил нам две комнаты. Большую отдали дамам, в меньшей расположились мы, постелив тюфяки на пол. Спать мне не хотелось, я вышел на двор. Ночь была теплой и звездной. Ярко светила луна. Когда я вернулся, огни были погашены, а спутники мои вертели стол. Великая княжна Елена сообщила, что удалось им вызвать дух, объявившийся офицером 12-го года, командиром того самого полка, чьим почетным полковником ныне великая княжна являлась. Офицер был смертельно ранен в бою у деревни, в семнадцати верстах от Бородина. Его отнесли в избу. Он дал описание ее. Дом с красной крышей, четвертый справа на краю деревни. Офицер просил великую княжну побывать там и помолиться за упокой его души у изголовья кровати, на которой он умер.

На другой день по дороге к Бородину увидали мы указанную деревню. Четвертая изба с краю была та самая. Встретила нас старая крестьянка с приветливым лицом. Великая княжна просила у нее позволения отдохнуть. Дверь в горницу была приоткрыта, и виднелась та самая кровать. Пока я беседовал с хозяйкой, великая княжна прошла к изголовью кровати, стала на колени и сказала краткую молитву. Под сильным впечатлением вернулись мы к автомобилю. Хозяйка провожала нас удивленным взглядом.

Приехали мы уже к началу праздника. Офицеры полиции, узнав великую княжну, хотели проводить нас в императорскую ложу. К изумлению их, мы попросились на трибуну для публики. Увы, оказалась она близ императорской ложи. Императрица заметила нас и посмотрела на нас недовольно.

Представление было великолепно и окончилось благословением войск. Когда для благословения вносили и воздвигали чудотворную икону Смоленской Божьей Матери, народ так и замер от волнения.

В тот же вечер мы уехали обратно в Архангельское, где ожидали нас Стефанеско с цыганами. Вскоре, однако, милые гостьи мои покинули меня. Сказка окончилась.

А затем я и сам уехал в Крым. Там ожидало меня письмо от португальского короля Иммануила, в котором сообщал он о своем приезде. Я рад был увидеть его и возобновить дружбу оксфордской поры. Мне нравились его живой тонкий ум и чувствительность. Он любил философию и музыку. Часто он просил меня спеть ему цыганские песни. Они, по его словам, походили на португальские. Король Иммануил особенно любил писать письма. Рассказал он мне о своей переписке с Вильгельмом II и испанским королем Альфонсом XIII. Переписываться он стал и со мной. Но переписка наша вскоре заглохла. Лично я ненавидел писать письма. А кроме того, я не мог отвечать ему в тон. Послания его были слишком совершенны формой и содержанием. Все же я купил письмовник и списал письмо наобум. Разумеется, невпопад. В письме маленькая девочка рассказывала о том, как заблудилась в большом городе, в какие приключения попала и как испугалась. Когда Иммануил получил это письмо за моей подписью, он, не поняв шутки, обиделся и писать мне перестал.

В 1912 году Николай II встретился в Балтийском порту с германским императором. Для Николая и всех его близких эта встреча была не из приятных. Симпатии к Вильгельму они не питали. «Он думает, что он сверхчеловек, – сказала мне однажды императрица, – а он шут гороховый. Ничтожество. Всех и заслуг, что аскет и жене верен, потому что похождения его – платонические».

Дмитрий, рассказывая мне о встрече императоров, признал, что сердечности в ней не было ни на грош. Отсутствие искренности привело к неловкости и натянутости. Заметили это все.

Осенью состоялось бракосочетание великого князя Михаила Александровича с г-жой Вулферт. Этот брак огорчил всю императорскую семью, особенно вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Великий князь Михаил был единственным братом государя и после царевича Алексея наследовал трон. Теперь же ему пришлось покинуть Россию и жить за границей с женой, получившей титул графини Брасовой. У них родился сын, рано, однако, погибший в автомобильной катастрофе. Этот брак нанес урон престижу монархии. Личная жизнь тех, кто однажды может возглавить государство, интересам государства и долгу, налагаемому положением, обязана подчиняться.

Зиму я провел в Петербурге с родителями. Огромным событием был отмечен для меня 1913 год.

Великий князь Алексей Михайлович приехал однажды к матушке обсудить предполагаемый брак между дочерью своей Ириной и мной. Я был счастлив, ибо это отвечало тайным моим чаяниям. Я забыть не мог юную незнакомку, встреченную на прогулке на крымской дороге. С того дня я знал, что это судьба моя. Совсем еще девочка превратилась в ослепительно красивую барышню. От застенчивости она была сдержанна, но сдержанность добавляла ей шарму, окружая загадкой. В сравнении с новым переживанием все прежние мои увлечения оказались убоги. Понял я гармонию истинного чувства.

Ирина мало-помалу поборола застенчивость. Сначала она говорила только глазами, но постепенно смог я оценить ее ум и верность суждения. Я рассказал ей всю жизнь свою. Нимало не шокированная, она встретила мой рассказ с редким пониманием. Поняла, что именно противно мне в женской натуре и почему в общество мужчин тянуло меня более. Женские мелочность, беспринципность и непрямота отвращали ее точно так же. Ирина, единственная дочь, росла вместе с братьями и счастливо избегла сих неприятных качеств.

Братья обожали сестру и смотрели на меня, будущего похитителя ее, косо. А князь Федор и вовсе принял меня в штыки. В свои пятнадцать лет он был необычайно высок и красив нордической красотой. Непокорные каштановые пряди окаймляли выразительное лицо. Смотрел он то как зверь хищно, то как дитя ласково. Нрав имел озорной. Враждебность его ко мне быстро прошла. Мы стали друзьями. Когда я женился на Ирине, дом наш стал и его домом. Без нас он не мог прожить и дня и отдалился лишь в 1924 году, когда женился сам. Женой его стала княгиня Ирина Палей, дочь великого князя Павла Александровича.

О помолвке моей еще не было объявлено официально. Неожиданно ко мне явился Дмитрий с вопросом, в самом ли деле женюсь я на его кузине. Я отвечал, что еще ничего не решено. «А ведь я тоже хотел жениться на ней», – сказал он. Я подумал, что он шутит. Но нет: сказал, что никогда не говорил серьезней. Теперь решать предстояло Ирине. Мы с Дмитрием обещали друг другу никоим образом не влиять на решение ее. Но, когда я передал ей наш разговор, Ирина заявила, что выйдет замуж за меня и только за меня.

Решение ее было бесповоротно, Дмитрий отступился. Облако омрачило нашу с ним дружбу и не рассеялось уже никогда.

 

Глава 17

1913. Поездка за границу – Соловецкий монастырь – Великая герцогиня Мекленбург-Шверинская

В 1913 году Россия с большой помпой отметила трехсотлетие дома Романовых. В начале лета я уехал за границу. Ирина и родители ее, задержавшись на праздновании, вскоре приехали ко мне в Англию. Мы провели в Лондоне несколько дней вместе, затем на остаток лета они уехали в Трепор. На обратном пути в Россию я побывал у них.

Вскоре после моего возвращения в Россию великая княгиня Елизавета Федоровна позвала меня совершить вместе с нею паломничество в Соловецкий монастырь. Основали его в начале XV века святые Савватий и Зосима. Монастырь расположен был на Севере, на Соловецком острове в Белом море. Прибыв в Архангельск, далее добирались мы морем. Однако прежде великая княгиня пожелала посетить архангельские церкви, и условились мы встретиться прямо на судне. Загулявшись по городу, я опоздал к отплытию. Судно отчалило. Я нанял лодку с мотором и пустился вдогонку. Увы, догнал я их только у острова и высадился, к собственному стыду, в одно время с великой княгиней.

Встречать ее вышел весь монастырь с игуменом во главе. Вмиг монахи толпой окружили нас, обступили и с любопытством разглядывали.

Монастырь особенно примечателен был зубчатыми стенами из серого и красного круглого камня. Там и сям над стенами – башни. Места вокруг сказочные. Бесчисленные озера с ясной водой сообщаются меж собой канальцами, и остров сам похож на архипелаг – множество поросших ельником островков.

Кельи, отведенные нам, были чисты и уютны. На беленых стенах висели иконы и теплились лампадки. Зато пища оказалась негодной. Все две недели пребывания сидели мы на хлебе и чае.

Иноки носили длинные волосы и бороду. Многие были чумазы и засалены. Никогда я не мог понять, почему неопрятность у русского монашества вошла в правило, точно грязь и вонь угодны Богу.

Великая княгиня ходила на все службы. Поначалу с ней ходил и я, два дня спустя я был сыт по горло и просил ее уволить меня от сей обязанности, сказав, что монахом не стану наверняка. Об одной из служб сохранились у меня особенно мрачные воспоминания. Пришли на нее четверо черноризцев-отшельников. Клобуки они скинули, виднелись изможденные лица. Босые ноги и голые черепа были словно черной их ризе белая оторочка.

Одного из них мы посетили в лесу, в землянке, где жил он. В узкий проход в земле в нее входили, верней вползали, на четвереньках. В такой вот позе и в монашеской рясе великую княгиню я сфотографировал, и после она много смеялась, глядя на карточку. Отшельник наш лежал на полу. Всего убранства в его келье была икона Иисуса с лампадкой. Он благословил нас, не сказав ни слова.

Часть дня я плавал по озерам на лодке. Порой сопровождали меня молодые чернецы, прекрасно певшие хором. В сумерках их пение звучало поэтично-волнующе. А порой я плавал один, причаливая там, где нравилось место. Вернувшись, шел я к великой княгине или на долгую беседу к монахам, с какими подружился. Потом уходил к себе в келью и, задумавшись, сидел у распахнутого в ночное небо окна. Красота мира свидетельствовала о величии Творца его. Безмолвие и безлюдье приближали меня к Нему. Молился я молча, но ум и сердце говорили с Ним легко, доверчиво и свободно. Незримый, неведомый, в начале и в конце всего был Он, истина и бесконечность.

В прошлом я часто задавал себе вопросы, но ответа не находил. Загадка жизни тревожила меня. Нередко осознавал я фальшь и тщету роскоши, в какой жил. Рядом было ужасающе убогое петербургское «дно». Чтение философов разочаровало меня. Пустые умствования опасны, они сушат сердце. Ничего не давали ни теория, звавшая к топору, ни гордыня, не уважавшая тайну. Но и церковь не отвечала на вопрос. Церковные книги казались еще слишком мирскими.

В созерцании звездного неба находил я более успокоения, нежели в человеческой мудрости. И не верней ли всего, подумалось мне, жить в монастыре? Но ведь Господь сам вложил мне в сердце чувство, меня направлявшее! Я поделился с великой княгиней, и та согласилась, что следует мне сочетаться с той, кем уже любим я ответно. «Останешься в миру, – сказала она, – и в миру будешь любить и помогать ближнему. И ответа слушай только от самого Христа. Христос обращается ко всему лучшему, что есть в душе, Христос зажигает в ней огонь милосердия».

Навек озарена моя жизнь светом этой замечательной женщины, которую уже в те годы почитал я как святую.

На обратном пути мы снова остановились в Архангельске. И опять великая княгиня ходила по церквам, а я пустился по городу. На главной улице висело объявление о продаже с торгов белого медведя. Я вошел в аукционный зал и тотчас купил его. Зверь был огромен и зол. Мне уж виделось, как напущу его на докучных визитеров на Мойке. Я распорядился отправить его на вокзал и отправился туда сам принять участие в деле. Перепуганный начальник вокзала пообещал прицепить к нашему поезду товарный вагон. Затем я отыскал великую княгиню. Она уже сидела в своем вагоне-салоне за чаем вместе с церковными сановниками, пришедшими проводить ее. Вдруг снаружи донесся до нас свирепый рык. На перроне стали собираться зеваки. Попы тревожно переглядывались. Великая княгиня была спокойна, однако, узнав, в чем дело, смеялась до слез. «Ты сумасшедший, – сказала она мне по-английски. – Что подумают святые отцы?» Уж не знаю, что они подумали, но посмотрели на меня недобро и простились холодно.

Поезд тронулся под крики толпы. Кого приветствовала она – великую княгиню, медведя ли, мы так и не поняли. Ночь мы провели ужасно. То и дело будило нас злое рычание. На вокзале в Петербурге великую княгиню Елизавету Федоровну встречало множество народу, в том числе лица официальные. И все от изумления пооткрывали рты, увидав великую княгиню-паломницу в сопровождении громадного белого медведя!

В августе, узнав, что в Трепоре Ирина повредила при падении ногу и отвезена на лечение в Париж, я тотчас же уехал к ней. Лечили ее долго и трудно. Каждый день я навещал ее в «Карлтоне», где жила она с родителями. Сестра моего будущего тестя, великая княжна Анастасия Михайловна, герцогиня Мекленбург-Шверинская, также находилась в то время в Париже. Было ей уж давно за сорок, но оставалась она горяча и порывиста, и притом добра и ласкова. Дело портили лишь чудачества ее, своенравие и властный характер. Узнав, что я женюсь на ее племяннице, она целиком завладела мной. Себе я более не принадлежал. Вставая очень рано, уже в восемь утра она мне звонила по телефону. А то и являлась прямо в «Отель дю Рэн», где я жил, ко мне в номер, и читала газету, пока я умывался и одевался. Если ж дома меня не было, она рассылала за мной слуг по всему Парижу и сама пускалась на автомобиле на поиски. Не имел я ни минуты передышки. Я завтракал, обедал, посещал театр и ужинал вместе с ней. На спектакле она засыпала в первом же акте, но, вдруг проснувшись, заявляла, что пьеса «прескучна» и что надо пойти на другую. Часто за вечер сменяли мы два-три театра. Была она мерзлячка и у дверей ложи сажала лакея с саквояжем, набитым мехами, платками и пледами. Каждый имел номер. Если случайно она не спала, то при малейшем сквознячке наклонялась ко мне и просила принести номер такой-то. Но всё бы ничего, не люби она танцы. Выспавшись в театре, она могла танцевать ночь напролет.

К счастью, в конце сентября Ирина поправилась, и мы все вместе уехали в Крым.

 

Глава 18

1913–1914.Официальная помолвка – Угроза разрыва – Вдовствующая императрица – Приготовления на Мойке – Наша свадьба

Вскоре после возвращения из Крыма мы официально объявили о своей помолвке. Потекли письма и телеграммы. Иные меня озадачили. Не ждал я, что кого-то из моих приятелей и приятельниц свадьба моя огорчит.

Ирина вскоре вновь уехала за границу с родителями. Она собиралась заняться в Париже приданым, а затем отправиться навестить бабушку, вдовствующую императрицу Марию Федоровну, гостившую тогда в Дании. Условились мы, что я к тому времени приеду в Париж и провожу Ирину с матерью в Копенгаген, чтобы представили меня вдовствующей императрице.

Прибыв в Париж на Северный вокзал, я встретил графа Мордвинова. С ужасом услыхал я, что он послан великим князем Александром объявить мне о разрыве помолвки! Запрещалось мне даже искать встречи с Ириной и родителями ее. Тщетно засыпал я вопросами великокняжеского посланца. Заявил он, что более говорить не уполномочен.

Я был потрясен. Однако решил, что не позволю обращаться с собой, как с малым дитем. Прежде чем судить, они обязаны выслушать. Буду защищаться и счастье свое отстаивать. Я тут же и поехал в гостиницу, где жили великий князь с княгиней, поднялся прямиком к ним в номер и вошел без доклада. Разговор был неприятен обоюдно. Однако удалось мне переубедить их и добиться их окончательного согласия. На крыльях счастья я бросился к Ирине. Невеста моя еще раз повторила, что ни за кого, кроме меня, не пойдет. Впоследствии выяснилось, что тех, кто оговорил меня в глазах Ирининых родителей, считал я, увы, своими друзьями. Я и прежде знал, что помолвка моя для иных была несчастьем. Выходило, что они и на подлость пошли, лишь бы расстроить ее. Их привязанность ко мне, даже и в такой форме, взволновала меня.

Разумеется, говоря об этом, я выгляжу честолюбцем, смешным, если не жалким. Но делать нечего: хочу я правды и только правды, а значит, и объективности. Да, внушил я иным любовь, совершенно не заслуженную, и последствия ее оказались тяжелы и для меня, и для них. Конечно, успех льстил мне и какое-то время нравился, пока всё было в меру. Но влекло меня к новым людям, и о тех, от кого отдалялся я, думать уже не желал... Только наконец я понял, что с любовью не шутят. Пусть невольно, однако причинил я страдание и в ответе за это. И решил я устроить своего рода сделку сердец. Тому или той, кто любил меня без ответа, я обязан был, за неимением любви, заплатить втридорога дружбой...

Оставалось сломить сопротивление вдовствующей императрицы, которую тоже успели настроить против.

Ирина с матерью уехали в Копенгаген одни, но через несколько дней вызвали меня к себе телеграммой.

Младенцем последний раз я видел императрицу и только в 1913 году оказался представлен ей. Была она великой государыней и, как ни старалась по скромности стушеваться, из самых выдающихся личностей нашего времени.

Принцесса Дагмар, дочь датского короля Кристиана IX и королевы Луизы, казалась не такой красавицей, как сестра ее, английская королева Александра, но обладала поразительным шармом, какой передала и детям, и внукам своим. Была она мала ростом, но ходила столь величаво, что всюду, где появлялась, затмевала всех. Когда она вышла замуж за царя Александра III, народ принял ее как русскую. И супругой она была примерной, и матерью любящей, и просто милосердной душой, делающей много добра. Ее ум и политическое чутье оказались полезны и в государственном деле. Германию она ненавидела страстно и сделала всё, чтобы сблизить Россию и Францию. Многие русские соглашались с ней, хоть считалось, что только тройственный русско-франко-германский союз – залог мира в Европе.

20 октября 1894 года Александр III умер в Ливадии в возрасте 49 лет. Шестью годами ранее революционеры устроили крушение царского поезда, и Александр спас семью, поддерживая, как Атлант, падавшую крышу столового вагона. Последствия нечеловеческого напряжения, к тому ж и усталость от нескончаемой борьбы с революцией преждевременно подорвали силы великана. Овдовев, императрица Мария Федоровна продолжала жить в Аничковом дворце в Петербурге. Лето проводила в Гатчине и часто ездила к датской своей родне.

Узнав, что меня намеренно постарались очернить, она захотела меня увидеть. Ирина была ее любимой внучкой, и она всей душой желала ей счастья. Я понимал, что наша судьба в ее руках.

Приехав в Копенгаген, я тотчас телефонировал во дворец Амалиенборг справиться, когда изволит принять меня ее величество. Отвечали, что ожидаем я к обеду. Во дворце в гостиной, куда ввели меня, находились вдовствующая императрица и великая княгиня Ксения с дочерью. Радость от встречи была написана на лицах у нас с Ириной.

За обедом я то и дело ловил на себе изучающий взгляд государыни. Затем она захотела поговорить со мной с глазу на глаз. В разговоре я почувствовал, что она вот-вот сдастся. Наконец государыня встала и сказала ласково: «Ничего не бойся, я с вами».

Наконец был назначен день свадьбы: 22 февраля 1914 года в Петербурге у вдовствующей императрицы в часовне Аничкова дворца.

Для нашего будущего обустройства родители мои освободили бельэтаж в левой части дома на Мойке. Я велел сделать отдельный вход и переменил еще кое-что.

В прихожую вела невысокая беломраморная лестница с изваяниями. Направо – приемные залы с окнами на набережную. Первая – бальная зала с колоннами желтого мрамора и зимним садом за аркадою в глубине. Далее большая гостиная, обтянутая шелком слоновой кости. На стенах – французская живопись XVIII века. S-образные белые с позолотой диваны обиты вышитым цветочками шелком того же светлого, что и стены, цвета. Затем моя личная гостиная. В ней мягкая мебель красного дерева с ярко-зеленой обивкой и лучевой вышивкой. На ярко-синих стенах – гобелены и полотна голландских художников. Затем аметистовая столовая. По стенам – большие застекленные горки с вечерней подсветкой. В горках – коллекция архангельского фарфора. За столовой – библиотека. Книжные шкафы из карельской березы. Стены изумрудной зелени. Потолок в серых тонах и карнизы под мрамор с лепниной совершенной отделки. Ко всему – обюссонские ковры, обжедары и хрустальные светильники. В целом стиль от Луи-Сез к ампиру. Этот стиль всегда оставался моим любимым.

На двор выходила часовня и наши с Ириной комнаты: спальня, Иринин будуар с окнами на юг, мозаичный бассейн и комнатка, обтянутая шелком цвета стали, с горками для Ирининых драгоценностей.

Налево от прихожей я устроил жилье в духе временного пристанища на случай, если окажусь в Петербурге один. Колонны с гардинами делили залу на две части. Меньшая была мне спальней. На стенах, для большего эффекта простых и серых, – картины старинных мастеров. Рядом – маленькая восьмиугольная столовая с витражами. Двери в ней скрыты были столь искусно, что изнутри казалось – выхода нет. Одна из дверей выходила на потайную лестницу в подвал. В этой его части я собирался устроить зальцу в ренессансном стиле. Посреди лестницы другая потайная дверка выходила прямо во двор. Именно отсюда двумя годами позже Распутин пытался бежать.

Когда работы только-только закончились, грянула революция. Так и не смогли мы насладиться новым жилищем, обустройству которого отдали столько сил.

Великая княгиня Елизавета Федоровна не собиралась присутствовать на нашем бракосочетании. Присутствие монахини на мирской церемонии было, по ее мнению, неуместно. Накануне, однако, я посетил ее в Москве. Она приняла меня с обыкновенной своей добротой и благословила.

Государь спрашивал меня через будущего тестя, что подарить мне на свадьбу. Он хотел было предложить мне должность при дворе, но я отвечал, что лучшим от его величества свадебным подарком будет дозволить мне сидеть в театре в императорской ложе. Когда передали государю мой ответ, он засмеялся и согласился.

Подарками нас завалили. Рядом с роскошными брильянтами лежали незатейливые крестьянские дары.

Подвенечный Иринин наряд был великолепен: платье из белого сатина с серебряной вышивкой и длинным шлейфом, хрустальная диадема с алмазами и кружевная фата от самой Марии Антуанетты.

А вот мне наряд долго не могли выбрать. Быть во фраке среди бела дня я не желал и хотел венчаться в визитке, но визитка возмутила родственников. Наконец униформа знати – черный редингот с шитыми золотом воротником и обшлагами и белые панталоны – устроила всех.

Члены царской фамилии, бракосочетавшиеся с лицами некоролевской крови, обязаны были подписать отречение от престола. Как ни далека была от видов на трон Ирина, подчинилась и она правилу. Впрочем, не огорчилась.

В день свадьбы карета, запряженная четверкой лошадей, поехала за невестой и родителями ее, чтобы отвезти их в Аничков дворец. Мое собственное прибытие красотой не блистало. Я застрял в старом тряском лифте на полпути к часовне, и императорская семья во главе с самим императором дружно вызволяли меня из беды.

В сопровождении родителей я пересек две-три залы, уже битком набитые и пестревшие парадными платьями и мундирами в орденах, и вошел в часовню, где в ожидании Ирины занял отведенные нам места.

Ирина появилась под руку с императором. Государь подвел ее ко мне, и, как только прошел он на свое место, церемония началась.

Священник расстелил розовый шелковый ковер, по которому, согласно обычаю, должны пройти жених с невестой. По примете, кто из молодых ступит на ковер первый, тот и в семье будет первый. Ирина надеялась, что окажется проворней меня, но запуталась в шлейфе, и я опередил.

После венчания мы во главе шествия отправились в приемную залу, где встали рядом с императорской семьей принять, как водится, поздравления. Очередь поздравляющих тянулась более двух часов. Ирина еле стояла. Затем мы поехали на Мойку, где уже ожидали мои родители. Они встретили нас на лестнице, по обычаю, хлебом и солью. Потом пришли с поздравлениями слуги. И опять всё то же, что в Аничковом.

Наконец отъезд. Толпа родных и друзей на вокзале. И опять пожимания рук и поздравления. Наконец, последние поцелуи – и мы в вагоне. На горе цветов покоится черная песья морда: мой верный Панч возлежал на венках и букетах.

Когда поезд тронулся, я заметил вдалеке на перроне одинокую фигуру Дмитрия.

 

Глава 19

1914. Свадебное путешествие: Париж, Египет, Пасха в Иерусалиме – Обратный путь через Италию – Остановка в Лондоне

В Париже мы остановились в «Отель дю Рэн». Я удерживал за собой свой уютный номер и хотел показать его Ирине. На другой день в девять утра нас разбудила великая княгиня Анастасия Михайловна. Три ее грума внесли за ней ее свадебный подарок: двенадцать корзинок для бумаг разных форм и плетений.

Ирина привезла с собой украшения, которые хотела переделать. Мы долго обсуждали оправу с мастером нашим, ювелиром Шоме.

В Париже сидеть не хотелось, слишком многих мы знали. Покончив с покупками, мы тотчас и отбыли в Египет. Но газеты следили за нами, и покоя нам не было нигде. В Каире русский консул ходил за нами по пятам и читал нам чувствительные стишки собственного сочинения, которыми очень гордился.

Однажды вечером, гуляя по старому городу, мы вышли на площадь, верней, пятачок. Невдалеке перед домом красивый араб в роскошном шелковом халате, бусах, кольцах и браслетах пил кофе на алых бархатных подушках. Рядом лежали мешки. Женщины и дети поминутно подходили и бросали в мешки монеты. На ближних улочках в домах у зарешеченных окон сидели по-турецки прелестницы, призывая прохожих. Покинув квартал, мы опять увидели консула. Он побелел от ужаса, узнав, в каком сомнительном месте гуляли мы.

Консул поведал нам, что поразивший нас красавец араб разбогател благодаря особой любви к себе одного высокопоставленного субъекта. По его протекции стал он владельцем веселого квартала и получал огромные барыши.

Из Каира поехали мы в Луксор. Новый город построен на части древних Фив, погребенной за века наносами с Нила. В ходе раскопок обнаружены были храмы фараоновых династий, но в целом ничего не осталось от древней городской культуры. Говорят, древние египтяне жили в простых саманных домах, а роскошь оставляли храмам и гробницам для вечной жизни. Долина Фараонов – поле неправильной формы на левом берегу Нила в совершенно голой местности. Череда каменных гробниц и склепов с росписью. Фрески почти первозданной свежести.

Прекрасен был Луксор, но ужасна жара. Терпеть ее более я не мог, и мы вернулись в Каир. Но в городе я заболел желтухой и остаток времени пролежал в постели. Как только я встал на ноги, мы уехали в Иерусалим, где хотели провести Страстную и Пасху. Египет, впрочем, покидали мы с грустью. Древняя страна успела околдовать нас.

В Яффе нас встретил начальник местной полиции, здоровяк весь в медалях. У него уж был готов дом для нашего отдыха в ожидании поезда на Иерусалим. Он усадил нас в коляску, запряженную парой арабских чистокровок, а сам сел рядом с кучером. Панч, завидев необъятный, нависший над сиденьем зад, соблазнился: я и глазом моргнуть не успел, как он вцепился в него. Бедняга полицейский держался геройски, но пса я оторвал от него с великим трудом.

До уготованных нам покоев мы наконец доехали, однако ж отдохнуть не успели. Только мы сели, явился губернатор Яффы с нашим знакомцем полицейским начальником и прочими отцами города.

Уехали они, уехали и мы. Русский консул в Иерусалиме встречал нас заранее, явившись к нам в вагон еще в дороге, чтобы успеть предупредить жену мою о приготовленном нам приеме. Увидав, какая толпа чиновников ожидала нас на вокзале, Ирина отказалась выходить из вагона. Чуть не силой вывел я ее на перрон. Бесконечные рукопожатия неизвестным особам. Далее едем в православный храм. По обеим сторонам дороги русские паломники. Было их более пяти тысяч. Прибыли они со всех концов России в Иерусалим на Пасху. Они рукоплескали государевой племяннице и распевали псалмы.

Греческий патриарх Дамиан ждал нас в соборе вместе с причтом. Когда вошли мы, он вышел навстречу и благословил нас. Прочитав «Отче наш», мы покинули собор и поехали в гостиницу русской миссии, где приготовлены нам были апартаменты.

На другой день нас принял патриарх. Аудиенция была долгой и скучной. Мы с Ириной сидели по обе его руки, клир – вдоль стен. Подали кофе, шампанское, варенье. Но никто не говорил ни по-французски, ни по-английски, а патриарх не знал и по-русски. Беседе, как ни расстарывался переводчик, не хватало живости. Наш хозяин, однако ж, был человек замечательный. Мы еще и еще, пока жили в Иерусалиме, виделись с ним в обстановке не столь официальной. Когда в первый раз пришел он, Панч, заслыша его шаги, бросился навстречу в ярости, и, не подоспей мы вовремя, случился б тот же конфуз, что и в Яффе.

Долго ходили мы по Святым местам. Всё и в городе, и близ города говорило о крестном пути Христа. Гуляя по окрестностям, встретили мы людей в лохмотьях, сидящих у края дороги. Тела и лица их были покрыты струпьями и язвами. Руки и ноги у иных гниют, глаза вылезли из орбит. Женщины держали на руках с виду здоровых детей. Мы подошли подать милостыню. Нестерпимой вонью несло от них. Только потом мы узнали, что встретили прокаженных.

На Страстной посещали мы службу в церкви Гроба Господня. В Великую Субботу Ирина прихворнула, и я пошел один. С места своего наблюдал я за необычной церемонией, совершаемой в этот день. Накануне городские власти налагают печать на святилище посреди храма, куда, как уверяют, в Великую Субботу утром нисходит божественный огонь – зажечь тридцать три патриаршие свечки. Патриархи, армянский и греческий, идут во главе процессии, и, чтобы видела паства, что у них ни спичек, ни огнива, обысканы у входа солдатами-мусульманами. А в храме ждут паломники. В руке у всякого тридцать три свечечки. Патриархи подходят к святилищу, взламывают печати, входят. Миг – и в обоих окошках церковных явлены зажженные свечи. Народ устремляется к чудесному пламени. И священники поспешно уводят патриархов, желая уберечь их святейшества от чрезмерных восторгов толпы.

Увиденное ошеломило меня. Мерцали тысячи свечей, и храм казался огненным океаном. Люди словно обезумели: рвали на себе одежду, обжигались свечным пламенем. Нестерпимо запахло горелым мясом. Казалось, я участвую в сцене всеобщей истерии. Ко Гробу Господню было не подступиться.

В пасхальную ночь после Всенощной все русские паломники в Иерусалиме были приглашены в русскую миссию к праздничному ужину. Пришли они с лампадками, зажженными от огня святыни в российских церквах и бережно донесенными до Святой Земли. На длинных садовых столах все эти цветные огоньки феерически освещали тьму. Перед отбытием паломников мы сами устроили им обед в саду русской миссии. За столом нам, окруженным соотечественниками, казалось, что мы дома.

После того паломники, узнав, что мы собирались на литургию в православный храм, ринулись туда же. Случилась давка. Двери было закрыли, но одну снесло напором толпы. Мы едва унесли ноги боковым выходом.

Незадолго до нашего отъезда поехали мы на прогулку. К нашей коляске подскочил молодой негр в белом балахоне и бросил в коляску письмо. В нем просил он взять его в услужение. В тот же вечер он явился в русскую миссию за ответом. Эфиоп понравился мне, и я его нанял, к неудовольствию Ирины и наших слуг-европейцев. Звали новичка Тесфе. Не знаю уж, почему бежал он с родины в Иерусалим. Был он дикарь, но дикарь с умом. Он быстро выучился по-русски и служил верой и правдой. Однако с ним не обошлось без хлопот. Из Палестины поехали мы в Италию. В Неаполе управляющий гостиницы пришел ко мне возмущенный. Тесфе пытался изнасиловать горничных. А две старухи англичанки жаловались, что не могут воспользоваться комнатой для дам: Тесфе безвыходно пребывал в уборной, забавляясь восхитительной игрушкой – спуском воды! Долгое время мы не могли приучить его спать на кровати. Он упорно ложился в коридоре у нас под дверью.

Наш автомобиль дожидался в Неаполе. В сопровождении Тесфе и Панча мы отправились в небольшую прогулку по Италии. Слуги были уже в Риме, и жена моя признала, что Тесфе ко всему – отличная горничная.

Из Рима поехали мы во Флоренцию. Здесь имел я порядочно знакомых, но не повидал почти никого. Хотелось побыть вдвоем с Ириной в городе, который полюбили мы всего более.

Накануне отъезда я заметил у Лоджии деи Ланци фигуру, показавшуюся знакомой. Это был итальянский князь по прозвищу Бамбино, мой лондонский приятель в пору, когда гостили у меня красотки-кузины. Я представил его Ирине, и мы пригласили его к нам на обед. Он очень переменился. Исчезли в нем жизнелюбие и детская веселость. На другой день он пришел проводить нас и сказал, что вскоре увидится с нами в Париже и Лондоне. Месяцем позже мы узнали, что он покончил с собой. Он оставил мне прощальное письмо, глубоко меня взволновавшее.

На обратном пути остановились в Париже. Старик Шоме принес Иринины украшения, которые переделывал он за время нашего отсутствия. Потрудился он ненапрасно: пять ожерелий, им оправленных, с брильянтами, рубинами, сапфирами, изумрудами и жемчугом были одно лучше другого. На приемах, данных в нашу честь в Лондоне, ими восторгались до бесконечности. А впрочем, все брильянты затмевала красота Ирины.

В Лондоне мы жили в моей старой холостяцкой квартире. Как прекрасно было очутиться в каком-то смысле дома и увидеть старых друзей! Тут же вихрь светской жизни подхватил и понес нас. В Лондоне в то время были и мои тесть с тещей, и вдовствующая императрица Мария Федоровна, гостившая у сестры Александры в Мальборо-хаус, куда хаживали мы повидаться с ними.

Однажды утром разбудила нас брань в прихожей. Я надел халат и вышел справиться, в чем дело. У дверей королева Александра и императрица Мария Федоровна переругивались с Тесфе: он никак не хотел впустить их. Императрица, потеряв терпение, замахнулась на него зонтиком. Я извинился за свой вид и объяснил гостьям, что Тесфе, как верный пес, исполняет приказы, а мы накануне легли поздно и велели ему никого не впускать.

В самый разгар лондонской светской жизни пришло известие, что убит австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд.

А вскоре получили мы письмо от моих родителей. Они просили приехать к ним в Киссинген, куда уехали они на лечение.

 

Глава 20

1914–1916. Наши муки в Германии – Возвращение в Россию через Копенгаген и Финляндию – Рождение дочери – Отцова миссия за границей – Мимолетное губернаторство – Положение ухудшается – Распутин должен исчезнуть

В июле мы приехали в Киссинген. Атмосфера в Германии показалась нам крайне неприятной. Немцы упивались нелепыми газетными статейками о Распутине, бесчестившими нашего государя.

Отец верил, что всё обойдется, но вести приходили одна другой тревожней. Вскоре после приезда получили мы телеграмму от великой княгини Анастасии Николаевны, супруги нашего будущего главнокомандующего. Великая княгиня умоляла вернуться как можно скорее, пока выезд из Германии свободен. Австро-Венгрия напала на Сербию. В ответ Россия 30 июля объявила всеобщую мобилизацию. На другой день рано утром о том сообщили официально. Весь Киссинген пришел в брожение. Толпы шли по городу с бранью и угрозами в адрес России. Пришлось вмешаться полиции, чтобы навести порядок. Уезжать надо было немедля. Матушку, больную, перевезли на носилках на вокзал, где сели мы в берлинский поезд.

В Берлине царил хаос. Суматоха была в отеле «Континенталь», где мы остановились. На другой день в восемь часов утра нас разбудила полиция. Пришли арестовать меня, нашего врача, отцова секретаря и всю мужскую прислугу. Отец тотчас позвонил в посольство, но ему отвечали, что все очень заняты и приехать к нам никто не может.

Тем временем арестованных поместили в гостиничный номер, рассчитанный от силы человек на пятнадцать. Набралось нас, однако, с полсотни. Час за часом стояли мы, не имея возможности двигаться. Наконец нас отвели в комиссариат. Посмотрели наши бумаги, назвали нас «русскими свиньями» и объявили, что упекут в тюрьму всякого, кто через шесть часов не покинет Берлина. Только к пяти смог я вернуться в гостиницу и успокоить отца с матерью. Думали они, что меня им уже не видать. Надо было решать немедленно. Ирина позвонила по телефону кузине, кронпринцессе Цецилии. Та обещала переговорить с кайзером и тут же дать ответ. Отец в свой черед пошел посоветоваться с русским послом Свербеевым. «Увы, моя миссия тут закончена, – сказал посол, – и не знаю теперь, чем вам помочь. Все же приходите вечером».

Времени не оставалось. Арестовать нас могли с минуту на минуту. Отец бросился к испанскому посланнику. Тот объявил, что не даст в обиду русских в Германии, и обещал прислать к нам своего секретаря.

Тем временем позвонила кронпринцесса и сказала, что ей очень жаль, но помочь она не в силах. Собиралась заехать к нам, но предупредила, что кайзер отныне считает нас военнопленными и через адъютанта пришлет нам на подпись бумагу о нашем местопребывании: гарантирован нам выбор из трех вариантов и корректное обращение. Подоспел испанский секретарь. Не успели мы объяснить ему всего дела, как явился кайзеров адъютант. Он торжественно вынул из портфеля лист бумаги с красною восковою печатью и протянул нам. Текст бумаги гласил, что мы обещаем «не вмешиваться в политику и остаться в Германии навсегда». Мы оторопели! С матушкой случился нервный припадок. Она сказала, что сама пойдет к императору. Я показал нелепую бумагу испанцу.

– Как можно требовать подписать подобную чушь? – вскричал он, прочитав. – Нет, тут явно какая-то ошибка. Наверно, не «навсегда», а «на время военных действий».

Наскоро посовещавшись, мы вернули бумагу немцу, просив подтвердить правильность текста и привезти документ завтра в одиннадцать. Отец снова поехал к Свербееву в сопровождении испанского дипломата. Наконец условились, что испанец потребует у министра иностранных дел фон Ягова предоставить в распоряжение русского посла специальный поезд для членов посольства и прочих русских граждан, желающих выехать из Германии. Список предполагаемых пассажиров министру сообщат немедленно. В списке, обещал Свербеев, будем и мы. Потом он рассказал отцу, что в тот день вдовствующая императрица Мария Федоровна и великая княгиня Ксения ехали поездом через Берлин. Узнав, что мы в отеле «Континенталь», они хотели было заехать к нам и увезти нас с собой в Россию. Но было поздно. Судьба их самих висела на волоске. Злобная толпа била стекла и срывала шторки в окнах вагона государыни. Императорский поезд спешно покинул берлинский вокзал.

На другой день рано утром мы поехали в русское посольство, а оттуда на вокзал к копенгагенскому поезду. Никакого сопровождения, как полагалось бы иностранной миссии. Мы отданы были на милость разъяренным толпам. Всю дорогу они швыряли в нас камни. Уцелели мы чудом. Среди нас были женщины и дети, семьи дипломатов. Кому-то из русских палкой разбили голову, кого-то избили до крови. С людей срывали шляпы, иным в клочья изорвали одежду. Наш автомобиль был последним. Нас приняли за прислугу и не тронули. За минуту до отхода поезда прибежали наши слуги, перепутав вокзал. В панике они растеряли по дороге наши чемоданы. Мой камердинер, англичанин Артур, остался в гостинице с большей частью вещей, делая вид, что отлучились мы ненадолго. Артура арестовали и насильно удерживали в Германии все время войны.

Только когда поезд тронулся, мы вздохнули с облегчением. Впоследствии выяснилось, что вскоре после нашего отъезда кайзеров адъютант явился в гостиницу. Когда императору Вильгельму доложили о нашем бегстве, он приказал арестовать нас на границе. Приказ опоздал. Мы проехали беспрепятственно. Несчастного адъютанта послали в наказание на фронт.

В Копенгаген мы приехали даже без зубной щетки. Отправились в гостиницу «Англетер», и тут же начались визиты: посетили нас король и королева Дании со всеми родственниками, императрица Мария Федоровна с дочерью, тещей моей, и многие прочие, оказавшиеся проездом в датской столице. Все были потрясены случившимся. Императрица просила и добилась нескольких поездов для многочисленных русских, не имевших возможности вернуться на родину своим ходом.

Назавтра мы покинули Данию. С парохода, плывшего в Швецию, императрица с явным волнением смотрела, как удаляется берег родины ее. Но долг звал в Россию.

В Финляндии нас ждал императорский поезд. Финны радостно приветствовали ее величество во все время пути. В Дании до нас дошли слухи о якобы финском восстании. Теперь эта встреча слух опровергла.

А Петербург выглядел по-прежнему. Казалось, нет никакой войны.

Императрица Мария Федоровна, уезжая в Петергоф, позвала нас на время с собой.

Петергоф находился неподалеку от Петербурга, на берегу Балтийского моря. Его золотистый дворец, террасы и парк, на французский манер с фонтанами, прозвали Русским Версалем. Длинный канал спускался к морю. Вдоль канала – деревья и снова фонтаны. А в самом начале – лестница и бассейн с Самсоном, убивающим льва. Львиная пасть изрыгала фонтанную струю. Фонтаны били везде. Два из них послужили причиной забавного случая, над которым долго потом смеялись императрица и всё окружение. Были у ее величества в числе фрейлин две старые барышни, крайне пунктуальные. Однажды они опоздали к обеду на полчаса. На вопрос, что случилось, барышни, краснея, рассказали, что условились встретиться у входа в парк у фонтана то ли Адама, то ли Евы – чьего именно, покрыто мраком истории. Но одна ждала у Адама, другая – у Евы, а оглянуться и удостовериться, тот ли это прародитель, девицы стеснялись.

Дворец, построенный в XVIII веке для императрицы Елизаветы Петровны, был разрушен бомбардировками в ходе последней войны. Государи в нем никогда не жили – держали его исключительно для приемов. А обитали они в парковом доме на берегу. Чуть выше стояли дома: «Коттедж», отведенный для вдовствующей императрицы, и «Ферма», где жили мои тесть с тещей. В этом доме родилась Ирина.

Прожив с месяц в Петергофе, мы отправились с императрицей Марией Федоровной в Елагинский дворец – императорскую резиденцию на одном из островов в устье Невы. Неожиданно Ирина заболела корью. Все мы крайне за нее перепугались, потому что в те дни была она беременна. Как только она поправилась, мы отбыли к себе на Мойку. Работы в бельэтаже еще не закончились, и временно мы поселились в прежних моих комнатах наверху, где жил я когда-то с братом Николаем.

Быв единственным сыном в семье, я освобождался от призыва, потому занялся устройством госпиталей в различных наших домах. Императрица Мария Федоровна возглавила Красный Крест. Это облегчило мне дело. Первый госпиталь для тяжелораненых был размещен в моем доме на Литейной. Я всей душой ушел в новую работу, решив, что лучше облегчать боль, чем причинять ее. Штат я набрал удачно: врачи и медицинские сестры были прекрасные.

Кампания началась успешно. Русские войска проникли далеко в глубь территории Восточной Пруссии, чтобы помочь Франции, оттянув неприятеля с западного фронта. В конце августа в результате нехватки тяжелой артиллерии отборные части армии генерала Самсонова оказались в окружении у Танненберга. Армия была разгромлена. Самсонов застрелился. На австрийском фронте дела шли успешно, однако наступление, предпринятое в Восточной Пруссии в феврале 1915 года, закончилось полным провалом под Августовом. 2 мая мощным натиском австро-германские войска прорвали оборону на юго-западном фронте. Русская армия была голодна, раздета и почти безоружна, неприятель имел лучшую в мире экипировку. Наши войска сражались в невыносимых условиях. Отдельные части, не имея боеприпасов, пали без боя. Солдатский героизм не спасал. Командование было бессильно, транспорт дезорганизован, снабжение оружием недостаточно. Отступление русских превратилось в бегство. В тылу общество возмущалось. Заговорили об измене. Ругали императрицу, Распутина и государеву слабость.

В те годы почти все крупные предприятия, особенно в Москве как городе промышленном, принадлежали немцам. Немецкая наглость не знала границ. Немецкие фамилии носили и в армии, и при дворе. Правда, многие высшие сановники и военачальники были балтийских корней и ничего общего с неприятелем не имели, но народ о том не задумывался. Иные люди и впрямь верили, что государь по доброте душевной взял к себе на службу пленных немцев-генералов. Да и образованные всерьез удивлялись, почему это на государственных постах всё лица с нерусскими фамилиями. Пользуясь общими настроениями, агенты немецкой пропаганды старались вовсю, подрывали доверие к императорской семье, внушали, что и сама государыня, и почти все великие княгини – немки. Все знали, что императрица ненавидит Пруссию и Гогенцоллернов, но это дела не меняло. Моя матушка однажды заметила государю, что общество раздражено на придворных «немцев». «Дорогая княгиня, – отвечал государь, – что же я могу сделать? Они любят меня и так преданны! Правда, многие стары и выжили из ума, как бедняга Фредерике. Третьего дня он подошел ко мне, хлопнул меня по плечу и сказал: „И ты, братец, здесь? Тоже зван к обеду?“

21 марта 1915 года жена родила девочку. Назвали ее Ириной в честь матери. Услышав первый крик новорожденной, я почувствовал себя счастливейшим из смертных. Акушерка, г-жа Гюнст, знала свое дело, но была болтлива, как сорока. Пользовала она рожениц при всех европейских дворах. Знала все дворцовые сплетни и, спроси ее, говорила без умолку. Признаться, я заслушивался, а она забалтывалась, забывая подчас юную мать, нуждавшуюся в ее заботах.

Крестили младенца в домашней часовне в присутствии царской семьи и нескольких близких друзей. Крестными были государь и императрица Мария Федоровна. Дочь, как некогда отец, чуть не утонула в купели.

В тот же 1915 год государь послал моего отца с миссией за границу. Матушка переживала. Она знала мужнины чудачества и отпускать отца одного боялась. Страхи, однако, оказались напрасны. Поездка прошла благополучно. Началась она в Румынии. Румынского короля отец знал лично. В ту пору Румыния была к войне не готова, не зная, кого счесть неприятелем. Отец переговорил с королем Каролем в присутствии премьер-министра Братиану, открыто рассказал о намерениях России и был заверен, что вскоре Румыния вступит в войну на стороне союзников. На отца огромное впечатление произвел королевский дворец в Синайе, особенно покои королевы с деревянными крестами, цветами, звериными шкурами и человеческими черепами.

В Париже отец встретился с президентом Пуанкаре, несколькими высокопоставленными лицами и французским главнокомандующим генералом Жоффром. Главнокомандующему в его ставке в Шантийи он вручил Георгиевский крест, пожалованный генералу государем императором.

Отец побывал в окопах и восхищался мужеством и боевым духом французских войск. Посмеялся он и шутливым листкам у входа в укрытия. Только французы и могли написать их: «Память о Мари», «Лизетта», «Прощай, Аделаида», «Скучно без Розы». В тот же вечер, обедая в «Ритце», он удивился, увидав в зале множество английских офицеров в безупречных мундирах. Покидали они фронт в три часа пополудни, ели в парижских ресторанах, ночевали экономии ради в автомобилях и на другой день утром возвращались на фронт. Глядя на них, невозмутимо покуривающих трубку, не верилось, что через несколько часов они окажутся на передовой.

Лондон жил методичней и строже. На следующий после приезда день отец был принят королем Георгом V и королевой Марией. Их величества показались ему усталыми и озабоченными, словно весь груз ответственности за ужасы войны целиком ложился на их плечи. Состоялась у него беседа и с лордом Китченером. Отец покорен был величавыми его манерами и прозорливым умом. Граф оказался в курсе всех русских дел и сильно тревожился за будущее России.

Вернувшись на континент, отец посетил бельгийских короля с королевой. Мужеством и благородством они еще более подняли престиж свой в глазах и собственных подданных, и союзников. Встречался он также с принцем Уэльским, будущим Эдуардом VIII, с герцогом Коннахтеким и с фельдмаршалом Френчем, очень бодрым, несмотря на преклонный возраст.

Перед тем как покинуть Францию, отец еще раз побывал в Шантийи у генерала Жоффра и рассказал о своих впечатлениях от встреч с англичанами.

Закончив миссию, отец вернулся в Россию и получил от царя назначение на пост московского генерал-губернатора. Губернаторство его было, однако, недолгим. Один в поле не воин. Бороться с немецкой камарильей, прибравшей к рукам власть, было отцу не под силу. Правили бал предатели и шпионы. Отец принял суровые меры, чтобы очистить Москву от всей этой нечисти. Но большинство министров, получивших министерский портфель от Распутина, были германофилы. Всё, что ни делал генерал-губернатор, принимали они в штыки, приказы его не выполняли. Возмущенный положением дел, отец поехал в Ставку и встретился с царем, главнокомандующим, генштабом и министрами. Кратко и ясно он изложил обстановку в Москве, назвав имена и факты. Речь имела эффект разорвавшейся бомбы. Никто до сих пор не осмелился открыть государю правду. Но увы: плетью обуха не перешибешь. Прогерманская партия, окружившая государя, была слишком сильна. Впечатление, произведенное на Николая генерал-губернаторским словом, она быстро развеяла. Вернувшись в Москву, отец узнал, что снят с должности генерал-губернатора.

Узнав о том, русские патриоты были возмущены и негодовали на слабость царя, допустившего подобное. Одолеть немецкое влияние оказалось невозможно. Отец махнул на всё рукой и уехал с матушкой в Крым. Что до меня, я оставался в Петербурге, продолжая работать в госпитале. Но стало мне стыдно сидеть в тылу, когда все ровесники мои ехали на фронт. Я решил поступить волонтером в пажеский корпус и выполнить военный ценз на звание офицера. Год учения был для меня тяжел, но и полезен. Военная школа укротила мой слишком гордый, строптивый и своевольный нрав.

В конце августа 1915 года было официально объявлено, что великий князь Николай отстранен от должности главнокомандующего и отослан на кавказский фронт, а командование армией принимает сам император. Общество встретило известие, в общем, враждебно. Ни для кого не было секретом, что сделалось все под давлением «старца». Распутин, уговаривая царя, то интриговал, то, наконец, взывал к его христианской совести. Государь ему как ни слабая помеха, а все ж лучше бы с глаз долой. Нет Николая – руки развязаны. С отъездом государя в армию Распутин стал бывать в Царском чуть не каждый день. Советы и мнения его приобретали силу закона и тотчас передавались в Ставку. Не спросясь «старца», не принимали ни одно военное решение. Царица доверяла ему слепо, и он сплеча решал насущные, а порой и секретные государственные вопросы. Через государыню Распутин правил государством.

Великими князьями и знатью затеян был заговор с целью отстранения от власти и пострижения императрицы. Распутина предполагалось сослать в Сибирь, царя низложить, а царевича Алексея возвести на престол. В заговоре были все вплоть до генералов. На английского посла сэра Джорджа Бьюкенена, имевшего сношения с левыми партиями, пало подозрение в содействии революционерам.

В императорском окружении многие пытались объяснить государю, как опасно влияние «старца» и для династии, и для России в целом. Но всем был один ответ: «Всё – клевета. На святых всегда клевещут». Во время одной оргии «святого» сфотографировали и фотографии показали царице. Она разгневалась и приказала полиции разыскать негодяя, который-де осмелился выдать себя за «старца», чтобы опорочить его. Императрица Мария Федоровна написала царю, умоляя удалить Распутина и запретить царице вмешиваться в государственные дела. Молила о том не она одна. Царь рассказал царице, ибо говорил ей всё. Она прекратила отношения со всеми якобы «давившими» на государя.

Матушка моя одна из первых выступила против «старца». Однажды она особенно долго беседовала с царицей и, казалось бы, смогла открыть ей глаза на «русского крестьянина». Но Распутин и компания не дремали. Нашли тысячу предлогов и матушку от государыни удалили. Долгое время они не виделись. Наконец летом 1916 года матушка решила попытаться последний раз и просила принять ее в Александровском дворце. Царица встретила ее холодно и, узнав о цели визита, просила покинуть дворец. Матушка отвечала, что не уйдет, пока не скажет всего. И действительно сказала всё. Императрица молча выслушала, встала и, повернувшись уйти, бросила на прощание: «Надеюсь, больше мы не увидимся».

Позже великая княгиня Елизавета Федоровна, также почти не бывая в Царском, приехала переговорить с сестрой. После того ожидали мы ее у себя. Сидели как на иголках, гадали, чем кончится. Пришла она к нам дрожащая, в слезах. «Сестра выгнала меня, как собаку! – воскликнула она. – Бедный Ники, бедная Россия!»

Германия тем временем засылала в окружение «старца» шпионов из Швеции и продажных банкиров. Распутин, напившись, становился болтлив и выбалтывал им невольно, а то и вольно всё подряд. Думаю, таким путем и узнала Германия день прибытия к нам лорда Китченера. Корабль Китченера, плывшего в Россию с целью убедить императора выслать Распутина и отстранить императрицу от власти, был уничтожен 6 июня 1916 года.

В этом 1916 году, когда дела на фронте шли все хуже, а царь слабел от наркотических зелий, которыми ежедневно опаивали его по наущению Распутина, «старец» стал всесилен. Мало того, что назначал и увольнял он министров и генералов, помыкал епископами и архиепископами, он вознамерился низложить государя, посадить на трон больного наследника, объявить императрицу регентшей и заключить сепаратный мир с Германией.

Надежд открыть глаза государям не осталось. Как в таком случае избавить Россию от злого ее гения? Тем же вопросом, что и я, задавались великий князь Дмитрий и думский депутат Пуришкевич. Не сговариваясь еще, каждый в одиночку, пришли мы к единому заключению: Распутина необходимо убрать, пусть даже ценой убийства.

 

Глава 21

Распутин – Каков он был – Причины и следствия его влияния

Наша память соткана из света и тени. Воспоминания, оставляемые бурною жизнью, то грустны, то радостны, то трагичны, то замечательны. Есть прекрасные, есть ужасные, такие, каких лучше б и вовсе не было.

В 1927 году написал я книгу «Конец Распутина» потому лишь, что следовало рассказать правду в ответ на лживые россказни, всюду печатавшиеся. Сегодня не стал бы я возвращаться к этой правде, если бы мог оставить в мемуарах пробел. И только важность и серьезность дела заставляет меня заполнить страницу. Пересказываю вкратце факты, о которых подробно писал я в той первой книге.

О политической роли Распутина говорилось много. А вот сам «старец» и дикое повеление его, в каковом, быть может, причина его успеха, описаны менее. Потому, думаю, прежде, чем рассказать о том, что случилось в подвалах на Мойке, надобно подробней поговорить о субъекте, которого мы с великим князем Дмитрием и депутатом Пуришкевичем решились уничтожить.

Родился он в 1871 году в Покровской слободе, Тобольской губернии. Родитель Григория Ефимовича – горький пьяница, вор и барышник Ефим Новых. Сын пошел по стопам отца – перекупал лошадей, был «варнаком». «Варнак» у сибиряков означает – отпетый мерзавец. Сыздетства Григория звали на селе «распутником», откуда и фамилия. Крестьяне побивали его палками, пристава по приказу исправника прилюдно наказывали плетью, а ему хоть бы что, только крепче становился.

Влияние тамошнего попа пробудило в нем тягу к мистике. Тяга эта, правда, была довольно сомнительна: грубый, чувственный темперамент вскоре привел его в секту хлыстов. Хлысты якобы общались со Святым Духом и воплощали Бога через «христов» путем самых разнузданных страстей. Были в этой хлыстовской ереси и языческие, и совсем первобытные пережитки и предрассудки. На свои ночные радения они собирались в избе или на поляне, жгли сотни свечей и доводили себя до религиозного экстаза и эротического бреда. Сперва шли моления и песнопения, потом хороводы. Начинали кружить медленно, ускоряли, наконец вертелись как одержимые. Головокружение требовалось для «Божьего озарения». Кто ослаб, того вожак хоровода хлещет плетью. И вот уж все пали на землю в экстазных корчах. Хоровод завершился повальным совокуплением. Однако в них уже вселился «Святой Дух», и за себя они не в ответе: Дух говорит и действует через них, стало быть, и грех, содеянный по его указке, лежит на нем.

Распутин был особенный мастер «Божьих озарений». Поставил он у себя во дворе сруб без окон, так сказать, баню, где устраивал действа с хлыстовским мистическо-садистским душком.

Попы донесли, и пришлось ему уйти из деревни. К тому времени ему исполнилось тридцать три года. И пустился он в хождения по Сибири, и дальше по России, по большим монастырям. Из кожи вон лез, чтобы казаться самой святостью. Мучил себя, как факир, развивая волю и магнетическую силу взгляда. Читал в монастырских библиотеках церковнославянские книги. Не имев прежде никакого учения и не отягощенный знанием, с ходу запоминал тексты, не понимая их, но складывая в памяти. В будущем они пригодились ему, чтобы покорить не только невежд, но и знающих людей, и саму царицу, окончившую курс философии в Оксфорде.

В Петербурге в Александро-Невской лавре принял его отец Иоанн Кронштадтский. Поначалу отец Иоанн склонился душой к сему «юному сибирскому оракулу», увидел в нем «искру Божью».

Петербург, стало быть, покорен. Открылись мошеннику новые возможности. И он – назад к себе в село, нажив свои барыши. Сперва водит дружбу с полуграмотными дьячками и причетниками, потом завоевывает иереев и игуменов. Эти тоже видят в нем «посланника Божия».

А дьяволу того и надо. В Царицыне он лишает девственности монахиню под предлогом изгнания бесов. В Казани замечен выбегающим из борделя с голой девкой впереди себя, которую хлещет ремнем. В Тобольске соблазняет мужнюю жену, благочестивую даму, супругу инженера, и доводит ее до того, что та во всеуслышание кричит о своей страсти к нему и похваляется позором. Что ж с того? Хлысту всё позволено! И греховная связь с ним – благодать Божья.

Слава «святого» растет не по дням, а по часам. Народ встает на колени, завидев его. «Христе наш, Спасителю наш, помолись за нас, грешных! Господь внемлет тебе!» А он им: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, благословляю вас, братия. Веруйте! Христос придет скоро. Терпите Честнаго Распятия ради! Его же ради умерщвляйте плоть свою!..»

Таков человек был, в 1906 году представившийся молодым избранником Божьим, ученым, но простодушным, архимандриту Феофану, ректору Санкт-Петербургской духовной академии и личному духовнику государыни императрицы. Он, Феофан, честный и благочестивый пастырь, станет его покровителем в петербургских околоцерковных кругах.

Петербургский пророк в два счета покорил столичных оккультистов и некромантов. Одни из первых, самых ярых приверженцев «человека Божия» – великие княгини-черногорки. Именно они в 1900 году приводили ко двору мага Филиппа. Именно они представят императору и императрице Распутина. Отзыв архимандрита Феофана рассеял последние государевы сомнения:

«Григорий Ефимович – простой крестьянин. Вашим величествам полезно послушать голос самой земли русской. Знаю я, в чем его упрекают. Известны мне все грехи его. Их много, есть и тяжкие. Но таковы в нем сила раскаяния и простодушная вера в милосердие Божие, что уготовано ему, я уверен, вечное блаженство. Покаявшись, он чист, как дитя, только вынутый из купели. Господь явно отметил его».

Распутин оказался хитер и дальновиден: не скрывал своего крестьянского происхождения. «Мужик в смазных сапогax топчет дворцовый паркет», – скажет он сам про себя. Но карьеру он делает не на лести, отнюдь. С государями говорит он жестко, почти грубо и тупо – «голосом земли русской». Морис Палеолог, в ту пору посол Франции в Петербурге, рассказывал, что, спросив одну даму, увлечена ль и она Распутиным, услышал в ответ:

«Я? Вовсе нет! Физически он мне даже и мерзок! Руки грязные, ногти черные, борода нечесана! Фу!.. А все ж он занятен! Он натура пылкая и художественная. Порой очень красноречив. У него есть воображение и чувство таинственного... Он то прост, то насмешлив, то страстен, то глуп, то весел, то поэтичен. Но притом всегда естествен. Более того: бесстыден и циничен поразительно...»

Анна Вырубова, фрейлина и наперсница царицы, очень скоро стала Распутину подругой и союзницей. О ней, урожденной Танеевой, одной из подружек моего детства, барышне толстой и невзрачной, я уже рассказывал прежде. В 1903 году она стала императрицыной фрейлиной, а четырьмя годами позже вышла замуж за морского офицера Вырубова. Венчали их с большой помпой в царскосельской дворцовой церкви. Государыня была свидетельницею при свадебной церемонии. Несколько дней спустя она захотела представить Анюту «старцу». Благословляя новобрачную, Распутин сказал: «Не быть твоему браку ни счастливым, ни долгим». Предсказание сбылось.

Молодые поселились в Царском близ Александровского дворца. Однажды вечером, вернувшись домой, Вырубов обнаружил, что дверь заперта. Сказали ему, что у жены его в гостях государыня и Распутин. Он дождался их ухода, вошел в дом и устроил жене бурную сцену, ибо накануне строго-настрого запретил ей принимать «старца». Говорят, что и побил он ее. Анюта выбежала из дома и бросилась к императрице, умоляя защитить от мужа, который, кричала она, ее убьет. Вскоре состоялся развод.

Дело нашумело. Слишком значительны оказались его участники. Последствия были роковыми. Государыня защищала Анну. Распутин не зевал и сумел подчинить себе государынину подругу. И впредь она стала послушным его орудием.

Вырубова не достойна была дружбы императрицы. Любить она государыню любила, но отнюдь не бескорыстно. Любила, как любит раб господина, не подпускала никого к больной встревоженной царице, а для того наговаривала на все окружение.

Как царицына наперсница Анна Танеева-Вырубова была на особом положении, а с появлением Распутина получила еще и новые возможности. Для политики она умом не вышла, зато стороной могла влиять хотя б как посредница. Эта мысль пьянила ее. Распутину она выдаст все тайны государыни и поможет ему прибрать к рукам государственные дела.

Так и случилось: «старец» быстро вошел в силу. Бесконечные просители ломились к нему. Были тут и большие чиновники, и церковные иерархи, и великосветские дамы, и многие прочие.

Обзавелся Распутин ценным помощником – терапевтом Бадмаевым, человеком восточного происхождения, лекарем-неучем, уверявшим, что вывез из Монголии магические травы и снадобья, какие правдой и неправдой добыл у тибетских магов. А на деле сам варил эти зелья из порошков, взятых у дружка-аптекаря. Подавал свои дурманы и возбудители как «Тибетский эликсир», «Бальзам Нгуен-Чен», «Эссенция черного лотоса» и т.д. Шарлатан и «старец» стоили друг друга и быстро нашли общий язык.

Как известно, пришла беда отворяй ворота. Поражение в русско-японской войне, революционные беспорядки 1905 года, болезнь царевича усилили потребность в помощи Божьей, а значит, и в «посланце Божьем».

По правде, главным распутинским козырем было ослепление несчастной императрицы Александры Федоровны. Что объясняет и, может, в какой-то мере извиняет ее, сказать трудно.

Принцесса Алиса Гессенская явилась в Россию траурную. Царицей она стала, не успев ни освоиться, ни сдружиться с народом, над которым собиралась царить. Но, тотчас оказавшись в центре всеобщего внимания, она, от природы стеснительная и нервная, и вовсе смутилась и одеревенела. И потому прослыла холодной и черствой. А там и спесивой, и презрительной. Но была у нее вера в особую свою миссию и страстное желание помочь супругу, потрясенному смертью отца и тяжестью новой роли. Она стала вмешиваться в дела государства. Тут решили, что она вдобавок властолюбива, а государь слаб. Молодая царица поняла, что не понравилась ни двору, ни народу, и совсем замкнулась в себе.

Обращение в православие усилило в ней природную склонность к мистицизму и экзальтации. Отсюда ее тяга к колдунам Папюсу и Филиппу, потом – к «старцу». Но главная причина слепой ее веры в «Божьего человека» – ужасная болезнь царевича. Первый человек для матери тот, в ком видит она спасителя своего чада. К тому ж сын, любимый и долгожданный, за жизнь которого дрожит она ежеминутно, – наследник трона! Играя на родительских и монарших чувствах государей, Распутин и прибрал к рукам всю Россию.

Конечно, Распутин обладал гипнотической силой. Министр Столыпин, открыто боровшийся с ним, рассказывал, как, призвав его однажды к себе, чуть было сам не попал под его гипноз:

«Он вперил в меня свои бесцветные глаза и стал сыпать стихами из Библии, при этом странно размахивая руками. Я почувствовал отвращение к проходимцу и в то же время очень сильное его на себе психологическое воздействие. Однако я овладел собой, велел ему замолчать и сказал, что он целиком в моей власти».

Столыпин, чудом уцелевший при первом покушении на него в 1906 году, был убит вскоре после этой встречи.

Скандальное поведение «старца», его закулисное влияние на государственные дела, разнузданность его нравов, наконец, возмутили людей дальновидных. Уже и печать, не считаясь с цензурой, взялась за него.

Распутин решил на время исчезнуть. В марте 1911 года взял он посох странника и отправился в Иерусалим. Позже он появился в Царицыне, где провел лето у приятеля своего, иеромонаха Илиодора. Зимой он вернулся в Петербург и снова пустился во все тяжкие.

Святым «старец» казался лишь издали. Извозчики, возившие его с девками в бани, официанты, служившие ему в ночных оргиях, шпики, за ним следившие, знали цену его «святости». Революционерам это было, понятное дело, на руку.

Иные, поначалу его покровители, прозрели. Архимандрит Феофан, проклиная себя за свою слепоту, простить себе не мог, что представил Распутина ко двору. Он во всеуслышание выступил против «старца». И всего-то и добился, что был сослан в Тавриду. В то же время Тобольскую епархию получил продажный невежественный монах, давнишний его приятель. Это позволило обер-прокурору Синода представить Распутина к рукоположению. Православная церковь воспротивилась. Особенно протестовал епископ саратовский Гермоген. Он собрал священников и монахов, в том числе бывшего товарища Распутина Илиодора, и призвал к себе «старца». Встреча была бурной. Кандидату в попы не поздоровилось. Кричали: «Проклятый! Богохульник! Развратник! Грязный скот! Орудие дьявола!..» Наконец, просто плюнули ему в лицо. Распутин пытался отвечать бранью. Его святейшество, исполинского росту, ударил Распутина по макушке своим наперсным крестом: «На колени, негодный! Встань на колени перед святыми иконами!.. Проси прощения у Господа за свои непотребства! Клянись, что не опоганишь более присутствием своим дворец нашего государя!..».

Распутин, в испарине и с кровью из носа, стал бить себя в грудь, бормотать молитвы, клясться во всем, что требовали. Но едва вышел от них, помчался жаловаться в Царское Село. Месть последовала тотчас. Спустя несколько дней Гермоген был снят с епископства, а Илиодор схвачен и сослан отбывать наказание в дальный монастырь. И все ж священства Распутин не получил.

Вслед за церковью восстала дума. «Я собой пожертвую, я сам убью мерзавца!» – кричал депутат Пуришкевич. Владимир Николаевич Коковцов, председатель совета министров, отправился к царю и заклинал отослать Распутина в Сибирь. В тот же день Распутин позвонил близкому другу Коковцова. «Друг твой председатель запугивал Папу, – сказал он. – Наговорил на меня гадостей, да что толку. Папа с Мамой всё одно меня любят. Так и скажи своему Николаичу Володьке». Под давлением Распутина со товарищи в 1914 году В.Н. Коковцова отстранили от должности председателя совета.

Государь тем не менее понял, что общественному мнению следует уступить. Один-единственный раз не внял он мольбам императрицы и выслал Распутина в его деревню в Сибирь.

Два года «старец» появлялся в Петербурге лишь ненадолго, но во дворце по-прежнему плясали под его дудку. Уезжая, он предупредил: «Знаю, что меня хулить будут. Не слушайте никого! Бросите меня – в полгода потеряете и престол, и мальчонку».

К одному приятелю «старца» попало письмо Папюса императрице, писанное в конце 1915 года, которое кончалось так: «С точки зрения кабалистической Распутин – словно ящик Пандоры. Заключены в нем все грехи, злодеяния и мерзости русского народа. Разбейся сей ящик – содержимое тотчас разлетится по всей России».

Осенью 1912 года царское семейство находилось в Спале, в Польше. Незначительный ушиб вызвал у царевича сильнейшее кровотечение. Дитя было при смерти. В тамошней церкви попы молились день и ночь. В Москве пред чудотворной иконой Иверской Божьей Матери был отслужен молебен. В Петербурге народ беспрестанно ставил свечки в Казанском соборе. Распутину сообщалось всё. Он телеграфировал царице: «Господь узрел твои слезы и внял моленьям твоим. Не крушись, сын твой жив будет». На другой день жар у мальчика спал. Два дня спустя царевич поправился и окреп. И окрепла вера несчастной императрицы в Распутина.

В 1914 году некая крестьянка ударила Распутина ножом. Более месяца жизнь его висела на волоске. Вопреки всем ожиданиям «старец» оправился от страшной ножевой раны. В сентябре он вернулся в Петербург. Поначалу, казалось, его несколько отдалили. Императрица занималась своими госпиталем, мастерскими, санитарным поездом. Близкие ее говорили, что никогда еще она не была так хороша. Распутин не являлся во дворец, не телефонировав предварительно. Это было ново. Все заметили и радовались. Однако же окружали «старца» лица влиятельные, связавшие с ним собственное преуспеяние. Вскоре он стал еще сильнее, чем прежде.

В июле 15-го новый обер-прокурор Синода Самарин доложил императору, что не сможет исполнять свои обязанности, если Распутин будет продолжать помыкать церковными властями. Государь отдал распоряжение о высылке «старца», однако через месяц тот снова явился в Петербург.

 

Глава 22

1916. В поисках плана действия – Конспирация – Сеанс гипноза – Исповедь «старца» – «Старец» принял мое приглашение на Мойку

Уверенный, что действовать необходимо, я открылся Ирине. С ней мы были единомышленники. Надеялся я, что без труда найду людей решительных, готовых действовать вместе со мной. Поговорил я то с одним, то с другим. И надежды мои рассеялись. Те, кто кипел ненавистью к «старцу», вдруг возлюбляли его, как только я предлагал перейти от слов к делу. Собственное спокойствие и безопасность оказывались дороже.

Председатель Думы Родзянко ответил, однако, совсем иначе. «Как же тут действовать, – сказал он, – если все министры и приближенные к его величеству – люди Распутина? Да, выход один: убить негодяя. Но в России нет на то ни одного смельчака. Не будь я так стар, я бы сам его прикончил».

Слова Родзянки укрепили меня. Но можно ли хладнокровно раздумывать, как именно убьешь?

Я говорил уже, что по натуре не воитель. В той внутренней борьбе, какая происходила во мне, одолела сила, мне не свойственная.

Дмитрий находился в Ставке. В его отсутствие я часто виделся с поручиком Сухотиным, раненным на фронте и проходившим лечение в Петербурге. Друг он был надежный. Я доверился ему и спросил, поможет ли он. Сухотин обещал, ни минуты не колеблясь.

Разговор наш состоялся в день, когда вернулся в. к. Дмитрий. Я встретился с ним на другое утро. Великий князь признался, что и сам давно подумывал об убийстве, хотя способа убить «старца» себе не представлял. Дмитрий поделился со мной впечатлениями, какие вывез из Ставки. Были они тревожны. Показалось ему, что государя намеренно опаивают зельем, якобы лекарством, чтобы парализовать его волю. Дмитрий добавил, что должен вернуться в Ставку, но пробудет там, вероятно, недолго, потому что дворцовый комендант генерал Воейков хочет отдалить его от государя.

Вечером пришел ко мне поручик Сухотин. Я пересказал ему наш разговор с великим князем, и мы тотчас стали обдумывать план действий. Решили, что я сдружусь с Распутиным и войду к нему в доверие, чтобы в точности знать о его политических шагах.

Мы еще не вполне отказались от надежды обойтись без крови, например, откупиться от него деньгами. Если ж кровопролитие неизбежно, оставалось принять последнее решение. Я предложил бросить жребий, кому из нас выстрелить в «старца».

Очень вскоре мне позвонила приятельница моя, барышня Г., у которой в 1909 году я познакомился с Распутиным, и позвала прийти на другой день к ее матери, чтобы увидаться со «старцем». Григорий Ефимович желал возобновить знакомство.

На ловца и зверь бежит. Но, признаюсь, мучительно было злоупотребить доверием м-ль Г., ничего не подозревавшей. Пришлось мне заглушить голос совести.

Назавтра, стало быть, прибыл я к Г. Очень скоро пожаловал и «старец». Он сильно переменился. Растолстел, лицо его оплыло. Простого крестьянского кафтана более не носил, щеголял теперь в голубой шелковой с вышивкою рубашке и бархатных шароварах. В обращении, как показалось мне, он был еще грубее и беззастенчивей.

Заметив меня, он подмигнул и улыбнулся. Потом подошел и облобызал, и я с трудом скрыл отвращение. Распутин казался озабоченным и беспокойно ходил взад-вперед по гостиной. Несколько раз спросил, не звонили ль ему по телефону. Наконец он уселся рядом со мной и стал расспрашивать, чем ныне занят я. Спросил, когда отбываю на фронт. Я силился отвечать любезно, но покровительский его тон меня раздражал.

Услышав всё, что хотел знать обо мне, Распутин пустился в пространные бессвязные рассуждения о Господе Боге и любви к ближнему. Тщетно я искал в них смысл иль хоть намек на личное. Чем более слушал я, тем более убеждался, что он и сам не понимает, о чем толкует. Он разливался, а поклонницы его благоговейно и восторженно на него смотрели. Они впитывали каждое слово, видя во всем глубочайший мистический смысл.

Распутин вечно похвалялся даром целителя, и решил я, что, дабы сблизиться с ним, попрошу лечить меня. Объявил ему, что болен. Сказал, что испытываю сильную усталость, а доктора ничего не могут сделать.

– Я тебя вылечу, – ответил он. – Дохтора ничего не смыслят. А у меня, голубчик мой, всяк поправляется, ведь лечу я аки Господь, и лечение у меня не человечье, а Божье. А вот сам увидишь.

Тут раздался телефонный звонок. «Меня, должно, – сказал он беспокойно. – Поди узнай, в чем дело», – велел он м-ль Г. Девица тотчас вышла, ничуть не удивившись начальничьему тону.

Звонили действительно Распутину. Поговорив по телефону, он вернулся с расстроенной физиономией, поспешно простился и вышел.

Я решил не искать с ним встречи, пока сам он не объявится.

Объявился он скоро. В тот же вечер принесли мне от барышни Г. записку. В ней передавала она извинения от Распутина за внезапный уход и звала прийти на другой день и принести с собой по просьбе «старца» гитару. Узнав, что я пою, он желал меня послушать. Я тотчас ответил согласием.

И на этот раз опять пришел я к Г. немногим раньше Распутина. Пока не было его, я спросил у хозяйки, почему накануне он ушел столь внезапно.

– Ему сообщили, что некое важное дело грозило кончиться плохо. К счастью, – добавила девица, – всё обошлось. Григорий Ефимович разгневался и очень кричал, там испугались и уступили.

– Где – там! — спросил я.

М-ль Г. осеклась.

– В Царском Селе, – сказала она нехотя.

Волновался «старец», как выяснилось, за назначение Протопопова на пост министра внутренних дел. Распутинцы были – за, все остальные царя отговаривали. Стоило Распутину появиться в Царском, назначение состоялось.

Распутин приехал в прекрасном расположении духа и с жаждой общения.

– Не сердись, голубчик, за давешнее, – сказал он мне. – Не виноват я. Надо ж было наказать злодеев. Много их нынче развелось.

– Я всё уладил, – продолжал он, обратившись к барышне Г., – пришлось самому во дворец поспешать. Не успел войти, Аннушка тут как тут. Хнычет и талдычит: «Всё пропало, Григорий Ефимыч, одна надежда на вас. А вот и вы, слава Богу». Меня тотчас и приняли. Смотрю – Мама не в духах, а Папа – по комнате туда-сюда, туда-сюда. Я как прикрикну, они сразу присмирели. А как пригрозил, что уйду и ну их совсем, они на всё согласные стали.

Мы перешли в столовую. М-ль Г. разливала чай и потчевала «старца» сластями и пирожным.

– Видал, какая добрая да ласковая? – сказал он. – Всегда обо мне думает. А ты-то гитару принес?

– Да, вот она.

– Ну-к давай, пой, ужо послушаем.

Я сделал над собой усилие, взял гитару и запел цыганский романс.

– Хорошо поешь, – сказал он. – С душой поешь. Еще пой.

Я спел еще, и грустное, и веселое. Распутин хотел продолжения.

– Кажется, вам понравилось, как я пою, – сказал я. – Но если б вы знали, до чего мне худо. И задор вроде есть, и охота, а выходит не так, как хотелось бы. Скоро устаю. Доктора меня лечат, но всё без толку.

– Да я тя враз исправлю. Пойдем-ка вот вместе к цыганам, всю хворь как рукой снимет.

– Ходил уже, не однажды ходил. И нимало не помогло, – отвечал я со смехом.

Распутин тоже засмеялся.

– А со мной, мой голубь, другое дело. Со мной, милый, веселье другое. Пойдем, не пожалеешь.

И Распутин рассказал в подробностях, как куролесил у цыган, как пел и плясал с ними.

Мать и дочь Г. не знали, куда глаза девать. Сальности «старца» смущали их.

– Не верьте ничему, – сказали дамы. – Григорий Ефимович шутит. Не было этого. Он сам на себя наговаривает.

Хозяйкины оправдания разъярили Распутина. Он стукнул кулаком по столу и грязно выругался. Дамы смолкли.

«Старец» снова повернулся ко мне.

– Ну, что, – сказал он, – айда к цыганам? Говорю, поправлю тебя. Вот увидишь. После спасибо скажешь. И девулю с собой возьмем.

М-ль Г. покраснела, ее матушка побледнела.

– Григорий Ефимович, – сказала она, – да что же это такое? Зачем вы позорите себя? И дочь моя здесь причем? Она хочет молиться с вами, а вы ее к цыганам... Нехорошо говорить так...

– Что еще выдумала? – ответил Распутин, зло посмотрев на нее. – Не знаешь, что ль, что, ежли со мной, никакого греха нет. И какая тя муха нынче укусила? А ты, мой милый, – продолжал он, снова обратившись ко мне, – не слушай ее, делай, что говорю, и всё хорошо будет.

Идти к цыганам мне вовсе не хотелось. Однако, не желая отказать прямо, я ответил, что зачислен в пажеский корпус и не имею права посещать увеселительные заведения.

Но Распутин стоял на своем. Уверил, что нарядит меня так, что никто не узнает и всё будет шито-крыто. Я, однако, ничего ему не обещал, но сказал, что позвоню по телефону позже.

На прощание он сказал мне:

– Хочу видать тебя часто. Приходи ко мне чай пить. Только упреди загодя. – И бесцеремонно похлопал меня по плечу.

Отношения наши, необходимые для осуществления моего плана, крепли. Но каких усилий мне это стоило! После каждой встречи с Распутиным мне казалось, что я весь в грязи. В тот вечер я позвонил ему и отказался от цыган наотрез, сославшись на завтрашний экзамен, к которому-де должен подготовиться. Занятия мои в самом деле отнимали много времени, и встречи со «старцем» пришлось отложить.

Прошло несколько времени. Я встретил барышню Г.

– И не стыдно вам? – сказала она. – Григорий Ефимович всё еще ждет нас.

Она попросила пойти с ней вместе на другой день к «старцу», и я обещал.

Приехав на Фонтанку, мы оставили автомобиль на углу Гороховой, а до дома № 64, где жил Распутин, прошли пешком. Всякий его гость поступал именно так – из предосторожности, чтобы не привлекать внимания полиции, наблюдавшей за домом. М-ль Г. сообщила, что люди из охраны «старца» дежурили на парадной лестнице, и мы поднялись по боковой. Распутин сам открыл нам.

– А вот и ты! – сказал он мне. – А я уж было на тебя осерчал. Который день тебя дожидаю.

Он провел нас из кухни в спальню. Она была маленькая и просто обставленная. В углу вдоль стены стояла узкая койка, покрытая лисьей шкурой – подарок Вырубовой. У койки – большой крашеный деревянный сундук. В углу напротив – иконы и лампа. На стенах – портреты государей и дешевые гравюры с библейскими сценами. Из спальни мы вышли в столовую, где накрыт был чай.

На столе кипел самовар, в тарелках лежали пирожки, печенье, орехи и прочие лакомства, в вазочках – варенье и фрукты, посреди – корзина цветов.

Стояла дубовая мебель, стулья с высокими спинками и во всю стену буфет с посудой. Плохая живопись и над столом бронзовая лампа с абажуром довершали убранство.

Всё дышало мещанством и благополучием.

Распутин усадил нас за чай. Поначалу беседа не клеилась. Не смолкая, звонил телефон и являлись посетители, к которым отходил он в соседнюю комнату. Хождения взад-вперед заметно злили его.

В одну из его отлучек в столовую внесли большую корзину с цветами. К букету была приколота записка.

– Григорью Ефимычу? – спросил я м-ль Г.

Та кивнула утвердительно.

Распутин вскоре вернулся. На цветы он даже не глянул. Он сел рядом со мной и налил себе чаю.

– Григорий Ефимыч, – сказал я, – вам цветы приносят, как примадонне.

Он рассмеялся.

– Дуры эти бабы, балуют, дуры, меня. Кажный день цветы шлют. Знают, что люблю.

Потом повернулся к м-ль Г.

– Выдь-ка на час. Мне надо поговорить с ним.

Г. послушно встала и вышла.

Как только мы остались одни, Распутин придвинулся и взял меня за руку.

– Что, милый, – сказал он, – хорошо у меня? А вот приходи почаще, еще лучше будет.

Он заглянул мне в глаза.

– Да не бойся, не съем, – продолжал он ласково. – Вот узнаешь меня, сам увидишь, каков я есть человек. Я всё могу. Папа и Мама меня и то слушают. И ты слушай. Нынче вечером буду у них, скажу, что поил тебя чаем. Им понравится.

Мне, однако, совсем не хотелось, чтобы государи узнали о моем свидании с Распутиным. Я понимал, что государыня расскажет всё Вырубовой, а та учует неладное. И будет права. Моя ненависть к «старцу» была ей известна. Некогда я сам ей в том признался.

– Знаете, Григорий Ефимыч, – сказал я, – лучше б вы им обо мне не говорили. Если отец с матерью узнают, что я был у вас, не миновать скандала.

Распутин согласился со мной и обещал молчать. После чего заговорил о политике и стал поносить Думу.

– Всех и дел им, что кости мне мыть. Государь огорчается. Ин да ладно. Скоро я их разгоню и на фронт ушлю. Будут знать, как языком трепать. Ужо попомнят меня.

– Но, Григорий Ефимыч, вы, если б и могли разогнать Думу, как же на деле-то разгоните?

– Очень просто, мой милый. Вот будешь мне другом и товарищем, всё узнаешь. А теперь одно скажу: царица – настоящая государыня. И ум, и сила при ей. А мне всё, что хошь, позволит. Ну, а сам – как дитё малое. Разве ж это царь? Ему бы дома в халате сидеть да цветы нюхать, а не править. Власть ему не по зубам. А вот мы ему, Бог даст, подсобим.

Я сдержал негодование и, как ни в чем не бывало, спросил, так ли он уверен в своих людях.

– Откуда вам знать, Григорий Ефимыч, что им от вас надо и что у них на уме? А вдруг они недоброе затевают?

Распутин снисходительно улыбнулся.

– Хочешь Боженьку уму-разуму научить? А Он не напрасно меня к помазаннику в помощь послал. Говорю тебе: не жить им без меня. Я с ними попросту. Станут кобениться – так я кулаком по столу и – со двора. А они бегом за мной умолять, мол, постой, Григорий Ефимович, мол, не ходи, останься, всё по-твоему будет, только нас не бросай. Зато и любят, и уважают меня. Я третьего дня говорил с самим, просил назначить кой-кого, а сам — мол, потом да потом. Я и пригрозил уйти. Уйду, говорю, в Сибирь, а вы пропадайте пропадом. От Господа отворачиваетесь! Ну, так сыночек ваш и помрет, и вам за то гореть в геенне огненной! Вот какой у меня с ними разговор. Но дела мне еще много. У них там полно злодеев, и все им нашептывают, что, мол, Григорий Ефимович недобрый человек, погубить вас хочет... Всё вздор. И с чегой-то мне губить их? Люди они хорошие, Богу молятся.

– Но, Григорий Ефимыч, – возразил я, – государево доверие – это еще не всё. Вы же знаете, что о вас рассказывают. И не только в России. В иностранных газетах вас тоже не хвалят. Думаю, если вы и вправду любите государей, так уйдете и уедете в Сибирь. Мало ли что. У вас врагов много. Всякое может случиться.

– Да нет, милый. Это ты по незнанию говоришь. Бог того не допустит. Коли Он послал меня к ним, значит, так тому и быть. А что до пустобрехов наших и ихних, начхать на всех. Сами себе сук рубят.

Распутин вскочил и нервно заходил по комнате.

Я внимательно следил за ним. Вид у него стал тревожный и мрачный. Вдруг он обернулся, подошел ко мне и уставился на меня долгим взглядом.

У меня мороз прошел по коже. Взгляд Распутина был силы необыкновенной. Не отрывая от меня глаз, «старец» легонько погладил меня по шее, лукаво улыбнулся и сладко и вкрадчиво предложил выпить вина. Я согласился. Он вышел и вернулся с бутылкой мадеры, налил себе и мне и выпил за мое здоровье.

– Когда снова придешь? – спросил он.

Тут вошла барышня Г. и сказала, что пора ехать в Царское.

– А я заболтался! Совсем забыл, что энти-то ждут! Ну, да не беда... Им не впервой. Бывало, звонят мне по телефону, посылают за мной, а я и не еду. А потом свалюсь, как снег на голову... Ну, и рады-радехоньки! Еще больше любят... Прощай покудова, милый, – прибавил он.

Потом повернулся к м-ль Г. и сказал, кивнув на меня:

– А он малый умный, ей-ей, умный. Только б его с толку не сбили. Будет меня слушаться, добро. Правда, девонька? Вот и вразуми его, пусть знает. Ну, прощай, милок. Приходи скорее.

Он поцеловал меня и вышел, а мы с Г. снова сошли черной лестницей.

– Не правда ли, у Григория Ефимовича как дома? – сказала Г. – При нем забываешь мирские горести! У него дар вносить в душу мир и покой!

Я не стал спорить. Заметил, однако:

– Григорью Ефимычу лучше б поскорей уехать из Петербурга.

– Почему? – спросила она.

– Потому что рано или поздно его убьют. Я в этом абсолютно уверен и советую вам постараться как следует объяснить ему, какой опасности он себя подвергает. Он должен уехать.

– Нет, что вы! – вскричала Г. в ужасе. – Ничего подобного не случится! Господь не допустит! Поймите вы наконец, он – наша единственная опора и утешение. Исчезнет он – всё погибнет. Государыня правильно говорит, что, пока он здесь, она за сына спокойна. И сам Григорий Ефимыч сказал: «Убьют меня – умрет и царевич». На него уже и покушались не раз, да только Бог его нам хранит. А теперь он и сам осторожней стал, и охрана при нем день и ночь. Ничего с ним не случится.

Мы подошли к дому Г.

– Когда я увижу вас? – спросила моя спутница.

– Позвоните, когда повидаетесь с ним.

С беспокойством гадал я, какое впечатление произвел на Распутина наш разговор. Всё же, кажется, без кровопролития не обойтись. «Старец» мнит, что всесилен, и чувствует себя в безопасности. К тому ж и думать нечего соблазнять его деньгами. По всему, человек он не бедный. А если правда, что он, пусть невольно, работает на Германию, стало быть, получает много больше, чем можем предложить мы.

Занятия в пажеском корпусе отнимали массу времени. Возвращался я поздно, но и тут было не до отдыха. Мысли о Распутине не давали покоя. Я раздумывал о степени его вины и мысленно видел, какой колоссальный заговор затеян против России, а ведь «старец» – душа его. Ведал ли он, что творил? Вопрос этот мучил меня. Часами я припоминал всё, что знал о нем, пытаясь объяснить противоречия его души и найти извинения его гнусностям. А потом вставало предо мной его распутство, бесстыдство и, самое главное, бессовестность по отношению к царской семье.

Но мало-помалу из всей этой мешанины фактов и доводов проступил образ Распутина, вполне определенный и немудреный.

Сибирский мужичонка, невежественный, беспринципный, циничный и жадный, волею случая оказавшийся близ сильных мира сего. Безграничное влияние на императорскую семью, обожание поклонниц, постоянные оргии и опасная праздность, к какой приучен он не был, уничтожили в нем остатки совести.

Но что за люди так умело использовали и вели его – неведомо для него самого? Ибо сомнительно, что Распутин понимал всё это. И вряд ли знал, кто его водители. К тому ж он и имен никогда не помнил. Звал всех, как ему нравилось. В одной из наших с ним будущих бесед, намекая на каких-то тайных друзей, назвал их «зелеными». Похоже, что он и в глаза их не видел, а сносился с ними через посредников.

– «Зеленые» проживают в Швеции. Побывай-ка у них, познакомься.

– Так они и в России есть?

– Нет, в России – «зелененькие». Они друзья и «зеленым», и нам. Люди умные.

Спустя несколько дней, когда я все еще раздумывал о Распутине, м-ль Г. сообщила по телефону, что «старец» снова зовет меня к цыганам. Я опять, сославшись на экзамены, отказался, но сказал, что, если Григорий Ефимыч хочет увидеться, я приду к нему пить чай.

Пришел я к Распутину на другой день. Он был сама любезность. Я напомнил, что он обещал меня вылечить.

– Вылечу, – отвечал он, – в три дни вылечу. Выпьем вот сперва чайку, а потом пойдем ко мне в кабинет, чтоб нам не мешали. Я помолюсь Богу и боль из тебя выну. Только слушай меня, милок, и всё будет хорошо.

Мы выпили чаю, и Распутин впервые привел меня в свой рабочий кабинет – маленькую комнату с канапе, кожаными креслами и большим, заваленным бумагами столом.

«Старец» уложил меня на канапе. Потом, проникновенно глядя мне в глаза, стал водить рукой по моей груди, голове, шее. Опустился на колени, положил руки мне на лоб и зашептал молитву. Наши лица были так близко, что я видел только его глаза. Он оставался так некоторое время. Вдруг вскочил и стал делать надо мной пассы.

Гипнотическая власть Распутина была огромна. Я чувствовал, как неведомая сила проникает в меня и разливает тепло по всему телу. В то же время наступило оцепенение. Я одеревенел. Хотел говорить, но язык не слушался. Потихоньку я погрузился в забытье, словно выпил сонного зелья. Только и видел пред собой горящий распутинский взгляд. Два фосфоресцирующих луча слились в огненное пятно, и пятно то близилось, то отдалялось.

Я слышал голос «старца», но не мог разобрать слов.

Я лежал так, не в силах ни крикнуть, ни шевельнуться. Только мысль оставалась на воле, и я понимал, что исподволь оказываюсь во власти гипнотизера. И усилием воли я попытался гипнозу сопротивляться. Сила его, однако, росла, как бы окружая меня плотной оболочкой. Впечатление неравной борьбы двух личностей. Всё ж, понял я, до конца он меня не сломил. Двигаться, однако, я не мог, пока он сам не приказал мне встать.

Вскоре я стал различать его силуэт, лицо и глаза. Жуткое огненное пятно исчезло.

– На сей раз хватит, мой милый, – сказал он.

Но, хоть он и смотрел на меня пристально, по всему, усмотрел он далеко не всё: никакого сопротивления себе он не заметил. «Старец» удовлетворенно улыбнулся, будучи уверен, что отныне я в его власти.

Вдруг он резко потянул меня за руку. Я поднялся и сел. Голова кружилась, во всем теле была слабость. С огромным усилием я встал на ноги и сделал несколько шагов. Ноги были чужие и не слушались.

Распутин следил за каждым моим движением.

– На тебе благодать Господня, – наконец сказал он. – Увидишь, зараз полегчает.

Прощаясь, он взял с меня слово прийти к нему вскоре.

С тех пор я стал бывать у Распутина постоянно. «Лечение» продолжалось, и доверие «старца» к пациенту росло.

– Ты, милый, и впрямь парень с умом, – объявил он однажды. – Всё понимаешь с полуслова. Хочешь, назначу тя министром.

Его предложение меня обеспокоило. Я знал, что «старец» всё может, и представил, как осмеют и ославят меня за такую протекцию. Я ответил ему со смехом:

– Я вам чем могу, помогу, только не делайте меня министром.

– А что смеешься? Думаешь, не в моей это власти? Всё в моей власти. Что хочу, то и ворочу. Говорю, быть те министром.

Говорил он с такой уверенностью, что я испугался не на шутку. И удивятся же все, когда в газетах напишут о таком назначении.

– Прошу вас, Григорий Ефимыч, оставьте это. Ну что я за министр? Да и зачем? Лучше нам тайно дружить.

– А может, ты и прав, – ответил он. – Будь по-твоему.

И потом добавил:

– А знаешь, не всяк рассуждает как ты. Другие приходят и говорят: «Сделай мне то, устрой мне это». Кажному что-нибудь надо.

– Ну, а вы что же?

– Пошлю их к министру али другому начальнику да записку с собой дам. А то запущу их прямехонько в Царское. Так и раздаю должностя.

– И министры слушаются?

– А то нет! – вкричал Распутин. – Я ж их сам и поставил. Еще б им не слушаться! Они знают, что к чему... Все меня боятся, все до единого, – сказал он, помолчав. – Мне достаточно кулаком по столу стукнуть. Только так с вами, знатью, и надо. Вам бахилы мои не нравятся! Гордецы вы все, мой милый, отседа и грехи ваши. Хочешь угодить Господу, смири гордыню.

И Распутин захохотал. Он напился и хотел откровенничать.

Поведал он мне, каким образом смирял у «нас» гордыню.

– Видишь ли, голубь, – сказал он, странно улыбнувшись, – бабы – первые гордячки. С них-то и надобно начинать. Ну, так я всех энтих дамочек в баню. И говорю им: «Вы теперича разденьтесь и вымойте мужика». Которая начнет ломаться, у меня с ней разговор короткий... И всю гордость, милый ты мой, как рукой снимет.

С ужасом выслушивал я грязные признания, которых подробности и передать не могу. Молчал и не перебивал его. А он говорил и пил.

– А ты-то чё ж не угощаешься? Али вина боишься? Лучше снадобья нет. Лечит от всего, и в аптеку бечь не надо. Сам Господь даровал нам питие во укрепление души и тела. Вот и я в ем сил набираюсь. Кстати, слыхал про Бадмаева? Вот те дохтур так дохтур. Сам снадобья варит. А ихние Боткин с Деревеньковым – бестолочи. Бадмаевские травки природа дала. Они в лесах, и в полях, и в горах растут. И растит их Господь, оттого и сила в них Божья.

– А скажите, Григорий Ефимыч, – вставил я осторожно, – правда ли, что этими травами поят государя и наследника?

– Знамо дело, поят. Сама за тем доглядывает. И Анютка глядит. Боятся вот только, чтоб Боткин не пронюхал. Я вить им твержу: прознают дохтура, больному худо станет. Вот они и бдят.

– А что за травы вы даете государю и наследнику?

– Всякие, милый, всякие. Самому – чай благодати даю. Он ему сердце утихомирит, и царь сразу добрый да веселый сделается. Да и что он за царь? Он дитя Божье, а не царь. Сам потом увидишь, как мы всё проделываем. Грю те, наша возьмет.

– То есть, что значит – ваша возьмет, Григорий Ефимыч?

– Ишь, любопытный какой... Всё-то ему и скажи... Придет время, узнаешь.

Никогда еще Распутин не говорил со мной столь откровенно. По всему, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Не хотелось упускать возможность узнать о распутинских кознях. Я предложил ему выпить со мной еще. Молча наполняли мы стаканы. Распутин опрокидывал в глотку, а я пригубливал. Опустошив бутылку очень крепкой мадеры, он на нетвердых ногах пошел к буфету и принес еще бутылку. Я снова налил ему стакан, сделал вид, что налил и себе, и продолжил расспросы.

– А помните, Григорий Ефимыч, вы давеча говорили, что хотите меня взять в помощники? Я всей душой. Только прежде объясните свои дела. Говорите, перемены опять грядут? А когда? И что за перемены такие?

Распутин остро на меня глянул, потом прикрыл глаза, подумал и сказал:

– А вот какие: хватит войны, хватит крови, пора остановить бойню. Немцы, я чай, тоже нам братья. А Господь что сказал? Господь сказал – возлюби врага яко брата... Потому-то и надобно войну кончить. А сам, мол, нет да нет. И сама ни в какую. Ктой-то у них явно дурной советчик. А толку-то что. Прикажу вот – придеться им послушаться... Теперича еще рано, готово еще не всё. Ну, а как покончим, объявим Лександру регентшей при малолетнем наследнике. Самого сошлем на покой в Ливадию. Ему там хорошо будет. Устал, болезный, пущай отдохнет. Там на цветочках, и к Боженьке ближе. Самому-то есть в чем покаяться. Век молиться будет, не замолит войну энту.

А царица – умная, вторая Катька. Она уж и теперь всем правит. Вот увидишь, с ней чем дальше, тем лучше будет. Выгоню, говорит, всех болтунов из думы. Вот и ладно. Пущай убираются ко всем чертям. А то затеяли скинуть помазанника Божья. А мы их самих сковырнем! Давно уж пора! И которые супротив меня идут, тем тоже не сдобровать!

Распутин оживлялся всё более. Пьяный, он и не думал уж прятаться.

– Я как загнанный зверь, – жаловался он. – Господа вельможи ищут моей смерти. Я им поперек дороги встал. Зато народ уважает, что я в сапогах да кафтане государей поучаю. На то воля Божья. Господь мне сил-то и придал. Я в сердцах чужих сокровенное читаю. Ты, милой, сметлив, поможешь мне. Я научу тебя кой-чему... На том денег наживешь. А тебе небось и не надо. Ты небось побогаче царя будешь. Ну, тады бедным отдашь. Прибытку всякий рад.

Вдруг раздался резкий звонок. Распутин вздрогнул. По всему, он ждал кого-то, но за разговором напрочь о том забыл. Опомнившись, он, кажется, испугался, что нас застанут вместе.

Он быстро встал и повел меня в свой кабинет, откуда сам тотчас вышел. Я слышал, как он поволочился в переднюю, по дороге налетел на тяжелый предмет, что-то уронил, выругался: ноги не держали, зато язык был боек.

Затем раздались голоса в столовой. Я прислушался, но говорили тихо, и слов я не разобрал. Столовая отделена была от кабинета коридорчиком. Я приоткрыл дверь. В двери в столовую оставалась щелка. Я увидел «старца», сидящего на том же месте, где сидел он со мной минутами ранее. Теперь с ним было семеро субъектов сомнительного вида. Четверо – с ярко выраженными семитскими лицами. Трое – блондины и удивительно друг на друга похожи. Распутин говорил с оживлением. Посетители что-то записывали в книжечки, переговаривались вполголоса и по временам посмеивались. Ровно заговорщики какие.

Вдруг у меня мелькнула догадка. Не те ли это самые распутинские «зелененькие»? И, чем долее я смотрел, тем более убеждался, что вижу самых настоящих шпионов.

Я с отвращением отошел от двери. Захотелось вырваться прочь отсюда, но другой двери не было, меня бы тотчас заметили.

Прошла, как мне показалось, вечность. Наконец Распутин вернулся.

Он был весел и доволен собой. Чувствуя, что не в силах преодолеть отвращение к нему, я поспешно простился и выбежал вон.

Посещая Распутина, с каждым разом я всё более убеждался, что он и есть причина всех бед отечества и что исчезни он – исчезнет его колдовская власть над царской семьей.

Казалось, сама судьба привела меня к нему, чтобы показать мне пагубную его роль. Чего ж мне боле? Щадить его – не щадить России. Найдется ли хоть один русский, в душе не желающий ему смерти?

Теперь уж вопрос не в том, быть или не быть, но в том, кому исполнять приговор. От первоначального намерения убить его у него дома мы отказались. Разгар войны, идет подготовка к наступлению, состояние умов накалено до предела. Открытое убийство Распутина может быть истолковано как выступление против императорской фамилии. Убрать его следует так, чтобы ни фамилии, ни обстоятельства дела не вышли наружу.

Надеялся я, что депутаты Пуришкевич и Маклаков, проклинавшие «старца» с думской трибуны, помогут мне советом, а то и делом. Я решил повидаться с ними. Казалось мне, важно привлечь самые разные элементы общества. Дмитрий – из царской семьи, я – представитель знати, Сухотин – офицер. Хотелось бы получить и думца.

Перво-наперво я поехал к Маклакову. Беседа была краткой. В нескольких словах я пересказал наши планы и спросил его мнения. От прямого ответа Маклаков уклонился. Недоверие и нерешительность прозвучали в вопросе, который он вместо ответа задал:

– А почему вы обратились именно ко мне?

– Потому что ходил в думу и слышал вашу речь.

Я уверен был, что в душе он одобрял меня. Поведением, однако, меня разочаровал. Во мне ли сомневался? Боялся ли опасности дела? Как бы там ни было, я скоро понял, что рассчитывать на него не придется.

Не то с Пуришкевичем. Не успел я сказать ему сути дела, он со свойственными ему пылом и живостью обещал помочь. Правда, предупредил, что Распутин охраняем денно и нощно и проникнуть к нему не просто.

– Уже проникли, – сказал я.

И описал ему свои чаепития и беседы со «старцем» Под конец упомянул Дмитрия, Сухотина и объяснение с Маклаковым. Реакция Маклакова его не удивила. Но обещал еще поговорить с ним и попытаться все же вовлечь в дело.

Пуришкевич согласен был, что Распутина следует убрать, не оставляя следов. Мы же с Дмитрием и Сухотиным обсудили и решили, что яд – вернейшее средство скрыть факт убийства.

Местом исполнения плана выбрали мой дом на Мойке.

Лучше всего подходило помещение, обустроенное мною в подвале.

Поначалу всё во мне восстало: невыносимо было думать, что дом мой станет ловушкой. Кто бы он ни был, не мог я решиться убить гостя.

Друзья понимали меня. После долгих споров положили, однако, ничего не менять. Спасти родину надо было любой ценой, ценой даже и насилия над собственной совестью.

Пятым в дело мы по совету Пуришкевича приняли доктора Лазоверта. План был таков: Распутин получает цианистый калий; доза достаточна, чтобы смерть наступила мгновенно; я сижу с ним как с гостем с глазу на глаз; остальные поблизости, наготове, если потребуется помощь.

Как ни обернется дело, мы обещали молчать об участниках.

Несколько дней спустя Дмитрий и Пуришкевич уехали на фронт.

Дожидаясь их возвращения, я по совету Пуришкевича снова пошел к Маклакову. Меня ждал приятный сюрприз: Маклаков запел другую песню – горячо одобрил всё. Правда, когда я предложил ему участвовать лично, ответил он, что не сможет, так как в середине декабря ему, дескать, придется уехать по архиважному делу в Москву. Все ж я посвятил его в подробности плана. Выслушал он очень внимательно... но – и только.

Когда я уходил, он пожелал мне удачи и подарил резиновую гирю.

– Возьмите на всякий случай, – сказал он, улыбаясь.

Всякий раз, приходя к Распутину, я бывал сам себе отвратителен. Шел, как на казнь, так что ходить стал реже.

Незадолго до возвращения Пуришкевича и Дмитрия я всё же снова зашел к нему.

Он был в прекрасном расположении духа.

– Что вы так веселы? – спросил я.

– Да дельце обделал. Теперь уж недолго ждать. Будет и на нашей улице праздник.

– О чем речь? – спросил я.

– Об чем речь, об чем речь... – передразнил он. – Забоялся ты меня и ходить ко мне бросил. А я, голубчик мой, много антиресного знаю. Так вот не расскажу, коли боишься. Всего ты боишься. А будь ты посмелей, я б те всё открыл!

Я отвечал, что много занимаюсь в пажеском корпусе и только потому стал реже у него бывать. Но его на мякине было не провести.

– Знаем, знаем... Боишься, и батька с мамкой не пущают. А мамка твоя с Лизаветой подружки, так что ль? У них одно на уме: прогнать меня отседова. Ан нет, шалишь: не станут их в Царском слушать. В Царском меня слушают.

– В Царском, Григорий Ефимыч, вы совсем другой. Там вы только о Боге и говорите, за то вас там и слушают.

– А почто, родимый, мне и не говорить-то о Господе? Они люди набожные, божественное любят... Всё понимают, всё прощают и мной дорожат. И клеветать на меня неча. Клевещи не клевещи, они всё одно не поверят. Я им так и сказал. Меня поносить, говорю, будут. Ну-к что ж. Христа тоже бесчестили. Он тоже пострадал за правду... Слушать-то они всех слушают, а поступают по велению сердца.

Что же до самого, — продолжал разливаться Распутин, – он как уедет из Царского, так сразу и верит всем негодяям. И теперича вот он от меня аж нос воротит. Я было к нему: мол, кончать надо бойню, все люди – братья, говорю. Что француз, что немец, всё одна... А он уперся. Знай твердит – «стыдно», говорит, мир подписывать. Где ж стыдно, коли речь о спасении ближнего? И опять людей тыщами погонят на верную смерть. А это не стыдно? Сама-то государыня добрая да мудрая. А сам что? В нем от самодержца и нет ничего. Дитя блаженное, да и только. А я чего боюсь? Боюсь, почует что-нито великий князь Николай Николаич и почнет вставлять нам палки в колеса. Но он, хвала Господу, далеко, а достать оттель досель у него руки коротки. Сама поняла опасность и услала его, чтоб не мешался.

– А, по-моему, – сказал я, – большой ошибкой было снять великого князя с поста главнокомандующего. Россия боготворит его. В трудное время нельзя лишать армию любимого военачальника.

– Не боись, родимый. Коли сняли, стало быть, так надо. Так надо, стало быть.

Распутин встал и заходил взад-вперед по комнате, что-то бормоча. Вдруг он остановился, подскочил ко мне и схватил меня за руку. Глаза его странно блестели.

– Пойдем со мной к цыганам, – попросил он. – Пойдешь – всё тебе расскажу, всё как на духу.

Я согласился было, но тут зазвонил телефон. Распутина вызвали в Царское Село. Поход к цыганам отменялся. Распутин глянул разочарованно. Я воспользовался моментом и пригласил его в ближайший вечер к нам на Мойку.

«Старец» давно уж хотел познакомиться с моей женой. Думая, что она в Петербурге, а родители мои в Крыму, он принял приглашение. На самом деле Ирина тоже была в Крыму. Я, однако, рассчитывал, что он согласится охотнее, если понадеется ее увидеть.

Несколько дней спустя с позиций вернулись наконец Дмитрий с Пуришкевичем, и решено было, что позову я Распутина прийти на Мойку вечером 29 декабря.

«Старец» согласился при условии, что я заеду за ним и потом отвезу его обратно домой. Велел он мне подняться по черной лестнице. Привратника, сказал, предупредит, что в полночь уедет к другу.

С изумлением и ужасом я увидел, как он сам облегчал и упрощал нам всё дело.

 

Глава 23

1916 (Продолжение). Подвал на Мойке – Ночь 29-го декабря

В Петербурге я был тогда один и жил вместе с шурьями своими во дворце у великого князя Александра. Весь почти день 29 декабря я готовился к назначенным на другой день экзаменам. В перерыве поехал на Мойку сделать необходимые распоряжения.

Распутина я собирался принять в полуподвальных апартаментах, которые для того отделывал. Аркады разделили подвальную залу на две части. В большей была устроена столовая. В меньшей винтовая лесенка, о которой писал уже, уводила в квартиру мою в бельэтаж. На полпути имелся выход на двор. В столовую с низким сводчатым потолком свет проникал в два мелких оконца на уровне тротуара, выходивших на набережную. Стены и пол в помещении сложены были из серого камня. Чтобы не вызвать у Распутина подозрений видом голого погреба, пришлось украсить комнату и придать ей жилой облик.

Когда прибыл я, мастера стелили ковры и вешали портьеры. В нишах в стене уже поставили китайские красные фарфоровые вазы. Из кладовой принесли выбранную мной мебель: резные деревянные стулья, обтянутые старой кожей, массивные дубовые кресла с высокими спинками, столики, обтянутые старинным сукном, костяные кубки и множество красивых безделушек. До сих пор я в подробностях помню обстановку столовой. Шкаф-поставец, к примеру, был эбеновый с инкрустацией и множеством внутри зеркалец, бронзовых столбиков, потайных ящичков. На шкафу стояло распятие из горного хрусталя в серебряной филиграни работы замечательного итальянского мастера XVI века. Камин из красного гранита увенчивали позолоченные чаши, тарелки ренессансной майолики и статуэтки из слоновой кости. На полу лежал персидский ковер, а в углу у шкафа с зеркальцами и ящичками – шкура белого медведя.

Дворецкий наш, Григорий Бужинский, и мой камердинер Иван помогли расставить мебель. Я велел им приготовить чай на шесть персон, купить пирожных, печенья и принести вина из погреба. Сказал, что к одиннадцати ожидаю гостей, а они пусть сидят у себя, пока не позову.

Всё было в порядке. Я поднялся к себе, где дожидался меня полковник Фогель для последней проверки к завтрашним экзаменам. К шести вечера мы закончили. Я отправился во дворец к великому князю Александру отужинать с шурьями. По дороге зашел в Казанский собор. Стал молиться и забыл о времени. Выйдя из собора, как показалось мне, очень вскоре, с удивлением обнаружил я, что молился около двух часов. Появилось странное чувство легкости, почти счастья. Я поспешил во дворец к тестю. Поужинал я перед возвращением на Мойку основательно.

К одиннадцати в подвале на Мойке всё было готово. Подвальное помещение, удобно обставленное и освещенное, перестало казаться склепом. На столе кипел самовар и стояли тарелки с любимыми распутинскими лакомствами. На серванте – поднос с бутылками и стаканами. Комната освещена старинными светильниками с цветными стеклами. Тяжелые портьеры из красного атласа спущены. В камине трещат поленья, на гранитной облицовке отражая вспышки. Кажется, отрезан ты тут от всего мира, и, что ни случись, толстые стены навеки схоронят тайну.

Звонок известил о приходе Дмитрия и остальных. Я провел всех в столовую. Некоторое время молчали, осматривая место, где назначено было умереть Распутину.

Я достал из поставца шкатулку с цианистым калием и положил ее на стол рядом с пирожными. Доктор Лазоверт надел резиновые перчатки, взял из нее несколько кристалликов яда, истер в порошок. Затем снял верхушки пирожных, посыпал начинку порошком в количестве, способном, по его словам, убить слона. В комнате царило молчание. Мы взволнованно следили за его действиями. Осталось положить яд в бокалы. Решили класть в последний момент, чтобы отрава не улетучилась. И еще придать всему вид оконченного ужина, ибо я сказал Распутину, что в подвале обыкновенно пирую с гостями, а порой занимаюсь или читаю в одиночестве в то время, как приятели уходят наверх покурить у меня в кабинете. На столе мы всё смешали в кучу, стулья отодвинули, в чашки налили чай. Условились, что, когда я поеду за «старцем», Дмитрий, Сухотин и Пуришкевич поднимутся в бельэтаж и заведут граммофон, выбрав музыку повеселей. Мне хотелось поддержать в Распутине приятное расположение духа и не дать ему ничего заподозрить.

Приготовления окончились. Я надел шубу и надвинул на глаза меховую шапку, совершенно закрывшую лицо. Автомобиль ждал во дворе у крыльца. Лазоверт, ряженный шофером, завел мотор. Когда мы приехали к Распутину, пришлось пререкаться с привратником, не сразу впустившим меня. Как было условлено, я поднялся по черной лестнице. Света не было, шел я на ощупь. Дверь в квартиру отыскал еле-еле.

Позвонил.

– Кто там? – крикнул «старец» за дверью.

Сердце забилось.

– Григорий Ефимыч, это я, пришел за вами.

За дверью послышалось движение. Звякнула цепочка. Заскрипел засов. Чувствовал я себя преужасно.

Он открыл, я вошел.

Тьма кромешная. Показалось, что из соседней комнаты кто-то пристально смотрит. Я невольно поднял воротник и еще ниже надвинул на глаза шапку.

– Чтой-то ты прячешься? – спросил Распутин.

– Так ведь уговор был, что никто не должен узнать.

– И то правда. Так я и словом никому не обмолвился. Даже тайных отпустил. Ну, лады, зараз оденусь.

Я вошел за ним в спальню, освещенную одной лампадкою у икон. Распутин зажег свечу. Кровать, как я заметил, была разостлана.

Верно, ожидая меня, он прилег. У кровати на сундуке лежали шуба и бобровая шапка. Рядом валенки с галошами.

Распутин надел шелковую рубашку, расшитую васильками. Опоясался малиновым шнурком. Черные бархатные шаровары и сапоги были с иголочки. Волосы прилизаны, борода расчесана с необычайным тщанием. Когда он приблизился, от него пахнуло дешевым мылом. Видно было – к нашему вечеру он старался, прихорашивался.

– Ну что, Григорий Ефимыч, нам пора. За полночь уже.

– А цыгане? К цыганам поедем?

– Не знаю, может быть, – отвечал я.

– У тебя никого нынче? – спросил он с некоторой тревогой.

Я успокоил его, обещав, что неприятных людей он не увидит, а матушка в Крыму.

– Не люблю я твою матушку. Она меня, знаю, не терпит. Ну, ясно, Лизаветина подружка. Обе клевещут на меня и козни строят. Царица сама мне сказала, что они врагини мои заклятые. Слышь, нынче вечером Протопопов у меня был, никуда, грит, не ходи. Убьют, грит, тебя. Грит, враги худое затеяли... Дудки! Не родились еще убивцы мои... Ладно, хватит балакать... Идем, что ль...

Я взял с сундука шубу и помог ему надеть ее.

Невыразимая жалость к этому человеку вдруг охватила меня. Цель не оправдывала средства столь низменные. Я почувствовал презрение к самому себе. Как мог я пойти на подобную гнусность? Как решился?

С ужасом посмотрел я на жертву. «Старец» был доверчив и спокоен. Где ж его хваленое ясновидение? И что толку прорицать и читать в чужих мыслях, если ловушки самому себе разглядеть не умеешь? Словно сама судьба ослепила его... чтобы свершилось правосудие...

И вдруг предстала предо мной жизнь Распутина во всей ее мерзости. И сомнений моих, и угрызений как не бывало. Вернулась твердая решимость довершить начатое.

Мы вышли на темную лестницу. Распутин закрыл дверь.

Снова послышался скрип засова. Мы очутились в кромешной тьме.

Пальцы его судорожно вцепились мне в руку.

– Так надежней идтить, – шепнул «старец», увлекая меня вниз по ступенькам.

Пальцы его больно сжимали мне кисть. Хотелось закричать и вырваться. В голове у меня помутилось. Не помню, что он сказал, что я ответил. Хотелось в тот миг одного: выйти скорей на волю, увидеть свет, не чувствовать больше этой страшной руки в своей.

На улице паника моя прошла. Я вновь обрел хладнокровие.

Мы сели в автомобиль и поехали.

Я оглянулся проверить, нет ли филеров. Никого. Всюду пусто.

Кружным путем добрались мы до Мойки и въехали во двор, подкатив к тому же крыльцу.

Войдя в дом, услыхал я голоса друзей и веселые куплеты. Крутили американскую пластинку. Распутин насторожился.

– Что это? – спросил он. – Праздник у вас, что ль, какой?

– Да нет, у жены гости, скоро уйдут. Пойдемте пока в столовую, выпьем чаю.

Спустились. Не успев войти, Распутин скинул шубу и с любопытством стал озираться. Особенно привлек его поставец с ящичками. «Старец» забавлялся как дитя, открывал и закрывал дверцы, рассматривал внутри и снаружи.

И последний раз попытался я уговорить его уехать из Петербурга. Отказ его решил его судьбу. Я предложил ему вина и чая. Увы, не захотел он ни того, ни другого. «Неужели почуял что-нибудь?» – подумал я. Как бы там ни было, живым ему отсюда не выйти.

Мы сели за стол и заговорили.

Обсудили общих знакомых, не забыли и Вырубову. Вспоминали, разумеется, Царское Село.

– А зачем, Григорий Ефимыч, – спросил я, – приезжал к вам Протопопов? Заговор подозревает?

– Ох, да, голубчик. Говорит, речь моя простая многим покоя не дает. Не по вкусу вельможам, что суконное рыло в калашный ряд лезет. Завидки их берут, вот и злятся, и пужают меня... А пущай их пужают, мне не страшно. Ничего они мне не могут. Я заговоренный. Меня уж скоко раз убить затевали, да Господь не давал. Кто на меня руку поднимет, тому самому не сдобровать.

Слова «старца» гулко-жутко звучали там, где ему предстояло принять смерть. Но я уж был спокоен. Он говорил, а я одно думал: заставить его выпить вина и съесть пирожные.

Наконец, переговорив свои любимые разговоры, Распутин попросил чаю. Я скорей налил ему чашку и придвинул печенье. Почему печенье, неотравленное?..

Только после того я предложил ему эклеры с цианистым калием. Он сперва отказался.

– Не хочу, – сказал он, – больно сладкие.

Однако взял один, потом еще один... Я смотрел с ужасом. Яд должен был подействовать тут же, но, к изумлению моему, Распутин продолжал разговаривать, как ни в чем не бывало.

Тогда я предложил ему наших домашних крымских вин. И опять Распутин отказался. Время шло. Я стал нервничать. Несмотря на отказ, я налил нам вина. Но, как только что с печеньем, так же бессознательно взял я неотравленные бокалы. Распутин передумал и бокал принял. Выпил он с удовольствием, облизнул губы и спросил, много ль у нас такого вина. Очень удивился, узнав, что бутылок полные погреба.

– Плесни-ка мадерцы, – сказал он. Я хотел было дать ему другой бокал, с ядом, но он остановил:

– Да в тот же лей.

– Это нельзя, Григорий Ефимыч, – возразил я. – Вина смешивать не положено.

– Мало что не положено. Лей, говорю...

Пришлось уступить.

Все ж я, словно нечаянно, уронил бокал и налил ему мадеры в отравленный. Распутин более не спорил.

Я стоял возле него и следил за каждым его движением, ожидая, что он вот-вот рухнет...

Но он пил, чмокал, смаковал вино, как настоящие знатоки. Ничто не изменилось в лице его. Временами он подносил руку к горлу, точно в глотке у него спазма. Вдруг он встал и сделал несколько шагов. На мой вопрос, что с ним, он ответил:

– А ничего. В горле щекотка.

Я молчал ни жив ни мертв.

– Хороша мадера, налей-ка еще, – сказал он.

Яд, однако, не действовал. «Старец» спокойно ходил по комнате.

Я взял другой бокал с ядом, налил и подал ему.

Он выпил его. Никакого впечатления.

На подносе оставался последний, третий бокал.

В отчаянии я налил и себе, чтобы не отпускать Распутина от вина.

Мы сидели друг против друга, молчали и пили.

Он смотрел на меня. Глаза его хитро щурились. Они словно говорили: «Вот видишь, напрасны старания, ничего-то ты мне не сделаешь».

Вдруг на лице его появилась ярость.

Никогда прежде не видал я «старца» таким.

Он уставился на меня сатанинским взглядом. В этот миг я испытал к нему такую ненависть, что готов был броситься задушить его.

Мы молчали по-прежнему. Тишина стала зловещей. Казалось, «старец» понял, зачем я привел его сюда и что хочу с ним сделать. Точно шла меж нами борьба, немая, но жуткая. Еще миг – и я бы сдался. Под его тяжелым взором я стал терять хладнокровие. Пришло странное оцепенение... Голова закружилась...

Когда я очнулся, он всё так же сидел напротив, закрыв лицо руками. Глаз его я не увидел.

Я успокоился и предложил ему чаю.

– Лей, – сказал он глухо. – Пить хочется.

Он поднял голову. Глаза его были тусклы. Казалось, он избегал смотреть на меня.

Пока я наливал чай, он встал и снова стал ходить взад-вперед. Заметив на стуле гитару, он сказал:

– Сыграй, что ль, веселое. Я люблю, как ты поешь.

В этот миг мне было не до пения, тем более веселого.

– Душа не лежит, – сказал я.

Однако ж взял гитару и заиграл что-то лирическое.

Он сел и стал слушать. Сперва внимательно, потом опустил голову и смежил веки. Казалось, задремал.

Когда я окончил свой романс, он раскрыл глаза и посмотрел на меня с грустью.

– Спой еще. Ндравится мне это. С чувством поешь.

И я опять запел. Голос был словно чужой.

Время шло. На часах – половина третьего ночи... Два часа уже длится этот кошмар. «Что будет, – подумал я, – если нервы сдадут?»

Наверху, кажется, начали терять терпение. Шум над головой усилился. Не ровен час, товарищи мои, не выдержат, прибегут.

– Что там еще такое? – спросил Распутин, подняв голову.

– Должно быть, гости уходят, – ответил я. – Пойду посмотрю, в чем дело.

Наверху у меня в кабинете Дмитрий, Сухотин и Пуришкевич, едва я вошел, кинулись навстречу с вопросами.

– Ну, что? Готово? Кончено?

– Яд не подействовал, – сказал я.

Все потрясенно замолчали.

– Не может быть! – вскричал Дмитрий.

– Доза слоновья! Он всё проглотил? – спросили остальные.

– Всё, – сказал я.

Посовещались наскоро и решили, что сойдем в подвал вместе, кинемся на Распутина и задушим. Мы стали спускаться, но тут я подумал, что затея неудачна. Войдут незнакомые люди, Распутин перепугается, а там Бог весть на что этот черт способен...

С трудом убедил я друзей дать мне действовать одному.

Я взял у Дмитрия револьвер и сошел в подвал.

Распутин сидел всё в том же положении. Голову он свесил, дышал прерывисто. Я тихонько подошел к нему и сел рядом. Он не реагировал. Несколько минут молчания. Он с трудом поднял голову и посмотрел на меня пустым взглядом.

– Вам нездоровится? – спросил я.

– Да, голова тяжелая и в брюхе жжет. Ну-ка, налей маленько. Авось, полегчает.

Я налил ему мадеры, он выпил залпом. И сразу ожил и повеселел. Он явно был в полном сознании и твердой памяти. Вдруг он предложил ехать к цыганам. Я отказался, сказав, что уж поздно.

– Ничё не поздно, – возразил он. – Они привычные. Иной раз до утра меня ждут. Однажды в Царском с делами засиделся... или что ль, о Боженьке растабарывал... Ну, так и махнул к ним на автомобиле. Плоти грешной тоже отдых надобен... Нет, скажешь? Душа-то, она Божья, а плоть – человечья. Так-то вот! – добавил Распутин, озорно подмигнув.

И это говорит мне тот, кому я скормил громадную дозу сильнейшего яда! Но особенно потрясло меня доверие Распутина. Со всем своим чутьем не мог он учуять, что вот-вот умрет!

Он, ясновидец, не видит, что за спиной у меня револьвер, что вот-вот я наведу его на него!

Я машинально повернул голову и посмотрел на хрустальное распятие на поставце, потом встал и подошел ближе.

– Что высматриваешь? – спросил Распутин.

– Нравится мне распятие, – отвечал я. – Прекрасная работа.

– И впрямь, – согласился он, – хороша вещица. Дорого, я чай, стоила. Сколько дал за нее?

С этими словами он встал, сделал несколько шагов ко мне и, не дожидаясь ответа, добавил:

– А по мне, шкапец краше. – Он подошел, открыл дверцы и стал рассматривать.

– Вы, Григорий Ефимыч, – сказал я, – лучше посмотрите на распятие и Богу помолитесь.

Распутин глянул на меня удивленно, почти испуганно. В глазах его я увидел новое, незнакомое мне выражение. Была в них покорность и кротость. Он подошел ко мне вплотную и заглянул в лицо. И словно увидел в нем что-то, чего не ожидал сам. Я понял, что настал решающий момент. «Господи, помоги!» – сказал я мысленно.

Распутин всё так же стоял предо мной, неподвижно, ссутулившись, устремив глаза на распятие. Я медленно поднял револьвер.

«Куда целиться, – подумал я, – в висок или в сердце?»

Дрожь сотрясла меня всего. Рука напряглась. Я прицелился в сердце и спустил курок. Распутин крикнул и рухнул на медвежью шкуру.

На миг ужаснулся я, как легко убить человека. Одно твое движение – и то, что только что жило и дышало, лежит на полу, как тряпичная кукла.

Услыхав выстрел, прибежали друзья. На бегу они задели электрический провод, и свет погас. Во тьме кто-то налетел на меня и вскрикнул. Я не сходил с места, боясь наступить на труп. Свет, наконец, наладили.

Распутин лежал на спине. Временами лицо его подергивалось. Руки его свело судорогой. Глаза были закрыты. На шелковой рубашке – красное пятно. Мы склонились над телом, осматривая его.

Прошло несколько минут, и «старец» перестал дергаться. Глаза не раскрылись. Лазоверт констатировал, что пуля прошла в области сердца. Сомнений не было: Распутин мертв. Дмитрий с Пуришкевичем перетащили его со шкуры на голый каменный пол. Мы потушили свет и, замкнув на ключ подвальную дверь, поднялись ко мне.

Сердца наши были полны надежд. Мы твердо знали: то, что сейчас случилось, спасет Россию и династию от гибели и бесчестия.

Согласно плану, Дмитрий, Сухотин и Лазоверт должны были изобразить, что отвозят Распутина обратно к нему домой, на случай, если все же была за нами слежка. Сухотин станет «старцем», надев его шубу и шапку. С двумя провожатыми «старец»-Сухотин уедет в открытом автомобиле Пуришкевича. На Мойку они вернутся в закрытом моторе Дмитрия, заберут труп и увезут его к Петровскому мосту.

Мы с Пуришкевичем остались на Мойке. Пока ждали своих, говорили о будущем России, навсегда избавленной от злого ее гения. Могли ль мы предвидеть, что те, кому развязали мы руки, в этот исключительно благоприятный момент не захотят или не смогут и пальцем пошевелить!

За разговором появилось вдруг во мне смутное беспокойство. Неодолимая сила повела меня в подвал к мертвецу.

Распутин лежал там же, где мы положили его. Я пощупал пульс. Нет, ничего. Мертв, мертвей некуда.

Не знаю, с чего вдруг я схватил труп за руки и рванул на себя. Он завалился на бок и снова рухнул.

Я постоял еще несколько мгновений и только собрался уйти, как заметил, что левое веко его чуть-чуть подрагивает. Я наклонился и всмотрелся. По мертвому лицу проходили слабые судороги.

Вдруг левый глаз его открылся... Миг – и задрожало, потом приподнялось правое веко. И вот оба распутинских зеленых гадючьих глаза уставились на меня с невыразимой ненавистью. Кровь застыла у меня в жилах. Мышцы мои окаменели. Хочу бежать, звать на помощь – ноги подкосились, в горле спазм.

Так и застыл я в столбняке на гранитном полу.

И случилось ужасное. Резким движением Распутин вскочил на ноги. Выглядел он жутко. Рот его был в пене. Он закричал дурным голосом, взмахнул руками и бросился на меня. Пальцы его впивались мне в плечи, норовили дотянуться до горла. Глаза вылезли из орбит, изо рта потекла кровь.

Распутин тихо и хрипло повторял мое имя.

Не могу описать ужаса, какой охватил меня! Я силился высвободиться из его объятия, но был как в тисках. Меж нами завязалась яростная борьба.

Ведь он уж умер от яда и пули в сердце, но, казалось, сатанинские силы в отместку оживили его, и проступило в нем что-то столь чудовищное, адское, что до сих пор без дрожи не могу о том вспомнить.

В тот миг я как будто еще лучше понял сущность Распутина. Сам сатана в мужицком облике вцепился в меня мертвой хваткой.

Нечеловеческим усилием я вырвался.

Он упал ничком, хрипя. Погон мой, сорванный во время борьбы, остался у него в руке. «Старец» замер на полу. Несколько мгновений – и он снова задергался. Я помчался наверх звать Пуришкевича, сидевшего в моем кабинете.

– Бежим! Скорей! Вниз! – крикнул я. – Он еще жив!

В подвале послышался шум. Я схватил резиновую гирю, «на всякий случай» подаренную мне Маклаковым, Пуришкевич – револьвер, и мы выскочили на лестницу.

Хрипя и рыча, как раненый зверь, Распутин проворно полз по ступенькам. У потайного выхода во двор он подобрался и навалился на дверку. Я знал, что она заперта, и остановился на верхней ступеньке, держа в руке гирю.

К изумлению моему, дверка раскрылась, и Распутин исчез во тьме! Пуришкевич кинулся вдогонку. Во дворе раздалось два выстрела. Только бы его не упустить! Я вихрем слетел с главной лестницы и понесся по набережной перехватить Распутина у ворот, если Пуришкевич промахнулся. Со двора имелось три выхода. Средние ворота не заперты. Сквозь ограду увидел я, что к ним-то и бежит Распутин.

Раздался третий выстрел, четвертый... Распутин качнулся и упал в снег.

Пуришкевич подбежал, постоял несколько мгновений у тела, убедился, что на этот раз всё кончено, и быстро пошел к дому.

Я окликнул его, но он не услышал.

На набережной и ближних улицах не было ни души. Выстрелов, вероятно, никто и не слышал. Успокоившись на сей счет, я вошел во двор и подошел к сугробу, за которым лежал Распутин. «Старец» более не подавал признаков жизни.

Тут из дома выскочили двое моих слуг, с набережной показался городовой. Все трое бежали на выстрелы.

Я поспешил навстречу городовому и позвал его, повернувшись так, чтобы сам он оказался спиной к сугробу.

– А, ваше сиятельство, – сказал он, узнав меня, – я выстрелы услыхал. Случилось что?

– Нет, нет, ничего не случилось, – заверил я. – Пустое баловство. У меня нынче вечером пирушка была. Один напился и ну палить из револьвера. Вон людей разбудил. Спросит кто, скажи, что ничего, мол, что всё, мол, в порядке.

Говоря, я довел его до ворот. Потом вернулся к трупу, у которого стояли оба лакея. Распутин лежал всё там же, скрючившись, однако, как-то иначе.

«Боже, – подумал я, – неужели всё еще жив?»

Жутко было представить, что он встанет на ноги. Я побежал к дому и позвал Пуришкевича. Но он исчез. Было мне плохо, ноги не слушались, в ушах звучал хриплый голос Распутина, твердивший мое имя. Шатаясь, добрел я до умывальной комнаты и выпил стакан воды. Тут вошел Пуришкевич.

– Ах, вот вы где! А я бегаю, ищу вас! – воскликнул он.

В глазах у меня двоилось. Я покачнулся. Пуришкевич поддержал меня и повел в кабинет. Только мы вошли, пришел камердинер сказать, что городовой, появлявшийся минутами ранее, явился снова. Выстрелы слышали в местной полицейской части и послали к нему узнать, в чем дело. Полицейского пристава не удовлетворили объяснения. Он потребовал выяснить подробности.

Завидев городового, Пуришкевич сказал ему, чеканя слова:

– Слыхал о Распутине? О том, кто затеял погубить царя, и отечество, и братьев твоих солдат, кто продавал нас Германии? Слыхал, спрашиваю?

Квартальный, не разумея, что хотят от него, молчал и хлопал глазами.

– А знаешь ли ты, кто я? – продолжал Пуришкевич. – Я – Владимир Митрофанович Пуришкевич, депутат Государственной думы. Да, стреляли и убили Распутина. А ты, если любишь царя и отечество, будешь молчать.

Его слова ошеломили меня. Сказал он их столь быстро, что остановить его я не успел. В состоянии крайнего возбуждения он сам не помнил, что говорил.

– Вы правильно сделали, – сказал наконец городовой. – Я буду молчать, но, ежели присягу потребуют, скажу. Лгать – грех.

С этими словами, потрясенный, он вышел.

Пуришкевич побежал за ним.

В этот миг пришел камердинер сказать, что тело Распутина перенесли к лестнице. Мне по-прежнему было плохо. Голова кружилась, ноги дрожали. Я с трудом встал, машинально взял резиновую гирю и вышел из кабинета.

Сходя с лестницы, у нижней ступеньки увидел я тело Распутина. Оно походило на кровавую кашу. Сверху светила лампа, и обезображенное лицо видно было четко. Зрелище омерзительное.

Хотелось закрыть глаза, убежать, забыть кошмар, хоть на миг. Однако к мертвецу меня тянуло, точно магнитом. В голове всё спуталось. Я вдруг точно помешался. Подбежал и стал неистово бить его гирею. В тот миг не помнил я ни Божьего закона, ни человеческого.

Пуришкевич впоследствии говорил, что в жизни не видел он сцены ужаснее. Когда с помощью Ивана он оттащил меня от трупа, я потерял сознание.

Тем временем Дмитрий, Сухотин и Лазоверт в закрытом автомобиле заехали за трупом.

Когда Пуришкевич рассказал им о том, что случилось, они решили оставить меня в покое и ехать без меня. Завернули труп в холстину, погрузили в автомобиль и уехали к Петровскому мосту. С моста они скинули труп в реку.

Когда я очнулся, показалось, что я то ли после болезни встал, то ли после грозы свежим воздухом дышу и не могу надышаться. Я словно воскрес.

Убрали мы с камердинером Иваном все улики и следы крови.

Приведя квартиру в порядок, я вышел на двор. Надо было подумать о другом: придумать объяснение выстрелам. Решил сказать, что подвыпивший гость прихоти ради убил сторожевую собаку.

Я позвал двух лакеев, выбегавших на выстрелы, и рассказал им всё, как есть. Они выслушали и обещали молчать.

В пять утра я уехал с Мойки во дворец великого князя Александра.

Мысль, что первый шаг ко спасению отечества сделан, наполняла меня отвагою и надеждой.

Войдя к себе, увидел я шурина своего Федора, не спавшего ночь и с тревогой ожидавшего моего возвращения.

– Наконец, слава Тебе, Господи, – сказал он. – Ну, что?

– Распутин убит, – ответил я, – но рассказывать сейчас не могу, валюсь с ног от усталости.

Предвидя, что завтра начнутся допросы и обыски, если не хуже, и что понадобятся мне силы, я лег и заснул мертвым сном.

 

Глава 24

1916–1917. Допросы – Во дворце у великого князя Дмитрия – Разочарования

Я проснулся в 10 утра.

Не успел я открыть глаза, доложили, что полицеймейстер Казанской части генерал Григорьев желает поговорить со мной об очень важном деле. Я поспешно оделся и перешел в соседнюю комнату, где генерал дожидался.

– Ваш визит, – сказал я ему, – вызван, вероятно, ночными выстрелами у нас в доме.

– Совершенно верно. Я пришел узнать подробности дела. Вчера вечером не было ль у вас Распутина в числе приглашенных?

– Распутин у меня никогда не бывает, – отвечал я.

– Видите ли, выстрелы прозвучали тогда именно, когда объявлено было об его исчезновении. Начальство приказало выяснить немедленно, что случилось у вас ночью.

Если выстрелы на Мойке свяжут с исчезновением Распутина, дело плохо. Я должен обдумать ответ и взвесить каждое слово.

– Да с чего вы взяли, что Распутин исчез?

Из рассказа генерала Григорьева выходило, что городовой, до смерти перепуганный, всё ж передал начальству неосторожные слова Пуришкевича.

Я, как мог, старался казаться равнодушным. Уговор у нас был молчать об убийстве в силу всех сложностей политических. Ведь же надеялись мы, что удастся скрыть концы в воду.

– Я очень рад, генерал, – ответил я, – что вы лично пришли узнать обо всем. Иначе рапорт бестолкового квартального стал бы причиной досаднейшего недоразумения.

И наплел я генералу с три короба про пьяного стрельца и убитую собаку. И прибавил, что, когда пришел на стрельбу городовой, Пуришкевич, последний из гостей, бросился к нему и понес что-то несусветное.

– Не знаю, об чем там они говорили, – продолжал я, – но, судя по вашим же словам, Пуришкевич был вдрызг пьян и, рассказывая о собаке, верно, сравнил ее с Распутиным и пожалел, что убили собаку, а не его. Квартальный, видимо, недопонял.

Генерал, казалось, удовлетворился моим объяснением, однако захотел знать, кто еще, кроме великого князя и Пуришкевича, был у меня на пирушке.

– Предпочитаю не отвечать, – заявил я. – Не желаю, чтобы по делу столь маловажному моих гостей замучивали допросами.

– Благодарю вас за объяснения, – сказал генерал. – Я так и передам все шефу.

Напоследок я сказал, что хотел бы лично увидеть господина директора департамента полиции, и просил назначить мне день.

Только он ушел, меня вызвали к телефону. Звонила м-ль Г.

– Что вы сделали с Григорьем Ефимычем?! – закричала она.

– С Григорьем Ефимычем? А в чем дело?

– Как в чем? Разве он не к вам вчера вечером поехал? – настаивала Г. Голос ее дрожал. – Да где ж тогда он? Бога ради, приходите скорей, я с ума схожу.

Говорить с ней мне вовсе не улыбалось. Деваться, однако ж, было некуда. Полчаса спустя я вошел к ней в гостиную. Она подлетела ко мне и проговорила, задыхаясь:

– Что вы с ним сделали? Говорят, его убили у вас! Говорят, вы-то его и убили!

Я попытался ее успокоить и рассказал ей свою байку про застреленную собаку.

– Ужасно! – воскликнула она. – Государыня с Анютой уверены, что ночью у себя дома вы его убили.

– Телефонируйте в Царское, – сказал я. – Попросите государыню принять меня. Звоните немедленно.

Г. послушно позвонила. Из Царского отвечали, что ее величество меня ожидает.

Я собрался уходить, но тут м-ль Г. остановила меня.

– Не ездите в Царское, – сказала она умоляющим голосом – с вами случится несчастье. Вашим оправданиям никто не поверит. Они все помешались. Разозлились на меня, говорят, я предала их. Господи, зачем я вас послушалась, не надо было звонить им! Нельзя вам туда!

Ее тревога меня тронула. По всему, тревожилась Г. не только за Распутина, но и за меня также.

– Да хранит вас Господь, – прошептала она. – Я буду за вас молиться.

Я был уж в дверях, когда зазвонил телефон. Звонила из Царского Вырубова. Императрица заболела, принять меня не может и просит изложить ей в письменном виде всё, что мне известно об исчезновении Распутина.

Я вышел, но не успел сделать и нескольких шагов, как встретил товарища по пажескому корпусу. Завидев меня, он в волнении кинулся навстречу.

– Феликс, слышал новость? Распутина убили!

– Быть не может! А кто?

– Пока неизвестно. А убили, говорят, у цыган.

– Слава Тебе, Господи! – сказал я. – Туда ему и дорога.

Когда я возвратился во дворец к великому князю Александру, передали мне, что директор департамента, генерал Балк, просил прийти к нему.

В департаменте полиции царила суматоха. Сам же генерал сидел за столом с озабоченным видом. Я объявил ему, что пришел разъяснить недоразумение, вызванное словами Пуришкевича. И еще добавил: хотелось бы уладить все по возможности поскорее, потому-де, что получил краткий отпуск и уезжаю нынче вечером в Крым к семье.

Генерал отвечал, что объяснения мои, данные утром генералу Григорьеву, удовлетворили их и причин задерживать меня у них нет. Однако ж предупредил, что государыня императрица распорядилась произвести обыск в нашем доме на Мойке. Ночные выстрелы, при том, что исчез Распутин, кажутся ей подозрительными.

– В доме на Мойке, – возразил я, – проживает моя супруга – родная племянница его величества. Жилище членов императорской фамилии неприкосновенно. Обыск невозможен без санкции самого императора.

Генерал вынужден был согласиться и ордер на обыск тотчас отозвал.

Камень упал с души моей! Я действительно боялся, что в спешной ночной уборке многое мы могли упустить. Пока не убедимся, что улик не осталось, полицию впускать нельзя.

Успокоенный на сей счет, я простился с генералом и вернулся на Мойку.

Дома я снова осмотрел место события и понял, что боялся не напрасно. При свете дня на лестнице ясно видны были засохшие пятна крови. С Ивановой помощью снова я вычистил всю квартиру. Покончив дело, я отправился обедать к Дмитрию. После обеда пришел Сухотин. Мы просили его съездить за Пуришкевичем, так как завтра мы разъезжались: великий князь – в Ставку, Пуришкевич – на позиции, я – к своим в Крым.

Следовало согласовать действия на случай нашего возможного задержания в Петербурге, допроса или ареста.

Собравшись все вместе, порешили мы, что будем, как бы там ни было, держаться всё той же басни, сказанной мною Григорьеву, барышне Г. и генералу Балку.

Итак, начало положено. Борьба с распутинщиной возможна, путь отныне свободен.

Мы же сделали свое дело и можем уйти.

Простившись с друзьями, я вернулся на Мойку. Дома я узнал, что все мои слуги были в течение дня допрошены. Результаты допроса неизвестны. Конечно, сам факт его был мне неприятен. Однако, судя по рассказам слуг, прошло благополучно.

Я решил съездить к министру юстиции Макарову, разузнать, что и как.

В министерстве была та же суматоха, что и в полиции. Макарова увидал я впервые. Он мне сразу понравился. Был он немолод, сед, худ, с приятным лицом и мягким голосом.

Я объяснил ему цель визита и повторил по его просьбе байку свою, которую знал уже назубок.

Когда я заговорил о пьяном Пуришкевиче, министр перебил.

– Пуришкевича я прекрасно знаю. Он не пьет. Кажется, он даже член общества трезвенников.

– Так вот на сей раз он изменил своим трезвенникам. Да и как не изменить, когда я праздновал новоселье. А если он вообще, как вы говорите, не пьет, так ему и капли хватило, чтобы напиться.

Под конец я спросил у министра, будут ли еще допрашивать или иным образом терзать моих слуг. Они крайне встревожены, тем более что вечером я отбываю в Крым.

Министр успокоил меня: сказал, что допросов, по-видимому, достаточно. Заверил, что обыска не позволит и никаких сплетен слушать не станет.

Я спросил, могу ли уехать из Петербурга. Ответил он, что могу. И выразил сожаление по поводу причиненного беспокойства. Но всё ж осталось у меня впечатление, что ни он, ни Григорьев с Балком не очень-то поверили моим россказням.

От Макарова направился я к своему дяде Родзянко, председателю Государственной думы. Он и жена его знали о нашем плане и с нетерпением ожидали вестей. Когда я пришел, они были вне себя от волнения. Тетя со слезами поцеловала меня и благословила. Дядя громовым голосом одобрил всё. Их отеческое отношение успокоило и окрылило меня. Тогда, в трудный час, когда не было со мной близких, участие Родзянок, сердечное, искреннее, оказалось для меня великой поддержкой. Но долго сидеть у них я не мог. Поезд в девять, а вещи еще не сложены.

Перед тем как уйти, я вкратце рассказал им о случившемся.

– Отныне, – заключил я, – мы в стороне от политики. Теперь других черед. С Божьей помощью да послужат они на благо общему делу и да прозреет государь, пока не поздно. Благоприятней момента не будет.

– Настоящие русские, я уверен, поймут, что убийство Распутина – патриотический подвиг, – ответил Родзянко. – Поймут и объединятся, чтобы всем вместе спасти Россию.

Когда я вернулся во дворец великого князя Александра, швейцар сообщил, что дама, которой я назначил прийти ко мне в семь, ожидает в малой гостиной. Никакой даме я свидания не назначал, потому визит этот показался мне подозрительным. Я попросил швейцара описать ее. Она была в черном, лицо скрыто вуалью. Описание ничего не разъяснило. Я прошел к себе в кабинет и приоткрыл смежную с гостиной дверь. В незнакомке узнал я одну из самых ярых распутинок. Я позвал швейцара и послал его сказать незваной гостье, что вернусь нынче очень поздно. После чего в спешке собрал чемодан.

Выйдя ужинать, на лестнице я столкнулся с приятелем, оксфордским своим однокашником, английским офицером Освальдом Райнером. Он был в курсе наших дел и пришел узнать новости. Я успокоил его.

В столовой уже сидели трое шурьев моих, женины братья, также ехавшие в Крым, их наставник-англичанин мистер Стюарт, фрейлина матери их, м-ль Евреинова и еще несколько человек.

Говорили о странном исчезновении Распутина. Одни в его смерть не верили, утверждали, что всё – досужие вымыслы. Другие спорили и клялись, что знают из первых рук, от самих даже очевидцев, что негодяя зарезали на оргии у цыган. Кое-кто объявил, что Распутин убит у нас на Мойке. Меня никто не подозревал, однако уверены были, что я знаю подробности. Посыпались вопросы. В лицо мое жадно вглядывались, надеясь что-то прочесть в нем.

Но я ничем не выдавал себя, а только радовался событию вместе со всеми.

Телефон меж тем звонил без умолку. Петербург упорно связывал мое имя с убийством «старца».

Директора заводов, представители самых разных предприятий звонили передать, что рабочие их постановили организовать для меня охрану в случае необходимости.

Я всем отвечал, что слухи на мой счет неосновательны и к делу я непричастен.

За полчаса до отбытия поезда я попрощался с гостями и домочадцами и сел в автомобиль вместе с шурьями, их гувернером Стюартом и товарищем своим, капитаном Райнером. Приехав на вокзал, обнаружили мы странное скопление жандармов.

«Неужели за мной?» – подумал я.

В миг, когда я проходил мимо жандармского полковника, тот приблизился ко мне и взволнованно что-то пробормотал.

– Пожалуйста, говорите громче, г-н полковник, я вас не слышу.

Он поборол волнение и сказал уже уверенней:

– Распоряжением ее императорского величества вам запрещено покидать Санкт-Петербург. Надлежит вам вернуться во дворец великого князя Александра Михайловича и ждать дальнейших распоряжений.

– Очень жаль, – ответил я. – Мне это крайне некстати.

Я повернулся к своим спутникам и сказал о полученном мной приказе.

Те обомлели.

– What’s happened? What’s happened? – повторял Стюарт, не понимая, о чем шла речь.

Андрей и Федор тотчас объявили, что остаются со мной. Решили, что в Крым поедет только младший Никита с гувернером.

Мы пошли проводить их до вагона. Жандармы шли по пятам, верно, в страхе, что я всё ж укачу.

Собралась толпа. Народ с любопытством смотрел на группку людей, шедших в окружении жандармов вдоль поезда.

Я поднялся в вагон попрощаться с Никитой. Жандармы всполошились. Я успокоил их, заверив, что не улизну ни в коем случае.

Когда поезд ушел, мы сели в автомобиль и уехали во дворец.

После всех переживаний дня сил во мне не осталось. Я пошел к себе в комнату и просил Федю и Райнера побыть со мной.

Несколько позже лакей сообщил нам, что приехал великий князь Николай Михайлович.

Поздний его приезд не сулил ничего хорошего. Видимо, великий князь хотел слышать от меня подробности. Я устал и не жаждал в энный раз повторять свою сказку.

Когда появился великий князь, Федя с Райнером вышли.

– Ну, – сказал мой гость, – говори, что натворил.

– Неужели ты тоже поверил этим сплетням? Всё это – одно недоразумение. Я тут ни при чем.

– Ври больше. Я всё знаю. Всё. Знаю даже, кто из баб там был.

Слова его показывали, что он не знает ничего, а только вызывает на откровенность.

Бог весть, поверил ли он сказке про собаку. Если и поверил, то виду не показал. Напротив, уходя, глядел подозрительно и обиженно. Не удалось-таки ничего выведать.

Как только ушел он, я позвал шурьев своих и Райнера и сказал, что завтра же переберусь к великому князю Дмитрию. Затем научил их, как отвечать, если пристанут с расспросами. Все трое обещали сказать всё в точности.

События последней ночи встали в глазах с ужасающей яркостью... потом мысли спутались, голова отяжелела, и я уснул.

Рано утром я появился у Дмитрия. Он был удивлен, так как думал, что я уж уехал.

Я рассказал ему обо всем, что случилось вчера вечером, и просил приютить меня. В трудный момент лучше было держаться вместе.

Дмитрий в свой черед поведал, что накануне вечером поехал в Михайловский театр, но вынужден был уйти до конца спектакля, услыхав, что публика готовит ему овацию. Вернувшись домой, он узнал, что государыня считает его главным убийцей Распутина. Он тотчас телефонировал в Царское, прося аудиенции. Ему отказано было категорически.

Мы поговорили еще немного, затем я удалился в приготовленную мне комнату и раскрыл газеты. В них коротко сообщалось, что «старец» убит в ночь с 29 на 30 декабря.

Утро прошло спокойно. В час пополудни, во время обеда, адъютант его величества генерал Максимович вызвал великого князя к телефону.

Дмитрий вернулся взволнованный.

– Я арестован по приказу императрицы. У нее на то нет никакого права. Арестовать меня может только император.

Меж тем доложили о приходе генерала Максимовича.

Войдя, он сказал великому князю:

– Ее величество императрица просит ваше императорское высочество не покидать дворца.

– Что это значит? Что я арестован?

– Нет, не арестованы, но дворец покидать не должны. Ее величество на том настаивает.

Громким голосом Дмитрий ответил:

– Значит, всё-таки арестован. Передайте ее величеству, что я подчиняюсь ее воле.

Все бывшие в Петербурге члены царской семьи нанесли Дмитрию визит. Приходил и великий князь Николай Михайлович, вдобавок то и дело звонил по телефону, пересказывая разные толки и объясняясь недомолвками, какие понять можно было всяко. Уверял, что знает всё, – рассчитывал, видимо, что мы проговоримся.

В то же время он вовсю включился в поиски тела Распутина. Нам он поведал, что императрица, не сомневаясь, что убийцы «старца» – мы, требует расстрелять нас немедленно. Ей, однако ж, возражают все. Даже Протопопов, и тот советует подождать царя. Государю телеграфировали и со дня на день ждут его возвращения.

Позвонила меж тем м-ль Г. Рассказала, что человек двадцать распутинцев-фанатиков собрались у ней дома и поклялись мстить. Она своими ушами все слышала. Потому умоляет нас быть осторожными. Возможно покушение.

Звонки и визиты держали нас в постоянном напряжении. Приходилось всё время быть начеку, отвечая на вопросы. Неосторожное слово, жест, взгляд – и нас заподозрят даже и те, кто желал нам добра. А таких было более всего. Конца дня, понятно, ожидали мы как манны небесной.

Слух нашей скорой казни вызвал необыкновенное волнение среди заводских рабочих. Объявили они, что в обиду нас не дадут.

Утром 1 января государь вернулся в Царское Село. Люди из свиты его говорили, что в ответ на весть об убийстве не сказал он ни слова, но стал на удивление весел. Подобной веселости не видели в нем с начала войны. Он, несомненно, почувствовал, что тяжкие цепи сняты. Сам снять эти цепи был он не в силах. Однако не успел вернуться в Царское, снова попал под влияние распутинцев и отношение к делу изменил.

Посещать нас позволено было только членам царской фамилии. Всё же тайком принимали мы и прочих. Несколько офицеров пришли сказать нам, что их полки готовы нас защитить. Даже предложили Дмитрию поддержать политическое выступление. Иные из великих князей считали, что спасение России – в перемене монарха. С помощью гвардейцев решили затеять ночью поход на Царское Село. Царя убедят отречься, царицу принять постриг, а царевича посадят на престол при регентстве великого князя Николая Николаевича. Дмитрий участвовал в убийстве Распутина, стало быть, пусть возглавит поход и продолжит дело спасения отечества. Лояльность Дмитрия заставила его отказаться от подобных предложений.

Вечером в день возвращения государя великий князь Николай Михайлович пришел сообщить нам, что тело Распутина обнаружили в Малой Невке в ледяной проруби под Петровским мостом. Позже стало известно, что перевезли его в Чесменскую богадельню в пяти верстах от Петербурга по Царскосельскому тракту. После вскрытия явилась сестра Акулина, молодая инокиня, из которой Распутин якобы изгнал бесов. Акулина предъявила бумагу от императрицы и, выслав всех, одна с помощником обмыла и убрала покойника. На грудь «старца» монахиня положила крест, а в руки императрицыно послание:

Милый мученик, благослови меня, и да пребудет благословение твое со мною на стезе страданий в мире земном. Ты же поминай нас святыми молитвами в мире небесном!
Александра.

Поздно вечером 1 января, несколько часов спустя после обнаружения трупа, генерал Максимович явился довести до сведения великого князя Дмитрия, что сей последний заключается под домашний арест у себя во дворце.

Ночь мы провели беспокойно. Около трех ночи доложили, что какие-то подозрительные субъекты проникли во дворец с черного хода, уверяя, что посланы нас охранять. Никаких бумаг в подтверждение они не предъявили и были изгнаны, а на охрану у дверей встали наши верные люди.

На другой день, как и накануне, члены царской семьи сидели у нас на Невском.

У всех только и разговору было, что великий князь Дмитрий арестован. Казалось, нет важней события, чем арест члена царской фамилии. Никому и в голову не приходило, что случились вещи поважней личных и что от скорого решения государя зависит будущее монархии и России, не говоря уж о войне, в которой не победить без единства царя с народом. Смерть Распутина дала политике новое направление. Теперь или никогда порвать сеть интриг, опутавших отечество!

3-го вечером пожаловал во дворец на Невском агент охранки. Заявил он, что имеет от Протопопова приказ защитить великого князя Дмитрия от возможных покушений. Дмитрий ответил, что в защите Протопопова не нуждается и полицию к себе не впустит. Агенты тем не менее остались сторожить близ дворца. Вскоре подоспели новые сторожа, на сей раз жандармы, посланные петербургским генерал-губернатором Хабаловым по настоянию председателя Совета министров Трепова, узнавшего, что распутинцы затеяли заговор против нас. Так что протопоповские «сторожа» сами оказались под стражей.

Во дворце на втором этаже размещен был британско-русский лазарет. Внутренней лестницей он сообщался с апартаментами великого князя в первом этаже. По этой лестнице попыталась вломиться к Дмитрию шайка распутинцев, проникших во дворец под предлогом посещения раненых. Их остановила охрана, поставленная на площадке старшею медицинской сестрой леди Сибилой Грей.

Словом, оказались мы в осаде. Новости узнавали только из газет и рассказов тех, кто приходил. Всяк, разумеется, высказывал свою точку зрения. Но у всех заметили мы боязнь действия и полное отсутствие каких-либо планов. Те, кто мог что-то сделать, благоразумно держались в сторонке, бросив Россию на произвол судьбы. Сильнейшие были слабейшими, не в силах даже объединиться, дабы действовать сообща.

К концу своего царствования Николай II был совершенно раздавлен событиями и политическими неудачами. Как фаталист считал он, что против судьбы не пойдешь. И всё же государь, если б увидел, что члены его семьи и лучшие люди государства сплотились, спасая династию и Россию, очевидно, воспрял бы духом и нашел бы в себе силы исправить дело.

Куда ж подевались эти «лучшие люди»? Распутинский яд долгие годы отравлял высшие сферы государства и опустошил самые честные, самые горячие души. В итоге кто-то не хотел принимать решения, а кто-то считал, что их и принимать-то незачем.

Проводив посетителей, мы с Дмитрием обсуждали всё, что услышали за день, и видели, увы, что радоваться нечему. Рушились надежды, ради которых пережили мы ужасную ночь убийства. Поняли мы, как трудно изменить ход событий, во имя даже самых благородных идей и в полной готовности пожертвовать всем.

И всё ж надеяться мы еще не перестали. Россия была за нас. Россия жаждала обновления. Обе столицы поднялись в едином патриотическом порыве. Газеты печатали пламенные статьи о том, что раздавили гадину и наступает время перемен. И так думала вся страна. Свобода слова, правда, была недолгой. На третий день вышел указ, запрещающий всякое упоминание имени «старца» в печати. Но не в печати, так в народе без конца говорилось о нем. Не стало наконец в России злого духа! Петербургские улицы глядели празднично. Незнакомые люди обнимались, поздравляя друга друга. Перед дворцом Дмитрия и нашим домом на Мойке вставали на колени, молясь за нас. По церквям служили благодарственные молебны и ставили свечки в Казанском соборе. На театрах пели «Боже, царя храни». В офицерских собраниях пили наше здоровье. Заводские, фабричные кричали в нашу честь «ура». Со всей России потекли к нам письма с благодарностями и благословениями. Не забывали нас и распутинцы – проклинали и грозили кровавой расправой.

Сестра Дмитрия, великая княгиня Мария Павловна, приехала из Пскова, где размещался штаб Северного фронта. Она рассказывала, с каким неистовым восторгом встречена была войсками весть об убийстве. Никто не сомневался, что теперь-то государь найдет себе людей честных и преданных.

Спустя несколько дней меня вызвал председатель Совета министров Трепов. Встречи я ждал с нетерпением, но и тут был разочарован. Трепов призвал меня по приказу царя, желавшего узнать, кто убийца.

Меня под охраной привезли в министерство внутренних дел. Министр принял меня запросто и просил говорить с ним дружески, а не казенно.

– Полагаю, – сказал я, – вы вызвали меня по приказу императора?

– Именно так.

– Стало быть, все слова мои будут переданы его величеству?

– Разумеется. Я ничто не скрою от своего государя.

– Тогда неужели я доверюсь вам? Даже если и убил я Распутина? Неужели назову имена товарищей? Соблаговолите передать его величеству, что убийцы Распутина преследовали одну цель: спасти царя и Россию. А теперь, ваше превосходительство, – продолжал я, – позвольте задать вопрос вам лично: так ли необходимо терять драгоценное время на розыски убийц, когда каждая минута дорога и надо Россию спасать, Россию! Посмотрите, как ликует народ, узнав о смерти Распутина, и как беснуются распутинцы. А что до государя, он, я уверен, втайне тоже рад и надеется теперь на вашу общую помощь, чтобы выйти из тупика. Так объединитесь и помогите, пока не поздно. Неужели никто не понимает, что мы накануне страшных потрясений и только коренные перемены во всем решительно, во внутренней политике, в монархии, и в самом монархе и семье его смогли бы спасти нас от чудовищной революционной волны, которая вот-вот на Россию нахлынет?..

Трепов слушал внимательно и удивленно.

– Князь, – сказал он, – откуда в вас подобные идеи и силы?

Я ничего не ответил, на том и кончилось.

Беседа с Треповым была последним нашим призывом к властям.

А участь великого князя Дмитрия и моя всё не могла решиться. В Царском совещались.

3 января тесть мой, великий князь Александр Михайлович, приехал из Киева, где находился он в качестве командующего военной авиацией. Узнав, что угрожает нам, он телефонировал в Царское Село императору и просил принять его. По дороге в Царское он заехал ненадолго к нам.

В результате хлопот великого князя генерал Максимович привез Дмитрию приказ немедленно оставить Петербург и ехать в Персию под начало генерала Баратова на турецкий фронт. Генерал Лейминг и адъютант его величества граф Кутайсов должны были сопровождать великого князя. Поезд отходил в два пополуночи.

Мне также предписывалось покинуть Петербург. Наше имение Ракитное указано было мне как место постоянного пребывания. Ехать надлежало мне, как и Дмитрию, этой же ночью в сопровождении офицера-наставника пажеского корпуса капитана Зенчикова и агента охранки Игнатьева. Везти меня следовало изолированно, как арестанта.

Больно было нам с Дмитрием расставаться. Четыре дня вдвоем под арестом связали нас прочней долгих лет дружбы. Мечты погибли и надежды рухнули! Где и когда свидимся мы теперь? Будущее было темно. Мрачные предчувствия мучили нас.

Ночью в половине первого великий князь Александр Михайлович заехал за мной везти меня на вокзал.

Вход на перрон для публики был закрыт. На каждом углу жандармы.

С тяжелым сердцем сел я в вагон. Прозвенел звонок, локомотив пронзительно свистнул, перрон дрогнул, поплыл, исчез... А вскоре в зимней ночи исчез Петербург. Поезд устремился во мрак по пустым заснеженным равнинам.

И погрузился я в свои грустные мысли под монотонный перестук колес.

 

Глава 25

1917. Ссылка в Ракитном – Первый этап революции – Отречение Николая II – Его прощание с матерью – Возвращение в Петербург – Странное предложение

Путешествие было долгим и нудным, но на месте, к счастью, ожидали меня отец с матерью и Ирина. Предупрежденные великим князем Александром Михайловичем, они уехали из Крыма в Ракитное, оставив дочку нашу с няней в Ай-Тодоре.

Я знал, что письма мои досматриваются, и писал родным кратко, о пустяках. О важном они узнавали стороной, неполно и тем более беспокоились. Окончательно смутили и сбили с толку их две телеграммы. Одна из Москвы от великой княгини Елизаветы Федоровны, так звучавшая:

«Молитвами и мыслями вами. Да благословит Господь вашего сына патриотический подвиг».

Другую прислал из Петербурга великий князь Николай Михайлович. Телеграмма такая:

«Труп найден. Феликс покоен».

Мое участие в убийстве Распутина уже, стало быть, признанный факт.

Ирина рассказала, что в ночь на 30 декабря она проснулась, и было ей видение: Распутин по пояс, гигантского роста, в голубой рубашке с вышивкой. Миг – и призрак исчез.

Слух обо мне облетел всю округу, и повалили любопытные. Велено было, однако, никого не впускать.

Вскоре прибыл ко мне генеральный прокурор, ведший следствие. Свидание наше напоминало сцену из водевиля. Явится, думал я, важный чиновник, будет нападать на меня. А вбежал смущенный гость, разве что в объятия не кидался! За обедом он встал с бокалом шампанского в руке, сказал патриотическую речь и выпил за мое здоровье. Когда заговорили об охоте, отец спросил его, охотился ли он когда-нибудь. «Нет, – добросовестно отвечал чиновник, – никогда никого не убивал». И тут же, заметив свою бестактность, густо покраснел.

После обеда говорили мы наедине. Сперва он ходил вокруг да около, не зная, как приступить к делу. Я помог ему, объявив, что в Петербурге уже сказал, что имел, и более добавить мне нечего. Он вздохнул с облегчением и за всё время нашей дальнейшей двухчасовой беседы о Распутине не упомянул ни разу.

Жизнь в Ракитном была однообразна. Главное развлечение – сани. Мороз и солнце, дни стояли чудесные; катались мы в открытых санях и на морозе тридцатиградусном не мерзли. По вечерам – чтение вслух.

А из Петербурга приходили вести одна другой тревожней. Мир сошел с ума и погибал на глазах.

12 марта грянула революция. В Петербурге стрельба и пожары. Почти вся армия и полиция перешли на сторону революции. То же и казаки конвоя – цвет лейб-гвардии.

После долгих обсуждений с советами рабочих и солдатских депутатов образовали Временное правительство с князем Львовым во главе. Социалисты выдвинули Керенского министром юстиции.

В тот же день император отрекся от престола. Не желая покидать больного сына, царь передал престол брату, великому князю Михаилу. Текст царского манифеста известен, однако ж не могу не напомнить благородные его слова:

«Божиею милостию Мы, Николай Вторый, император и самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский, и прочая, прочая, прочая. Объявляем всем верным Нашим подданным:
Николай».

В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, всё будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца.

Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага.

В эти решительные дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы.

Поэтому, в согласии с Государственной Думой, признали мы за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть.

Не желая расстаться с любимом сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на Престол Государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том нерушимую присягу.

Во имя горячо любимой родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению святого долга перед ним повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и славы.

Да поможет Господь Бог России!

На другой день, 16 марта, великий князь Михаил отказался от восприятия верховной власти. Керенский принудил его подписать отказ и рассыпался в благодарностях.

Временное правительство милостиво «позволило» императору проститься с армией. Вдовствующая императрица в сопровождении тестя моего тотчас выехала из Киева в Могилев, где располагалась Ставка.

Николай II поднялся в вагон к матери и два часа оставался с ней один на один. О чем говорили они – неизвестно. Когда тесть мой, будучи позван, вошел, императрица рыдала без удержу. Император стоя курил.

Временное правительство подчинилось советам, требовавшим ареста монарха. Тогда же опубликован был пресловутый приказ №1, отменявший военную дисциплину, приветствия офицерам и т.д. Солдатам предлагалось организовывать советы и самим назначать угодных им командиров.

Это был конец русской армии. В иных частях уже убивали офицеров.

Три дня спустя императору позволили уехать в Царское к семье. Николай простился с матерью, как оказалось, навсегда. Зрелище было душераздирающе. В простой гимнастерке с Георгиевским крестом он поднялся к себе в вагон. Поезд его стоял напротив императрицыного. Императрица в слезах смотрела в окно вагона, крестя и благословляя сына. Из своего окна Николай махнул ей в последний раз, и поезд тронулся.

В Царском императора не встретил никто. Один князь В. Долгоруков проводил его до дворца.

В конце марта меня освободили, и мы вернулись в Петербург. Накануне отъезда отслужили в Ракитном молебен. В церковь стеклись крестьяне. Все плакали. «Как жить теперь будем? – твердили они. – Отняли у нас царя-батюшку!»

В Харькове мы сошли с поезда подкрепиться в привокзальном буфете. С трудом пробирались в сутолоке. Люди говорили друг другу «товарищ». Кто-то узнал меня, окликнул по имени. В толпе сделалось волнение. Нас окружили. Народ напирал со все сторон, стало нечем дышать. Нас приветствовали, хотя в любую минуту могли растерзать. Военные вызволили нас и довели до буфета. Толпа за нами. Пришлось закрыть двери столовой. От меня требовали речей. Я отказался, сказав, что не умею говорить на публике. Тут мы узнали, что прибыл поезд, в котором едет с Кавказа великий князь Николай Николаевич. Чтобы увидеть его, пришлось нам снова прорываться сквозь толпу, теперь уже приветствовавшую великого князя. Великий князь Николай расцеловал меня. «Наконец, – сказал он мне, – расправимся мы с врагами России!» Но поезд его отходил, и он попрощался. Вернувшись к себе в вагон, я встретил в коридоре певца Ольшевского. Объявил он, что едет из деревни, где лечил нервы. Вошел ко мне в купе, предложил спеть и запел. Вдруг остановился он, устремил на меня мутный взгляд. «Что смотрите так? – спросил он. – Петь не даете». Я, опешив, просил его продолжать, но петь он отказался, а понес вдруг околесину и даже перешел на крик. Прибежали соседи. Друг Ольшевского, ехавший вместе с ним, привел врача. Тот сделал ему успокаивающий укол. Всю ночь, однако, Ольшевский орал как резаный. Ко всему кошмару недоставало, разумеется, только умалишенного.

Петербург, как показалось нам, сильно переменился. На улицах разор. Люди все почти с красными кокардами. Даже шофер наш, поехав за нами на вокзал, из осторожности нацепил красный бант. «Сними эту мерзость!» – в сердцах сказала матушка.

Первое, что сделал я, – полетел в Москву и навестил великую княгиню Елизавету Федоровну, которую не видел вечность. Она обняла меня и благословила со слезами на глазах.

– Бедная Россия! – воскликнула она. – Какие тяжкие испытания ей предстоят! И бессильны мы все против воли Господней. Остается нам молиться и уповать на милосердие Его.

Рассказ о трагической ночи она выслушала очень внимательно.

– Иначе ты и не мог поступить, – сказала она, когда я замолк. – Твой поступок – последняя попытка спасения родины и династии. И не твоя вина, что ожиданиям твоим не ответили. Вина – тех, кто свой собственный долг не понял. Убийство Распутина – не преступление. Ты убил дьявола. Но это и заслуга твоя: на твоем месте так должен был поступить всякий.

Потом великая княгиня Елизавета Федоровна поведала, что несколько дней спустя после смерти Распутина пришли к ней игуменьи монастырей рассказать о том, что случилось у них в ночь на 30-е. Священники во время всенощной охвачены были приступом безумия, богохульствовали и вопили не своим голосом. Инокини бегали по коридорам, голося, как кликуши, и задирали юбки с непристойными телодвижениями.

– Русский народ не в ответе за всё, что случится, – продолжала великая княгиня. – Бедный Ники, бедная Аликс! Какие муки им уготованы! Да свершится воля Господня. Святую Русь и Церковь православную никаким силам зла не одолеть. Добро непременно восторжествует. И те, кто сохранят в себе веру, увидят наконец свет. Господь карает и милует.

В Петербурге дом наш на Мойке был всегда полон народу. Бесконечные визиты утомляли. Одним из наших постоянных гостей стал председатель Думы Родзянко. Однажды матушка позвала меня к себе. Пришли мы с Ириной и застали у нее дядю Михаила. Завидев меня, Родзянко встал, подошел и спросил с ходу:

– Москва желает объявить тебя императором. Что скажешь?

Не впервые слышал я это. Два уже месяца находились мы в Петербурге, и самые разные люди – политики, офицеры, священники – говорили мне то же. Вскоре адмирал Колчак и великий князь Николай Михайлович пришли повторить:

– Русского престола добивались не наследованием или избранием. Его захватывали. Пользуйся случаем. Тебе все карты в руки. России нельзя без царя. Но к романовской династии доверие подорвано. Народ более не желает их.

А ведь предложение это взялось из убийства. И тому, кто, убивая Распутина, пытался спасти монарха, предлагают самому захватить престол!

Тем временем я крайне тревожился за Дмитрия, заболевшего в Тегеране и страдавшего вдали от дома.

 

Глава 26

1917 (Продолжение). Всеобщее бегство в Крым – Обыск в Ай-Тодоре – Встреча Ирины с Керенским – Революционные дни в Петербурге – Ссылка царской семьи в Сибирь – Последняя встреча с в.к. Елизаветой Федоровной – Таинственные ангелы-хранители – Революционные события в Крыму – Заключение тестя с тещей в Дюльвере – Задорожный – Освобождение пленников – Краткий период эйфории – Слухи об убийстве царской семьи – Предсказания ялтинской инокини

Жизнь в Петербурге становилась всё невыносимей. Революцией бредили все, даже люди обеспеченные, те даже, кто считали себя консерваторами. В очерке «Революция и интеллигенция» Розанов, не поддавшийся заразе, так описал их конфуз: «С удовольствием посидев на спектакле Революции, интеллигенция собралась было в гардероб за шубами да по домам, но шубы их раскрали, а дома сожгли».

Весной 1917-го многие петербуржцы бежали в свои поместья в Крым. Великая княгиня Ксения с тремя старшими сыновьями, мои отец с матерью и мы с Ириной тоже стали беглецами. В ту пору революция еще не докатилась до юга России, и в Крыму было относительно безопасно.

Младшие Иринины братья, жившие в Ай-Тодоре, рассказывали, что, узнав о революции, жители соседних деревень пришли к ним с красными флагами, «Марсельезой» и ... поздравлениями. Гувернер братьев, швейцарец мсье Никиль, вывел детей с боннами на балкон и с балкона поздравил толпу ответно. Моя Швейцария, – сказал он, – триста лет уже республика, ее граждане счастливы, и такого ж счастья, мол, желаю и русским. Толпа радостно взвыла. Бедные дети были ни живы ни мертвы. Слава Богу, всё обошлось. Шествие как пришло, так и ушло с пением «Марсельезы».

В Ай-Тодор приехала и вдовствующая императрица в сопровождении тестя моего и своей старшей дочери Ольги Александровны с мужем ее, полковником Куликовским.

После ареста императора Мария Федоровна не желала отдаляться от сына и отказывалась уехать из Киева. К счастью, Временное правительство предписало членам царской семьи Киев покинуть. Местный совет согласился с предписанием. Насилу уговорили императрицу.

До мая в Крыму жили благополучно. Крымская жизнь, однако, грозила затянуться. Я решил съездить проведать дом на Мойке и лазарет у себя на Литейной. Шурин Федор напросился в провожатые, и мы уехали. Из Петербурга удалось мне вывести двух Рембрандтов из шедевров нашей коллекции: «Мужчина в широкополой шляпе» и «Женщина с веером». Довез я их легко, сняв рамы и скатав в рулоны.

Обратно в Крым добирались мы с мучениями. Толпа солдат-дезертиров осадила поезд. Заполонили коридоры, залезли на крыши. Вагон 3-го класса от тяжести рухнул. Все были пьяны, многие свалились с поезда по дороге. Чем дальше на юг, в Крым, тем больше набивалось по вагонам беженцев. Мы с Федором ехали в разрушенном спальном вагоне, в купе ввосьмером, в том числе старуха и двое детей. Были как сельди в бочке.

Ехал с нами пятнадцатилетний мальчик, явившийся на Мойку перед нашим выездом на вокзал. Не помню уж, а может, и вообще не знал, как он попал ко мне. Искал он, чем жить. Пришел он в армейском мундире и с револьвером. Мальчик мальчиком, а видно было, боевое крещение получил. Даже и смельчак, судя по Георгиевскому кресту на рваной гимнастерке. Я заинтересовался. Заняться героем в тот миг было некогда, и я позвал его с нами в Крым, обещав работу. Черт бы меня побрал! Мал, тощ, он не много занял места, но спокойно ему не сиделось. Он то вскакивал на полку, как обезьяна, то лез на крышу в окно и оттуда принимался палить из револьвера. Потом тем же путем обратно, и опять скачки и прыжки. Когда он улегся и заснул, мы смогли отдохнуть немного. Мы и сами задремали, но тут на нас сверху пролилось. Наглец был парень наш.

Наконец, прибыли в Симферополь. Мальчишка нырнул в толпу, и более мы его не видели.

В одно время с нами в Крым приехала знаменитая «бабушка русской революции» Брешко-Брешковская. Прикатила на поправку после сибирского отдыха. Керенский предоставил ей императорский поезд и дворец в Ливадии. Ялта, увешанная красными тряпками, встретила старую грымзу с ликованием. О старухе ходило множество небылиц. В народе говорили, что она родная дочь Наполеона и московской купчихи... На вокзале толпа, машучи ей, кричала: «Да здравствует Наполеон!»

Пока были мы с Федором в Петербурге, первая ласточка беды прилетела в Ай-Тодор.

Утром ни свет ни заря тесть мой проснулся, ощутив револьверное дуло у себя на виске. В дом нагрянули с обыском матросы, посланные севастопольским Советом. У великого князя отобрали ключи от письменного стола и оружие. Вдовствующую императрицу подняли с постели и переворошили простыни. Она стояла за ширмой и не смела слова сказать. Главарь забрал ее письма, бумаги моего тестя. Взял даже государынину Библию, с которой не расставалась она с тех пор, как покинула Данию и вышла за Александра. Обыскивали всё утро. Всего оружия нашли дюжину старых винчестеров, хранившихся прежде на яхте, о которых тесть мой и думать забыл. В полдень главный их, офицер, явился объявить великому князю, что арестует Марию Федоровну: дескать, оскорбила Временное правительство. Еле угомонил его тесть, объяснив, что, если матросы ломятся к пожилой даме в пять утра, она, понятное дело, недовольна.

Сей милый моряк при большевиках возвысился и в конце концов ими же был расстрелян.

Обыск в Ай-Тодоре лишний раз показал, как слабо Временное правительство. Обыскивать приказал Петросовет: этим начальникам взбрело на ум, что Иринины родители – контрреволюционеры.

Узнав, что случилось, к родителям примчалась Ирина, но в имение войти не смогла. Все ходы и выходы, до последней лазейки, охранялись. Только с уходом банды она попала к своим.

С этого дня обитатели Ай-Тодора постоянно подвергались оскорблениям. Двадцать пять солдат и матросов, скоты и хамы, расположились в усадьбе. Их комиссар объявил тестю с тещей, что они под арестом. Видеть им дозволялось только Ирину, меня, детских гувернеров, врача и поставщиков. А иной раз и вовсе никого, даже Ирину. Потом вдруг снова – пожалуйста.

Когда Ирина рассказала мне обо всем, сообща мы решили, что ей следует пойти к Керенскому. Мы поехали в Петербург. Целый месяц ожидала Ирина встречи с главой Временного правительства.

Войдя в Зимний, увидела она старых служителей, трогательно выразивших ей свою радость. Ее провели в бывший рабочий кабинет императора Александра II. Вскоре вошел Керенский – сама любезность, смущение даже. Он пригласил ее сесть, и она села, по-хозяйски устроившись в прадедовском кресле, так что пришлось ему сесть, как гостю, на гостевой стул. Услыхав, о чем речь, Керенский хотел было в кусты, но Ирина не отступала. В конце концов он обещал сделать что может. И она ушла, навсегда покинула дворец своих предков, и последний раз почтительно поклонились ей старики служители.

Вопреки событиям и общим тревогам гостей принимали мы по-прежнему часто. Жизнь берет свое, тем более в юности. Собирались мы с друзьями чуть не каждый день то у нас на Мойке, то еще у кого-то. Однажды ездили даже в Царское к великому князю Павлу Александровичу. После ужина дочери его, Ирина и Наталья, блистательно спели французскую пиесу, сочиненную для них братом Владимиром. Часами сиживал у нас на Мойке великий князь Николай Михайлович, ругая всех и вся на чем свет стоит.

К концу нашего пребывания в Петербурге большевики впервые попытались силой завладеть властью. Грузовики с вооруженными людьми колесили по городу. С грузовиков веером разлетались пулеметные очереди. Солдаты, лежа на тротуаре, нацеливали винтовки на прохожих. Трупы и раненые на каждом шагу. На сей раз, правда, переворот не удался. На время всё снова утихло.

Вскоре мы вернулись в Крым. Пока не было нас, приезжала следственная комиссия по жалобе Ирининой семьи: тесть с тещей написали о кражах во время майского обыска. Всех обитателей дома допросили поодиночке. Настал черед императрицы. Под конец допроса ей предложили поставить подпись: «бывшая императрица». Она подписалась: «вдова императора Александра III».

Через месяц приехал человек от Керенского. Он всего боялся и ничего не мог. Лучше при нем не стало.

В августе мы узнали, что царя отправили в Тобольск. По указке большевиков отправили или, как божился Керенский, в пику им, ибо собирались их прижать. В любом случае за судьбу пленных царя и семейства мы страшно тревожились. Король Георг V предложил принять их, но Ллойд Джордж от лица английского правительства воспротивился. Король Испании предложил то же, но царская семья отвечала: что бы ни случилось, России они не покинут.

Осенью я решил съездить в Петербург – припрятать драгоценности и самые ценные предметы коллекции. Как приехал, тотчас взялся за дело. Слуги, из самых преданных, помогали. В Аничков дворец я отправился забрать большой портрет Александра III. Императрица Мария Федоровна дорожила им и просила меня привезти его. Я вынул его из рамы и скатал, как весной своих Рембрандтов. А вот драгоценности проворонил. Их увезли в Москву по распоряжению Временного правительства. Покончив дела в Петербурге, я собрал все фамильные брильянты и с верным слугой Григорием поехали мы в Москву спрятать их. Схоронили под лестницей. Я говорил уже, что Григорий был замучен пытками, но тайны большевикам не выдал. Узналось всё восемь лет спустя. Рабочие чинили ступеньки и нашли тайник.

Накануне отъезда из Москвы состоялся у меня долгий разговор с великой княгиней Елизаветой. Она была бодра, хотя насчет будущего иллюзий не питала и также беспокоилась за судьбу императора и близких его. Мы помолились вместе в часовне при обители и простились. С тоской я предчувствовал, что более ее никогда не увижу.

В тот же вечер я уехал в Петербург. На другой день Временное правительство пало. Большевики с Лениным и Троцким взяли власть. Комиссары-евреи с русскими псевдонимами заняли ключевые правительственные посты. В столице был хаос неописуемый. Банды солдат и матросов ломились в дома, грабили квартиры, сплошь и рядом убивали жильцов. Город отдан был на потребу разбушевавшейся кровожадной черни.

Ночью становилось еще страшней. У себя под окнами я видел жуткую сцену: матросы вели старого генерала, подгоняя его пинками и ударами приклада по голове. Старик стонал и еле волочил ноги. На залитом кровью лице зияли две дыры вместо глаз.

На Мойку приходили просить приюта знакомые и незнакомые. Думали, тут надежней. Нелегко было устроить и накормить всех. Однажды явились солдаты. Я провел их по дому, убеждая, что музей – не лучшая казарма. Они не спорили, но ушли неохотно.

Вскоре, выйдя из комнаты, я чуть было не споткнулся о тело: в прихожей на мраморной ступеньке почивал вооруженный солдат. Ко мне подошел офицер и сообщил, что имеет приказ беречь и охранять дом. Не слишком мне это понравилось. Можно подумать, я большевикам верный друг! Не желая иметь с ними дела, я решил, что уеду в Крым. Вечером, однако, пожаловали ко мне комендант квартала, комиссар, молодой парень, и человек в штатском. Коменданта я знал, в штатском – нет. Они объявили, что должен я немедленно ехать с ними в Киев. Вручили мне уже готовые фальшивые документы.

Это звучало как приказ. Приходилось подчиниться. Да и дело меня заинтриговало. Что хотели они? Я терялся в догадках. Садясь с ними в мотор, я заметил, что на фасаде нашего дома красной краской намалеван крест.

В поезде было битком. Стекла в окнах выбиты, шторки сорваны. На крышах вагонов – люди. К удивлению моему, мои спутники подвели меня к купе, закрытому на ключ. Ночью нас никто не беспокоил.

В Киеве в гостиницах тоже битком. Идти на постой к комиссару не хотелось, однако всё ж лучше, чем ночевать на улице. К счастью, по дороге из пролетки увидал я на улице добрую знакомую свою, княгиню Гагарину. Она узнала меня и остановилась, опешив. Я крикнул извозчику остановиться, попросил комиссара подождать и бросился к ней.

– Что вы здесь делаете? – спросила княгиня. – И как же вы устроились с жильем?

– Что делаю, и сам хотел бы узнать, – ответил я. – А с жильем устроился скверно.

Княгиня предложила мне поселиться у нее, и согласился я с радостью.

На другой день, узнав, что телеграф еще действует, я пошел телеграфировать своим в Крым, чтобы подать о себе весть и успокоить их. Дело оказалось не из легких. В Киеве царила такая же неразбериха, как и в столице. Ружейная пальба отовсюду, того и гляди убьет шальной пулей. По временам жарил пулемет. До телеграфа и обратно я, в общем, полз. Хозяйка моя пришла в ужас, увидав меня в порванном платье и в грязи с головы до пят.

Командир мой явился ко мне и сообщил, что в дом, где устроился он и куда звал и меня, попала бомба. Дома более нет. Ночевал он в другом месте и потому спасся.

Раскрыв случайно газету, я так и подскочил: разыскивался преступник с именем, какое стояло в моем липовом документе. Я к командиру. Он забрал документ и с легкостью выдал мне новый, также липовый.

Через неделю я заявил ему, что не желаю до бесконечности торчать в Киеве и бить баклуши, а намерен вернуться к семье в Крым. Кроме того, сказал я, мне нужно заехать в Петербург за вещами, которые не успел собрать, уезжая впопыхах. Командиру мое заявление пришлось не по вкусу. Всё ж обещал он устроить отъезд, как только «обстоятельства позволят». По всему, расстаться со мной и не думал. Два дня спустя он пришел снова. «Собирайтесь, – сказал он. – Едем завтра». На другой день он заехал за мной со своим таинственным штатским.

На вокзале в Петербурге я купил газету и прочел:

«Князь Юсупов схвачен и посажен в Петропавловскую крепость».

Я показал газету своим спутникам.

– Вы уверены в своих слугах? – спросил командир.

– Уверен совершенно.

– Тогда поезжайте к себе и ни шагу из дома, пока я не объявлюсь. Никого не впускайте, по телефону не отвечайте. В Крым, надеюсь, вы скоро уедете.

Я поднял воротник и поехал на Мойку. Слуги, прочитавшие в газетах о моем аресте, были в слезах. Увидев меня, они разинули рты и заплакали уже от радости. Несмотря на командирский запрет, встретился я кое с кем из друзей. Наконец, несколько дней спустя я всё с теми ж своими ангелами-хранителями, военным и штатским, выехал в Крым. И опять ехали мы с шиком в собственном купе. Тишь и благодать. Только даром я выводил на чистую воду своих скрытных попутчиков. На все мои вопросы – ни гу-гу. Но, спасибо им, в Бахчисарае наконец они вышли. Позже выяснилось, что были они масонами.

Родители приехали за мной в большом «делонебельвиле». На капоте развевался флажок с родовым гербом Юсуповых и короной. Из чего понял я, что в Крыму всё еще тихо. Не успел я, однако, приехать, начались бои. Черноморский флот перешел на сторону большевиков. За несколько месяцев перед тем адмирал Колчак, командующий флотом, не в силах более, как ни старался, поддерживать дисциплину, сломал свою золотую саблю – награду за легендарное мужество, бросил обломки за борт и покинул флот. В Севастополе перебили моряков-офицеров. Бойня пошла по всему Крыму. Матросы врывались в дома, насилуя женщин и детей на глазах у семьи. Мужчин замучивали до смерти. Мне пришлось видеть их: на волосатой груди ожерелья жемчужные и брильянтовые, руки в браслетах и кольцах. Были средь них и пятнадцатилетние подростки. Многие грубо напудрены и нарумянены. Точно маскарад в аду. В Ялте мятежные матросы привязывали камни к ногам своих жертв и бросали их во море. Впоследствии водолаз, спустившись на дно, сошел с ума, когда увидел, как мертвецы стоймя колышутся, точно морские водоросли. Всякий раз, ложась спать, мы не знали, проснемся ли завтра. Однажды днем банда ялтинских матросов с вожаком-жидом явилась арестовать моего отца. Я сказал им, что он болен, и потребовал предъявить ордер на арест. Разумеется, его у них не было. Я решил потянуть время и просил принести его. Долго пререкались мы, наконец двое пошли за бумагой, остальные остались ждать. Прошло несколько часов. Посланные не вернулись. Бандитам надоело дожидаться, они тоже ушли.

Несколько дней спустя с гор заявилась новая банда – морская кавалерия, головорезы, которых боялись даже большевики. Бандиты, вооруженные до зубов, верхом на краденых лошадях влетели к нам на двор с красными флагами. На флагах многообещающее: «Смерть буржуазии!», «Смерть контрреволюционерам!», «Смерть собственникам!». Кто-то из слуг прибежал ко мне в панике и сообщил, что бандиты требуют есть и пить. Я вышел. Двое матросов спешились и подскочили ко мне. Лица скотские. На одном – брильянтовый браслет, на другом – брошь, гимнастерки в крови. Они пожелали говорить со мной. Я послал всю шайку на кухню, а этих провел к себе. Ирина посмотрела на гостей с недоумением. Я велел принести вина. Уселись мы вчетвером, словно поболтать дружески. Бандиты не смущались, во все глаза разглядывали нас. Внезапно один спросил, правда ли, что я убил Распутина. Когда я сказал, что правда, они выпили за мое здоровье и заявили, что, коли так, бояться ни мне, ни семье моей нечего. И принялись похваляться подвигами против «беляков». Заметив гитару, попросили, чтоб я им спел. Пришлось петь. К счастью, прекратилась похвальба. Я пел, они подпевали припев. Бутылки быстро пустели. Гости становились всё веселей. Мои родители, помещаясь в комнатах прямо над нами, верно, удивлялись, откуда такое веселье. Кончилось всё хорошо. На прощание они долго жали нам руки и рассыпались в благодарностях. Потом вся шайка вскочила на лошадей, приятельски помахала и унеслась со знаменами, надписи на которых сулили нам смерть.

В Ай-Тодоре комиссара-керенца сменил большевик.

«Докатилась до нас новая революция, – писал в „Воспоминаниях“ мой тесть. – Джорджулиани, стража нашего, отозвали, на его место севастопольский Совет прислал матроса Задорожного. В день его приезда я познакомился с ним в караульной. Здоровенный детина с грубым, но в общем не злым лицом. Слава Богу, беседовали мы с глазу на глаз. Он был вежлив. Сели, заговорили. Я спросил, где служил он. Отвечал – при аэропланах. Сказал, что видел меня несколько раз в Севастополе. Обсудили с ним общую ситуацию. Понял я, что он нам сочувствует, хоть поначалу, по его словам, увлекся революцией... Расстались мы друзьями. Великим благом было для нас очутиться под такой стражей. При товарищах своих он обращался с нами жестко, не выдавая истинных чувств своих...»

Меж тем в Ай-Тодор явился еврей Спиро и созвал всех нас, желая устроить нам перекличку. Императрица Мария Федоровна не спустилась – только показалась на миг на верхней ступеньке.

Задорожный приехал в декабре. В феврале он объявил тестю, что все Романовы, проживающие в Крыму, а также семьи и свита их должны быть перевезены в Дюльвер, в имение великого князя Петра Николаевича. Как объяснил Задорожный, для их же безопасности. Потому что ялтинские большевики требуют их немедленной казни, а севастопольский Совет, в котором состоит он, Задорожный, хочет дождаться распоряжений товарища Ленина. Но ялтинцы того и гляди вломятся и устроят расправу. А Дюльвер с толстыми высокими стенами – как крепость, отсидеться возможно. Не то что Ай-Тодор, куда войдет всяк, кому не лень... Таким образом, Дюльвер назначен был местом пребывания всем Романовым, находившимся в Крыму. В Крыму же находились: вдовствующая императрица и мои тесть и теща с шестью сыновьями; великие князь и княгиня Петр и Милица с детьми; княгиня Марина и князь Роман. Однако ж младшую дочь их, княжну Надежду, в замужестве княгиню Орлову, великую княгиню Ольгу Александровну и мою жену отпустили.

В Дюльвере к пленникам никого не впускали. Навещать их позволили только двухлетней дочери нашей. Дочка стала нашим почтальоном. Няня подводила ее к воротам имения. Малышка входила, пронося с собой письма, подколотые булавкой к ее пальтецу. Тем же путем посылался ответ. Даром что мала, письмоноша наша ни разу не сдрейфила. Таким образом знали мы, как живут пленники. Кормили их скверно и скудно. Повар Корнилов, впоследствии хозяин известного парижского ресторана, старался, как мог, варил щи из топора. Чаще всего были суп гороховый да черная каша. Неделю питались ослятиной. Еще одну – козлятиной.

Зная, что по временам они гуляют в парке, жена придумала способ поговорить с братьями. Мы шли выгуливать собак у стен имения. Ирина что-нибудь кричала собакам, и мальчики тотчас взлезали на стену. Завидев поблизости охранника, они спрыгивали обратно, а мы преспокойно шли дальше. Увы, скоро нас раскусили и свидания у стен пресекли.

Однажды я встретил Задорожного. Мы немного прошлись вместе. Поспрошав о пленниках, я сказал, что хочу поговорить с ним. Он удивился и смутился. По всему, боялся, что его увидят вместе со мной. Я предложил ему прийти ко мне поздно вечером, в темноте. Войти незаметно можно через балкон моей комнаты на первом этаже. Он пришел в тот же вечер и приходил еще после. Жена часто сидела с нами. Часами мы придумывали, как спасти императрицу Марию Федоровну и близких ее.

Становилось всё очевидней: цербер наш Задорожный предан нам душой и телом. Объяснил он, что хочет выиграть время, пока препираются о судьбе пленников кровожадные ялтинцы с умеренными севастопольцами, желавшими, в согласии с Москвой, суда. Я посоветовал ему сказать в Ялте, что Романовых надо везти на суд в Москву, а убить их – они и унесут все государственные тайны с собой в могилу. Задорожный так и сделал. Однако всё трудней становилось ему оберегать пленников. Ялтинцы заподозрили неладное, уж и его самого положение висело на волоске. Однажды ночью он разбудил меня: от верных людей узнал он, что утром за пленниками явится отряд матросов, доставит их в Ялту и расстреляет. Задорожный решил на время исчезнуть, так как люди у него в Дюльвере надежные и без него никого не впустят. К тому ж, добавил он, и ребята-пленники начеку. Случись что, винтовки им дадут. Под конец он сообщил, что готовится поголовная резня. Не пощадят никого... Новость неприятная, тем более что всё оружие у нас отняли, защититься нечем.

В самом деле, на другой день в Дюльвер явилась банда и потребовала открыть ворота. Задорожный рассчитал верно. Охрана ответила, что комиссара нет, а без приказа они не впустят. Пулеметы охранников были наготове. Матросы отступили, матерясь и обещая расправиться с Задорожным.

Мы понимали, что Ялта отмстит. Предвидя атаку, Задорожный поехал в Севастополь за подкреплением. Сказал, что вернется с отрядом вечером. Ялта, однако, была ближе Севастополя...

Всю ночь мы сидели на крыше дома. Смотрели на башни Дюльвера и стерегли дорогу: с одной стороны ждали подкрепления, с другой – бандитов. Только под утро показались севастопольские грузовики. Со стороны Ялты не показался никто, и мы отправились спать.

Не успели проснуться – новая весть: пришли немцы. Вот уж никак не ждали. Но в них-то и оказалось наше спасение.

Был тогда апрель, накануне Пасхи. 8 марта советское правительство подписало Брест-Литовский мир. Немцы уже входили в Россию. Входили освободителями. Немудрено: простодушное население, устав голодать и умирать, встречало их с восторгом. Впрочем, они же спасли и дюльверских пленников. Радости дюльверцев, не чаявших выжить, не было предела. Немецкий офицер приказал повесить Задорожного и охрану. И ушам своим не поверил, когда великие князья заступились за них и даже просили оставить матросов у них в Дюльвере и Ай-Тодоре еще на время. Немец офицер согласился, но сказал, что в таком случае умывает руки. По всему, он решил, что от долгого плена их императорские высочества повредились в уме.

Несколько дней спустя узники и тюремщики распрощались. Расставались трогательно. Самые молодые плакали и целовали бывшим пленникам руки.

В мае в Ялту прибыл адъютант императора Вильгельма. Привез от кайзера предложение: русский престол любому Романову в обмен на подпись его на брест-литовском договоре. Вся императорская семья отвергла сделку с негодованием. Кайзеров посланник просил у тестя моего переговорить со мной. Великий князь отказал, сказав, что в семье его не было, нет и не будет предателей.

После освобождения императорское семейство оставалось некоторое время в Дюльвере, потом перебралось в Аракс, в имение брата моего тестя, великого князя Георгия, остальные вернулись восвояси.

Жизнь мало-помалу наладилась. Старики вздыхали с облегчением, но всё ж и с опаской, а молодежь просто радовалась жизни. Радость хотелось выплеснуть. Что ни день, то теннис, экскурсии, пикники.

Мы нашли еще одно развлечение, затеяв газету. Подруга наша, Оля Васильева, очень милая, умная и красивая барышня, стала редактором. По воскресеньям команда наша собиралась в Кореизе. Сперва составлялись «новости», потом Оля читала вслух статьи всех шестнадцати «сотрудников»: каждый на неделе должен был написать одну, тема – по желанию. Мы, молодые люди с неопределенным будущим, описывали воображаемые путешествия и невероятные приключения в дальних странах. Начинались и кончались наши собрания пением газетного гимна. В полночь электричество отключалось, досиживали мы при свечах.

Родные наши тоже интересовались и даже увлекались газетой, но и побаивались. Говорили они, что и невинные забавы могут плохо кончиться. Впрочем, их послушать было, так всё вообще плохо кончится.

Еженедельник просуществовал недолго. Вышло тринадцать номеров. На роковой цифре «журналисты» заболели испанкой и поочередно переболели все. Но, однако ж, когда настал час отъезда и вещей разрешалось взять самую необходимую малость, газету нашу моя жена положила в чемодан первым делом.

Великий князь Александр Михайлович подарил дочери сосновый лесок на скале над морем. Место красивейшее. В 1915 году мы построили в соснах домик, беленный известью, с черепичной внутри и снаружи зеленой крышею. Домик стоял на склоне, так что был кособок и асимметричен. У входа – цветочный газон. В дверях несколько ступенек вниз – и вы на галерее. С галереи еще вниз – холл-прихожая. Холл выходил на террасу с уступами, с бассейном посреди. Вкруг бассейна – колоннада, вся, как и сам коттедж, в розах и глициниях. На той стороне – лесенка в воду. В доме неровность уровня мы обыграли причудливыми лесенками, площадками, балкончиками и т.д. Мебель – дубовая, напоминает английский деревенский дом. На креслах и стульях – кретоновые подушки, на полу циновки вместо ковров. Построить дом построили, а жить не жили: помешали известные бурные события. И только в начале лета 1918 года, в краткий миг всеобщей эйфории, мы устраивали здесь пикники. С продовольствием было туго, съестное приносил каждый с собой. Зато вино лилось рекой: виноградники в Крыму были у всех. И веселились напропалую. Были молоды и жаждали жить вопреки испытаниям прошлым и будущим.

Накануне одной из таких вот увеселительных прогулок разнесся слух, что царь и семья его убиты. Но столько тогда рассказывалось всяких небылиц, что мы перестали им верить. Не поверили и этому, и веселье наше не отменили. Несколько дней спустя слух и в самом деле опровергли. Напечатали даже письмо офицера, якобы спасшего государево семейство. Увы! Вскоре стала известна правда. Но и тут императрица Мария Федоровна верить отказывалась. До последних своих дней она надеялась увидеть сына.

События следовали одно трагичней другого, и я стал спрашивать себя, уж не убийство ль Распутина вызвало их. Так, во всяком случае, думали многие. И сам не понимал, да и теперь не понимаю, как мог я замыслить и совершить поступок нимало не в духе натуры моей и принципов. Действовал я как во сне. Недаром после ночи кошмаров, вернувшись домой, я заснул, как дитя, безмятежно. Совесть не мучила меня, мысль о Распутине спать не мешала. Когда просили меня рассказать об убийстве, я говорил как очевидец, и только.

«Каждый поступил бы так», – сказала великая княгиня Елизавета Федоровна. Да, но «так» – это хорошо или плохо?

В Ялте в ту пору жила старуха инокиня. Почитали ее святой и пророчицею. Непонятная болезнь случилась у нее, доктора помочь не могли. Она стала наполовину парализована и девять лет лежала в келье, закрытой наглухо, ибо ни малейшего сквозняка не переносила. Келья не проветривалась вообще, но всякий, кто входил, говорил, что дивно пахнет цветами.

Отзывались о прорицательнице с таким благоговением, что захотелось сходить поговорить с ней инкогнито. Но, когда я вошел к ней, она протянула ко мне дрожащие руки. «А вот и ты! – сказала она. – Я ждала тебя. Мне приснилось, что ты – спаситель отечества». Я подошел под благословение, но она схватила мою руку и поцеловала. Я был смущен и взволнован. Она смотрела на меня сияющим взглядом. Проговорили мы долго. Я признался ей, что мучаюсь, не убийство ль Распутина причиной всем нынешним трагедиям.

«Не мучься, – сказала она. – Господь хранит тебя. Распутин – орудие дьявола, ты убил его, как святой Георгий дракона. Да и „старец“ отныне хранитель твой. Убив его, ты уберег его самого от будущих его страшнейших грехов.

А Россия должна искупить вину испытаниями. Много времени пройдет, пока будет прощена. Романовы немногие уцелеют. А ты переживешь их и обновлению России поможешь. Ты начал, тебе и закончить».

Ушел я от старицы в смятении. Немыслимым казалось, что и Бог, и Распутин – соохранители мои!.. И всё ж, признаюсь, в течение всей жизни моей имя Распутина не раз спасало и меня, и близких.

 

Глава 27

1918–1919. Последние дни императора и его семьи – Убийство великих князей в Сибири и Петербурге – Вел. князь Александр тщетно просит союзников о помощи – Отъезд в изгнание

Первой большевицкой расправой над императорским семейством было убийство великого князя Михаила, младшего брата царя. Второй – расстрел самого императора и его семьи.

До августа 17-го Николая с женой и детьми продержали под арестом в Царском Селе. Затем Временное правительство постановило сослать их – вопреки надеждам их не в Крым, а в Сибирь, в Тобольск.

С ними же поехали, решив разделить их участь, преданные им люди: фрейлина графиня Гендрикова, гофлектриса м-ль Шнейдер, гофмаршал князь Долгоруков, генерал Татищев, доктора Боткин и Деревеньков, учителя швейцарец Жильяр и англичанин Гиббс и матрос Нагорный, дядька царевича, носивший мальчика на руках, когда тот не мог ходить, и несколько верных слуг.

Когда пароход, переправлявший пленников из Тюмени в Тобольск, плыл мимо Покровского, родного села Распутина, императорская семья увидела с палубы дом «старца». Все потрясения, случившиеся со времени смерти распутинской, так и не смогли поколебать веру императрицы в сибирского «пророка». Может, и это видение на палубе расценила она как распутинское благословение.

В Тобольске узников поселили в доме тамошнего губернатора. Не раз караульным приходилось отгонять от дома народ. Люди, проходя мимо, снимали шапки, крестились, стояли под окнами.

Поначалу условия содержания царской семьи были сносные. Охранники вежливы, а начальник охраны, полковник Кобылинский, искренне привязанный к государям, делал для них всё, что мог. Но после октябрьского переворота «солдатский комитет», так сказать, обесправил его, и узники стали подвергаться унижению и оскорблениям. В феврале 18-го армия было демобилизована, прежние солдаты охраны сменились новыми – наглецами и подонками. Положение заключенных становилось с каждым днем все хуже. Попытки выручить их ничего не дали. Во-первых, государи и сами не раз заявляли, что России не бросят. Во-вторых, делу помешал некто Соловьев, распутинский зять, посланный Вырубовой в Тобольск устроить бегство императорской семьи. Субъект же этот, которому Вырубова слепо вверилась, был разом агентом и большевиков, и немцев. Немцы, временно оккупировав часть России, затеяли вернуть императора и заставить подписать брест-литовский договор. Притом везти его следовало, понятно, тайно. Соловьев вызвался исполнить поручение. С помощью отца Алексея, духовника государей, он связался с ними и убедил государыню, что он и только он, ведомый духом Распутина, в силах спасти их. Уверил их, что отряд, триста человек офицеров, ждет только знака его, чтобы броситься к ним на выручку. Бегство государей действительно готовили монархические организации, но все их посланцы попались в ловушку к Соловьеву и бесследно исчезли. В 1919 году Соловьева с женой арестовала белая армия во Владивостоке. Бумаги его проверили. Вина его была налицо. Все ж удалось им бежать в Германию.

В апреле 1918 года из Москвы прибыл комиссар Яковлев с отрядом в сто пятьдесят человек и неограниченными полномочиями. Спустя три дня он объявил императору, что должен перевезти его, однако не уточнил куда. Уверил только, что никакого вреда ему не причинят. Разрешил вдобавок сопровождать его всем желающим. Императрица оказалась перед мучительным выбором. Царевич заболел, перевозить его нельзя. Сына она бросить не может, отпустить мужа в неизвестность тоже. В конце концов решила последовать за императором, оставив с сыном трех дочерей, учителя Жильяра и доктора Деревенькова. Великая княжна Мария, князь Долгоруков, доктор Боткин и трое слуг поехали с императором и императрицей.

Ехали тяжело, тряслись в тарантасе по скверным дорогам. Лошадей переменили в Покровском, под окнами распутинской избы. В Екатеринбурге путешествие неожиданно окончилось. Всех заключили в доме богатого купца Ипатьева.

Выяснилось, что пленников везли в Москву, но посадили под арест в Екатеринбурге происками уральского Совета с тайного согласия московских властей, чтобы получше припрятать императора. Истинные намерения Яковлева, впрочем, неизвестны. Некоторые считали, что он, напротив, хотел спасти арестантов. Известно одно: позже перешел он на сторону белых, был схвачен большевиками и казнен.

Спустя три недели царевичу стало лучше, и его вместе с тремя сестрами, великими княжнами, перевезли из Тобольска в Екатеринбург. Теперь семья была вместе – это стало ей последним утешением перед гибелью.

Для нового предназначения Ипатьевский дом срочно обнесли двойным дощатым забором чуть не до третьего этажа высотой. Часовые с винтовками сторожили всюду, у дома и в доме.

Бежать отсюда было невозможно. Да и Германия, отчаявшись заставить императора подписать Брест-Литовский мир, бросила его и семью его на произвол судьбы.

Сомнений о своей судьбе у императорской семьи не оставалось. Последние свои дни провели они в ужасающих условиях. Перенесли они все мыслимые и немыслимые унижения. Но еще горшим страданием было жить на глазах охраны, наглой и всегда пьяной. В комнате великих княжон солдаты даже сняли дверь и входили, когда угодно.

Но горячая вера поддерживала их, и они, казалось, уже не страдали. Они жили уже в другом мире, в другом измерении. В последние дни свои в смирении и кротости они оправдывали даже скотство солдатни. Их, как только привезли в Екатеринбург, лишили почти всех их людей. Единственно доктор Боткин и несколько слуг остались им в последнюю поддержку, с ними и приняли смерть.

Судьба узников была решена. Приближение белой армии, сформированной в Сибири под командованием адмирала Колчака, ускорило казнь.

Не буду описывать мерзость злодеяния. Факты сегодня известны. Вопреки стараниям большевиков скрыть следы дела, все подробности его восстановлены следователем Соколовым, терпеливо и добросовестно изучавшим его на месте. Материалы следствия опубликованы. В волнующей книге «Трагическая судьба Николая II» рассказал обо всем и учитель царевича Жильяр, бывший с царской семьей в ссылке. В 1920 году, после падения колчаковского правительства, Жильяр встретился в Харбине с Соколовым и шефом его, генералом Дитерихсом, искавшими куда бы спрятать документы следствия, которые изо всех сил старались заполучить большевики. Глава французской миссии генерал Жанен, отъезжавший с рубежа на рубеж и оказавшийся в Маньчжурии, взялся увезти в Европу несколько личных вещей царской семьи, найденных в ходе расследования, и все материалы дела. Так разоблачены были подробности преступления и названы имена преступников.

Расскажу лишь о странной находке, сделанной следователем Соколовым в подвале Ипатьевского дома. О том слышал я от него самого. На подвальной стене оказались две надписи. Одна – 21-я строфа из поэмы Гейне «Валтасар»: Balthasar war in selbiger Nacht von seinen Knechten umgebracht («Был Валтасар убит в ночи. Рабы – его же палачи»). Другая – на древнееврейском. Позже был сделан перевод: «Здесь казнили вождя Веры, Народа, Отечества. Казнь свершилась».

Двадцать четыре часа спустя расстрела царя и его семьи другая трагедия совершилась в Алапаевске, в ста пятидесяти верстах от Екатеринбурга.

Арестованные весной 1918 года, великая княгиня Елизавета Федоровна, великий князь Сергей Михайлович, князья Иван, Константин и Игорь, сын великого князя Константина князь Владимир Палей, инокиня сестра Варвара и секретарь великого князя Сергея были привезены в Алапаевск и посажены под стражу в здании школы.

Поначалу условия содержания были сносны. Заключенным позволили даже ходить в церковь. Потом все изменилось. К строгости режима добавилась грубость охраны.

Раньше я говорил уж, как погибла великая княгиня и ее спутники. В октябре 18-го тела их обнаружили в разрушенной шахте, куда узников, избив прикладами, бросили еще живыми.

После казней в Сибири и на Урале настал черед расправы в Петербурге. Братья моего тестя, великие князья Николай и Георгий Михайловичи, великий князь Павел Александрович, великий князь Дмитрий Константинович и племянник его князь Гаврила были арестованы. Князь Гаврила уцелел благодаря усиленным хлопотам и ловкости жены его. Остальных посадили в Петропавловскую крепость и вскоре расстреляли. Великие князья Георгий и Дмитрий умерли с молитвой. Великий князь Павел, тяжелобольной, был убит на носилках. Великий князь Николай шутил с палачами и ласкал на руках любимого котенка.

В семье Романовых были они последними жертвами большевиков. Так, в крови и прахе, окончилось правление одной из самых могущественных династий мира, более трех столетий ведшей Россию, и возвеличившей ее, и невольно ее же и погубившей.

В соответствии с договором о перемирии от 11 ноября немецкие войска должны были покинуть Крым и все занятые ими весной российские территории. И оказалось, что в Крыму находится несколько сот русских офицеров. Пробрались они к Ялте еще ранее, тайком, намереваясь спасти великих князей во время пленения их в Дюльвере. Мы с шурьями моими решили вступить в Белую Армию и подали просьбу о зачислении командующему, генералу Деникину. Нам было отказано. Причины – политические: присутствие родственников императорского семейства в рядах Белой Армии нежелательно. Отказ сильно расстроил нас. Мы горели желанием вместе со всеми офицерами-патриотами принять участие в неравной борьбе с разрушителями отечества. В едином патриотическом порыве поднялись по России люди. Новую армию возглавило несколько военачальников. Имена генералов Алексеева, Корнилова, Деникина, Каледина, Юденича войдут в историю российскую, составив славу ее и гордость.

В конце 1918 года флот союзников прибыл в Крым. Мой тесть покинул родину на английском корабле вместе со старшим сыном Андреем и женой его. Великий князь намеревался сообщить союзным правительствам о положении в России, всю тяжесть которого союзники, по всему, недооценивали. Клемансо выслал к нему своего секретаря. Тот слушал великого князя любезно и рассеянно. Прочие оказались не внимательней. Даже и в визе английской было ему отказано. Всё, что случилось с тех пор, только доказало роковую слепоту тогдашних европейских вождей.

Когда весной 1919 года красные подошли к Крыму, поняли мы, что это конец. Утром 7 апреля командующий британскими военно-морскими силами в Севастополе явился в «Аракс» к императрице Марии Федоровне. Король Георг V, в силу сложившихся обстоятельств сочтя отъезд государыни необходимым и безотлагательным, предоставил в ее распоряжение броненосец «Мальборо». Командующий настаивал на отплытии ее и семьи ее вечером того же дня. Сначала императрица решительно отказалась. С трудом убедили ее, что отъезд необходим. В то утро мы все собрались в «Араксе» отметить день рождения великой княгини Ксении. Императрица поручила мне отнести великому князю Николаю Николаевичу письмо, в котором сообщала, что уезжает, и предлагала ему и семье ехать с нею также.

Весть о близком отъезде императрицы и великого князя Николая разлетелась со скоростью света и вызвала колоссальную панику. Люди просились также уехать. Но один военный корабль не мог вместить тысячи и тысячи граждан, бежавших от большевитской пули. Мы с Ириной поднялись на борт «Мальборо», где уже находилась императрица с великой княгиней Ксенией и моими шурьями. Когда Ирина сказала бабке, что для эвакуации людей ничего не сделано и не делается, ее величество объявила севастопольскому союзному командованию, что никуда не поедет, пока хоть один человек, из всех тех, чья жизнь в опасности, останется в Крыму.

Ей уступили, и большое количество союзных кораблей прибыло в Ялту для эвакуации беженцев.

На другой день отплыли и мы вместе с моими родителями.

Тотчас вслед за нами из ялтинского порта отчалил корабль с нашими офицерами, ехавшими присоединиться к белой армии. «Мальборо» еще не поднял якорь, и, стоя на носу броненосца, императрица смотрела, как уплывали они. Из глаз у нее текли слезы. А молодежь, плывшая на верную смерть, приветствовала свою государыню, замечая за ней высокий силуэт великого князя Николая, их бывшего главнокомандующего.

Покидая Россию в этот день, 13 апреля, мы знали, что изгнание – еще не самое тяжкое из того, что ожидало нас. Но мы представить себе не могли, что и спустя тридцать два года ему не будет конца!