В тот день колонну задержали дольше обычного. Остервеневшие полицаи, в который раз пересчитывая нас и вновь сбиваясь, размахивали прикладами. Наконец один из них зычно крикнул:
– Гэть!
Я помчалась домой. Рывком открыла дверь. И в испуге отпрянула. На лавке вдоль стены, на топчане, на табуретах сидели бородатые старики.
– Что случилось, мама? – крикнула я.
– Это ваша дочь? – спросил один из стариков, крохотный, сморщенный, в облезлой кроличьей шубке.
И начал осторожно сползать с топчана, прижимая к животу потертый акушерский саквояж.
– Пришла? – не оборачиваясь, обронила мама.
Раскрасневшаяся, похорошевшая, она была вся в хлопотах. А в изголовье топчана кряхтел и ворочался мой мальчик.
– Мама! Что ты сделала с ребенком? – Не помня себя, я бросилась к сыну.
Старик в шубке испуганно попятился к двери:
– Зайд гезунд (будьте здоровы), – бормотал он, прижимая к груди, словно дитя, свой саквояж.
– Куда же вы? – Мама подскочила и схватила его за рукав. – Не обращайте внимания на мою дочь. Ей вдолбили, что есть только один Б-г на свете – советская власть. – Она едко усмехнулась.
– Что вы такое говорите? – тихо ужаснулся он, деликатно пытаясь выскользнуть из маминых цепких пальцев.
– Вы и теперь их боитесь? Всё! Кончилась эта власть. Теперь мы в руках другого Аммана. – Мама возбуждённо засмеялась.
– Замолчи! – не помня себя, выкрикнула я.
Точно спугнутая стая птиц, старики гуськом начали выскальзывать за дверь.
– Ты разогнала миньян! – Мама всплеснула руками и враждебно посмотрела на меня.
– Я же запретила делать мальчику обрезание! – Подхватив ребёнка, прижала его к себе.
– Тихо, женщины! Нельзя ссориться в такой день. Это плохая примета для мальчика, – раздался за моей спиной хриплый, простуженный голос.
Я обернулась. Прижавшись спиной к холодной печке, стоял Борух Гутман, дед моего мужа. На нём было надето старое женское зимнее пальто с обтерханным воротником. На голове, точно перевернутое птичье гнездо, чернела засаленная ермолка.
– Да-да, вы правы. – Метнув на меня яростный взгляд, мама отрывисто спросила: – Ты что-нибудь принесла?
Я положила ребёнка на топчан, начала сматывать с себя тряпьё, под которым был спрятан котелок с похлебкой.
– У нас сейчас будет настоящий праздник, Борух! – Мама забегала по кухне, зазвенела посудой. – Ай-яй-яй, – причитала она, расставляя плошки на маленьком шатком столике, – сегодня брис у вашего правнука, Гутман! Кто мог подумать, что мы доживём до такой жизни. Какое угощение у нас на столе! Моим врагам такое угощение. – Мама внезапно выпрямилась, подняла вверх руки, прищёлкнула пальцами и закружилась на месте.
– Что вы стоите, Борух? – бросила она через плечо чуть запыхавшимся голосом и запела: – Мой сладкий внучек.
Старик смотрел на неё, покачивая в такт головой и криво усмехаясь, словно не разрешая себе распустить губы в улыбке. Неожиданно с силой дёрнул себя за кадык и затянул густым дрожащим басом:
– Ми ше-бей-рах (слова молитвы за исцеление больного).
Мама в ужасе застыла на месте:
– Гутман! Вы понимаете, что поёте? Вы – сумасшедший, Гутман. – Её глаза расширились в ужасе. – У нас, слава Б-гу, все здоровы.
– А мир? Разве мир не болен? – взвизгнул старик и затряс судорожно сжатыми кулаками над своей головой.
В его водянистых глазах, испещрённых красными прожилками, вспыхнул неукротимый гнев:
– Что вы хотите от меня? – он яростно ткнул костлявым пальцем в мамину сторону, – чтобы я вместе с вами плясал и славил Бга? Тогда кто скажет Всевышнему: «Одумайся, пока не поздно! Посмотри, кто заключил с ТОБОЙ сегодня союз! Не смей позорить своим безумием это чистое дитя!» Разве я могу молчать? В этом мальчике течёт моя кровь!
Гутман картаво булькнул горлом и выскочил за дверь. Ребёнок громко заплакал. Я прижала его к себе, опустилась на топчан и, выпростав грудь, сунула сосок во влажный, горячий ротик.
– Что за человек! – горько усмехнулась мама. – Всю жизнь с кем-то воюет, ищет справедливости и сводит счёты. Теперь он взялся за Б-га. – Она поправила пелёнку и тихо проронила: – Не слушай этого старика, мой внучек! Б-г нам дал два костыля в этой жизни – терпение и надежду. – Мама бросила на меня быстрый взгляд и крикнула вне себя: – Молчи, безбожница, молчи!
Откуда она брала силы для жизни? Теперь я много старше её. По возрасту – годится мне в дочери. И если свершится чудо и мы встретимся с ней ТАМ, как ей узнать меня?
– Симэлэ! Симка! – окликну я её. – Мамка моя!
Прошло два месяца. Весна в тот год выдалась переменчивая, капризная. Морозы сменялись оттепелью. То наметало сугробы, то снег оседал, истекая ручьями и маленькими озерцами луж. Мои короткие войлочные ботики не успевали просохнуть за ночь. Я приходила домой продрогшая и обессиленная. Тотчас валилась на топчан.
– Устала? – робко спрашивала мама, подкладывая мне под бок мальчика.
Он слабо хныкал и колотил ручками.
– Корми, – нетерпеливо подгоняла она.
Я вынимала из-за пазухи пустой, вялый мешочек груди и тотчас засыпала тяжелым, беспробудным сном.
В одну из ночей мне причудилось, будто кто-то трясёт кровать и кричит: «Златка, проснись!» Я через силу разлепила глаза. Мамина холодная рука дёргала меня за плечо:
– На днях будет акция.
– Акция?! – тихо вскрикнула я. – Не может быть! Это всё выдумки.
– Ша-ша. – Мама прикрыла мой рот своей ледяной ладонью. – Мне сказал верный человек, – прошептала она.
Мальчик, зажатый между наших тел, начал ворочаться и кряхтеть.
– Ч-ш-ш, – зашипела мама, успокаивая его.
Мы прислушались к настороженной тишине комнаты, где на полу, на грудах тряпья, в каждом углу ворочались и вскрикивали со сна люди.
– Я договорилась с одной знакомой, она согласна взять ребенка. Её фамилия Станкевич, – словно издалека донёсся мамин шепот. – Если со мной что-то случится, не смей убиваться. Нам обеим всё равно не выжить. Осталось всего четверть стакана пшена.
Это тебе на самый черный день.
«Чёрный день!» Меня внезапно охватил озноб. За стеной послышались шаркающие шаги, кашель.
– Юден! Арбайт! (Евреи! Работать!), – донеслись гортанные голоса с улицы.
– Быстрей вставай! Опоздаешь, – испугалась мама. Я лихорадочно начала наворачивать на себя тряпьё. Она заметалась, пытаясь мне помочь. И когда я была уже у самых дверей, чуть слышно прошептала мне на ухо: – Запомни: Шорная 5. Катя Станкевич.
– Поговорим вечером, мама, – оборвала я её и выскочила за порог.
Назад, в гетто, нас пригнали лишь в конце следующего дня. На ночь нас заперли в заброшенном амбаре, неподалеку от кирпичного завода, на окраине города.
Было ещё светло. У ворот стоял Головняк, самый злобный из полицаев. Увидев нашу колонну, пьяно засмеялся:
– А, птахи, прилетели-таки до своего гнёздышка! А мы здесь без вас вчера вечером повеселились. Постреляли немножко жидков. Ну, танцуйте на радостях! – Вскинул карабин, повёл его вдоль колонны и грозно прикрикнул: – Ну! Танцуйте!
Колонна на миг замерла. Внезапно вокруг меня послышалось шарканье и топот. Я стояла, оцепенев. И вдруг очнулась, почувствовав свои ноги. Они быстро, пружинисто двигались, переступая с пятки на носок. Казалось, зажили своей, отдельной от меня жизнью. Головняк яростно цикнул слюной и покачнулся:
– Гэть отсюдава! Жидовня! Гэть!
Мы стояли, не шевелясь. Потом по одному начали проскальзывать через арку ворот. Миновав плац, я стремглав помчалась к нашему дому.
– Златка? – Гутман приподнялся с тюфяка, расстеленного на полу.
– Где мама? – прохрипела я.
– Не нужно плакать! – И растянул губы в натужной улыбке, обнажая младенческие беззубые дёсны.
Из его глаз текли медленные стариковские слёзы:
– Знаешь, где сейчас твоя мама? У престола Всевышнего. Её душа молится и кричит: «ТЫ должен спасти мою кровь». – Он пронзительно посмотрел мне в глаза. – Можешь поверить, твоя мама добьётся своего. А сейчас беги к юденрату. Их ещё не увезли.
Тела уже были сложены в штабеля. Их успел присыпать мелкий лёгкий снежок. Мама лежала с краю. Я узнала её по юбке. Правая рука, неловко вывернутая назад, свешивалась вниз, точно подавая мне знак.
– Мама! – кинулась я к ней.
Но полицай толкнул меня в грудь, и я упала на колени.
– Ты совсем спятила, – внезапно услышала мамин низкий голос. – Уходи отсюда! Уходи! Этот зверь сейчас убьёт тебя!
На нашем топчане стало просторней. На нем осталось лишь двое – я и мой мальчик Эля.
Эля беззвучно копошился в тряпье, а я латала драный мешок из дерюги, который пах клеем и кожей. На боку его зияла дыра.
– Было у матери десять мальчишек, – чуть слышно пела я, – Бже мой, Б-же мой, десять мальчишек.
– Что ты поёшь ребёнку? – Старик Гутман вдруг вскочил со своего тюфяка и сверкнул глазами. – Хватит этого еврейского плача!
Наш мальчик должен ничего не бояться. Хватит! – грозно повторил он и сжал кулаки.
Его пальто распахнулось, открыв короткую грязную рубаху и впалый живот, поросший седым волосом. Я угрюмо подумала: «Что нужно от меня этому несчастному старику? Я тоже хотела ничего не бояться. Но разве не мои ноги выплясывали перед Головняком?
Разве не я каждый день протискиваюсь в середину колонны, чтобы меня не огрели прикладом? И разве не мои локти и колени елозили перед юденратом?»
– Идите и прилягте, Борух, – сухо оборвала его.
Он виновато посмотрел на меня, сник и поплёлся в свой угол тяжёлой стариковской походкой.
После того как мамы не стало, каждое утро, чуть свет, Гутман начал куда-то исчезать. Мы виделись только по вечерам. Он приходил продрогший и усталый. Открывал крышку подпола, где я целыми днями отсиживалась с ребенком, и помогал мне оттуда выбраться.
– Смотри, что заработал сегодня. – И выгружал из карманов маленькие луковки, подгнившие картофелины, жухлые капустные листья. – Думаешь, если старик, значит, уже всё? Нет! Свою семью еще могу прокормить.
Гутман хорохорился, вышагивая из угла в угол, пока я готовила похлёбку. Случалось, украдкой робко касался мальчика.
– Что вы там шепчете, Борух? – однажды спросила я его.
Гутман смешался и отдёрнул руку:
– Скажи, как понять? Вокруг пепел и смерть, а здесь – чудо.
Новая жизнь. Быть может, это ОН подаёт нам знак, что мы будем прощены?
– Прощены?! Кем? Вашим Б-гом? – выдохнула в гневе.
Меня охватила неизъяснимая злоба. Эта еврейская униженность!
Эта вечно согнутая спина, ожидающая удара!
– В чём наша вина? В том, что хотим жить? Чем мы хуже других?
Гутман вздёрнул вверх бороду и двинулся на меня:
– Ты считаешь, что мы безвинно страдающие?! Хорошо, я тебе скажу! Твой отец бросил тору и пошёл делать революцию. Мою невестку Эстер волновала жизнь пролетариев всех стран, но не волновала жизнь её мальчика. Мой сын Шимон, это особый разговор. Но он тоже решил, что лучше служить новой власти, чем тачать сапоги или шить картузы. У нас что, мало было своего горя, своих еврейских забот? Зачем они влезли в смуту? Почему захотели танцевать на чужой свадьбе?
– Почему чужой? – вспыхнула я.
– Потому что мы – чужаки, – закричал он, – потому что нигде и никогда нас не хотели, не хотят, и не будут хотеть. – Бросил на меня пронзительный взгляд и усмехнулся. – Ты переживешь меня и ещё не раз вспомнишь Боруха Гутмана.
С тех пор как не стало мамы, мы – я и мой сын Эля – всегда вместе. Лишь только там, за спиной, в мешке с заплатой на боку, начиналась тихая возня, как мой хребет натягивался, точно тугая струна. Лёгкий толчок в спину, слабое кряхтение – а я уже вздёрнула плечи, уже начала качать между торчащих лопаток маленький, почти бесплотный комочек.
– Ч-ш-ш, – еле слышно сквозь стиснутые зубы выталкивала из себя тихие звуки. – А-а-а, – пела, не разжимая губ.
Он тотчас затихал, мой сынок.
«Видишь, мама, какой умный у нас мальчик, – беззвучно роняла в пустоту». – «Почему ты ходишь с ребёнком по гетто? Почему не отнесла его к Станкевичам? И не смей делать вид, что ты забыла адрес. Шорная 5. Слышишь? Я тебе говорю! Шорная 5. Увидишь, это плохо кончится». – Голос мамы дрожал и рвался от страха. «Ни за что, мама! Я не отдам его. Теперь ни на секунду не оставляю его одного. Но сколько можно объедать Гутмана? – Я вскидывала плечи и еще туже подтягивала лямки мешка. – Хватит, мама. Не рви свою душу. Ты своё уже отмучилась». – «Прошу тебя, будь осторожна. Обещаешь?» – устало шептала мама. «Да, да, да», – кивала я в такт шагам, ныряя головой в плечи. Бесцельно брела, глядя себе под ноги, стараясь не замечать развалин и пожарищ.
Однажды кто-то схватил меня за полу пальто. И тотчас со всех сторон потянулись худые, дрожащие, сморщенные ладони:
– Подай что-нибудь. Подай!
Я огляделась и замерла в испуге. На ступенях полуразрушенной синагоги сидели и лежали оборванные, измождённые старики. Среди них был Гутман. Он встретился со мной взглядом и быстро юркнул за чью-то спину. «Так вот откуда эти крохотные луковки, эти полусгнившие картофелины, эти крохотные корочки хлеба». Я помчалась, не разбирая дороги. Сзади, в мешке, закряхтел и заплакал мальчик.
И настал день. Я осталась одна на топчане. Теперь могла растянуться, могла вольготно разбросать руки, лечь на спину. Но я теснилась у самого края, не смея занять место мамы и Эли. «Как вы там без меня? – тихо роняла в пустоту. – Не скучайте. Скоро приду.
Жду своего часа».
С раннего утра выходила на улицы гетто. Брела, заглядывая в лица прохожих:
– Вы не видели здесь мешка? С заплатой на боку? Там мой сын Эля.
Люди отворачивались, прятали глаза, спешили от меня прочь.
Иногда слышала за своей спиной приглушенный шёпот:
– Это та самая, которая потеряла ребенка в облаве. Затоптали.
И тогда из горла против моей воли вырывался сиплый клёкот. Я вздёргивала плечи и растопыривала локти. Мне казалось, что за спиной тонко вскрикивал мой мальчик.
– Ч-ш-ш, – выталкивала из себя, – а-а-а, – не то пела, не то плакала, не разжимая губ.
А ноги неудержимо несли меня к юденрату, к тому месту, где совсем недавно в штабеле тел лежала мама. «Ты ругала меня за то, что я – безбожница, – беззвучно кричала в никуда, – теперь ты у престола твоего Всевышнего. Так пусть ОН ответит тебе, почему не уберёг нашего мальчика!» – «Разве на всех может хватить ЕГО милости? – робко всхлипывала мама. – Посмотри, сколько вокруг горя».
Домой я приходила затемно. У порога метался старик Гутман.
– Где ты ходишь? Ты что-нибудь сегодня кушала?
Борух пытался заглянуть мне в лицо. Я проходила мимо и опускалась на топчан. Сложив по-бабьи руки на животе, он начинал жалостливо тянуть:
– Златка! Скажи хоть слово! Ты теряешь разум, моя девочка! – Потупившись, я враждебно молчала. Однажды, заискивающе улыбаясь, взял меня за запястье:
– Послушай одну майсу (историю). Знаешь, что такое ум для еврея? Это его войско – раз, это его земля – два, это его наследство – три, это – его учитель, это – его радость жизни. – Старик, поочередно загибая мои пальцы, собрал их в кулак и потряс им в воздухе.
– Ну а теперь отбери всё это! С чем останется еврей?
Гутман засмеялся низким, задушенным голосом, кашляя и задыхаясь. Я вырвала у него руку и отвернулась. Он тяготил меня, этот старик. Своей болтовнёй, своим сиплым дыханием, своей шаркающей походкой. Случалось, вдруг исчезал – и я с облегчением вздыхала. Иногда с безразличием думала: «Умер». Но он появлялся неизвестно откуда, выкладывая из карманов жалкие объедки, и тотчас валился на свой тюфяк. Прерывисто дыша и не открывая глаз, шептал посиневшими губами:
– Пока Б-г не скажет: «Хватит», до тех пор мы должны жить.
– Какой Б-г? О ком вы говорите? – однажды, не помня себя от бешенства, вскрикнула я. – Оглянитесь! Где он, этот ваш Б-г? Если ОН есть, то это – убийца!
– Тихо, чтобы ОН тебя услышал, не нужно так сильно кричать.
– Борух качнулся и бессильно прислонился к стене. – Вот ты говоришь: «ОН виновен!» У тебя свой счёт с ним. Но у меня тоже свой счёт. Или думаешь, я – каменный? И только твоя боль – это боль?
– Лицо его дрогнуло и сморщилось.
Старик взмахнул рукой, и в неверном колеблющемся свете коптилки по стене метнулась тень.
– Да, ОН связался со злом. ОН отдал нас во власть зверья. Здесь ты права. – В его глазах блеснула ярость. – Но быть может, это возмездие за наше зло? Возьми, к примеру, меня. Я в гневе отступился от своего сына. Так почему ОН не может отступиться от меня? Разве я создан не по ЕГО подобию? И если мы заключили с НИМ союз, то значит, когда один из нас пойдет по ложному пути, другой должен остановить.
– Живите сто двадцать лет, – устало оборвала я, – разговаривайте со своим Б-гом. А с меня хватит.
– Но если каждый еврей скажет «хватит», – с яростью выдохнул Гутман, – то кто будет петь: «Народ Израиля жив»? Посмотри, сколько нас осталось!
– С чего вы взяли, что я – еврейка, Борух? – насмешливо обронила, покачиваясь из стороны в сторону. – Я – человек, и больше никто. Знаете, что меня связывает с вашим еврейством? Только колючая проволока, Головняк и немцы.
– А кровь? – Он отшатнулся от меня. – Значит, кровь – ничто?
– Гутман исподлобья посмотрел и криво усмехнулся. – Да, конечно! О чём разговор? Что значит для тебя твой род, тьфу! – Он шаркнул ногой, словно растер плевок, и презрительно сощурился. – Пусть эти евреи рожали, мучались, растили детей, оберегали их от смерти. Ты сама по себе! Тебя родила советская власть!
– Слушайте, Борух! Что вы хотите? – в раздражении бросила я.
«Что нужно этому старику? Почему он не даёт мне спокойно умереть? Зачем пытается царапать мою душу пустыми, никчемными словами?»
– Что хочу? – Гутман наклонился совсем близко и заглянул мне в глаза.
На меня пахнуло затхлым стариковским запахом.
– Хочу научить тебя думать о вечности. Когда думаешь о вечности, меньше льёшь слёз о себе. – Он положил мне руку на голову, и я почувствовала, как дрожат его пальцы. – Тебе выпало страшное время. Но нужно жить. Дерево не должно умереть, даже если буря сломала ветки.
«Значит, мой Эля – всего лишь ветка?» – Меня, как огнем, опалило ненавистью. Я резко отстранилась. Рука Гутмана бессильно повисла в воздухе.
– Значит, для вашего Б-га мы – всего лишь хворост! Дровишки для костра истории?
Жалко улыбаясь, он поплёлся в свой угол. Внезапно за окном раздались выстрелы, крики, топот ног.
– Вейзмир (горе мне), – тонко вскрикнул Борух.
«Он просто боится смерти, этот жалкий старик». – Меня передернуло от презрения и гадливости. Я с силой толкнула его под топчан, резко дохнула на коптилку. Нащупала в темноте обрезок трубы и, зажав его в руке, стала у двери.
Мы, тоскующие по праведникам! Мы, толкующие об их деяниях.
Отчего никогда не говорим: «Он здесь, рядом»? А всегда: «Далеко. В другой стороне». Быть может, по слепоте своей?
Я перестала выходить из дома. Лежала целыми днями на топчане, повернувшись лицом к стенке, то выныривая, то вновь проваливаясь в зыбкую дрёму.
Однажды очнулась от слабого шороха за спиной. С трудом повернула голову. И чуть не вскрикнула от испуга. Рядом, разбросавшись во сне, лежал ребёнок. Худая ручонка, сжатая в кулачок, была вскинута вверх. Рыжеватые локоны разметались по тряпью. «Я еще не умерла, а топчан уже заняли», – безучастно подумала и прикрыла глаза. Словно издалека донесся до меня хриплый голос Гутмана:
– Златка! Посмотри на свою дочь!
– Дочь? – вяло, точно во сне, удивилась я.
И вдруг вскинулась, порывисто приподнялась на локте:
– Пусть её заберут отсюда. Здесь нет места. Тут всё занято.
– Но её некому забрать. – Гутман сморщился, как от боли.
По его длинному крючковатому носу поползла тяжелая капля.
Он смахнул её грязным, дрожащим пальцем и хрипло прошептал:
– Немецкие евреи из Гамбурга. Вчера была акция…
– Что мне за дело? – безразлично бросила я и враждебно посмотрела на девочку.
– Животная! – неожиданно тонко всхлипнул Гутман и топнул ногой. – Животная!
Брызжа слюной, он неумело ударил меня по лицу и бессильно заплакал.
– Симкэ, Симэлэ, – слышалось теперь целыми днями с тюфяка, – будешь кушкать? – Завернув что-то в тряпочку, Гутман совал этот узелок в рот девочке. Раздавалось сопение, причмокивание и тихий счастливый смех старика. – А айтыню (гулять)? Девочка хочет айтыню? – Он подхватывал её на руки и подносил к окну.
В один из дней вдруг заметила, что невольно внимательно вслушиваюсь в отзвуки той жизни, что жили эти двое. Однажды тихо спросила:
– Почему Сима?
– По-твоему, твоя мама не достойна того, чтобы девочка носила её имя?
И Гутман окатил меня пренебрежительно-холодным взглядом.
С той поры как в его закутке появилась девочка, он разительно изменился. Казалось, начал новую жизнь. Стоило ей уснуть, как тотчас исчезал. Прибегал взволнованный и запыхавшийся.
– Спит? – спрашивал он, вытягивая худую длинную шею, на цыпочках крадясь к тюфяку.
Этот старик умел добиваться своего. Постепенно возвращаясь к жизни, я начала нянчиться с ребенком. Но безысходность не отступала ни на шаг.
– Зачем всё это, Борух? – однажды спросила, качая девочку на коленях. – Вы же понимаете, что нас ждёт.
– Ай, ты не знаешь Гутмана, ты не знаешь, какой он ловкий, какие дела умеет обделывать. – И лукаво глянул на меня.
А через день пришёл торжественный и важный.
– Причешись, – капризно бросил мне, – посмотри, на кого похожа. Сейчас ты пойдёшь на Огородную, десять. Скажешь: «От Гутмана». Там тебя сфотографируют на паспорт.
– Какой паспорт? О чём вы, Борух? – поразилась я.
– Какой же ещё? Конечно, русской женщины! – небрежно ответил старик и пощекотал девочку заскорузлым пальцем. Та заливисто рассмеялась. Он подхватил её на руки, поднёс ко мне:
– Посмотри, вы обе курносые, голубоглазые. Вылитые шиксы (иноверки). Я обо всем договорился. Вас выведут отсюда и устроят на хуторе. Будете там жить. Есть свинину и запивать её молоком, как делают все хозеры (нечестивцы). Подержи!
Он передал мне ребёнка, сел на топчан и начал сосредоточенно ощупывать полу пальто. Его пальцы скользнули куда-то вглубь, за подкладку:
– На! – Он протянул мне два кольца.
– Что это? – отшатнулась я.
– Золото. Знаешь, эти хозеры правы. Еврей действительно падок на золото. И знаешь почему? Еврей знает – рано или поздно ему придется выкупать чью-то жизнь.
– Где вы их взяли, Борух? – Я осторожно дотронулась до колец.
– Украл, – безмятежно ответил он.
И, глядя на мое обескураженное лицо, рассмеялся:
– Украл у паскудника Кугеля из юденрата. За три картофелины в день я учу его молитвам. Этот мамзер (байстрюк) перед лицом смерти вспомнил, что он наполовину тоже юде. Но это не помешало ему обчистить гамбургских евреев. Так что бери с чистой душой.
Как знать, может быть, это обручальные кольца родителей нашей Симки. И смотри, не дай себя обмануть. Одно кольцо отдашь сейчас, второе – когда доведут до места.
– А вы? Что будет с вами, Борух? – немеющими губами спросила я.
А сердце внезапно, помимо моей воли, забилось от радости: «Жить! Жить!»
– Со мной? А что может быть со мной? – Он задиристо вздернул голову. – За меня нечего волноваться. Я – тертый калач. Ты даже не представляешь, какой я живучий. И потом, почему человек сам должен думать о себе? – насмешливо вскинул он густые седые брови. – Что тогда будет делать Б-г? Пусть тоже поломает голову! Где ОН ещё найдет такого спорщика, как я?
Гутман криво усмехнулся. По его впалым щекам текли мутные слезинки.
Fort Lee, 2003 г.