Через несколько недель Осинин получил из Верховного Суда РСФСР отказ на свою жалобу. Но странное дело, он встретил этот удар судьбы спокойно, словно ждал подобной концовки. Можно было бы написать еще одну «жалобенцию» в Президиум Верховного Суда РСФСР, но уже в порядке надзора, а потом в Прокуратуру РСФСР вплоть до Генерального прокурора СССР по принципу «бумага все стерпит» и так далее до бесконечности.

Однако писать жалобу выше он почему-то передумал, решил повременить, тем более что узнал от местных ребят, что его потерпевший Харитонов скончался в больнице от спайки легких, которая образовалась вследствие ранения в левой стороне груди.

«Если бы Харитонов умер до судебного разбирательства от ран, приговор суда был бы намного суровее, — подумал про себя Осинин. — Стоит ли писать и добиваться справедливости, если в деле имеется труп? Но, с другой стороны, если разобраться, какое это имеет в сущности значение? Ведь у меня фактически самооборона. Я защищал свою жизнь от пьяных, которые к тому же, видимо, имели намерение меня ограбить, увидя на моем пальце массивный золотой перстень. Ведь мое лицо не футбольный мяч».

Со дня на день теперь Осинина должны были отправить на этап. Все свое вольное шмотье он поменял на зэковские сапоги, черный мелоскиновый костюм и «сталинку». Выглядел он теперь заправским стопудовым зэком.

Итак, снова срок, снова ему придется окунуться в ненавистное уголовное болото, омерзительное, зловонное болото, откуда не каждый может выбраться живым, а если и выбирается целым физически, то становится морально опустошенным или превращается в морального урода. Тяжело отмываться от болотной грязи…

Чудовищное это место — тюрьма (ужаснее не придумаешь), и страшна она не железными засовами, решетками и скудным пайком, а страшна общением с двуногими шакалами…

Так размышлял Осинин, расхаживая по камере. Постепенно в голове его возникли стихи:

Дом казенный, дорога дальняя… Ты прости-прощай, моя волюшка! Эх ты, доля моя печальная: Лес таежный — не чисто полюшко. Холода, снега, вьюги кружатся Над моим лихим одиночеством. Распрощаюсь я с моей суженой, Позабуду я имя с отчеством. Вы надолго меня забудете, Дети малые, жена-ладушка… Рассмотреть бы сквозь дали будние, Хоть жива ли там моя матушка? А потом уснуть бы без просыпу. Что мне жизнь моя — да без волюшки ? Эх ты, доля моя каторжанская. Позаброшено чисто полюшко…

В лесной зоне, в которую он попал, царила анархия. В лагере содержалось более трех тысяч человек и, следовательно, по законам логики к этому можно было применить перефразированную поговорку: «Чем больше лес, тем больше дров».

«Дров» здесь мог нарубить каждый, кому не лень, у кого было больше сил и прав.

Кормежка в лагерной столовой, или шушарке, как ее презрительно называли сами же зэки, была отвратной. Тушенка в банках, которая должна была закладываться в котлы, продавалась поварами «налево» — блатным или их знакомым за деньги. Продавались также масло, рыба и лук.

Рассказывали, что в этой зоне несколько лет назад голодные зэки, доведенные до отчаяния, закинули в кипящий котел одного очень алчного повара и сварили его в нем.

Но урок не пошел впрок. Из столовой все так же продолжали «крысятничать». Некоторые повара, которые не хотели продавать продукты отрицательным, изрядно избивались или облагались данью. Так что у последних выбора не оставалось.

Слабодушных или физически слабых, кто не мог постоять за себя, жестоко и нещадно колотили, иногда со смаком, с наслаждением.

Обычно встречали по одежке. Блатные, как правило, были одеты прилично, в черные мелоскиновые костюмы, иногда некоторым удавалось носить вольные рубашки. Неимущие же вынуждены были таскать мешковатые несуразные куртки и брюки серого цвета, в которых выглядели зачастую жалко и смешно.

Эта обезличенная серая масса провоцировала блатяков на беспредельные «подвиги». «Серых» заставляли на себя работать. Некоторых молодых и симпатичных насиловали.

А однажды одного «серого», которого заподозрили в наушничестве, привязали к станине циркулярки, чтобы заживо распилить его на две части. Бедняга взмолился, он отчаянно орал, его глаза были дико выпучены, словно у рака, и когда до его мошонки оставались считанные сантиметры, циркулярка неожиданно остановилась — то ли энергия была отключена, то ли заело где. Тогда над ним сжалились и отвязали, но несчастный после этого так и не пришел в себя, он начал заговариваться и в конце концов У Него появились признаки тихого помешательства.

Многим вновь прибывшим указывали на него, как на ходячий печальный образец несостоявшейся суки.

В отношении работы Осинину не совсем повезло — — при распределении его назначили в бригаду по разделке леса, который привозили с лесоповала на огромную площадку. Виктор работал сучкорубом. Работа была не из легких. Ему вменялось в обязанности обрубить остроконечным топором сучки с издающих ароматный запах сосен. И так целый день — с утра до вечера. Почти без передышки. Вначале он валился от усталости, страшно ныли руки и ноги. Едва дойдя до койки, он плюхался на нее и мгновенно засыпал мертвецким сном, не заходя в столовую. Но постепенно Виктор втянулся, и ему даже нравилось приводить в порядок деревья и очищать сосны от сучков и веток.

У него теперь оставалось много свободного времени. По вечерам он читал, а когда зэки прознали про его юридические наклонности, то гурьбой повалили к нему, и ему пришлось сочинять людям жалобы.

Одна из жалоб, написанная Осининым по поводу незаконного обвинения одного старика в убийстве, оказалась удачной. Срок наказания старику снизили на пять лет, и авторитет Виктора поднялся, но это не очень понравилось администрации колонии, которая ненавидела и боялась «кляузников».

Его упекли в изолятор на 15 суток, найдя так называемую «солдатскую» причину, якобы за плохую заправку койки. Формально вроде бы все по закону, ни одна комиссия не подкопается, но фактически на поверку выходило — узаконенный беспредел.

Изолятор, как всегда, был набит битком. Воздух был спертым. Из параши, огромной бадьи, стоящей в углу камеры, исходил бьющий в нос острый запах мочи. Обессиленные от скудного пайка, люди спали, словно сонные мухи.

Сплошные огромные двухэтажные нары, верхняя часть которых упиралась в маленькие тусклые оконца, забранные несколькими рядами решеток, которые украшались железными жалюзями, могли вместить не всех желающих протирать их. Поэтому многим приходилось спать на цементном полу. На нем прозябали преимущественно люди «второго» сорта — хозобслуга (повара, посудомойки, дворники, прачки и т. д. ). Иногда «голубые». Но последних, как правило, содержали отдельно.

Соседом по верхним нарам, где спал Осинин, оказался ростовский парень по кличке Гончар, тщедушный малый, по всей видимости, тубик, который все время кашлял и отхаркивался в баночку. Обычно тубиков кормили в изоляторах по улучшенной норме, больше давали хлеба, да и масла немного перепадало иногда, но к Гончарову власть имущие оказались почему-то слишком жестокими.

— За что окунули, земляк? — поинтересовался У него Осинин.

— Завхоза пригрозил пришить. Придирался, паскуда, за всякую мелочь. Такая крыса противная, все в вещах моих ковырялся да сигареты мои втихаря присваивал. Ничтяк, я ему устрою, — мстительно произнес Гончар тонкими, словно лезвие, пересохшими губами.

По его голосу и интонации чувствовалось, что Гончар свою угрозу осуществит. Его черные глаза на узком аскетическом лице горели лихорадочным огнем, а истонченные желтоватые пальцы сжимались в кулаки.

По правую сторону от Осинина лежали козырные. Их упрятали за игру в карты.

На следующий день Осинин проснулся от грохота открываемой железной двери.

— Сталик?! — воскликнули почти разом несколько блатных.

Перед нарами стоял огромный, необъятной ширины мужчина с кавказскими усами на полном властном лице.

— Залазь, Сталик, — подобострастно произнесли несколько человек.

— Я смотрю, у вас здесь переполнено, — недовольно пробасил Сталик.

— Потеснимся, в тесноте — не в обиде. Может, завтра кого-нибудь нагонят.

— Это ты, Гончар? — грозно обратился грузин к тубику.

Гончар спокойно взирал на Сталика.

— Я спрашиваю, ты, что ли? — зарычал Сталик. — А ну вставай, фуфлыжная морда!

— Ты что-то перепутал, Сталик. Наверное, хрен с трамвайной ручкой, — спокойно и твердо ответил Гончар. — Надо разобраться вначале, прежде чем говорить. А за свои слова ты ответишь!

Реакция Сталика на фразу тубика оказалась логическим аккордом его угроз. В одно мгновенье он тигриным прыжком каким-то непостижимым образом вспрыгнул на нары, почти на двухметровую высоту, схватил Гончара за грудки и кинул его на пол, потом тут же спрыгнул вниз, снова схватил его, как котенка за грудки, приподнял и несколько раз стукнул об дверь.

На шум прибежали контролеры.

Увидев разгневанного Сталика, надзиратели всполошились и заискивающе запричитали:

— Что случилось, Сталик? Успокойся, успокойся.

— Заберите этого паскуду, а то я его растерзаю! — от волнения Сталик стал говорить с явным акцентом.

Дверь с лязгом отворилась, и бледного, с гневно горящими огнем мщения глазами Гончара контролеры дернули за руки и выволокли в коридор.

Осинин растерялся, он не знал, как надо было поступить — то ли вступиться за Гончарова, то ли сохранить нейтралитет. Но если Гончар действительно просадил в стары, то его вмешательство было бы неправильным, да и к тому же кавказский детина был слишком уж мощен и здоров.

Хоть и есть поговорка «Бык здоров, пищит, а в банку лезет» (имеется в виду консервная), но «ice же в четырех стенах такие, как Сталик, могут иногда загулять, а может, он действительно прав? Слишком уж много фуфлыжников и педерастов, позорящих мужской род, развелось на зонах!

Но все же сомнения в справедливости обвинения и действиях Сталика не покидали его.

На следующий день Сталика благодаря вмешательству самого «хозяина»' выпустили. Некому было возглавлять бригаду на лесоповале, хотя он и жестоко избил шныря. Начальнику колонии нужны были проценты и перевыполнение плана, да хорошая премия в звонкой монете, а не моральное перевоспитание, в любом случае, как правило, не приводящее к успеху.

А еще через несколько дней всю зону и изолятор взбудоражила новость — Гончар сбежал ночью из изолятора и, ворвавшись в барак, где спал Сталик, разбудил его и со словами: «Получай, мразь!» — всадил ему остро отточенный штырь в самое сердце.