Рассказ кавалериста

Это было под Лаояном. Наш эскадрон был спешно переведён на левом фланге далеко в сторону и расположился в двух деревнях. Подозревалось обходное движение неприятеля. Дня через два после прибытия меня позвал эскадронный и дал приказ: взять двадцать человек и сделать рекогносцировку на Фун, или Хун — не помню — и на Лу-фу, две деревни, лежащие почти в горах. Получились сведения, что там показались японцы.

Мы разобрали маршрут по карте, я вернулся к себе, велел людям приготовиться, и часа через два мы выступили. Деревня Фун должна была находиться верстах в пятнадцати к северу. Доехав до неё, надо было взять на северо-восток, добраться по очень пересечённой местности до Лу-фу, расположенной на дороге, ведущей через какой-то перевал и оттуда, другой уже дорогой, вернуться назад, описав, таким образом, треугольник, вершина которого находилась на месте стоянки нашего эскадрона.

К ночи мы должны были дойти до Фун, сделать там привал и с рассветом тронуться на Лу-фу. Так это и случилось. Поднимаясь на возвышенности, спускаясь в пади, объезжая поросшие мелким лесом сопки, мы ещё до наступления темноты добрались до края котловины, по дну которой бежал порядочный ручей. Глазу открылась большая и глубокая долина, обрамлённая то пологими, то крутыми холмами, дальше переходящими в настоящие горы. По ту сторону, несколько влево, рассыпались фанзы большой деревни. Перед ней зеленели поля. До неё было версты три.

Я не стал подходить к деревне вечером. Выбрав подходящее место, сделали привал и провели ночь, не разводя огня. С рассветом спустились в покрытую туманом долину, проехали по мосту, перекинутому через обрывистые берега ручья и встретили нескольких китайцев.

— Япезэ ю? Японцы есть?

— Ми ю. Нет.

— Это деревня Фун?

— Да, Фун.

Осмотрели деревню и увидели, что из неё ведут две дороги, одна на север через ущелье, другая по холмистому краю долины вправо. Первая вела прямо в горы, вторая на Лу-фу. Тронулись по ней дальше.

Постепенно поднимаясь, дорога извивалась, как червяк по подножиям сопок, ныряла в пади, переползала через возвышенности. С обеих сторон стояли лесистые вершины. Иногда раскрывались узкие долины, и тогда можно было видеть далеко вперёд.

Бодро проехали так вёрст семь и неожиданно очутились у перепутья: дорога раздвоилась и вилкой побежала вправо и влево. Я долго разбирался по карте, долго советовался с вахмистром Соколовым, у которого на эти дела был прямо звериный нюх, и мы ничего не могли решить. Послали двух людей вперёд посмотреть, не соединяются ли дороги, или не уменьшается ли которая-нибудь из них — оказалось, обе дороги одинаково хороши. И левая, чем дальше, тем больше забирает влево.

Решили тогда двинуться вправо — это соответствовало карте. Проехали ещё с полчаса, дорога раздвоилась опять и пошла так двоиться чуть ли не через каждые пять вёрст. Держась всё время вправо, ехали так часа три. Уже давно должны были добраться до Лу-фу, а вместо этого кругом были одни дикие сопки, ущелья и где-то вдали, по краям маячили кумирни и дальние деревни. И как назло, ни одного китайца навстречу! Точно провалились все сквозь землю.

Увидели, наконец, впереди какую-то деревню — обрадовались страшно. Подъехали, опять разговор с китайцами:

— Япезэ ю?

— Ми ю. Нигде не видно.

— А это Лу-фу?

Ничего подобного. Совсем другая деревня. А Лу-фу влево, чуть не за тридцать вёрст. Мы взяли не ту дорогу и уехали совсем в другую сторону.

Выругались хорошенько. Составили с вахмистром военный совет, вернуться ли назад, или прямо отсюда добраться до Лу-фу, — решили ехать прямо. Всё-таки ближе. Было часа два дня. Сделали привал, сварили чаю, закусили, отдохнули часа три, взяли проводника и тронулись дальше. Снова поднимались на холмы, спускались в пади, переходили через ручьи, объезжали сопки, ехали так час, или полтора и вдруг столкнулись с японским разъездом.

Мы были на самом дне лощины, между двух сопок, а они выехали саженей за сто впереди из-за каменистого бугра. Сначала от неожиданности и мы и они встали, как вкопанные, потом сами собой затрещали выстрелы и, повернувшись, мы поскакали друг от друга прочь.

Очевидно, Лу-фу было занято японцами. Приходилось возвращаться обратно. Поднялись на холм, с которого съехали только что, видим — внизу, из-за бокового отрога сопки, выезжают четыре человека и потихоньку подвигаются вперёд. Чтобы отбить охоту, спешились, дали хороший залп, посмотрели, как они пустились удирать и поехали дальше. Через полчаса, когда сзади снова открылся горизонт версты на полторы, оглянулись. Оказывается, всё те же четыре человека пробираются издали за нами. Стрелять было слишком далеко, и сделалось скверно на душе. Когда за тобой следят, ощущение отвратительное. Так и чувствуешь, как чужой глаз щекочет тебе спину. Ехали невольно быстрее, чем обыкновенно. Стало понемногу темнеть. Миновали, не останавливаясь, деревню, в которой пили чай, проехали ещё около часу, Когда стало трудно разбирать дорогу, выбрали подходящее место на холме, поставили пикеты и сделали привал.

Оказалось, еды нет никакой. Путь был рассчитан на сутки, и днём мы съели всё. Нашлось только несколько сухарей. Сварили чай. Я пожевал немного сухаря. Люди, прижавшись друг к другу, растянулись на земле. Лошади жевали сено. Я сидел на камне, дрожал от холода. Смотрел на огромные, чуть не с кулак величиной звезды на чёрном небе, и у меня не выходили из головы эти четыре увязавшихся за нами поганца. Чего им было нужно? И вдруг явилась мысль: «А что, если Фун занят уже японцами?» Пока мы путались по дорогам, они спокойно могли пройти туда из Лу-фу, или из другого места. Я вспомнил про ту дорогу, которая вела из деревни через ущелье прямо в горы. Стало очень неприятно. Почему-то показалось, что в темноте со всех сторон ползут японцы, сейчас кинутся и закричать свой: «банзай!..» Спать нечего было и думать. Я напряжённо слушал и вздрагивал от каждого шороха.

Стало немного легче, когда из-за сопки вылезла красная луна и полегчало ещё больше, когда она взошла совсем и осветила окрестность. Посоветовавшись с вахмистром, мы решили подождать ещё с час, чтобы лучше отдохнули лошади, и я начал уже дремать, как вдруг сзади ударило раз и два, а потом затрещало и посыпалось, как показалось, со всех сторон.

Мигом вскочили на лошадей, подскакали пикеты. Оказалось, опять эти проклятые японцы. К тем четырём, что следили за нами, подошло, должно быть, подкрепление, и они снова тронулись за нами. Приходилось удирать.

Я особенно хорошо помню эту часть пути — стук копыт, позвякивание амуниций, белеющую дорогу, то светлые, то чёрные вершины, полоску зари на горизонте… Иногда я начинал дремать, и мне казалось, я еду не верхом, а в экипаже и подъезжаю к знакомой усадьбе, где меня ждёт великолепный ужин, потом вскидывался, оглядывался кругом, и у меня начинало щемить в сердце: что-то в Фуне?..

Взошло солнце. Я приободрился. Только глаза горели от бессонницы и кишки переворачивались от голода. До Фун было уже недалеко. Объехав крутую сопку, стали подниматься на последнюю возвышенность, как вдруг подскакал передний дозор и рапортует, что деревня занята японцами. Выдвинулись из-за отрога, закрывавшего вид на лощину и увидели следующее: около фанз двигались фигурки, весело курились дымки, вокруг деревьев у коновязей стояли лошади, а по дороге через лощину солдаты вели к ручью лошадей. Было, по меньшей мере, пол эскадрона. Очевидно, они только что пришли и как раз по той дороге через ущелье, о которой я думал ночью.

Всё это версты за полторы. Я смотрел, смотрел и думал только одно: «Ловко!.. Мы попались в западню: дорога вперёд была закрыта, сзади напирал разъезд». Соколов говорил:

— Ваше благородие! Не иначе как нам по этой дороге проскочить на мост. Бог даст, прорвёмся.

Не доходя до деревни, дорога для сокращения пути делала обход и через гаоляновое поле вела прямо к мосту. Дальше, за ручьём, вспучивались холмы. Какие они были знакомые и родные! За ними, за пятнадцать каких-нибудь вёрст были свои. И вдруг:

— Ваше благородие! Разъезд.

Из деревни показался отряд человек так в десять и рысью тронулся прямо по направлению к нам. А солнце так и разгоралось, на сопках ползал ещё туман и видно было, как весело и бодро шли лошади.

— Ваше благородие! — говорил Соколов. — Не иначе, как залп, потом пачками, пока они до нашей дороги не дошли. Напугаем и, авось, проскочим.

Какая у меня была физиономия, не знаю, но у Соколова она была серьёзная, и у солдат лица точно окаменели. Спешившись, люди придвинулись вперёд, подпустили японцев шагов на пятьсот. Залп, потом треск пачек, эхо. Разъезд осадил, метнулся в сторону, одна лошадь упала, другая понеслась без всадника, а мы уже садились в седла, — шашки вон! карьером! — и скакали вниз.

Что было дальше, я помню смутно. Лошадь сразу вынесла меня вперёд, в деревне поднялась тревога, минут на десять всё закрыл гаолян и кругом только стучало, точно стрекотали цикады. Потом я смотрел на мостик, приближавшийся с каждым мгновением. Видел суету около него, видел, как прыгали вперёд белые дымки, — застучали доски, мелькнула вода, и я скакал уже дальше, поднимаясь к холмам, за которыми было спасенье. Оглянулся, — растянувшись лентой, люди догоняли меня. Скакал дальше, оглянулся ещё и удивился. Рядом со мной скакал уже, почему-то поддерживая меня под руку, Соколов. Хотел что-то понять, — гляжу — с другой стороны поддерживает меня рядовой Хохлов. Почувствовал, что в руке нет шашки и смутно понял, что случилось что-то важное. Лошадь хрипела от усталости, я твердил: «Тише, тише!» — голова моя не хотела держаться прямо, а падала то вперёд, то назад, на ней не было фуражки, и я очень удивлялся, зачем лошадь прядёт ушами и отчего у Соколова такое суровое лицо.

Долго ли так скакали, не знаю. Я пришёл в себя, когда ехали уже шагом и кругом было много своих. Навстречу нам, оказалось, выскакал наш разъезд. Шёл дождь, было холодно. Я никак не мог понять, зачем мне протыкают спину калёным прутом и умолял, чтобы меня положили на землю. Но меня держали под руки и везли.

Потом я лежал на спине на лавке, или на столе, не знаю. Надо мной копошился фельдшер и что-то делал на моем животе. Я хотел подняться, но меня снова проткнуло раскалённым прутом и меня сейчас же перевернули вверх спиной. Я спросил:

— Я ранен?

— Да.

— Во что?

— В живот. Да так, — говорит фельдшер, — ловко, что точно палкой насквозь. Спереди вошло, сзади вышло.

Должно быть, пуля попала в меня в тот момент, когда мы подскакивали к мостику. Из людей было убито, или ранено четверо — они свалились с лошадей и остались там. Остальные проскакали удивительно благополучно. А наш эскадрон, оказалось, был спешно передвинут ещё дальше вперёд и на его месте остался только этап.

Фельдшер почистил мне края обеих ранок, вытащил приставшие волоски, смазал йодом, забинтовал и философски сказал:

— Вишь какое счастье бывает! Не ели вы целые сутки, кишки у вас были пустые, — ну, и рана может оказаться пустяком. Проскочила пулька, и всё сейчас же и склеилось. А будь кишки полные, неприятно!..

На рассвете меня положили в одноколку, спереди сел санитар и повёз меня в госпиталь. Ехать приходилось вёрст пятьдесят.

Я находился в полном сознании, только в голове был туман, потому что мне дали каких-то капель. Всё остальное ушло. Осталось только одно — раненый живот и постоянная боль. То ныл весь живот, то болело спереди и сзади, то сверлило в глубине, то перекидывалось на ногу, на грудь, то вдруг, при толчке, протыкало насквозь, так что я кричал. А стонал всё время, не переставая, тихонько и жалобно, для собственного развлечения. И всё время смотрел на небо и на плывущие облака, а в голове, точно человек за занавеской, стояла мысль, но какая, я никак не мог додумать, потому что меня встряхивало, перекидывало, подбрасывало, и приходилось употреблять все усилия, чтобы беречь раненый живот.

Я додумал это только вечером, когда мы остановились на ночлег в деревне, занятой пехотой. Я заснул, проспал несколько часов, проснулся, и в голове у меня ярко встала мысль:

— Я ранен в живот, и такие раны почти всегда смертельны. Я умру.

Сначала я ужаснулся и хотел плакать и кричать, потом быстро примирился. Что-то сломилось, часть души точно растаяла без следа, и я начал думать, что такое смерть, но ничего не мог понять. А через короткое время пришли новые мысли, что, может быть, я и не умру. Я вспомнил, как фельдшер говорил, что, если кишки пустые, то пуля только проскочит и там сейчас же всё склеится, и считал, сколько же времени я не ел. Выходило, что обязательно должно было склеиться. Вспомнил, что от ран в животе умирают в страшных мучениях и подумал опять: «А у меня никаких мучений нет. Просто ноет, как обрезанный палец». Но прислушался и почувствовал, что внутри поднимается и подступает невыносимая боль. Ужаснулся, облился потом и так колебался между отчаянием и надеждой до самого утра. А лежал я в фанзе, рядом храпел санитар и ещё кто-то спал, и я ослабел до того, что не мог достать фляжки с водой. Меня мучила страшная жажда, я кричал санитару, чтобы он проснулся, но вместо крика получался один писк.

Утром повезли дальше. До госпиталя оставалось двадцать с чем-то вёрст. Местность была ровная, но дорога страшно выбита и трясло невыносимо. Вчера у меня были ещё силы придерживаться на толчках руками, теперь же я так ослабел, что переваливался, как куль. Госпиталь казался мне светлым раем, где можно вытянуться и блаженно лежать, и я всё время стонал и спрашивал: «Скоро ли? Скоро ли?» Санитар бодро отвечал, что уже скоро, но мы ехали, ехали и кругом была только пустая степь и сопки по краям. Я смутно видел, что он начинает беспокоиться, привстаёт на козлах, оглядывается по сторонам. Вспоминал, что уже давно мы не встречали ни одного солдата, наконец понял, что что-то неладно.

— В чем дело?

— Ваше благородие, так что заблудились…

Оказывается, взяли не тот поворот и уехали куда-то в другую сторону. Повернули, долго ехали назад, встретили китайцев, расспросили их, повернули ещё раз и, наконец, запутались окончательно.

Тут началось отчаяние. Солнце палило, лошадь помахивала хвостом и шагала, меня встряхивало, перекидывало, подбрасывало. Я впадал в забытьё, приходил в себя от невыносимой боли, снова впадал в забытьё и, как кошмар, всё время стояла страшная мысль, что в кишках сейчас расклеится и тогда конец. И меня всё везли, везли, перекидывали справа налево, и я плакал и умолял об одном, — чтобы меня положили на землю и дали отдохнуть.

Потом я помню только одно. Была ночь. Необыкновенно ярко светила луна, и мы стояли на бесконечной, огромной равнине. Я лежал, смотрел на чудесное мерцание впереди, внимательно слушал, и мне казалось, что я у себя дома, лежу на балконе, на гамаке и рядом стоит приказчик и что-то говорит. Пришёл немного в себя — вижу, на меня смотрит, вытаращив глаза, белый, как мел, санитар и твердит:

— Ваше благородие! Поют!..

— Ну, так что же?

Я как раз и слушал отдалённые, весёлые звуки, доносившиеся откуда-то из степи и мне представлялось, что идёт с песнями крестьянская свадьба. Сначала был только общий хор, потом отдельные голоса, гармоника, смутный топот и гул. Шли, играли и плясали…

— Ваше благородие! Китайцы…

Я сразу пришёл в себя, точно в голове взорвался фейерверк. Китайцы! Хунзузы! Здесь, в незнакомом глухом месте!.. Сейчас окружат, схватят и будут долго мучить, прежде чем убьют. Я вспомнил про их утончённые пытки, и меня залил такой невыразимый, страшный ужас, что я не мог шевельнуться, точно у меня не стало ни рук, ни ног. Я сознавал только одно: сейчас разрежут мой раненый живот и будут вытягивать из него кишки… А топот слышался всё ближе — с рёвом и визгом на нас катилась огромная толпа. И сразу радостная спасительная мысль: «Револьвер!.. Скорее застрелиться…»

Говорю санитару:

— Посади меня. — Кое-как помог мне сесть.

— Дай револьвер. Достань его из кобуры.

— Взведи курок. — Сам я не мог.

Он взвёл курок. Я взял револьвер обеими руками, вставил дуло в рот, хотел стрелять, но пальцы разжались и револьвер упал. Я начал его поднимать — не было сил. Воющая толпа была уже не больше, как в тридцати шагах и катилась, как растрёпанный клубок. В ней были пешие и конные. Я царапался руками, плакал и умолял санитара: «Застрели меня!» — но вдруг он закричал:

— Ваше благородие! Да это наши! Казаки!

Толпа охватила двуколку с обеих сторон, и я понял, в чем дело. Человек десять казаков гнали перед собой связанных за косы китайцев и покалывали их сзади пиками. От этого и был такой визг и вой. Увидев офицера, казаки повернули лошадей и в один миг ускакали прочь. Китайцы, решив, что я спас их, ползали вокруг одноколки на коленях, били себя в грудь, кланялись и причитали, а мне показалось, что я умираю. Когда же я пришёл в себя, то мне пришлось снова стонать. Часть китайцев впряглась в одноколку и везла её, а остальные бежали рядом, прищёлкивали языками, приседали и благодарили. Но мне уже было не до них.

К утру мы добрались таким образом до этапа, откуда меня повезли уже на лошади, и я окончательно пришёл в себя только в госпитале. Там я пролежал недели две и меня отправили в Россию. Рана зажила без всяких осложнений, но спина побаливает иногда и до сих пор.

1913 г.