Рассказы

Яблочков Георгий Алексеевич

Выстрел

 

 

I

Мамаша была нездорова и ко всенощной не пошла. Охая, она ходила по комнатам и отчитывала Петю, припоминая его грехи, а он покорно сидел, вздыхал и думал:

«Ох! Три уж звона было. Опоздаю, как пить дать!..»

— Так я, мамаша, пойду… — в десятый раз говорил он, поднимая со стула своё несуразно длинное тело, но мамаша не хотела остановиться, и слова её лились, как ручей.

«Опоздаю, ой, опоздаю… — горевал Петя. — А не захвачу сейчас, когда придётся поговорить? Завтра после обедни? Так светло и всё видать. Нет, надо сейчас».

А мамаша всё говорила и говорила. И говорила она так:

— Так тебе и скажу, Пётр. Я вдова, восемнадцать лет без мужа живу, вырастила тебя, воспитала. Сам не захотел учиться, так твоя вина. А благодарности от тебя никакой. Другой бы сын ноги матери мыл, да воду эту пил — ведь, пять тысячек я на лавку твою выложила, а какой из неё толк? Убытки одни. А ты только и думаешь, как от матери стрекача задать. Всё с товарищами, с пьяницами, да по вечеринкам, да по танцам, да по барышням, как кот, прости Господи, весной по крышам. А я тебе так скажу: рано тебе ещё об этом думать, выкинь ты эти глупости из головы. Тебе в солдаты идти надо, не до женитьбы тебе. Не знаю, думаешь, куда бегаешь ты? Знаю, милый сын, всё знаю. И зазнобу твою тоже знаю. Материнское ухо всё услышит, материнский глаз всё увидит… Какая она невеста тебе? Разве такую тебе надо жену? Нонче, батюшка, на приданое надо смотреть, а много ли за ней батька-то даст? Дай-то, дай Бог, чтобы тысячу отвалил. Да и не отдаст ещё за тебя, не думай ты этого, не отдаст, потому что получше тебя женихи найдутся, а у тебя, голубчик, слава больно плоха…

«Опоздаю, ой, опоздаю!» — мысленно ужасался, мигая глазами, Петя. Так и подмывало вскочить и побежать, но, как назло, мамаша разворковалась вовсю, и когда он вырвался, наконец, на улицу и подлетел к церкви, народ уже вышел, плелись только древние старушки, а церковь была пуста и темна.

«Эх!» — с отчаянием подумал Петя и помчался по улице, мимо рядов, зорко глядя своими маленькими глазками вперёд, и только в переулке к реке, около дома Александра Карпова, портного, мелькнула перед ним вдали знакомая серая шапочка и синяя шубка. У него даже загудело от радости в ушах и, разбрасывая галошами талый снег, он пустился её догонять.

— Здравствуйте, Анна Григорьевна! — чинно сказал он, увидев впереди любопытно оглядывающуюся старушонку и, понизив голос, прибавил: — Мамаша задержала. Думал, что уже и не захвачу сегодня вас.

Из-под серой шапочки тепло блеснули на него светлые глаза.

— А я в церкви все глаза проглядела. Очень боялась, что так и не придёте совсем.

— А что?

— Так.

— Случилось, что ли, что? — тревожно допытывался Петя и по низко опустившейся голове уже видел, что не иначе, как что-то произошло. Недаром так раскудахталась мамаша. — Дома, что ли, что? Отец! Али кто? — волновался Петя, когда, не отвечая, она шла, ускоряя шага. — Анночка! Да погоди. Ну же, что?

Кивнув головой, Анночка рукой смахнула что-то с ресниц, и Петя решительна сказал:

— Пойдём на бульвар.

— Петя, нельзя… — испуганно зашептала она. — Увидят, а папенька не велел с тобой больше гулять.

— Ничего не увидят. Да и увидят, так наплевать. Вот дадим старушонке отойти и пойдём.

Улица была пуста, и только светились окна. Все уже пили после всенощной по домам чай. Схватив Анночку под руку, Петя разом столкнул её с тротуара прямо на дорогу и потащил через улицу на занесённый ещё снегом, с торчащими, как палки, молодыми деревцами бульвар.

Под обрывом расстилалась внизу потемневшая уже река, за ней чёрный лес. У того берега, как корыта, вытянулись гуськом, пять пароходов со снятыми трубами и с десяток баржей.

— Ну? — взволнованно торопил, встав перед скамейкой, Петя. — Что же такое? Говори, голова. Или какая беда?

— Петенька, родной! Сватают меня…

— Кто?

— Кондитер, что из Нижнего, из ученья приехал…

— Ну!

— Сватает. А папенька велит идти.

— А ты и пойдёшь?

Уронив руки, Анночка затряслась от слёз.

— Обещала, ведь, что будешь ждать, пока со службы не приду. Или раздумала? Долго ждать?

— Петенька, да что же делать-то мне?

— Нейди. Скажи, не хочу, мол, да и всё. Силом не станут венчать. Времена, брат, ноне не те.

Анночка плакала и смотрела через реку на чёрный лес.

— А кондитер-от был у вас?

— Отец его с матерью приходили.

— Ну, вот, как придёт, так ему скажи. Я, мол, вас не люблю и за вас идти не хочу. А люблю другого. Только и всего.

Петю схватило за сердце, что она сидит, как убитая, ничего не говоря, и обида так замутила ему голову, что, пригнувшись к самому её лицу, он стиснул кулаки и заговорил.

— Так бы и сказала сразу, что не любишь, что всё притворство одно. А подвернулся настоящий жених и сейчас же за него. А то канитель одна: люблю, люблю, а дошло до поверки и сейчас же на попятный двор.

— Петя! — говорила, рыдая, Анночка. — Петя!..

— Нечего Петя! Знаю я вашего брата. Вы на нас только целоваться учитесь. Вам всё одно, кто бы ни был, только бы был кто.

Анночка поднялась.

— Если вы так можете говорить, — начала она, — то на поверку выходит, что вы…

Повернувшись, она хотела идти, но Петя сейчас же её ухватил.

— Стой, погоди! — и, посадив её на скамейку, забормотал: — Дрянь, мерзавец, негодяй!

Сбросив с головы шапку, он умолял:

— Анночка. Ну, ударь меня по башке, ударь. Ну, зарежь меня, подлеца. Хочешь, я сейчас брошусь с горы вниз головой?

Он побежал к обрыву, но тут уж Анночка вцепилась в него. Она стукнула в угоду ему по мотавшейся пред ней беспутной голове, потом обхватила её, притянула его лицо к своему заплаканному лицу, и Петя чувствовал только одно, что не отдаст её, Анночку, никому.

— А если что, — решил он вдруг, — так я кондитеру переломаю бока…

— Петечка, родной, пора… — говорила Анночка. — Надо идти. Папенька хватится. Проводи меня чуточку, а потом я пойду одна.

 

II

На следующий день, после вечерен, Петя искал Анночку на большой дороге, где гуляла зимой молодёжь, но, пробежав рысью до самых кузниц, не нашёл её и затосковал. За сердце схватило так, что почувствовал, что хоть удавиться, а надо Анночку повидать. Вчера, ведь, с ней так ни о чем и не условился.

Не иначе было, как приходилось идти к её дому — может быть, по дороге удастся встретить, или хоть у окошка увидеть её лицо… По дороге её не встретил, а как только прошёлся два раза по тротуару мимо деревянного, выкрашенного в коричневую краску дома с вывеской, на которой нарисован был самовар, как растворилась калитка, и вылез без шапки сам Григорий Флегонтов, Анночкин отец, подошёл, сгорбившись, прямо к Пете и, глядя в бок, глухим басом сказал:

— Вот что, Пётр Никаноров, что я тебе скажу. Нечего тебе, брат, под моими окнами шляться, а лучше, брат, иди дальше по своим делам.

У Пети так и похолодели ноги, но всё-таки он беззаботно ответил:

— Что, голова, аль с похмелья сердит? Я товарища дожидаюсь, мы с ним за зайцами завтра хотим идти.

— Знаю я, брат, за какими ты зайцами ходишь, — сурово сказал медник, уткнув длинную бороду в грудь. — И вот, что тебе скажу: ты эти глупости брось и девку не мути. Она тебе не невеста, а ты ей не жених. И я тебе добром говорю: проходи. А не то, брат, у меня будет другой разговор.

— Что-то ты меня, будто, пугать стал, а я тебя, будто бы, и не боюсь! — задорно мотнул головой Петя. — Не откуплен, я чай, у тебя тротуар: где захочу, там и буду ходить.

Медленно выпрямив, свою сгорбленную спину, медник взглянул исподлобья и ещё суровее проговорил:

— Ну, так вот я тебе что скажу: проходи, брат, проходи!

Не будь это медник, Анночкин отец, конечно, тут что-нибудь бы да произошло. Но Петя любил Анночку и потому робел пред её отцом. Заломив шапку на правый бок, он поправил её на левый, но сейчас же, осёкшись, уныло проговорил:

— Эх, Григорий Флегонтыч, сказал бы я тебе словечко, да лучше уж помолчать, — и, круто повернувшись, пошёл. Шёл долго, пока не вышел далеко за город, потом повернул назад, прошёл на бульвар и там сел. И когда подумал, что Григорий Флегонтов, отец, всё, стало быть, знает, и что с Анночкой ему не увидеться, Бог знает, до каких пор, что выдадут её, пожалуй, за кондитера, потому что кондитер настоящей жених, а ему, Пете, надо ещё идти на призыв, то взяла его такая тоска, что стало необходимо сейчас же что-нибудь предпринять.

— Алексеич! — окликнул он через четверть часа, обойдя двором и осторожно стукнув в окошко приятелю, сыну бакалейщика Михина, и когда тот, перестав набивать папиросы, одёрнул рубашку и вышел на волю, коротко спросил его:

— Водка есть?

— Рябиновая есть.

— Ну, ладно. Давай.

В комнате Алексеич вытащил из-под кровати бутылку рябиновой и поставил на стол. Ничего не объясняя, Петя сидел мрачно свесив голову на грудь, пил рюмку за рюмкой, иногда ударял кулаком по столу. Молчаливый Алексеич не спрашивал, продолжал набивать папиросы, важно сопел похожим на хобот носом и подливал.

Когда выпили бутылку до дна, Петя сказал:

— Пойдём теперь в трактир. Будем на биллиарде играть.

В трактире Петя бил шары кием так, что они летели за борт, и повторял: «Ну, уж, где тебе, бакалее, спорить со мной…» — а кончив играть, сел рядом с Алексеичем на диван и, мотнув головой, сказал:

— Ну, брат, напьюсь сегодня вдрызг!

— Зачем?

— Надо. Так, чтобы глаза на лоб вылезли. Пойдём, выпьем по коньяку…

— Разобью сегодня всё! — решил он у буфета. — Фонари, будку на площади и всякую дребедень… Никита, — советовался он с буфетчиком, — разобьём сегодня всё, а?

— Как угодно, Пётр Никанорыч.

— Разобьём, брат. Будку прямо в охапку и оземь, чтобы не было её, анафемы, и полиции тоже. Сыпь нам ещё по коньяку!

Через два часа всё это было исполнено. Выйдя на пустынную площадь, Петя переворотил все балаганы, в которых бабы торговали ситным и пирогами, а над полицейской будкой долго кряхтел, но всё-таки перетащил её через площадь и опрокинул наземь. Отдышавшись, он сказал Алексеичу, который на всё это спокойно смотрел:

— Теперь, брат, пойдём на пыльный завод. Разбудим Андрюшку-мыловара, будем пить водку, а он нам сыграет на скрипке.

— Я не пойду, — сказал Алексеич. — Мне завтра рано вставать.

— Не пойдёшь? — крикнул Петя и, когда Алексеич упёрся, схватил его в охапку, взвалил на плечо и понёс. На заводе он поднял во флигеле Андрея Ильича, мыловара, и заорал на него: — Давай сейчас же водки, чернокнижник, а не то изломаю тебя, как щепку!

Пили водку почти целую ночь. Андрей Ильич напился и заиграл на скрипке, а Метя вспомнил об Анночке и его схватила такая боль, что он решил сейчас же убить кондитера, а так как его не было, то себя. Обливаясь слезами, он изо всех сил стал колотить себя бутылкой по голове. Когда бутылку отняли, он рассердился и начал ломать Алексеича и Андрея Ильича и когда те обиделись, то огорчился так, что убежал в чулан, засунул голову в тулуп, который висел на стене, стал плакать и так, стоя, уснул.

А на следующее утро прокрался к себе домой, чтобы взять потихоньку ключ от лавки, но мамаша была уж тут как тут. Выскочила из кухни, закричала:

— Да где же это шатался целую ночь, бесстыжие твои глаза! А? — и, схватив за волосы, потащила его в сени.

Там в углу стояла тяжёлая палка, которой выбивали из шуб пыль. Этой палкой, пригнув Петю за волосы, она долго колотила его по спине, приговаривая: «Вот тебе! Вот тебе!..» — и Петя, стерпев всё, взял ключ и пошёл в ряды.

В лавке с каждым часом всё сильнее забирала тоска. Анночка так и стояла перед глазами — ни с кем, даже с Алексеичем, который пришёл было вспомнить вчерашнее, не хотел говорить, ругал приказчика, не уступал ни копейки бабам на ситце и всё выглядывал из лавки, не идёт ли она. Выглянул так уже около обеда — видит, идёт мимо кондитер, важный, солидный, в котелке и брюки навыпуск — должно быть, в магазин, крупчатки брать — не утерпел и крикнул:

— Эй ты, миндальное пирожное, бланманже! Иди-ка сюда. Слово тебе надо сказать.

— Не о чем, брат, нам с тобой говорить, — презрительно скосив рябое лицо, обиделся кондитер.

— Не о чем? Ну, так погоди, я сам к тебе в гости приду.

Больше всего Петю мучило то, что случилась такая беда, а тут как назло через неделю надо было ехать в Нижний, и поездки этой никак нельзя было отложить.

Вечером, после ужина, стало так плохо, что пошёл к Алексеичу опять.

— Алексеич, — трагическим тоном сказал он. — Опять, брат, сегодня напьюсь. Больно уж сердце жжёт. Пускай мамаша бьёт.

Он рассказал ему всю свою беду и, сидя у него в комнате, начал так сильно плакать, что Алексеич, чтобы утешить его, выкрал у матери из шкафа бутылку английской горькой. Петя выпил рюмок десять, и когда немного полегчало, сказал:

— А этого Митьку, кондитера, я просто могу задавить. Пойдём, брат, его искать. Я хочу с ним поговорить.

Сначала Алексеич не соглашался — он был ещё трезв, но скоро разобрало и его — они собрались и двинулись в путь.

Подойдя к дому, у крыльца которого висел золочёный крендель, они через сени вошли в кондитерскую и увидели кондитера, который сидел у стола. На столе перед ним стоял большой торт, и он кисточкой разводил по нему розовые и синие узоры.

— Кому торт-от? — спросил Алексеич, и, подняв рябое лицо, кондитер ответил:

— Ивану Семенычу Титову, к серебряной свадьбе на завтра, — но увидел Петю и покраснел.

— Здравствуй, ежова голова! — задорно сказал Петя, сел против него, положил ногу на ногу, но подумал, что здесь, за этим прилавком Анночка будет продавать пирожные, чуть не заплакал и сразу решил: — Вот, что, Дмитрий Николаев, нечего зря финтить. Давай, брат, дуэль.

Кондитер чуть не присел. Он уважал себя, считал Петю неосновательным человеком и, зная его глупый характер, опасался скандала, но этого не ожидал.

— Какую такую дуэль?

— Какую? А вот, брат, такую. Возьмём по ружью, станем на дворе и будем друг в дружку стрелять. Или давай на ножах. Кто кого уложит, тому Анночкой и владеть. А так я тебе её не отдам.

Алексеич молчал и важно сопел.

— Совсем ты, Пётр Никаноров, глупости говоришь! — решил кондитер, немного придя в себя, и, взявшись за кисточку, принялся снова расписывать торт. — Только удивленья достойно, что у тебя на плечах за пустая шабала! Ну, из-за чего нам с тобой иметь дуэль?

— А ты на Анночке жениться хочешь?

— Ну, хочу.

— И я хочу.

— Ну, и женись.

— Да за меня не отдадут.

— Так я-то тут чем виноват?

— А тем, что и ты не женись. Она любит меня, а не тебя.

— Я про это неизвестен. А как она барышня свободная, то я имею полное право сделать ей предложение.

— Да она тебя не любит!

— И про это я неизвестен. Любит, — пойдёт, не любит, — не пойдёт.

— Да ежовая твоя голова, её отец насильно отдаст!

— Насильно отдать нельзя. Насильно, брат, поп не будет венчать.

— И я то же говорю, — согласился Петя, опустив охмелевшую голову, но вспомнил встречу с медником, Анночкиным отцом, и снова решил: — Нет, брат, нечего тут. Давай дуэль. Мне ещё надо в солдаты идти.

— Да тебя, может, и не возьмут. Отсрочка же тебе была.

— То в октябре. А у меня к осени грудь на два вершка прибудет. Нет, брат, хочу дуэль.

Петя куражился, но, скорчившись где-то глубоко, в нём плакала настоящая любовь. Он хотел дуэли. Кондитер не хотел. Петя размахивал руками, хватал его за плечи и кричал. На крик вышел кондитеров отец, щупленький старичок, в очках, с седой, вроде мочалки, бородой.

— Вот, — с бледной улыбкой сказал ему кондитер. — Хочет из-за медниковой дочки дуэль со мной иметь…

А Петя продолжал махать руками, и когда старик взял его за плечи, сердито говоря: «Ты, брат, напивайся, да не буянь!..» — крикнул: «Хочу дуэль!» — стукнул кулаком изо всех сил по столу и, попав прямо по торту, разбил его так, что во все стороны брызнули мокрые куски.

Кондитер рвал на себе волосы, старик вопил диким голосом. Прибежали пекаря, и сконфуженный Петя говорил: «Да, ведь, чудаки, не нарочно же я!» — взял скорее шапку, пошёл в сени и на двор, сел у ворот на лавочке, и, понял, что своей глупостью испортил дело совсем, заплакал навзрыд.

 

III

Стояла четвёртая неделя поста. На пятой Пете непременно надо было ехать в Нижний, а Анночку за всё это время ему никак не удавалось повидать. Гулять она больше не ходила, ко всенощной и обедне тоже, вечеринок по случаю поста не было. Петя пьянствовала, ещё неделю, мамаша драла его за волосы и била палкой, и он сидел в лавке, а сердце у него глодало так, что он говорил Алексеичу:

— Прости, брат мочи нет. Хоть руки на себя наложить. Так вот и жжёт.

Увидел он её только за день до отъезда. Потупившись, она шла куда-то мимо рядов, заглянула украдкой в лавку и свернула влево, к церкви. Дав ей отойти, Петя вырвался из лавки, полетел задами за ней вслед, догнал её и сказал:

— Анночка, завтра мне ехать. Да как же бы тебя, голова, повидать? Просто хоть удавиться, так невтерпёж.

Условились встретиться вечером. Анночка пойдёт к тётке, посидеть там до восьми часов, а Петя подождёт её на углу. Улица там пустынная, и немножко можно поговорить.

— А теперь, — говорила Анночка торопливо, — ты, Петя, иди. А то увидят, боюсь.

Петя проводил её, не помня себя, ещё несколько шагов, вернулся в лавку и, еле дождавшись вечера, стал сторожить на углу. И как только скрипнула калитка, и появилась фигурка в серой шапочке, так точно отшибло у него память. Подошёл к ней, взял ее за руку, и из глаз брызнули слёзы.

Шли они по пустынной улице, которая выходила прямо в мелкий ельник, было уже темно, только от талого снега шёл ещё блеск, смотрели друг на друга и не знали, что сказать. В самом конце стояли там старые срубы, одним боком упирались в пустой огород. Зашли они, сами не зная, как, туда, и лежали там на прелых щепках три мокрых бревна. Анночка опустилась на них, закрыла руками лицо и начала плакать. Петя встал рядом и стукался головой о срубы.

Что тут было говорить? Видно было всё. Пете надо ещё в солдаты, служить придётся три года, кондитер же и человек хороший, и жених не плохой, а отец как упрётся на чём, так его и не сдвинешь. И маменька тоже уговаривает, что две младшие сестры подрастают и тоже заневестятся скоро.

— Петя, Петя!.. — твердила, всхлипывая, Анночка. — Зачем я тебя полюбила!..

И Петя понял, что поделать ничего нельзя, перестал стучать о срубы головой и сказал:

— Так-таки за кондитера и пойдёшь?

Анночка опрокинулась на бревна спиной, забила руками и закричала:

— Не пойду. Не хочу! — и начала громко рыдать.

— Одного тебя, Петечка, люблю, — твердила она, прижимаясь к нему. — Ни за кого не пойду. Пусть сестры выходят, а я тебя буду ждать.

Целуя её, Петя позабыл всё — и солдатчину, и мамашу, и поездку, и они обнимались, пока Анночка не спохватилась.

— Ой, сколько времени-то, погляди! — и, испугавшись, заторопилась. — Надо идти, надо идти!..

— Так будешь ждать? — спрашивал Петя, глядя ей в глаза.

— Буду ждать! — закидывая назад голову, твердила она. — Пусть, что хотят, то и делают. Буду ждать.

Петя шёл домой, бодро ступая по грязи, и думал:

«А может, и не выйду в груди. Тогда наплевать на всё, уговорю мамашу и сейчас же женюсь».

На следующий день, когда он сидел уже в санях, мамаша кричала ему:

— Смотри же, Пётр, в Нижнем-то не чуди. Там не наш город. Остерегись. Больно, ведь, батюшко, хорош бываешь, как вожжа захлестнёт тебе под хвост.

— Да что вы, мамаша! — солидно отвечал Петя. — Не беспокойтесь же. Не в первый же раз.

— Да уж такое ты нещетко, что каждый раз за тебя сердце болит. Скажи Серёженьке-то, чтобы присмотрел за тобой.

Серёженька был его старший брат. Он служил в Нижнем в банке и был важной шишкой, не то что Петя, который, не захотев учиться, так и остался уездным купцом.

Два дня дороги в думах об Анночке мелькнули быстро. По приезде начались рассказы брату и дела. Петя ходил по складам, разговаривал с доверенными, выбирал какой ему был нужен товар, чинно гулял с братом и его женой по улицам, смотрел на народ и думал об Анночке, которая его ждёт.

Две недели пролетели, как сон. В среду на Страстной он собрался домой, и как раз через Волгу сделался плохой переезд. Брат уговаривал подождать, но Петя не послушался, поехал и провалился с санями под лёд. Выкарабкавшись кое-как, вернулся обледенелый назад, получил воспаление лёгких и пролежал без памяти, в жару, девять дней.

В конце Пасхальной недели, когда он только, только стал приходить в себя, приносят ему телеграмму:

— Выдают насильно. Что делать? Приезжай. Твоя навек Анночка.

Петя вскочил и хотел скакать домой, но к вечеру забормотал и снова впал в бред. Всё рвался бежать, кого-то убивать, так что доктор велел его связать. А когда снова пришёл в себя, то громко стал плакать и послал Алексеичу телеграмму, чтобы передал Анночке:

— Не выходи. Лежу без памяти. Скоро приеду.

Его продержали в постели ещё недели две, но, как только позволили, он вскочил худой, как кощей, с провалившимися щеками, сел в тарантас и поскакал.

 

IV

Мать так и ахнула, увидя, каков он стал, но, не отвечая на её расспросы, он прямо спросил:

— Мамаша, а у Панкратовых свадьба была? — и когда узнал, что на прошлой неделе была, то, не говоря ни слова, вышел на двор, влез по лестнице на сеновал и уткнулся там лицом в сено.

Сильно волнуясь, мамаша бегала внизу и кричала:

— Пётр, а, Пётр! Петя. Да сойди же ты вниз. Хоть поешь, с дороги-то. Вот какие ноне дети пошли. Приехал, целый месяц в чужом городе сидел, чуть не умер там, и заместо того, чтобы с матерью поговорить, на сеновал полез.

Но Петя поглядел на неё из сеновальной двери мутными глазами и проговорил:

— Мамаша. Оставьте меня в покое, а то я, пожалуй, удавлюсь.

Он пролежал на сеновале часа три и думал разные мысли: то хотел пойти к кондитеру и убить его, то решал украсть Анночку и убежать с ней в лес, ещё думал пойти ночью к их спальне и повеситься на дереве, чтобы, проснувшись, они увидели его высунутый язык, но, главное, чувствовал, что Анночка пропала для него навек, что ею теперь владеет, ласкает и целует другой, и это жгло так, что, набив в рот сена, он жевал его и мычал.

К вечеру, однако, он сошёл с сеновала, вошёл в горницу и сказал матери:

— Ну, мамаша, теперь я конченный человек! Не знаю ещё, что, но, должно быть, сделаю что-нибудь.

Потом попросил поесть и начал рассказывать про болезнь, про брата и про дела… Мамаша потеряла голову. Раз по пяти в день она ходила к родственникам и знакомым, пила чай, плакала, советовалась и жаловалась на Петю.

— Ну, уж и сынок! — говорила она, — Вот так милый сын! Вон он где у меня сидит. До самых до печеней дошёл. Когда маленьким ещё был, так что с ним было хлопот — то на реке чуть не утопится, та ему голову камнем расшибут, то сам кого-нибудь раскровенит. Ну, вырастет, думала, тогда спокойствие с ним найду, да, видно, уж только в могилке успокоиться придётся. Вот Серёженька — слова не скажу, умный, почтительный, настоящий сын, а этот, прости Господи, обалдуй какой-то, а не человек…

А Петя сидел с приказчиком в лавке и думал про себя так:

— Стало быть, всё врала. Любила бы, так бы не пошла. Сказала бы: не хочу, и никакой поп не стал бы венчать. Просто кондитершей захотела стать. Знаю я этих баб…

Сердце его ожесточалось всё сильней, и, попивая жидкий чай, он угрюмо смотрел перед собой и представлялось ему, что хорошо было бы сделаться разбойником, поселиться с шайкой в лесу, грабить и убивать. И захватить бы на дороге кондитера с Анночкой, его бы сейчас же в болото вниз головой, а её продержать в подземелье три дня, потом прийти и сказать:

— Вот, полюбуйся, что ты из меня сделала, дрянь!..

И, сам не замечая, он хотел только одного: встретиться с Анночкой ещё хоть один только раз и хоть одним глазком поглядеть, какая она стала теперь. С этими мыслями он ходил ко всенощной и обедне, с этими мыслями выходил на большую дорогу и на бульвар, но нигде её не встречал.

Через неделю, или полторы шёл он в воскресенье, после вечерен, по бульвару, поговорить со знакомыми, продрался сквозь сирень на другую дорожку, чтобы идти домой, да так и обомлел. В десяти шагах и прямо на него идёт Анночка, и её чинно ведёт под ручку кондитер в новом пальто и в котелке. Петя хотел, было, уйти сейчас же назад, в кусты, но вдруг так и забрало его. Шагнул прямо навстречу, снял картуз и громко проговорил:

— Здравствуйте, Анна Григорьевна!..

Анночка взглянула на него, остановилась и прежде, чем кондитер успел её поддержать, свалилась боком на траву.

Что стало тут с Петей, он и сам не мог понять. Помнил только, что пришёл к мамаше домой и сказал:

— Ну, мамаша! Таскайте меня за волосы и бейте палкой, сколь хотите, а я теперь запью. У меня перевернулось всё сердце.

И запил… Пошёл к Алексеичу, утащил его к Андрею Ильичу на завод, пьянствовал там целую ночь, а утром нанял лошадь и поехал за пять вёрст в усадьбу, к мужу сестры Алексеича. Снова пил там водку, плакал, разбил кулаком печку и всякий раз, когда вспоминал, как Анночка упала, хотел себя убить, но не мог решиться, потому что очень уж было жалко мамаши… Через три дня, когда он снова был на заводе, разыскал его дядя Степан, мамашин брат, долго стыдил и тащил домой, но не мог ничего поделать и за компанию запил сам.

А Петя никак не мог понять, зачем в мире несправедливость? Анночка его любит, и он её любит. Зачем же им страдать? Хватал дядю Степана за ворот, пригибал его к земле и кричал:

— Хочу справедливости! Чтобы всем было хорошо. Стану революционером. Жизнь за это отдам.

Возвращаясь домой, встретил пьяного мужика, пошёл, обнявшись с ним, по улице, целовал его и кричал, что умрёт за народ, пока не выбежала мамаша и не стала трясти его за волосы и колотить по спине палкой. А он только плакал и твердил:

— Ещё, мамаша, ещё! Хорошенько. Я подлец. Обидел её, а она страдает.

Потом он решил умереть. Полезли они — он, Алексеич, дядя Степан, который не отставал уже теперь ни на шаг, и ещё кто-то — уж не помнил даже, кто, на колокольню звонить. Добрались до площадки, взялся Петя за верёвку от большого колокола, остальные за средние и малые — пошёл частый перезвон, а он раскачает, да как ударит — так по всему миру гул и пойдёт. Звонил, звонил, взглянул, — увидел синее небо, на нём белых голубей, реку, за рекой лес — весело, хорошо! Подумал, что с Анночкой покончено навсегда, хватил изо всех сил железным языком в медный бок, крикнул: «Прощайте, братцы! Не поминайте лихом!» — и кинулся к решётке, чтобы прыгнуть вниз.

Его ухватили за фалды и потащили с колокольни, а он кричал:

— Пустите меня! Хочу умереть!

Вырвался от них, побежал к реке, разделся, крикнул опять: «Прощайте, братцы!» — и бросился в воду. Сбежался народ, поехали за ним на лодке — мамаша убивалась на берегу, а он переплыл реку два раза взад и вперёд, но только измучился, а утопиться не мог.

 

V

Вскоре после этого Петя пришёл в себя — нельзя же пьянствовать всю жизнь. Он проснулся утром на сеновале, огляделся мрачно кругом, счистил с волос сено, сошёл вниз и вылил себе из колодца на голову пять ведёрок воды. Потом причесал волосы, помолился и чинно сел пить чай. Мамаша принялась было стыдить его:

— Давно пора. Поглядел бы в зеркало на харю-то свою, как её роспил. Чисто леший стал. И в городе-то все над тобой смеются.

Но он сурово прервал:

— Мамаша, не тревожьте меня. А то я, пожалуй, опять запью.

Он решил, что Анночку надо забыть. Чего уж тут?

Отрезано, всё одно, совсем. С суровым и окаменелым лицом, сидел он в лавке и упрямо гнал все мысли о ней. Но душа его точила слёзы, сплетая из этих слёз чудесный венок, и чем дальше, тем он сильнее её любил. Нестерпимо хотел повидать Анночку ещё раз, взглянуть в её светлые глаза и что-то ей сказать, но нарочно её избегал. Надо забыть.

Но однажды, недели так через две, шёл по площади, на которой весной опрокидывал будку — нужно было ему в казначейство зайти и столкнулся с Анночкой лицом к лицу. Хотел было пройти мимо, но не смог. Остановился, остановилась и она, постояли они так, ничего не говоря — а кругом народ ходит, смотрит на них — и Анночка со стоном сказала:

— Не могла я, Петя. Силой заставили меня, — встрепенулась и пошла.

Кинуло было Петю броситься за ней, схватить её и унести, но увидел впереди кондитера, стиснул зубы и прошёл.

После этого точно отравило его. Он хотел только одного — не думать об Анночке совсем, забыть её, как можно скорее, а она ни на минуту ни днём, ни ночью не выходила у него из головы.

В мае месяце был большой вечер у Севастьяновых, почтённых купцов, и нельзя было никак туда не пойти, потому что там собирались все. Надел Петя сюртук, пришёл, поздоровался с хозяевами, потом ушёл вниз, в комнату Васи, хозяйского сына, и стал там курить. Хотел было просидеть так весь вечер, но не вытерпел, поднялся наверх, прошёл по комнатам и видит: в гостиной, на диване сидит среди молодых дам Анночка, бледная, худая, лицо как у мученицы на картинах, и разговаривает с хозяйской дочкой. Так и облилось у него слезами сердце. Кликнул он Васю, хозяйского сына, пошёл с ним в комнату, где стояла запуска, выпил одну за другой семь рюмок и видит — подходит к столу с компанией кондитер. Забрало Петю, не стерпел он и громко сказал:

— Здравствуй, бламанже!

Вышел опять в залу, как раз, когда гармонист заиграл вальс, встал около дверей, начал глядеть на Анночку и позабыл всё. И когда заиграли польку, подошёл к ней и сказал:

— Позвольте вас, Анна Григорьевна, попросить.

Она вздрогнула, но пошла. И как только обнял её Петя рукой и начали они танцевать, так и забылись оба. Глядели друг на друга, видел Петя её светлые глаза и танцевал. Все уже кончили давно и уселись по местам, а они одни танцевали по пустой зале.

Потом спохватился, отвёл её на место, спустился вниз, в Васину комнату, сел на диване, закурил папиросу, но сейчас же бросил. Увидел на стене напротив заряженное ружьё, хотел, было, выстрелить в себя, но по лестнице кто-то шёл. Стукнулся тогда с размаху о стену головой, так что огонь посыпался из глаз, поднялся опять наверх и столкнулся у лестницы с кондитером. Увидел, что хочет кондитер ему что-то сказать, но не остановился, прошёл мимо, подошёл опять к Анночке и сказал:

— Позвольте нас пригласить в последний раз на кадриль.

Заиграли кадриль, пошёл Петя с Анночкой, видит — кондитер тоже к ней бежит и всё лицо перекошено от злости. Но, прежде чем успел дойти, взял её Петя, привёл на место и посадил.

Стали танцевать, ни о чем ни слова не сказали, только опять друг на друга смотрели. Так бы и заплакали оба навзрыд, потому что знали оба без слов, что прощаются друг с другом навсегда.

А кондитер стоял у дверей и, не спуская с них глаз, смотрел.

После кадрили посадил Петя Анночку на место, поклонился ей низко, взглянул в последний раз, пошёл и хлопнул сразу рюмок пять водки, так, чтобы оглушило его. Потом спустился в пустую Васину комнату, сел на диван и стал курить.

Выкурил одну за другой три папиросы, и вдруг отворяется дверь, входит кондитер и говорит:

— А! Куришь здесь…

Сел напротив Пети, уставился на него и сразу стало видно, что человек вне себя.

— Чего же, — говорит, — ты здесь сидишь?

— А тебе что за дело?

— Ах ты, дрянь! — сказал тогда кондитер. — Таких, как ты, мерзавцев убивать надо. Чего ты жену у меня отбиваешь? Я тебя без дуэли, как собаку, застрелю.

Снял со стены ружьё, взвёл курок и снова говорит:

— Хочешь, прохвост ты такой, застрелю тебя сейчас!

Положив ногу на ногу, Петя затянулся папиросой, загадал себе в уме, помолчал и ответил:

— Застрели.

— Не застрелю, думаешь, мерзавец ты такой! — и потихоньку подносит ружьё к плечу.

— Побоишься, где тебе…

— Побоюсь?

— Знамо, побоишься. Больно, брат, у тебя кишка тонка.

Грянуло тут, брызнуло огнём и оглушило, так что Петя не мог даже сразу понять, убило его или нет. Пришёл немного в себя, а кондитер, белый, как полотно, стоит перед ним и шевелит синими губами:

— Мимо, — сказал Петя и, увидев вершках в трёх выше головы чёрную дыру, — прибавил: — А немножко не угадал.

— Прости меня, Пётр Никанорыч, — чуть ворочая языком, говорил кондитер. — Сам не знаю, как вышло. Очень уж ты мне сердце разбередил.

— Ну, полно, голова, — ответил Петя. — Чего уж тут? И убил бы, так невелика беда… А я, брат, с ней только попрощаться хотел, — прибавил он, помолчав, встал и сейчас же ушёл.

Прошёл на бульвар, сел на лавочку на обрыве и тут только увидел, что дрожит с ног до головы, как осиновый лист. Долго сидел, смотрел на реку, на раскидистые дубы на той стороне, на красный серп луны, который, качнувшись, выходил из-за леса, и чувствовал, как, вместе с дрожью, точно сплывает у него что-то с души, и как становится ему легко и хорошо. Образ Анночки ушёл вдруг вдаль и не жёг уже, как раньше, а ласково грел, как сладкое воспоминание, точно она давно умерла.

Походил радостно по бульвару, повернул домой и, когда мамаша отперла ему дверь, сказал ей:

— А я, мамаша, теперь, должно быть, совсем оздоровел.

— Давно, голубчик, пора, — ответила мамаша и начала, было, говорить, но Петя, не дослушав её, ушёл в лавку и, увидев в обед проходившего мимо кондитера, вышел к нему и серьёзно сказал: — Вот что, Дмитрий Николаич. То, что было, то прошло, и теперь у меня нет против тебя ничего. А про старое давай забудем совсем.