Больница, в которой служил Абраша, и куда он впервые отправился в качестве пациента, внешне была довольно убога. Иногда, подходя к ней, он меланхолически размышлял, что обилие медицинского спирта – этого единственного медикамента, который был в избытке, но которого всегда не хватало, – не может не сказаться на облике любого субъекта, равно как и объекта. Обвалившаяся штукатурка, бесстыдно обнажавшая ребра армирующей деревянной сетки, разводы на уцелевших островках стенного покрытия, издалека напоминающие промокшую, а затем выгоревшую, плохо раскрашенную контурную карту африканского континента, сбрасывающего колониальные узы, симметрично выстроившиеся неизменно пыльно-серые пятна, сообщающие о наличии томно-подслеповатых окон, приличествующих любому, даже такому ветхому зданию, треснувшая вывеска, каким-то чудом державшаяся много лет на единственном шурупе и сообщавшая всяк сюда входящему, что порядковый номер этого богоугодного заведения – «17», – всё это никак не предполагало сверкающего глянца, безупречной чистоты и налаженного, неукоснительно соблюдаемого и разумного порядка внутренних помещений. Даже в Ленинградских гражданских больницах, за исключением, пожалуй, Свердловки, такого непоказного прочного и органичного медицинского быта, такой культуры врачевания не было. Да и слава зав. хирургическим отделением – врио главврача гремела на всю область, так что не только местное начальство и «высший свет», но и городские стремились попасть сюда, особенно, если дело касалось сложного хирургического вмешательства.
Исаак Давыдович имел двухметровый рост, мощный бас бывшего военврача-фронтовика, солидный запас ненормативной лексики, спаянной с профессиональными латинизмами, сильные руки с синими вспухшими венами и волосы в неограниченном количестве. Они росли даже на носу, задорными кустиками разнообразили ландшафт ушных раковин, густо покрывали ногтевые фаланги длинных пальцев, жизнерадостным пучком неодолимо вырывались из-под рубашки или халата, подчеркивая своим смоляным блеском неизменную белоснежность спецодежды. Он не был наделен официальной властью, ибо назначить его главврачом или даже и.о. главврача с такими анкетными данными, при всем желании облздрава, было немыслимо, стыдливое же «врио» никаких юридических оснований для полноценного лидерства не давало, однако авторитет его был непререкаемым, мощь его личности влияла на всю жизнь больницы: от уровня врачебного персонала до внешнего вида медсестер и санитарок, от качества пищи в столовой до финансирования всех ремонтных работ, от закупки новейшей аппаратуры до интимных отношений в коллективе – подчиненные его втайне боялись и бесспорно уважали, начальство ценило, и те, и другие нескрываемо опасались, что рано или поздно Давыдыч покинет больницу № 17 и вернется в свой Первый медицинский институт, где он имел некогда кафедру, почет и уважение. Но «солдафон Исаак», как за глаза называли его немногочисленные недоброжелатели из облздравовского чиновничьего мира, возвращаться в институт, где он оставил лучшие годы своей научной и практической жизни, где защитил кандидатскую, а затем и докторскую диссертации, вырастил плеяду замечательных хирургов и откуда был с позором и злорадным восторгом выгнан коллегами и учениками, – возвращаться туда он не собирался ни за какие коврижки.
Врио Давыдыч стал, когда умер его предшественник – Александр Павлович – тихий, незлобивый, сухонький старичок, младший коллега Дмитрия Дмитриевича Плетнева. В отличие от бывших сотрудников прославленного профессора, тогда, в 38-м, Александр Павлович даже мелкого камешка в своего учителя и друга не кинул, что само по себе являлось подвигом, но был напуган так, что, казалось, никогда не выпрямится, не повысит голос в защиту кого-либо, не поднимет глаз на начальство, не вздохнет без разрешения и не выдохнет. Тем неожиданней было непреклонное решение этого сломанного, подавленного, запуганного «дворянского отпрыска», как он сам себя называл, взять на работу в больницу Исаака Давыдовича в феврале 53-го. Тогдашнее партийное руководство области настолько опешило от взбрыкнувшего тихони, да и больница в те времена находилась на таком географическом и ситуационном отшибе, что дело оставили без последствий. А потом вождь отбросил коньки, чудом выживших светочей медицины развезли на правительственных ЗИСах по домам, и про врачей-вредителей забыли. Александра Павловича не тронули, а Давыдыча стали звать опять в институт. Звали официально, обещая вернуть со временем кафедру, звали бывшие коллеги, причем, что особенно сначала злило, а затем забавляло «дикого Исаака», так это то, что усердствовали с приглашением именно те, кто совсем недавно с непритворным озлоблением кричал ему в лицо: «убийца», «Джойнтовский наемник», «сука продажная», а то и без затей – «жидовская морда», а до того, на его защите: «Вы – гений Исаак Давыдович», «Пирогов, Бурденко, Юдин и Вы – наша слава». – «Суки, блядь, позорные, всё засрут!» – комментировал Давыдыч идейные метания своих принципиальных коллег… Кто был «посовестливее», оправдывался: «время было такое», «старичок, сам понимаешь», «если бы не мы тебя, то нас бы», но большинство и не заикалось – чего зря ворошить, всего не упомнишь, да и какое это имеет значение. «Партия разоблачила, разобралась, восстановила». Но Давыдыч был упрям, злопамятен, суров. Да и в выражениях он не стеснялся – наслушался и поднабрался во время фронтовых операций без наркоза…
Короче, остался он в больнице № 17 на радость коллегам, пациентам и, в частности, Абраше, совместившего в этот момент эти две ипостаси и надевавшего трусы после долгого, утомившего его осмотра. Давыдыч стоял у раковины и, не торопясь, с удовольствием мыл руки. Тщательно протирая намыленной жесткой щеткой пальцы, ногти, пясти, запястья, он неспешно размышлял вслух, что свидетельствовало о хорошем расположении духа, которым он преисполнялся, выполнив – и хорошо выполнив свою работу, добившись желаемого результата, завершив сложную операцию или поставив трудно определимый диагноз. Ход его мыслей был порой непредсказуем, силлогизмы – ошеломляющи, модуляции настроений причудливы. Абраша любил его слушать.
– Они, идиоты, руки после туалета моют. Идиоты. Руки нужно мыть ДО! Пенис надо брать чистыми руками. Его надо любить и лелеять. Он, может, самый чистый инструмент. Долго будет служить, голубчик, если к нему бережно относиться, не разбрасывать туда-сюда. Ты, Абраша, кстати, из старообрядцев?
– С чего вы взяли?
– Не еврей же!
– Еврей!
– Хо! Не видали мы евреев! Тут один поц решил, что он еврей, – два дня не пил, но потом не выдержал и опять в русские подался. У меня лечился. У него, доложу я вам, агрегат, что «докторская» колбаса. Как у Черчилля, – Давыдыч уважал английского политика, и находил у него всё новые достоинства, иногда в самых неожиданных местах. – Цельный батон висит. Да из-за пьянки он – я об этом поце, а не о сэре Мальборо – этим батоном и воспользоваться толком не мог. Пришлось уволить… Если ты – еврей, то чего не обрезан?
– А кто в СССРе обрезается? Здесь и крестить боятся.
– Что верно, то верно. Креститься боятся. Но еврей – настоящий еврей – так, как ты, не ответит. Никогда. Потому что евреи – настоящие евреи, на которых наша нация тысячелетия держится – обрезание делали и в гетто, обрекая своих новорожденных малюток на верную гибель, но Закону не изменяли.
– А вы мне сделаете?
– Сначала я тебе операцию сделаю. А там посмотрим, товарищ еврей. Хотя восьмой день уже прошляпил… Так что – коль загнешься, с тобой в синагоге прощаться будем?
– Это актуально?
– Туда, – Исаак Давыдович уперся взглядом в свежевыбеленный потолок, – так просто не берут. Надо заслужить. Там очередь. Алкоголь употребляешь?
– Употребляю.
– Ежедневно?
– Ежедневно.
– Правильно делаешь. Спирт – лучшая медицина. От всех болезней. И от сердца, и от давления, и от бледной немочи. Но не злоупотребляй. А то печень повредишь. Хотя… – Давыдыч запнулся и с удивлением посмотрел на Абрашу.
– Так, скоро прощаться? – переспросил Абраша.
– Я же сказал: там – очередь. Не спеши, – Давыдыч захрустел крахмальным полотенцем. – Помню, в 44-м одного привезли, так он кишки свои в руках держал, как выданное обмундирование. Я эту всю его трехомундию обратно в полость зашил. Так думаешь, он помер? – Точно, помер, но в 58-м. И то потому, что нажрался, как сволочь, и замерз ночью у нас на станции. Я его жене кесарево в 55-м делал – тесен мир! Двойняшек родила. Вот, как он ей запендюрил. А в 44-м – все кишки наружу. Валюша, аж послала санитара в столярку гроб заказывать. Валюша доложу я Вам, от Бога медсестра была. Чудо! Я ей, между нами, первый раз между операциями засадил. Любила она это дело. И меня любила. Глупо погибла, в Германии уже после Победы. Мы тогда в Потсдаме стояли. Кто-то пульнул в машину. Я потом и не женился больше.
– Любили ее?
– Ты давай, брюки надевай, необрезанный. И чего они колбасу «докторской» назвали, мудозвоны? Из докторов они ее делают, что ли?.. «Докторская» есть, а «учительской» или «инженерной» нет, или… «политбюровской», – хмыкнул, оставил в покое полотенце, его взгляд наткнулся на Абрашу и застрял. Казалось, что невидимая, но прочная стальная нить на мгновения связала глаза врача с переносицей его пациента. Лицо Давыдыча медленно поднималось, а затем опускалось, поднималось, опускалось, как бы покачиваясь на этом невидимом тросе. Абраша растерялся, его пальцы застряли в пуговицах ширинки, он удивленно уставился на Давыдыча, но тот всё смотрел и смотрел, и довольная, хитрая улыбка сползала с его крупного лица, истаивала, превращаясь в растерянную испуганную маску. Потом он неловко обернулся и медленно, неожиданно по-стариковски шаркая ногами, направился к двери, чуть слышно проговоривая: «Вы одевайтесь, Абрам, одевайтесь».