В детстве Николенька мечтал о собаке. Он даже представлял, как приходит домой с гулянья, а дома его ждёт сюрприз – щенок. Или – на Новый год среди подарков от Деда Мороза он находит клетку, а в ней… Или они с мамой и папой идут по улице, и им навстречу идет несчастный грязный голодный пес, они берут его домой, моют, кормят, и он становится его – Николеньки – самым лучшим другом. Или…

Но ничего этого не случилось. Просить родителей он не решался, потому что он не любил кого-либо просить, во-первых, во-вторых, родители и так слишком много для него делали хорошего – «надо и совесть знать», – говорил он сам себе, в-третьих… В-третьих, это было слишком несбыточное мечтание. Об этом было даже страшно подумать, не то, чтобы мечтать. Куда собака в их комнате, где было тесно им самим, а когда приезжал из Москвы дядя Сережа и ночевал у них, совсем не повернуться! Да и соседи бы не разрешили.

Лежа в кровати, он всё же разрешал себе предаться сладким фантазиям. Мама часто сидела рядом с ним, гладила его голову и что-то рассказывала. Николенька любил слушать ее, ощущать ее теплую сухую и мягкую ладонь на своем лбу, видеть чуть свисавшую прядь светлых волос, которая как бы прикрывала его – маленького и беззащитного от непонятного и не очень доброго мира взрослых и чужих людей. Потом мама каждый вечер целовала его, аккуратно поправляла одеяло, а летом – в жаркие вечера дома или на даче натягивала до подбородка белую невесомую крахмальную простыню, и Николенька сладко и спокойно засыпал. И думалось, вдруг когда-нибудь наступит такое счастливое время, когда он будет засыпать, а около его кровати будет лежать, свернувшись калачиком или вытянувшись во всю длину и, положив голову на лапы, изредка поглядывая исподлобья на него – всё ли в порядке , большая собака. Скорее всего, дворняга. Умная и добрая.

Странно, но последней мыслью Абраши была мысль о собаке. «Если всё же выкарабкаюсь, надо взять собаку. Будет нам вместо ребенка». Потом он увидел себя маленького, сидящего за большим квадратным обеденным столом, под выцветшим оранжевым абажуром с мамой и папой – они ели теплые, вкусно пахнущие, только что поджаренные орешки – арахис, папа улыбался и что-то говорил маме, на коленях у него пригрелась шоколадно-шелковая такса: мудрая, упрямая, преданная, печально смотрит исподлобья, медленно переводя взгляд с одного на другого, с одного на другого, словно пытаясь запомнить лица… Затем он глубоко с облегчением вздохнул и задремал, спокойно и удовлетворенно, как человек, хорошо выполнивший непростую работу. Больше он ничего не слышал, не видел, не чувствовал. Он не слышал, звучавших как заклинание, слов «скальпель», «зажим», «тампон», «пинцет». Он не видел, как хирург – Давыдыч – снял марлевую маску с лица и махнул рукой, непонятно кому и зачем. Он не чувствовал, как усталая женщина с морщинистым смуглым лицом, чем-то похожая на старую умную обезьянку – медсестра, а возможно, и врач – положила на его лоб теплую сухую ладонь, так постояла несколько секунд, а затем легким привычным движением прикрыла его веки и накинула на лицо прохладную открахмаленную простыню. У нее были длинные пальцы с сухой пергаментной кожей и пожелтевшими от никотина ногтями.

Месяцев через семь с лишним Алена родила мальчика.

И был это большой и крепкий мальчик.

И волосики его были светленькие, слипшиеся.

И весил он 3 килограмма и 800 граммов.

И назвали его в честь папы – Николай.

И отчество дали в папину честь.

Так и записали – Николай Абрамович. Только фамилию Алена дала свою – Холопко.