Мне говорил один человек: «Срежь ветку яблони или груши в своем саду и уйди на рассвете в горы. Крутой и скользкой будет твоя тропа, камни начнут срываться из-под ног, угрожая пропастью, но ты иди. И когда взойдет солнце, привей эту ветку лесному дереву. Если с тобой пойдет твой друг, а потом друг твоего друга, то со временем, среди невзрачных дичков, зарослей терна и шиповника родится чаир — цветущий оазис, сад в лесу».
Жарким августовским днем по улицам Симферополя брела пожилая женщина с громоздкой сумкой и коробкой торта. Пот струился по ее лбу и щекам, из-под кремовой панамки выбивались пряди слипшихся волос. Шла она медленно, не в ритме толпы, ее задевали, толкали, извиняясь при этом или ворча. Она же никого не замечала, кроме той, что неотступно преследовала ее в зеркалах витрин. Как старая послушная лошадь, за ней уныло плелась особа с такой же коробкой торта и сумкой, откуда выглядывало праздничное горлышко шампанского, не очень уместного в этот душный полдень.
Солнце жаром стекало по камню домов, расплескивалось по асфальту и плавило его, делая зыбким, неустойчивым. Дышать было нечем — воздух знойно сгустился и, казалось, вот-вот вспыхнет белым пламенем. Женщина порой останавливалась и, вытирая платком лицо, в упор разглядывала своего двойника.
За какой-то месяц превратилась в старуху. Бесцветные пряди волос. Глубокие провалы глазниц. Сутулая спина. А ведь еще не так давно ходила бодрым шагом, и осанка была другой, и губы не складывались в горькую усмешку. Подойти бы к этой особе, встряхнуть за шиворот и сказать: «Откуда ты, голубушка? Знать тебя не знаю и, пожалуйста, отстань от меня».
Неужели это она, Аннушка Зорина, всю жизнь простучала на пишущей машинке, а теперь вместе с ней как бы списана за ветхость? Она, Анна Матвеевна Табачкова, тридцать пять лет прожила замужем за Александром Ивановичем Табачковым и вдруг оказалась одинокой пенсионеркой? Правда, еще есть и навсегда сохранится за ней имя матери, да только сыновья далеко…
Подземным переходом прошла на другую сторону проспекта. И этот переход, и новое здание украинского театра, и недавно поставленные, как в больших городах, светофоры с красными и зелеными табло «Идите», «Стойте», и заметно погустевший поток машин — все эти приметы обновления города, месяц назад незамечаемые, теперь бросились в глаза, будто подчеркивая ее возраст. Она помнила еще довоенный булыжник, грязные канавы, приземистые домишки за длинными заборами из ракушечника, дребезжащие трамваи. И сколько воды утекло с тех пор, и сколько прихлынуло… Целое море разливанное в Марьино. Телецентр. Троллейбус. Многоэтажные микрорайоны. Да мало ли…
Конечно, легкомыслие — прямо из больничных ворот пуститься в такое пекло по магазинам. Но почему-то именно сегодня захотелось отметить все сразу; и новоселье, и уход на пенсию, и одиночество без Сашеньки. Отметить и, как в воду, броситься в новую жизненную полосу, не сулящую ничего веселого.
Давно не было такого зноя. Город изнывал в бензинном чаду. Унылые усы поливальных машин выглядели жалко и комично в своей тщете принести прохладу. Разве что мальчишкам забава — ныряют в радужные струи и хохоча шлепают по вмиг тающим лужицам.
Она шла, смотрела на иллюзорно свежую мостовую и наконец не выдержала приблизилась к кромке тротуара и подставила лицо под фонтанчики очередной машины. Ее окатило с ног до головы. От удовольствия рассмеялась. Но приятность была короткой — кто-то рядом хихикнул:
— Торт раскиснет, бабка!
Жесткие крылья птицы полоснули по лицу: в последнее время птица появлялась все чаще и чаще.
А ведь и впрямь бабка. Шестьдесят на носу. Но до сих пор никто никогда… Что ж, заодно отметит сегодня и эту жизненную веху.
Стройная худощавая брюнетка чуть не сбила ее с ног. Пробормотала извинения и, волоча за руки двух ребятишек, побежала вдогонку за неряшливо одетым мужчиной с нетвердой разболтанной походкой. Он нес под мышкой квадраты матового стекла, часто оглядывался и ускорял шаг в надежде смешаться с толпой.
— Орфей! — отчаянно вскрикнула женщина, когда он нырнул в подземный переход. И Табачкова отметила несоответствие необычного имени той обстановке, в которой оно прозвучало.
Курортный люд покидал прибрежные места, путь многих лежал через Симферополь, и город с лихвой оправдывал свою эмблему — жужжащий пчелами улей.
В автобусе Табачкову прижали к спинке кресла. Еле удерживая равновесие, она с беспокойством поглядывала на торт — его могли раздавить. Сумка с продуктами тяжело оттягивала руку и на каждом повороте задевала сидящую в кресле девицу с сиреневыми веками. Та недовольно оглядывалась, наконец, не выдержала, встала, и Анна Матвеевна протиснулась на ее место.
Через пару остановок народу поубавилось, а потом автобус и вовсе опустел, отчего ей взгрустнулось: вон куда занесло, на кулички… Год назад она была в этом районе, стенографировала конференцию в профтехучилище. Еще тогда увидела, как разросся город, какой он здесь иной, чем там, где проживала она. Не блистая архитектурным разнообразием, он все же был многоликим. Петровская балка с частными усадебками напоминала дачное село. Здесь было тихо и провинциально, в то время как Гагаринский массив жил жизнью большого современного города. Кривые улочки бывшей Ак-Мечети с низкорослыми домишками смело вливались в асфальтированные, широкие улицы центра. Их обрамляли высотные здания, самые большие из которых в пять-шесть этажей, встречаясь все чаще и чаще, наконец, собирались группками в микрорайоны и вырастали в девятиэтажные массивы. В одном из таких районов ей и дали квартиру, куда она сейчас добиралась.
— Это я говорю, Лимонников, — прогудел над ухом чей-то голос. — Запомни — Лимонников.
Тщедушный человек в сетчатой тенниске властно обнимал за талию высокую широкоплечую девушку, продвигаясь с ней к выходу.
«Лимонников… Запомни, Лимонников, — навязчиво прокручивалось до последней остановки. — Орфей… Лимонников… Душно-то как. Скорей бы на воздух».
Одежда просохла еще до того, как автобус прибыл на Залесскую. Среди одинаково белых громад с трудом нашла дом, в котором предстояло жить. Лифт не работал. Еле волоча ноги, взобралась на пятый этаж и чуть ни рухнула на пороге от усталости и мысли, что эта верхотура — последняя точка в ее неурядицах. Однако нашла силы осмотреть новое жилье, такое неуютное, необжитое.
Окна выходили на север, и ни в кухне, ни в комнате не было одуряющей духоты. Паркетный пол слегка поскрипывал под ногами, желто отсвечивая плохо растертой мастикой.
Проверила, исправны ли краны, есть ли вода, свет, работает ли газовая плита, и лишь потом тяжело опустилась на диван.
Кроме этого дивана, привезенного Сашенькой, и платяного шкафа, к стене прислонились два стула со стопками книг и грампластинок. В углу, возле торшера, новенький проигрыватель — старый давно барахлил, и Сашенька, должно быть, выбросил его. И от того, что он купил даже то, чего она вовсе не просила, на глаза навернулись слезы, и впервые за это тяжкое время она расплакалась, по-детски всхлипывая и размазывая их по щекам.
Все-таки жестоко было со стороны Сашеньки приурочить развод к печальным дням ухода ее на пенсию. Но и это она простила ему, как многое прощала всю жизнь. Даже нашла оправдание: такой он у нее нерасчетливый, импульсивный, искренний, совсем ребенок.
Вот уж и впрямь, пришла беда — отворяй ворота: и пенсия и развод совпали со сносом старого дома, в котором они с Сашенькой прожили долго и, можно сказать, счастливо. Хотя Железнодорожный район и был неспокойным вокзал через три квартала, — они любили свое жилье, где никто не ходил над головами, не скандалил, чья очередь мыть лестничную площадку, не грохал входными дверьми. Было у них все, что есть в обычной семье: скромный мебельный гарнитур, телевизор, холодильник, стиральная машина, небольшая библиотека, фонотека. Взаимность тоже была. А потом взмахнула жесткими крыльями птица…
Когда грянула постыдная минута, в которую нужно было решить, кому что брать с собою в новую раздельную жизнь, Сашенька, краснея, заявил — все оставляет ей. Это ее умилило, но она терпеть не могла подачек и настояла на том, чтобы все, кроме памятных мелочей, кухонной утвари и ломберного столика, сдать в комиссионный, а выручку пополам.
Сашенька даже растерялся от такого поворота, подивился ее чудачеству, однако просьбу исполнил. Пока была в больнице — ее увезли с гипертоническим кризом, — быстро провернул комиссионные дела, помог перебраться в однокомнатную квартиру, а сам ушел к молодой жене.
В больницу же прибегал чуть ли не каждый день и все расспрашивал, как обставить комнатушку Совесть его грызла, что ли? Уж очень переживал, что ее ожидает неуютная пустота, житейский вакуум, виною которому он сам. Наконец она сжалилась над ним и попросила на собственный вкус выбрать диван и платяной шкаф. А он вот и стулья притащил, и торшер, и проигрыватель Видно, обрадовался возможности хоть что-то сделать для нее и тем самым как бы свалить некоторую тяжесть со своих плеч. Ох, Саша-Сашенька…
Долго плакать Анна Матвеевна не умела, не научилась — жизнь до сих пор была к ней в общем-то милосердна. Поэтому, чуть пообвыкнув в новой обстановке, навела в комнате легкий порядок, обмылась под душем и поставила на проигрыватель венгерский танец Брамса номер два. Какой ни была усталой, завозилась на кухне, нарезала хлеб, колбасу, открыла шпроты — и все это под мелодию Брамса, которого могла слушать бесконечно Когда же, как и было условлено, к пяти часам пришли гости, вернулась и бодрость — целительная сила Брамса была давно замечена ею.
Первой пожаловала Зинаида Яковлевна Черноморец, бывшая сослуживица Анны Матвеевны Одногодка Табачковой, Черноморец пять лет назад ушла а свой срок на заслуженный от дых и все эти годы горячо уговаривала Анну Матвеевну последовать ее примеру. Но вот та стала пенсионеркой, и Зинаида Яковлевна расцвела от необъяснимого удовольствия, что не укрылось от глаз Анны Матвеевны. Внушительного роста, как говорится, в теле, с зычным голосом и пышным перманентом крашеных «рубином» волос, Черноморец слыла женщиной цепкой жизненной хватки, практичной и веселой. Даже внезапная кончина супруга не поубавила в ней жизнелюбия. Всякий раз при встрече с Анной Матвеевной она заговаривала о таких вещах, что Табачкова лишь конфузливо опускала глаза долу. На что Черноморец насмешливо басила: «И, милая, чего зарделась? Не красна девица! Помирать скоро, так хочется добрать от жизни недовзятое. Да только шельмецы они, отродье мужиковское!»
И сейчас приход Зинаиды Яковлевны Черноморец был шумен и весел. Квартира сразу же показалась тесноватой от ее солидной громоздкости, густого баса и топанья тяжелых ног.
— И, милая, этому отродью мужиковскому я еще вправлю мозги, — чуть ни с порога начала она, щедро выкладывая из кошелки банку свежемаринованных огурцов и кастрюльку с тушенной в сметане курицей. Хотела было так же размашисто выложить какую-то новую тайну, но тут в дверь позвонили, и она пошла открывать, промолвив на ходу страшным шепотом: — Явилась не запылилась.
Черноморец недолюбливала Милу Ермолаевну Смурую, перед которой, однако, с улыбкой распахнула дверь. Недолюбливала, но уважала, как обычно уважают, но не любят тех, кого считают на голову выше себя, хотя физически Смурая едва доставала Черноморец до плеча. Сюда примешивалась и своеобразная ревность — Смурая была подругой Анны Матвеевны еще с детских лет, между ними, несомненно, было больше духовного родства. Со временем Аннушка Зорина стала Табачковой, а Мила как была Смурой, так ею и осталась. Долгие годы после замужества Анны Матвеевны, пока у нее росли сыновья, Смурая была в некотором отдалении от Табачковых. Затем опять наступали периоды близости, и снова приходили размолвки. Сейчас, когда муж покинул Анну Матвеевну, Смурую с особой силой Повлекло к ней. Маленькая, тощая и костлявая, вечно чем-то удрученная и рассеянная, она в свою очередь не терпела жизнерадостную Черноморец, и Анна Матвеевна прилагала все усилия, чтобы своим покладистым гибким нравом примирить обеих. Ее горе как бы уравняло всех троих и сблизило.
Прежде чем сесть за стол, гостьи осмотрели квартиру, поохали, не найдя ничего от разрушенного уюта, посоветовали, что приобрести, и заодно пожурили хозяйку за ее скоропалительное, дичайшее решение сдать прежнюю обстановку в комиссионный. Потом Смурая случайно сунула нос в стенной шкаф и нашла склад круглых жестяных коробок.
Анна Матвеевна всплеснула руками:
— Кинопленки! — и сникла; — Не взял. Снимал, снимал и не взял. Выходит, наплевать ему на прошлое.
— Просто на память оставил. Не прокручивать же их перед новой супругой, — попробовала утешить подругу Черноморец. Но Анна Матвеевна еще больше расстроилась — на полке под цветастой тряпкой притаился миниатюрный проектор. Все никак не мог купить, брал напрокат, а тут из-под земли выкопал. Наслаждайся, мол, минувшими мгновениями и будь счастлива хоть этим.
— Что за нетактичность, — поняла состояние подруги Смурая, обняла ее и отвела от шкафа.
За стол садились молча. Все так же молча — даже Черноморец прикусила свой вечный двигатель — подняли бокалы с шампанским, не таясь, разом вздохнули и выпили за новое жилье.
— А меня сегодня бабкой окрестили, — нарушила тишину Анна Матвеевна, зачерпнула ложкой салат оливье и рассмеялась. Выпитое на голодный желудок вино быстро ударило в голову, затуманило глаза, засветило румянцем щеки.
— Подумаешь, событие, — усмехнулась Смурая. — Я это прозвище уже три года ношу.
— И как? — Анна Матвеевна взглянула на нее грустно и недоверчиво.
— Что «как»?
— Очень тяжело?
Смурая еще раз усмехнулась, мрачно посмотрела на свет недопитый бокал и шевельнула кустистыми бровями.
— Как видишь, здравствую.
— О-хо-хо, девочки, такая она, жизнь, изменница, — вздохнула Черноморец, проворно цепляя вилкой толстенький огурчик, Ее пухлое лицо излучало безнадежное спокойствие. — Так вот, — вслед за огурцом в рот отправилась куриная лапка, — скажу тебе, Аннушка, прямо; поначалу плохо без Сашки будет. А потом ничего, привыкнешь. — Полные губы Черноморец залоснились от жира. Она промокнула его салфеткой и с аппетитом засмоктала косточку. — Главное, не думать о дурном. Забыть, вроде его и вовсе не было. Когда мой Петр скончался, я сказала себе: «Не горюй, и твоя пора придет!» И вот, ежели рассматривать жизнь со спокойных позиций, то и нервы в порядке останутся, и годы продлятся. Попомнишь меня, пройдет годик-другой, постареет твой красавчик и вернется к тебе век коротать. Это же как правило: седина в бороду — бес в ребро. Схватится однажды за голову и приползет. А пока считай его усопшим. — Далее следовала парочка полуприличных анекдотов из серии о пенсионерах и громоподобный хохот самой рассказчицы. Смурая морщилась от этой доморощенной философии, поджимала тонкие губы и втихомолку презирала Черноморец за прущую из ее пышного тела ничем непобедимую веселость. Но в свою очередь считала нужным высказать мнение по затронутой теме.
— Всегда говорила, что Сашенька, — слишком яркая и легкомысленная птица, так что ничего удивительного. Видела его на днях с ней…
Табачкова и Черноморец замерли и одновременно подались вперед, не сводя со Смурой глаз.
— Что же до сих пор молчала? — с неприязнью сказала Черноморец.
По рисункам мужа Анна Матвеевна знала лицо разлучницы, но интересно было, как она выглядит в жизни или хотя бы в глазах Смурой.
Мила Ермолаевна помедлила, доедая курицу, пожала плечами и равнодушно ответила:
— А чего говорить? Ничего особенного. Только и того, что молодая, ну, и отсюда по-молодому смазлива. На вид и тридцати не дашь, а там, кто его знает. — Ее брови-щеточки, взлетев на середину лба, опустились.
Черноморец и Табачкова удовлетворенно расслабились. С некоторой ноткой хвастовства Анна Матвеевна стала рассказывать, сколько хлопот взял на себя Сашенька по ее вселению в новую квартиру. Смурая в ответ съязвила — о, она умела язвить! — что перед гильотиной осужденному обычно подносили стакан вина и трубку с табаком. И от того, что эта мысль как бы проявила, сделала видимой точно такую же ее, собственную, Анне Матвеевне стало тоскливо. Глаза ее увлажнились Чтобы не выдать себя, поспешно встала и принялась разрезать торт.
— Не убивайся зря. Нынче модно бросать старых жен и уходить к молоденьким, — утешала Черноморец. — Хоть знаешь, кто она да что?
— Вроде экскурсоводом работает Замужем впервые.
— Что ж, пусть побывает, хлебнет счастьица семейного, — нехорошо улыбнулась Зинаида Яковлевна.
За чаем снова посокрушались над бесстыдством и вероломством мужской породы, пожаловались на болячки, попутно вспоминая средство от той или иной, обругали последнюю телепостановку и еще раз почесали языки о Сашеньку с молодухой. Смурая по обыкновению выдала заряд новейшей информации, почерпнутой из газет и научно-популярных журналов библиотекарская привычка! — и опять показалась Зинаиде Яковлевне на голову выше. Особенно, когда вслед за крымскими новостями — о вечере известного и громкого поэта в зале политпроса, о переезде на жительство в Ялту Софии Ротару — стала высказывать свои личные соображения по поводу пересадки головы у обезьяны и сообщила, что рыжие домовые муравьи — родом из Эфиопии. Потом помогли Анне Матвеевне убрать со стола и хотели уже было расходиться, когда Смурая предложила просмотреть пару лент.
Табачкова опешила — еще чего! Да завтра же сдаст в комиссионку это насмешливое Сашенькино подношение! Но не успела и рта раскрыть, как Черноморец уже тащила проектор в комнату, а Смурая выволакивала из шкафа пленки.
— Не умею я обращаться с аппаратом, — попыталась слукавить Табачкова, но Смурая успокоила:
— Зато я умею.
И Анна Матвеевна уныло подчинилась ее всегдашней напористости, с тревогой поглядывая на коробки и уже сама желая заглянуть краешком глаза в исчезнувшее время.
Стемнело. В окно влетел свет уличных фонарей, пришлось закрыть его пледом. Проектор поставили на ломберный столик, сами расположились на диване. Смурая, неизвестно где научившаяся ремеслу киномеханика, довольно быстро зарядила аппарат, погасила торшер, и проектор безмолвно, одну за другой, стал возвращать картины былого.
С первых же кадров Анна Матвеевна определила; пятнадцать лет назад! Мишук только вернулся из армии, поступил в институт, а Валерик закончил десятилетку, и они с Сашенькой решили отметить эти события поездкой в Ленинград. Здесь ей сорок пять. Хотя она всегда имела скромное мнение о своей внешности, сейчас показалось, что в ту пору была красива. Ишь, как бесшабашно бегает, хохочет, строит Сашеньке рожицы и не ведает, какое будущее готовит ей судьба, какой подарочек преподнесет ей на старости лет супруг. А вот и он собственной персоной на фоне Адмиралтейства.
— Красивый все же, чертушка, — вырвалось у Смурой.
— Был. Был да сплыл. Годы всю красоту съели, — сердито сказала Черноморец. — А присмотреться, так очень даже обыкновенный. Вот мой Петр рожицей не хвастал, зато в теле крепость настоящая была, гирю двухпудовую подымал. А этот — не подымет, надорвется. В мужике ценна сила, а не глазки-реснички.
Дальше снимал кто-то посторонний, потому что теперь они были вдвоем на Невском. Сашенька, улыбаясь, обнимал ее, пытался поцеловать. Она увертывалась, беззвучно смеялась и норовила схватить его за смоляной чуб.
— Ах ты, бесстыдник, — заерзала Черноморец. — Будто молодожен, любовь проявляет. Кровушка, видите ли, взыграла. А чуть постарела жена, так можно и выбросить, сменить на новую игрушку! Отродье мужиковское…
— Мда… — задумчиво промолвила Смурая. — Может, и хорошо, что я так ни к кому и не приклеилась — к старости зато никакой боли.
— Так тоже нельзя, — возразила Черноморец. — Женщина должна жизнь давать, а ты яблоней бесплодной усохла. — И в своей простодушной наивности не заметила, как задрожал подбородок Смурой и сколько грустного презрения вылил ее взгляд.
— Да уж чем таких оглоедов плодить, каких ты наплодила, — начала Мила Ермолаевна, однако внимание всех троих вновь привлек экран. Там собрались за длинным столом по поводу какого-то торжества.
— Валерику двадцать, — вспомнила Анна Матвеевна и улыбнулась; какой он здесь смешной, ее мальчишка лопоухий!
— Я! — вскрикнула вдруг Черноморец дурным голосом. — Это же я слева, за Сашком! А рядом Петр! Петруша мой родненький! Живой!
Она вскочила, бросилась к экрану, но тут пленка кончилась.
— Нарочно, нарочно оборвала, завидница! — чуть не с кулаками полезла она на Смурую.
— Было бы чему завидовать, — спокойно отпарировала Мила Ермолаевна.
— Ну что ты, Зина, как ребенок, — рассердилась Табачкова. — Пленка и впрямь кончилась.
Смурая перемотала кусок пленки назад и опять на короткий миг они увидели покойного супруга Зинаиды Яковлевны. Такой же крупный, мордатый, как она, Петр Черноморец сидел за столом и за обе щеки что-то яростно и весело уплетал. И то, что на самом деле от него давно уже остались одни косточки, а вот сейчас, в этот короткий миг он был жив-здоров, краснощек и даже заговорщицки подмигивал им, так поразило подруг, что, когда аппарат заглох, они еще долго сидели недвижно и безмолвно.
А потом гостьи как-то сразу засобирались домой, распрощались с Анной Матвеевной, и она, закрыв за ними дверь, осталась грустная и несколько ошеломленная случившимся. Аппарат стоял там же, на столике, но решила отложить просмотр на завтра.
Ты взглянул на меня, и я узнала, какое у меня лицо.
Ты заговорил, и я поняла, что до сих пор была глуха.
Три года я водила экскурсии, заученно повторяя: «Крым — музей под открытым небом». Но увидела твои картины, и приевшаяся фраза обрела смысл.
Не раз стояла на севастопольских бастионах, у генуэзских крепостей, рассказывала о Бахчисарайском фонтане, ходила по Никитскому ботаническому, взбиралась на Кара-Даг, притрагивалась к мраморным колоннам разрушенных временем базилик, рассматривала осколки гранат. И только с тобой поняла:
Не осколки гранат держала в руках — бессмертие.
Не к мраморным колоннам прикасалась — к красоте.
Не по скалам взбиралась — по вечности.
Как с борта самолета увидела вдруг вместо «всесоюзной здравницы» крохотный макет земного шара с климатом и природой чуть ли не всех материков, с отголосками культур множества народов.
Накрой свою ладонь моей ладонью и не говори о возрасте.
Мы сейчас ровесники. Мы идем по древней земле как сто, тысячу, больше лет назад. Над нами то же небо, что когда-то светилось над головами киммерийцев, тавров, эллинов. И тот ветер, что надувал паруса аргонавтов, плывущих мимо полуострова за золотым руном, гладит сегодня наши щеки.
Было одиннадцать ночи. Чувствовала она себя усталой и разбитой. Взобралась на стул, сдернула с окна плед. Квадрат его, очерченный с трех сторон домами, показался уныло враждебным. Квартира ее была расположена по центру, слева и справа светились пятна чужих окон. Отсюда просматривалось полгорода. Он лежал в котловине, подернутый легким смогом. Вглубь и вширь мерцали огни и, теряясь на горизонте, растушевывались по небу неярким заревом. Непривычная для уха тишина настораживала — ни шума автомобилей, ни гудков поездов.
Трудно представить, чем теперь заполнится ее жизнь. Привыкла вечно о ком-то хлопотать, кого-то обхаживать: то детей, то старушку мать, то Сашеньку. Первой ушла мать, по-настоящему безвозвратно — умерла пятнадцать лет назад. Потом оперился и улетел Мишук, за ним Валерик. Теперь вот и Сашенька… А ее организм по инерции излучает тепло, и запасов этого тепла хватит надолго. Но если не на кого будет его истратить, то однажды оно взорвет ее изнутри, и это будет конец.
Что же все-таки случилось? Почему он ушел? Разве можно в таком возрасте переиначивать себя? Разве не тревожат все чаще и чаще мысли о вечной разлуке, которая уже не за горами, и разве при этом не хочется крепко прижаться к родной душе, в чьих глазах навсегда запечатлен твой молодой облик и время не властно стереть его?
Так, размышляя, она глядела в ночь, залитую огнями, и не заметила, как прислонилась к переплету окна и задремала. Но едва смежила веки, за стеной заговорило радио.
— Что за безобразие, — пробормотала, встряхиваясь. — Днем не могли наслушаться.
За стеной будто услышали ее недовольство — радио тут же смолкло.
Не зажигая света, переоделась в ночную сорочку и с удовольствием улеглась на прохладной простыне. С минуту лежала, наблюдая за бликами уличных фонарей на потолке, и собралась было окунуться в сон, когда радио опять включили. Хотела постучать в стенку, однако показалось, что радио говорит где-то наверху. Или, может, в квартире слева? Села. Открыла глаза, и снова стало тихо.
— Бред какой-то, — сказала, откидываясь на подушку. Едва зажмурилась, как радио вновь включили.
Минут пять Анна Матвеевна заинтересованно то открывала, то закрывала глаза, и радио то смолкало, то звучало вновь. Впрочем, она уже сомневалась, радио ли это? Что-то не похоже: обрывки предложений, слова, произнесенные тоном, каким обычно говорят в быту. Голоса наслаиваются, перебивают, заглушают друг друга. Но из этой неразберихи можно выделить отдельные слова, фразы:
«…такая потеря, что… к рассвету все будет… Володечка!.. мезозойская эра… вырежи эти полоски… стучит день и ночь… не путай божий дар… тигр скачет через „о“… закадрили ребятушки… Лимонников я, Лимонников… кизиловое, говорю… завтра обязательно подведем итоги… пожалуйста, не огорчайся… звереныш…»
И, перекрывая всех, очень четко, близко, будто в ее комнате, тоненький женский голосок грустно выводил:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Вскочила. Слуховые галлюцинации? Но почему они исчезают, стоит открыть глаза? Вытерла проступившую на лбу испарину, прошла на кухню, включила свет, нашла таблетку валидола.
Что ни говори, все-таки день был сумасшедший. Переутомилась. А, может, простыла под струями поливальной машины?
В хаосе ящичков кухонного стола отыскала градусник, села на табуретку и несколько минут сидела недвижно. Тридцать шесть и восемь.
— Чушь собачья, — громко сказала она, подивилась собственной грубости выражение явно из лексикона Черноморец — и, стараясь придать шагу бодрость, вернулась на диван. Сна как не бывало. Некоторое время лежала, боясь закрыть глаза. Уже было начала сомневаться в своем слуховом обмане, но зажмурилась, и голоса вновь обрушились на нее.
Тогда она по-настоящему испугалась. Встала, позажигала в доме все лампы. Отдавая отчет в нелепости своих действий, заглянула в ванную, туалет — никого. Опять прошла на кухню, заварила чай, выпила стакан чаю с кусочком торта.
Господи, неужели возрастной психоз? И отчего при открытых глазах тишина, а стоит закрыть и… Уже ради интереса снова зажмурилась. Тихо. Лишь за стеной у соседей шумит сливной бачок. Вернулась в комнату, и, как только сомкнула веки, голоса прилетели опять.
Выходило, что в кухне она — нормальный человек, а в комнате галлюцинирует. Что-то не то. Однако наблюдение немного взбодрило: хоть есть, где уснуть…
Принесла в кухню толстое ватное одеяло, бросила на пол. Проверила вентили на газовой плите и колонке и хотела уже лечь, но раздумала. Сна не было ни в одном глазу. И так ли обязательно спать, если не хочется? На работу не идти, днем отдохнет. Теперь может хоть вверх ногами ходить никому нет до нее дела.
Придя к такому выводу, Анна Матвеевна вернулась в комнату, вновь поставила на проигрыватель танец Брамса, сильно приглушив звук. Заправила в проектор самый большой моток пленки, включила аппарат и, отгоняя мысли о голосах, поудобней расположилась на диване.
В этот раз Сашенька сидел во дворе их старого дома и мастерил скворешню. У ног его вертелась Чернушка, старая умная дворняга. Она виляла хвостом, преданно заглядывая хозяину в глаза. Это ее променял потом Сашенька на кудрявую болонку. А Чернушку пристроил у сторожа продуктовой базы. «Не на улицу же выбросил», — оправдывался перед самим собой, домашними и друзьями. А ей это предательство долго снилось. Болонку она так и не полюбила, и ее вскоре подарили приятелям.
Сейчас этот эпизод предстал в иной окраске. Преданность, оказывается, уважают, но не ценят. И даже где-то а глубине души презирают. Будь она менее привязана к Сашеньке, изменяй ему, возможно, он крепче держался бы за нее. Но она никогда не умела хитрить, и вообще ей претила всякая наука страсти нежной, лживая, лицемерная. Она считала, что отношения между мужчиной и женщиной должны строиться естественно, открыто, без хитроумных тактик, ловушек и сражений.
Забавный кадр — Сашенька выкручивает и развешивает на веревке белье. Идиллия. Да только почти инсценировка, потому что подобное случалось редко — она не перегружала его по хозяйству. Разве что порой находила какую-нибудь мастеровую, чисто мужскую работу — побелить стены, подлатать полы, или сколотить стеллажи для домашней утвари.
А это на маевке за городом — машбюро с мужьями. Петр Черноморец удит рыбу, а Сашенька в футболке и спортивных тапочках, как мальчишка, гоняет мяч. И даже здесь, перед камерой, на него поглядывают женщины…
Один кадр сменялся другим. Анна Матвеевна просматривала пленку за пленкой, озвучивая прошлое танцем Брамса. Полустертые в памяти события обретали реальность, отдаляя и от приключившихся с нею бед, и от слуховых фантомов. Незаметно для себя она очутилась по ту сторону настоящего. Там не было ни обид, ни болей. Там не думалось ни о старости, ни об одиночестве, не тревожили никакие голоса. Туда можно было возвращаться вновь и вновь, стоило лишь протянуть руку к проектору. При желании там можно было остаться навсегда…
Была глубокая ночь, когда она выключила аппарат и улеглась на полу в кухне. Долго ворочалась, думая о завтрашнем дне, о том, что начнет его с дальнейшего просмотра пленки, а потом обязательно запишется на прием к врачу. Почему-то галлюцинации теперь не так волновали. Куда важней казалась возможность вернуть хоть кусочек прошлого.
Лишь под утро, когда со двора донеслось шарканье дворницкой метлы, провалилась в беспокойный сон. Ей приснился Сашенька. Он был в старой военной гимнастерке и порванных кирзовых сапогах. Голову его перевязывал бинт с пятнами крови на лбу. Сашенька брел по длинной чавкающей дороге в шеренге таких же, как сам, изможденных людей, за плечами болтался автомат. Она подбежала к нему, схватила за руку и вырвала из шеренги. Привела домой, разогрела на примусе воду, раздела догола и, как самого дорогого ребенка, стала обмывать. Потом уложила в постель, подняла глаза и увидела за окном Аннушку Зорину, летящую верхом на огромной черной птице. Шею Аннушки обматывал легкий шарф, лицо закрывали огромные светящиеся очки-фары. Шарф тянулся за ней голубой лентой, к концу которой прицепилось курчавое облако.
— Эй, летим! — крикнула Аннушка. Ветер сорвал очки-фары, они стремительно понеслись вниз и пулей пробили окно в кухне, где на полу спала она. Анна Матвеевна Табачкова.
Когда мне исполнилось пятнадцать, вдруг захотелось стать шофером, захлебнуться скоростью, умчаться в неизвестность. И еще мечталось писать длинные письма. Я бродила по улицам, белым от тополиного пуха, и, заглядывая в лица встречных, неслышно вопрошала: «Написать вам? А может, вам?» Было чуточку жаль всех, кто наверняка не получит от меня ничего. Глупая, молодая уверенность в том, что можешь осчастливить любого!
Все-таки нашла адресата. Это был толстенький, серьезный десятиклассник, помешанный на авиамоделизме. Он заразил своим увлечением всех ребят нашего двора и превратил детскую площадку в испытательный полигон. Жил он в соседнем доме и очень удивился, получив от меня письмо с предложением завязать переписку.
Мое самолюбие было впервые уязвлено — переписка на таком близком расстоянии показалась ему смехотворной.
Я как улитка спряталась в раковину.
Позже у меня все-таки появился адресат в другом городе Но и он, и последующие были так вялы, так не настроены на подобный вид общения, между тем как мне о стольком нужно было сказать!
Письма — это маленькие посланцы души. В словах на бумаге больше смысла, над ними можно помечтать.
Сейчас у меня есть ты, но мне иногда хочется куда-нибудь уехать… чтобы писать тебе. Вот только не знаю — нужно ли тебе это?
Люди, к сожалению, привыкли держать в руках нечто весомое, материальное, и когда вместо тяжелой рыбины в их ладони невзначай попадет солнечный луч, они разочарованно размыкают пальцы и спешат на рынок за хеком и мерлузой.
Очки со звоном упали на пол, Анна Матвеевна открыла глаза. Пол в метре от нее был усеян осколками — ветер разбил форточку. Ломило виски, затылок, звенело в ушах. В глаза будто кто сыпанул песком — видно, поднялось давление. За окном хлюпал дождь, тянуло прохладой и сыростью. И то, что шел дождь — а вчера так палило! — и она лежала одна, да еще на полу, в пустой, можно сказать, совсем чужой квартире на краю города, как на краю света, — все это показалось таким диким и несуразным, что она потрогала лицо — уж не приснилось ли?
Будущее замерцало черной пустотой, и боязно было не только шагнуть в эту пустоту, но и пошевелиться. Она лежала недвижно, по-покойницки сложив руки на груди. Неизвестно, сколько времени длилось бы это оцепенение под стук разбитой форточки, когда б не вспомнила о проекторе. Мысль о том, что с его помощью можно вновь отдернуть занавеску времени, взбодрила. Она встала, умылась перекусила остатками ужина, занавесила окно, но прежде чем включить аппарат, решила проверить — исчезли вчерашние голоса или нет. Села на диван, зажмурилась. Тут же потоп, вьюга, вихрь, половодье звуков обрушилось на нее. Этот голосовой шквал был раза в три сильнее ночного.
Нет, нужно успокоиться и до конца просмотреть пленки. Все будет в порядке, если не закрывать глаза.
И опять под музыку Брамса застрекотал проектор. Искусственные, в общем-то малозначащие кадры на экране возвращали совсем иные картины.
…Только бы выжил… Которую ночь она сидит у его изголовья? Только бы выжил. Только бы вытащить из пропасти, над которой повис. Ничтожный крохотный осколок, застрявший в груди, на третьем послевоенном году напомнил о себе, да еще как!
Глаза полузакрыты. Губы синие. Дыхание неровное, прерывистое, будто сама душа рвется из слабого тела.
Здесь, рядом, готова просидеть множество ночей и дней, лишь бы отогнать, не подпустить безглазую старуху-смерть.
Господи, помоги…
Говорят, в бессонные ночи женщина по-настоящему становится женой и матерью.
А вот розовый комочек, до слез беспомощный, беззащитный, уютно посапывает у груди. Она сидит на кровати в байковой рубашке и кормит своего первенца. На плечо опускается рука Сашеньки. Полулежа он обнимает ее и новорожденного и блаженно, по-ребячьи, тычется носом в ее шею.
— Теплая… Теплая и мягкая, — счастливо стонет он. Потом вмиг трезвеет, перегибается с кровати и заглядывает ей в лицо: — Надо же, было двое, и вот — третий! Чудо! И как это у тебя получилось? Нет, все-таки женщины более сложные существа, чем мы. — Он встает, идет к столу, берет бумагу и карандаш. — Мадонна Анна с ребенком. — Быстро черкает по листу и опять удивленно заглядывает ей а лицо.
Она кладет Мишутку в самодельную коляску, укрывает одеялом. Сашенька подходит к ней, поворачивает ее лицо к себе:
— Ты у меня самая невероятная!
— Куда уж, — усмехается она. — Есть намного невероятней, и ты знаешь. Но он не дает ей договорить, она уже вся в его власти, и только ходики на стене бессмысленно отмеряют остановившееся время…
Память услужливо возвращала то одно, то другое мгновение. Без строгой хронологии бродила по прошлому и всюду, везде натыкалась на Сашеньку.
Познакомились они в изостудии еще до войны. В их группе училось много красивых девчонок, но он почему-то обратил внимание на нее, Аннушку Зорину, невзрачную пигалицу с редкими ресницами и чуть приплюснутым у переносицы носом. Вероятно, не второстепенную роль в этом сыграло то, что ее хвалил и прочил ей успешное будущее сам Вартамов. Сашенька тоже был не из последних, однако ей уступал — у нее сразу же открылся свой почерк, а он в то время и подражать толком не умел.
Поженились они перед его уходом на фронт. Ей пришлось перенести все тяготы тыла, тяжелые будни госпитальной медсестры. А после войны занялась семьей — родила одного сына, другого, отхаживала Сашеньку. И как-то само собой вышло, что ее занятия живописью отодвинулись на второй план, а потом и вовсе куда-то исчезли, сменились не очень доходной, но прочной работой машинистки-стенографистки.
Художественное училище Сашенька закончил уже в мирные дни, работал в городской рекламе, оформлял витрины магазинов. Потом ушел на творческую работу, но персональных выставок у него не было, писал он медленно, на совесть, без халтуры.
Видел, что ей тяжело и за семьей ухаживать, и работать в машбюро, и просиживать ночами над рукописями местных авторов, чтобы заткнуть дыры в семейном бюджете. Нервничал, но она весело успокаивала его и оберегала от посторонних, мешающих его творчеству подработок.
Однако все это было позже. А тогда он вернулся с войны возмужавшим, в орденах и медалях, с горьким опытом в печальных глазах. Его спортивная фигура и мягкий тембр голоса с чуть вкрадчивыми, почти нежными интонациями и манерой говорить, участливо заглядывая собеседнику в глаза, производили впечатление. Неяркий, а потому не отпугивающий, но несомненно расцветший вдруг талант художника делал его и вовсе неотразимым. Он же, растерянный, печальный и ошалелый от того, что выжил, пришел _оттуда_, готов был обогреть на груди каждую, высушить все женские слезы. Но его ждала Аннушка.
Она всегда была убеждена, что ни один человек не имеет праве собственности на другого, и поэтому, исподволь наблюдая за кратковременными увлечениями мужа — а он не мог равнодушно сносить женские атаки, — никогда не закатывала ему сцен и не давала почувствовать себя в путах.
К нему же все тянулись и тянулись, узнавая и любя в нем черты тех, кто ушел в невозвратную ночь. В лучшем случае он утешал своих поклонниц тем, что оставлял на бумаге их силуэты, в которых Анна Матвеевна почему-то всегда находила свою челку и по-детски оттопыренную нижнюю губу. Но бывало, жалость его прорастала в ласку, и он одаривал ею ту или иную из своих почитательниц. А те, вкусив разок его нежной силы, нежданно по-бабьи репяхами цеплялись к нему, начиная предъявлять сомнительные права. По-настоящему ему нужна была лишь она, Аннушка… Она стала частью его самого, и этот симбиоз, казалось, не нарушится до самой смерти. Связывали их не только семейные радости и хлопоты, но и творческие промахи или удачи. Ее тонкий врожденный вкус часто выручал его; порой двух-трех мазков ее кистью было достаточно, чтобы полотно обрело долгожданную гармонию.
После очередного романа-жалости ходил, как нашкодивший мальчишка, молчал и старательно отводил в сторону свои прекрасные глаза. Она уже догадывалась, что это означает. Однако не чувствовала себя в чем-то обделенной. Подходила к нему на цыпочках, обнимала за плечи и, повернув к себе, прислонялась головой к груди. Неровно, словно исповедуясь, стучало его сердце, и ей хотелось приголубить мужа, как ребенка, который, увлекшись погоней за радужным мотыльком, налетел на дерево и расшиб лоб.
— Успокойся, нельзя же так, — говорила она в такие минуты. — Твое сердце стучит так громко, что его слышно даже моей сопернице.
То, что люди не бездонные колодцы, она поняла через пару лет после замужества. Но им с Сашенькой было не до скуки. Работа, дети так поглотили, закружили, что некогда было задумываться, счастливы ли они. Что за вопрос — конечно, да, да, и еще раз да. Их благополучие бросалось в глаза многим, и порой было чуточку неловко и стыдно перед подругами.
За год до рождения второго сына — приступ ревности. Сашенька вдруг стал ревновать ее неизвестно к кому. Наверное потому, что после первых родов вдруг проявилась ее, до сих пор неяркая женственность: округлилась фигура, поднялась грудь. Но, боже мой, до чего смешно было ревновать ее в то время — так была замотана семейными хлопотами! И все же непривычно хмуроватые взгляды Сашеньки нравились. Пожалуй, никогда еще не было так хорошо с ним, как теперь. Одно лишь замутняло их отношения: ее чрезмерная, порой доходящая до крайностей впечатлительность. Стоило услышать о том, что где-то, пусть в незнакомом доме, приключилась беда, как на нее нападали рассеянность, хандра и неприкаянность. Вдруг начинало неодолимо тянуть к краскам. Она забрасывала хозяйство, детей, прихватывала Сашенькин мольберт и уезжала на Перевал или в Алушту. В то время как ехать никуда и не надо было — вовсе не пейзажи появлялись из-под ее кисти. К примеру, узнав о пятилетней девочке, попавшей под машину, написала почти детски прозрачную акварель — на зеленом лугу, забрызганном разноцветьем ромашек, васильков, маков, веселятся малыши. А в центре, возвышаясь надо всеми, удлиненная фигура девочки в красном платьице. Она держит на раскрытой ладони крохотный, совсем не страшный автомобиль, лицо ее озаряет улыбка.
В такие дни Сашенька пытался чем-нибудь развлечь ее и все повторял с досадой: «Опять ноют чужие зубы?»
Она знала, что ее срывы не по душе ему, как могла, подавляла в себе приступы необузданного желания забросить все и писать, писать, писать. Со временем научилась управлять собой, поддерживать в доме спокойствие и порядок. Только рассеянность по-прежнему не могла одолеть в критические дни: вместо щепотки соли бросала в борщ всю пачку, ехала на работу в домашних тапочках, оставляла в автобусе сумку…
Забыв о еде и отдыхе, Табачкова допоздна прокручивала пленки. И, как вчера, был миг, когда перешагнула черту, отделяющую сегодняшний день от вчерашнего: и она, и Сашенька сошли с экрана и зажили прежней благополучной жизнью…
От перегретого аппарата в комнате пахло паленым. С трудом она вырвалась из воспоминаний, из их вязких, затягивающих объятий.
У порога вновь стояла ночь со своими голосами.
Еле дотащилась до постели в кухне на полу — так и не убрала с утра — и тут же уснула.
Следующий день был продолжением минувшего: окно, за которым по-прежнему моросило, закрывал плед, так же стрекотал в полутьме проектор и со стены улыбался Сашенька.
Вечером, проваливаясь в сон, Анна Матвеевна успела подумать, что сегодня и крошки в рот не брала, а есть совсем не хочется. Только слегка поташнивает, по телу разливается слабость, дрема, хочется спать, спать, спать…
Утром, едва открыла глаза, не умываясь, не причесываясь потянулась к проектору. Пленки были уже дважды прикручены, однако притягивали магнитом. Но не прошло и пяти минут, как что-то затрещало, вспыхнуло, и экран погас.
Забыв включить свет, заметалась у аппарата. «Не лампа сгорела — жизнь!» — мелькнуло в воспаленном мозгу. Тут позвонили. Коротко, дважды, как любил звонить Сашенька. Неужели он? У нее такой вид! А в квартире… боже мой!
Сбросила сорочку, влезла в платье, засуетилась, забегала — куда раньше: в ванную умыться или к двери? Позвонили еще раз, и она поспешила к выходу. На пороге стоял высокий пожилой человек в мокром плаще и берете, из-под которого выглядывали седые виски. В руках он держал чемоданчик-балетку и тетрадь с карандашом.
— Проверка счетчика, — он внимательно посмотрел на Анну Матвеевну.
— Да-да, пожалуйста, — спохватилась она, пропуская его в прихожую и на ходу приглаживая взъерошенные волосы. Электрик аккуратно вытер подошвы о то место, где должен лежать половик, вошел, записал данные в свою тетрадь, потом в расчетную книжку Анны Матвеевны. Повернулся уходить, но она, как за последнюю надежду, ухватилась за его рукав и потянула в комнату, сбивчиво рассказывая, как бобина с пленном вдруг застопорила, экран погас и запахло горелым.
Электрик нашарил в полутьме выключатель. Зажег свет, острым взглядом окинул комнату с ворохом пленок на полу, оглянулся на стоящую рядом женщину, взлохмаченную, с красными, как от бессонницы, глазами и что-то понял.
— Лампа сгорела. Все, — строго сказал он почти докторским тоном. — По магазинам бегать не стоит, этот дефицит бывает раз в три месяца.
— Может, сейчас-то и завезли, — робко возразила она сраженная его догадливостью и чувствуя от этого еще большую неловкость и досаду.
— Нет, — покачал он головой. — Я недавно тоже искал. Будут не скоро. Он подошел к окну и сдернул с него плед. — На улице хоть и дождливо, а все-таки светло.
— Да-да, конечно, — закивала она. — Извините, у меня тут беспорядок, быстро убрала с полу пленки.
— Запомните, лампу искать не советую, — электрик поклонился и ушел.
В ванной, под теплыми струями душа, продумала, чем займется сегодня. А когда вышла, показалось, что стало менее пасмурно.
Нужно было хоть что-то поесть. Сходила в гастроном, купила две сайки, бутылку молока, полкило говяжьего фарша. Без аппетита позавтракала и принялась за уборку. Унесла из кухни постель, прошлась щеткой по паркету, вытерла тряпочкой подоконник. Потом занялась обедом. Между делом кое-что простирнула. Так и прокрутилась до сумерек, а когда стало темнеть, со страхом подумала о голосах, от которых у нее теперь не было защиты. Мысленно обругала себя за то, что так и не записалась к врачу. И уже было решила заночевать у Смурой — та жила в двух троллейбусных остановках от нее, — когда пришла Зинаида Яковлевна Черноморец.
Табачкова несказанно обрадовалась подруге и тут же заявила, что оставляет ее ночевать у себя. Они попили чайку, поболтали, и Черноморец принялась нитку за ниткой потрошить только что купленный плед, чтобы из полученных волокон навязать мохеровые шапочки и толкануть их из-под полы на рынке. Коммерческая жилка Зинаиды Яковлевны всегда была неприятна Табачковой. Она не раз заговаривала с ней на эту тему, пророчила ей большие неприятности. И каждый раз Черноморец искренне, до слез, доказывала праведность своего труда, не менее тяжелого, чем вредные производства — в мороз, так и сосульки под носом, а чего стоят одни волнения при мысли о милиции! Не будь ее — посредника между магазином и покупателем, — разве ходили бы модницы в красивых шапочках? Да и куш она брала небольшой. На вырученные же деньги покупала подарки своим великовозрастным лоботрясам, уже семейным, но все еще трясущим маменькину мошну.
И зачастую авантюра затевалась вовсе не из-за денег, а из-за непонятной, всепоглощающей страсти купить и перепродать просто так, неизвестно зачем. Но раньше ее хоть как-то сдерживал Петр Черноморец. Теперь же она была полновластной хозяйкой над собой, а на пенсии обрела для добычи дефицита еще и время.
Выдергивая нитки из пледа, Зинаида Яковлевна терпелива слушала очередную нотацию Табачковой. Потом без всякого перехода переключилась на разговор о печальной участи стареющей женщины, и при этом так скорбно покачивала своей перманентной головой, будто все беды этого возраста достались ей.
Анна Матвеевна не знала, как приступить к разговору о голосах, чтобы не напугать подругу. Наконец, выдалась минута. Она постелила Зинаиде Яковлевне на диване, а себе в кухне на полу и тем самым привела Черноморец в замешательство.
— Если у тебя нет раскладушки, можно, по крайней мере, лечь на пол в этой же комнате. Поболтаем перед сном.
Тут-то, заливаясь краской стыда, Анна Матвеевна и рассказала о своем новом несчастье.
Изумленная сообщением Табачковой, Черноморец успокоила ее, как могла, заверила, что причина голосов несомненно в легком расстройстве нервов, но это не страшно, чего только не бывает в их годы! А ради интереса все же прошла к дивану, осторожно села на него и закрыла глаза.
— Ни звука. Тихо как в гробу. У меня и то шумней — шоссе рядом. А твоей тишине можно позавидовать.
Анна Матвеевна опустилась возле нее, смежила веки и, вздрогнув, пробормотала:
— Слышу…
По лицу ее было видно — не врет. Черноморец чуть не задохнулась от присутствия тайны. Приблизила голову к ее уху, будто таким способом могла услышать то, что чудится подруге, и вопросительно заглянула ей в лицо.
— Что же говорят, а? Только не бледней, голубушка, не дрожи. Сейчас водички принесу. — Она вскочила и с комичной для ее грузного тела проворностью выпорхнула на кухню. Принесла стакан воды, приложила к губам Анны Матвеевны.
— Не волнуйся, все хорошо, все нормально, — успокаивала Табачкову. Так о чем они с тобой, а?
Анна Матвеевна отхлебнула воды, опять закрыла глаза и медленно, с трудом, как бы переводя то, что слышала, стала говорить;
«…держит… завтра поздно и тогда… если в одном сантиметре три петли… отойди от пульта… старалась понять и не могу… розы… фильм чепуховый… как это прекрасно и странно… видел ее… соберемся в пять… мой пес Степка… надежды, надежды… приклеит бороду и усы… фиолетовое солнце… ничто не возвращается… поэтому… нарисуй мне жирафа…»
Передохнула и тихо сказала:
— И опять этот голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Черноморец подивилась всему, поахала, покачала кудряшками и сказала, что завтра они вместе пойдут к врачу. А укладываясь спать, все повторяла вполголоса:
— Какой-то жираф, петли, небо… Такое и не придумаешь. Странно все это.
Анна Матвеевна попросила никому не говорить о том, что творится с ней, даже Смурой, — та последнее время плохо сочувствует, только язвит. И расплакалась.
Взбудораженная случившимся, Черноморец возмутилась такому подозрению ее в болтливости, вскочила, стала успокаивать Анну Матвеевну, напоила ее валерьянкой, теплым чаем с медом и уложила в кухне на полу. Сама провела ночь на диване.
Вот и еще одно наше утро. Я притворяюсь, что сплю, и сквозь ресницы вижу, как ты разглядываешь меня и улыбаешься. Осторожно, недоверчиво проводишь кончиками пальцев по моим губам, бровям, линии носа.
Я обнимаю тебя, и в комнату влетает солнце. Оно кружится над нами, потом проливается теплым, сверкающим ливнем. И опять мы, в лодке, а за бортом — кувшинки, листья и чьи-то тоскливые глаза, в которых я узнаю ЕЕ. Ну почему в такую минуту всегда приходит Она? Ведь это в конце концов нетактично. А может, ты, сам того не ведая, повсюду носишь ЕЕ с собой? Может, тебе только кажется, что рядом — я, а на самом деле…
Доктор, молодой человек с веселыми усиками и внимательным взглядом, ободряюще улыбнулся и кивнул на стул:
— Садитесь. Итак, что вас беспокоит?
— Голоса, — сказала Табачкова присаживаясь. — Меня беспокоят голоса.
И она объяснила, что стоит лечь, зажмуриться, как на нее со всех сторон налетает какофония человеческих голосов. Они зовут, смеются, ругаются, плачут, перешептываются, кричат. Она уже и форточки захлопывала, и зарывалась в подушки — ничто не помогает. Спать можно только в кухне. Если это возрастное, то пусть ей выпишут лекарство. А то жить невмоготу, вернее, спать.
Доктор оттопырил ей веки, посмотрел на свет зрачки, поднес к переносице молоточек, поводил им перед глазами, чем вызвал у пациентки короткий смешок, стукнул молоточком по одной коленке, по другой.
— И давно это у вас? — спросил он, не находя ни малейшей патологии.
— С тех пор, как в квартиру новую перебралась. Дом наш старый под снос пошел, а мне однокомнатную секцию на пятом этаже дали.
— А до переезда?
— Ничего похожего. Как переехала, так и началось. — Она вздохнула, достала из сумочки таблетку и положила под язык. — Глотаю сразу после новоселья. До этого, кроме как на гипертонию да ломоту в ногах, ни на что не жаловалась.
Доктор задумался, поглаживая веселые черточки усов. Измерил пациентке давление.
— Со старым домом у вас, конечно, связано многое. Очень переживали, когда его снесли? — поинтересовался, вооружаясь шариковым карандашом.
— Да как вам сказать, не то, чтобы очень, но грустно было. — Глаза ее повлажнели. — С ним многое связано — Она вздохнула. — Я думаю, не в самом ли жилище беда? В новой квартире? Ведь ничего подобного за всю жизнь. Разве что после развода на три дня речь отнялась. Мычу, как немая, язык в камень превратился.
Сообщение это несколько оживило доктора. Он что-то быстро записал в карточку и уже с особым интересом уставился на пациентку.
— Скажите, навязчивых мыслей у вас не бывает? Окна в домах не считаете? Или номера машин? Не слышится ли вам в шуме дождя тиканье часов или чей-то шепот?
— Чего нет, того нет.
— Профессия?
— Машинистка-стенограф.
— На пенсии давно?
— С месяц.
— Отчего же сразу не ушли?
— При еще бодром муже какой женщине хочется записываться в старухи? Вот все и оттягивала. — В голосе явно прозвучала печаль.
— Мда… Развод, пенсия, новоселье… В этом уже есть кое-какой смысл. Но мне бы ваши заботы, — он искренне вздохнул. — Сколько непрочитанных книг! А кино, телевизор, театр! Да живите, наконец, в свое удовольствие!
— Хотите сказать, доживайте?
— Зачем же так? Никакая вы еще не старуха. Да и не будете ею, потому что у вас внешность вечной девочки.
При этих словах лицо Анны Матвеевны расплылось в улыбке, коротенький нос еще больше вздернулся:
— Муж мне говорил то же самое, — сказала она, и улыбка тут же погасла, будто кто выключил ее. — Ушел, — не то вздохнула, не то простонала она.
Глаза доктора остановились на белом кружевном воротничке из-под распахнутого плаща посетительницы. Воротничок очень смахивал на кружева, какими были отделаны нейлоновые комбинации его жены. В остальном вид пациентки был приличен: на ногах блестели аккуратно вычищенные туфли на толстой подошве. Но эти кружева…
— Воротничок по моде бог весть какой давности, — поймала Табачкова его взгляд, — однако вполне нормальный. — А про себя подумала: и в самом деле допотопный воротник, такие уже лет десять не носят. Все как-то некогда было подумать о собственном гардеробе.
Застигнутый врасплох, доктор отвел глаза.
— Скажите, у вас никогда не было желания совершить что-нибудь героическое? — вдруг спросил он. — К примеру, остановить поезд перед лопнувшими рельсами, спасти тонущего ребенка или предупредить человечество о катастрофе со стороны Северного полюса? А не приходят ли вам изредка мысли о том, что вы — Екатерина Вторая, актриса Мэри Пикфорд или чемпионка по фигурному катанию?
Анна Матвеевна укоризненно посмотрела на него, со вздохом встала, одернула плащ и пошла к двери.
— Постойте, куда же вы! — он вскочил и загородил ей дорогу.
— Пустите, — коротко сказала она.
— Нет, я вас не оставлю, — лицо его налилось краской конфуза. — Просто не имею на то права.
— Напрасно надеетесь, что вот пришла психичка ненормальная, интересно, что тут болтать будет. А я болтать не собираюсь. Я за советом: как от голосов избавиться, чтобы спокойно спать? — Она снова полезла в сумочку из морщинистой кожи, положила под язык еще одну таблетку и промокнула глаза платком.
— Уже и расстроились. Никто не считает вас ненормальной, зачем же поклеп на себя возводить. — Доктор досадливо почесал за ухом карандашом. Видите ли, — тут он слегка осекся, — видите ли, я пишу научную работу, и мне не хватает практического материала. А вы, на мой взгляд, любопытный случай: вполне нормальный человек с не вполне нормальными отклонениями. То есть, отклонения ненормальны уже сами по себе, но у вас они особые. Как раз то, что меня интересует. Так что, извольте…
— Хотите меня изучать? — Табачкова усмехнулась. — Что ж, разрешаю. Только потом. А сейчас выпишите, пожалуйста, лекарство, и я пойду.
— Да-да, — он обрадовался, что отношения на этом не прервались. Чуть ли не с восторгом стал объяснять, что ее галлюцинации совершенно изолированы и не входят ни в один синдром, поэтому он будет пристально следить за ее самочувствием. — А все-таки нет такого ощущения, будто мысли у вас в голове шелестят? — не выдержал он.
— Нет-нет! — почти выкрикнула она. — Ничего такого нет и отстаньте, ради бога! Голоса я слышу не внутри себя, а так, как если бы они звучали где-то рядом или у меня в комнате.
— Выпишу-ка я вам шумозащитные тампоны, — решил он. — Чем черт не шутит, может, это обыкновенный уличный шум. Да только есть у меня подозрение, не ворошите ли, не перетряхиваете ли, как старое белье, свое прошлое? Смотрите, оно может заманить в ловушку и парализовать, если в него слишком глубоко зарыться. — Он быстро заполнял рецептурные талоны, и усики его при этом весело подрагивали. — Еще резерпинчик. Советую побольше гулять на воздухе, хорошо питаться и не забывать о том, что вы женщина. Через неделю придите на прием.
Недоверчиво, двумя пальцами Анна Матвеевна взяла бумажки, повертела перед глазами и бросила в сумочку.
— До свидания. Спасибо, — сказала она, скрываясь за дверью.
Доктор в раздумье застучал по столу карандашом.
Сегодня ночью видела тебя двадцатилетним. Ты был подпоясан широким ремнем с огромной, как блюдце, бляхой. На ней светилось женское лицо. Все хотела рассмотреть его, но каждый раз, когда приближалась, лицо мутнело и таяло. Отходила на два шага, и оно опять появлялось, но было зыбкий, будто смотрело из воды. Только глаза светились — огромные, печальные, как у богородицы.
Сорвать бы с неба звезду.
Вернуть бы завтрашний день.
Отнять бы у тебя твое прошлое.
Быстро, в одну неделю, осень вытеснила лето. Бросила в листья желтизну, подмешала к ней оттенки бордо и начала стремительно прорежать акации, каштаны, лозы вьющегося по стенам домов винограда.
Каждый вечер перед сном Анна Матвеевна по совету врача прогуливалась в сквере. Голоса уже не так беспокоили, как раньше, шумозащитные тампоны оказались спасением: сквозь них не проникал ни один звук. Но то, что без тампонов голоса все же не исчезали, беспокоило. Поэтому она всерьез занялась своим здоровьем. Утром делала зарядку по системе йогов, соблюдала диету. Много времени проводила на свежем воздухе в новом сквере, недалеко от дома.
В этот вечер она, как обычно, прохаживалась по аллеям. Смеркалось. Было прохладно, тихо и безлюдно. Лишь изредка встречались пары.
Нашла скамейку в стороне от вспыхнувших светильников, села. Низко над сквером пролетел самолет, мигая сигнальными огнями, и она подумала; еще минуту, и он исчезнет, как для каждого со временем исчезает праздник жизни.
Интересно, как встретит старость Сашенька? Подкрадется ли та к нему по-кошачьи бесшумно или с ходу огреет обухом по голове, как огрела ее? Впрочем, она еще не чувствует себя полной развалиной. При хорошем настроении ноги еще бодро пружинят, а тело так и вовсе молодое, чего, правда, не скажешь о лице. И почему лица стареют раньше? Потому ли, что их обжигает солнце и мороз, секут ветры и дожди? Слишком многое вбирают в себя лица; цветы, слезы, поцелуи, пощечины, жар кухонных плит и лепестки снега. От этих температурных колебаний кожа морщится, усыхает. Тело же под панцирем одежды остается молодым. И если бы человек придумал и для лица нечто вроде защитных масок, кто знает, не продлил бы он тем самым свою молодость?
Ну а сердце? Жалкий, неутомимый комочек мышц. Уж вроде за таким надежным щитом грудной клетки. Но не оно ли нежнее лица? И в какую броню тогда заковать его?..
О Роще она узнала полгода назад. Сначала заметила частые отлучки Сашеньки из дому, долгие командировки неизвестно куда. Потом увидела серию акварелей на одну тему; девушка, затерявшаяся среди пронизанных солнцем, как бы светящихся изнутри молоденьких деревьев цветущего миндаля. Ее силуэт сливался с линиями тонких стволов, волосы и руки прорастали в ветви, а в янтаре бус сверкал солнечный луч.
Еще никогда он не писал так прозрачно и светло.
Впервые она не нашла в женском образе ни одной своей черты, удивилась и опечалилась в недобром предчувствии.
Уход его к Роще — так она окрестила незнакомку — отозвался в ней долгой болью. То, что он ушел, очарованный новой юностью, спортивной, жизнерадостной, не знающей бед и сомнений, ушел навсегда к почти девчонке, она расценивала не просто как предательство в такой трудный для женщины период, когда время начинает сечь и по лицу, и по сердцу. Ей почудилось это изменой всему поколению, на чью долю выпало самое тяжкое испытание война. Умом понимала наивность своего обвинения, но сердце рассматривало его именно так. И было обидно за Сашенькину глупость — ничем иным, как глупостью, временным затмением, она не могла объяснить этот поступок. Нет, она не отрицала возможность упоения, опьянения юностью. Но была уверена, что по-настоящему человек счастлив лишь с тем, с кем довелось впервые познать главное в этом мире. Для Сашеньки такой женщиной была она, и другой не могло уже быть. Как не мог повториться тот рассвет в горах, когда небо было прочерчено алыми штрихами облаков, как никогда не повторятся их ночи в нежном смешении дыханий, гульканье их маленьких сыновей и разбойничий свист сыновей, ставших взрослыми, — словом, все их радости, удачи, тревоги.
Долгий, почти безмятежный День, прожитый с Сашенькой, не упал к ней с неба случайным подарком. Она выстрадала его мучительными годами ожидания, терпения. Этим Днем война обделила многих женщин, так что жизнь, несмотря на печальный финал, в общем-то улыбнулась ей. А в том, что вечер оказался одиноким, не только ее, но и Сашенькина трагедия. Ведь как плохо ему теперь ни будет, он уже не вернется. Из-за самолюбия, которого у него хватит на двоих.
Но это не самое страшное. Важно знать — он здесь, в этом городе, почти рядом. _Он живой_.
Ее внезапно охватил страх настоящей потери, какую ей пришлось пережить в военное время, когда любая другая беда не принималась близко к сердцу. Страх, схожий с тем, какой испытала во время болезни Сашеньки, в третий послевоенный год. И уже была почти счастлива при мысли, что ему сейчас хорошо, но вспомнила его самоедствующий характер и застонала от предположения, какими муками египетскими он теперь казнит себя.
Как бы не забыть при встрече — будут же они хоть изредка видеться! попросить его, чтобы не терзался, а то и ей неспокойно.
«Опять зарылась в прошлое, — рассердилась она и поежилась, — сегодня тут, пожалуй, озябнешь. Хорошо бы сюда термос с горячим кофейком да сдобную булочку».
На аллее появился пожилой мужчина, не по сезону одетый в пальто, шею обматывало кашне. Он пыхнул папироской, швырнул окурок в кусты, подошел к скамейке и сел.
— Не хотите ли горячего кофейку? — сказал он, доставая из-за пазухи крохотный термос, расписанный фиалками.
Анна Матвеевна так и подскочила. А подскочив, рассмеялась и до того бесцеремонно уставилась на незнакомца, что он смущенно кашлянул.
— Видите ли, у меня пониженное давление, я вечно мерзну, а наперсток горячего кофе хорошо взбадривает, — извиняющимся тоном сказал он. Попробуйте, это совершенно особый кофе.
И она узнала в нем электрика, который на днях проверял у нее счетчик.
Поспешно, словно боясь отказа, он отвинтил пластмассовый колпачок, вынул пробку, превратил колпачок в стаканчик, налил в него черный напиток и протянул Анне Матвеевне.
Она взяла стаканчик. Все так же, не отрывая изумленного взгляда от электрика, стала медленно пить.
— Великолепно, — выдохнула с последним глотком, подняла упавший ей на колени кленовый лист и хотела было вытереть им стаканчик, но человек остановил ее.
— Нет-нет, это потом, — сказал он. — А сейчас, хотите, погадаю? — в глазах его мелькнула лукавинка. — На кофейной гуще. — И он повернул стаканчик вверх дном. — Через минуту гуща стечет по стенкам и засохнет. Резьба ничуть не мешает рисунку.
Анна Матвеевна опять рассмеялась. Впервые за последнее время ей было так весело. Смеялась она долго, беззвучно сотрясаясь плечами и придерживая пальцем скачущую в смехе бровь.
— Да ладно, будет вам, — насупился электрик. — Не хотите, не надо. — И собрался завинтить колпачок, но Анна Матвеевна, все еще пляшущая в смехе, придержала его руку.
— Вы не поняли. Очень даже интересно. Просто я подумала, что врач, у которого я недавно была, тоже принял бы вас за выжившего из ума.
— Увы, мне и покойная жена говорила, что я старый ребенок.
— Если разобраться, она делала вам комплимент. Люди еще не до конца поняли цену детству.
— Вы так думаете?
— С тех пор, как стала замечать, что время взялось перекраивать меня.
— Вы мне нравитесь. Давайте знакомиться по-настоящему — Вениамин Сергеевич Аленушкин. Пенсионер, электрик. Тянет на работу, как лошадку в стойло, вот и не сидится дома.
— А я вас сразу узнала, — кивнула она, называя себя.
И тогда он тоже вспомнил.
— Рад за вас — сейчас вы совсем, совсем другая.
Ей было неприятно это воспоминание, и она поспешно сунула нос в колпачок:
— Ну, что там у вас?
— Я пошутил, — вдруг раздумал он. — А вам разве не смешно и не стыдно в нашем двадцатом веке, в эпоху научно-технической революции верить во всякую чертовщину?
— А вам? — в свою очередь спросила она. — Хотя, я помяла, вы играете. Я тоже люблю играть. Без игр скучно. Теперь у меня для них есть время. Вот и давайте поиграем.
— Нет, вы мне нравитесь все больше и больше, — сказал он, заглядывая в колпачок. — Мне кажется, мы понимаем друг друга. Смотрите, вот зарубка. Вы пили из колпачка так, что она была у ваших губ. То, что повернуто к вам ваше настоящее, от вас — будущее. У, да вы отчаянная женщина! Я вижу ваш силуэт на летящей машине. Вот он!
— Господи, это же мотоцикл, — рассмеялась она.
— Похоже, — кивнул он. — А эти черточки — беспокойные мысли. Вас что-то тревожит. Вы страдаете бессонницей? Но заглянем в будущее. Что вам сказать, милейшая Анна Матвеевна? Как ни странно, будущее ваше полно неожиданностей. Между прочим, вас ждут опасности. Будьте разумной и осторожной. Нет, я еще ни у кого не видел такого цветистого рисунка будущего.
— Ну уж, какое там будущее, — недоверчиво отмахнулась она.
— Мне и самому странно. В таком-то, извините, возрасте. Похоже, у вас судьба первопроходчика, открывателя новых островов. Хотя это может означать и просто необычный поворот судьбы. — Он с удивлением заглянул ей в глаза. — Вы — незаурядная женщина.
— Неужели? — теперь уже с иронией отозвалась она, так как никогда не впадала в заблуждение насчет своей персоны.
— Совершенно точно. И должны знать об этом.
— Чепуха. Я самая обыкновенная, — на миг изменило ей чувство юмора. Иначе Сашенька не ушел бы. Впрочем, мы заговорили слишком серьезно.
А знаете, после вашего кофе чувствую тебя удивительно бодро. Будто в голове устроили хороший сквознячок. Появилась ясность.
— Так и должно быть, — сказал он посмеиваясь и налил себе в колпачок тоже. — Подождите немного и поймаете какую-нибудь мысль. После моего кофе так всегда бывает. Кто пьет его, ловит любопытные мысли.
— Поймала! — рассмеялась она, прихлопнув в ладоши. — Завтра придете ко мне и откроете секрет своего кофе.
— Благодарю, — кивнул он. — А не скажете ли, что за черточки-мысли тревожат вас?
— Вы опытный гадальщик. В нашем возрасте людей без тревог нет. Но у меня, к сожалению, нечто из ряда вон.
И она рассказала о ночных голосах. А рассказ свой закончила грустным вздохом:
— Теперь вы тоже будете считать меня «с приветом».
Он сунул термос за пазуху, взял ее руку в свои ладони и сказал:
— Я ваш друг. Завтра в пять вечера.
Тавры и херсонеситы поклонялись богине Деве.
Древнегреческие авторы часто упоминают о сарматских племенах, заселявших Причерноморье во II в. до н. э. Племена эти славились своими женщинами-воительницами. Предполагают, что в Ногайчинском кургане, под Нижнегорским, найдено погребение царицы Амаги, отважной амазонки, спасшей херсонеситов от скифского царя.
На раскопках древнего городища под Евпаторией среди уникальных произведений искусства обнаружена бронзовая статуэтка амазонки. Амаги или Тиргатао?
Самые яркие персонажи крымских легенд — женщины-воительницы: Ифигения, Гикия, богиня Апа Феодора.
Иногда мне кажется, что пребывание амазонок на нашем полуострове запечатлено женскими силуэтами в горах.
К приходу Аленушкина Анна Матвеевна купила пачку печенья «Мария», пять эклеров и две бутылки сливок. Переоделась в платье с кружевным воротником и все никак не могла вспомнить что-то очень важное. Ах да, как можно было забыть! В прихожей два зеркала. На стене прямоугольное, новое, на ломберном столике старинное, овальное. Так вот прямоугольное нужно немедленно снять; оно слишком правдиво и, заглянув в него, можно надолго испортить настроение. Зато второе обладает замечательным свойством скрашивать дефекты времени. Она любит смотреться в него. Когда же оно слишком обольщает, можно отрезвиться, заглянув в другое.
И прямоугольное зеркало было снято.
На миг пришла неловкость оттого, что она ждет почти незнакомого мужчину, но быстро исчезла. У них с Сашенькой всегда было в доме многолюдно. Да и не свыклась еще с ролью одинокой женщины.
Аленушкин пришел ровно в пять. Церемонно, по-старомодному, поцеловал хозяйке руку, чем рассмешил ее, снял пальто и протянул термос в фиалках.
— Я думала, принесете пачку кофе, — не скрывая разочарования, сказала она.
— Пачка само собою, — он вынул из кармана пиджака маленькую пачечку, похожую на чайную. — Заваривается же кофе только в термосе, и не в каком-нибудь, а именно в моем, с цветочками, — и, заглянув в зеркало, пригладил пятерней густую шевелюру.
От внимания Анны Матвеевны не ускользнуло, что он слегка улыбнулся своему отражению, даже подмигнул ему.
Они прошли в кухню.
— Кофе мой особого сорта и очень мелкого помола, — сказал Вениамин Сергеевич, распаковывая пачку. — Мне привез его из заграничной командировки давний приятель. Не ищите названия фирмы или страны, оно куплено у старой негритянки на одном из африканских рынков.
— Чудеса, — Анна Матвеевна чиркнула спичкой и поставила на плиту чайник. — Вы какой-то весь сказочный, Вениамин Сергеевич, с головы до ног. Стоило мне подумать в парке о кофе, как возникли вы со своим термосом. А теперь вот это, — она поднесла к глазам пачку из фольги, на которой красовалась желтая наклейка с изображением человека, держащего на ладони бабочку.
— Должно быть, это символ мысли?
— Угадали, — кивнул Аленушкин, зачерпывая ложечкой кофе и ссыпая его в термос. — Теперь зальем кипятком и минут пятнадцать пусть настаивается.
— Что ж, кипятить совсем не надо?
— Ни в коем случае. При этом заметьте — кофе вовсе не растворимый. Ну а когда, позвольте спросить, можно встретиться с вашими голосами?
— Что же я, и квартиру не показала, — спохватилась она и повела его в комнату. — Они проживают здесь.
— И правильно делают, — улыбнулся он. — Для одной тут, пожалуй, просторно. Сколько метров?
— Двадцать два. По проекту какого-то щедрого инженера.
— Сюда бы обстановочку.
— Я мало что взяла из старого дома. А это, — она обвела взглядом комнату, — это все, что пока купила. Даже занавесей еще нет — старые узкими оказались. И знаете, нет никакого желания…
— А где все-таки голоса?
— Временно удалось избавиться. Правда, способ не совсем надежный — при помощи шариков, — она показала шумозащитные тампоны из пористого материала, напоминающего пчелиные соты. — Стоит вложить в уши, и голоса исчезают. Но ведь это не выход. Сядьте-ка сюда, — указала на диван. — Вряд ли, но… — И села рядом. — Закройте глаза. Слышите? — прошептала она. Кто-то заразительно хохочет… Чье-то бормотанье… Крик…
— Ничего не слышу. Тишина.
Анна Матвеевна грустно усмехнулась.
— А я-то надеялась — вдруг услышите. — И с отчаянием воскликнула; — Но они есть, есть!
— Я верю вам, — Аленушкин положил руку на ее плечо.
Она признательно взглянула на него.
— О чем же они?..
— О всяком. В это время их почему-то всегда особенно много, — она болезненно поморщилась и закрыла глаза. — Они налетают друг на друга, сталкиваются, расшибаются, сплетаются. Но кое-что можно разобрать. Ребенок плачет… А вот говорят:
«…к чему этот Еремеев, если… полетели, полетело… оси магнитных цилиндров… дно Тихого Океана… за человек… вовсе не его амплуа… завтра собрание и все… пошел Иванушка… карбюратор погнуло… пересекают ось, конуса… светлые и большие, поэтому… молчи… и вот когда мы увидимся, все выяснится… до завтра… как жарко…»
Анна Матвеевна выпалила это без передышки, замолчала, прислушиваясь к чему-то, вздрогнула и открыла глаза.
— Стонет и охает старуха, похоже на предсмертные вздохи. Ссорятся муж с женой. Кто-то зовет кого-то. Нет, все это не только любопытно, но и нелегко. Очень похоже на то, как ловишь транзистором УКВ. Даже несколькими транзисторами сразу.
— Как вы сказали? Транзистор? — Вениамин Сергеевич задумался. Видно было, что все услышанное произвело на него впечатление. Он встал, прошелся по комнате, внимательно осмотрел квартиру, заглянул даже в ванную и туалет, посмотрел в окна. Взволнованный, вернулся на место.
— Это кажется неправдоподобным, но дело в том, милейшая Анна Матвеевна, что не я, а вы сказочный человек. Вероятно, вы человек-радиоприемник.
Не удивляйтесь, наукой уже зарегистрирован подобный случай. В вашей комнате, возможно, генерируется электромагнитное поле. Отопительная система, электро- и радиопроводка — все это благодаря случайному, необычному расположению способствует тому, что вы слышите радиоволны. Вы наделены невероятным свойством.
— Нет, — уверенно возразила Анна Матвеевна. — Я же сказала, все это лишь похоже на радиоголоса. Да, минуту назад одна скандальная пара, о которой я вам сообщила, перебрасывалась такими словечками, каких не услышишь даже в пивной.
Аленушкин вынул из кармана пачку папирос и вопросительно взглянул на хозяйку.
— Курите, — разрешила она.
Сквозь пелену дыма он смотрел на нее почти восторженно.
— Если можно, еще, — попросил он с нетерпением и по-детски жадным любопытством. — Повторите сеанс.
При слове «сеанс» Анна Матвеевна невольно приняла важную позу и опять закрыла глаза, вслушиваясь в хаос голосов. Губы ее шевелились, будто настраиваясь на определенный канал. Потом по лицу пробежала улыбка, из вьюги голосов она стала вылавливать слова, фразы:
«…азартно и нелепо… крокодил этакий… в Дагомее… листья жгут… руб двадцать… и от молний трагических с каждым годом светлей… на углу Севастопольской… собрала портфель… мелодраму разводят, но хочется верить… скоро, очень скоро… желтых было много».
— Опять кто-то плачет, — она открыла глаза. — Не выношу, когда плачут. Но хотела бы знать, что это за песенка? Грустный женский голосок. Я сразу узнаю его:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!».
— Вы — уникум, — Аленушкин быстро зашагал по комнате. — Не спорьте, я в этом убежден. Если есть люди, которые читают мысли, то ваша книга голоса. — Он опять заглянул во все углы, постучал костяшками пальцев по стенам, потом вдруг пропел: «Эй, вы, кони, кони, кони!», чем привел Анну Матвеевну в замешательство. — Слышали? Почти эхо. Я, кажется, понял в чем дело. Ваша комната расположена таким образом, что вбирает в себя самые отдаленные звуковые волны. Акустический феномен налицо. С точки зрения физики, чистейшая абракадабра. Однако напрашивается аналогия с эффектом морской раковины. Когда же вы закрываете глаза, срабатывает присущее только вам, какое-то шестое чувство, и вы начинаете слышать то, что говорится кто знает где. Хотел бы я выяснить, на каком расстоянии сказано все слышимое вами.
— Я уж и сама думала об этом. И все-таки трудно поверить.
— Ну почему, ничего мистического. Конечно, утверждать со всей вероятностью, что это так, не могу. Это лишь мои предположения. Помните барона Мюнхгаузена?
— Хотите сказать, что уподобилась ему?
— Ни в коем случае! Речь вот о чем. В одной из историй этого великого враля звук в рожке почтальона «замерзает», а на постоялом дворе, в тепле, «оттаивает» и «выходит» в трубу.
— Значит, голоса прилетают ко мне погреться?
— Что-то похожее. Отдельные предметы вибрируют от звука голоса, трением заряжаются о воздух и излучают в пространство волны электрического поля. Их можно уловить гам, где голос уже не слышен, и снова перевести в звук. А поскольку ухо — нечто вроде совершенного технического прибора, то не исключено, что у некоторых индивидуумов этот прибор работает на каком-нибудь сверхрежиме, улавливает электроволны с очень дальних расстояний. Что, видно, и присуще вам.
— Но как из всей этой кутерьмы?..
— Понятия не имею. Без сомнения, вы принимаете ничтожную часть голосов, иначе ваши барабанные перепонки просто не выдержали бы. Скорей всего, это голоса определенного тона и тембра, а может, еще какой-то неизвестной нам физиологической окраски. В эфире нынче полнейшая неразбериха, и из этого электрического ландшафта вы извлекаете совершенно определенные звуки, а именно — голоса. Нет, это поразительно! Но вы никогда не узнали бы о своей уникальности, если бы не ушли из старого дома и не поселились в этой комнате.
— Мюнхгаузен, раковина, ландшафт… Ну и наговорили же вы!
— Можете мне поверить, я человек трезвый.
— Так уж и трезвый? А кофейная гуща?
— Мы же условились, что это игра. Да, пятнадцать минут давно прошли. Идемте, посмотрим, что там у нас с кофе.
Они перешли на кухню. Сели за квадратный кухонный столик, съели по эклеру, и из фарфоровых чашечек стали пить кофе вприкуску с сахаром и печеньем, На третьем глотке Аленушкин сообщил:
— Поймал.
— Что? — не поняла Анна Матвеевна.
— Мысль-бабочку. Вот она: чтобы совсем избавиться от голосов, вам нужно или поменять квартиру или…
— Нет-нет, обмен отпадает, — запротестовала она. — По крайней мере, в ближайшее время — меня так утомляют всякие переезды.
— Тогда остается одно: шкаф поставить в другой угол, диван к противоположной стене, срочно купить звукопоглощающие материалы.
— Что именно?
— Ковры, дорожки на пол, портьеры, занавеси. Парочку мягких кресел. И придется еще сделать пышный перманент или обзавестись париком, — весело заключил он.
— Смеетесь?
— Ничуть. Замечено, чем больше в концертном зале пышных женских причесок, тем лучше звукопоглощение.
С минуту Анна Матвеевна растерянно смотрела на гостя.
— Ох и шутник же вы! — наконец выдохнула она.
— Все это вполне серьезно, — Вениамин Сергеевич даже будто обиделся. Нет, вы начинаете задаваться. Почему я должен шутить? И вообще, что тут небывалого? Да знаете ли, милейшая, сколько в природе чудес, рядом с которыми ваше — арбуз в шляпе!
— При чем тут арбуз, да еще в шляпе? — рассердилась она.
— Неужели мы говорим на разных языках? — Вениамин Сергеевич нахохлился и так посмотрел на Анну Матвеевну, что ей стало неловко.
— А-а-а, кажется, поняла, — пробормотала она. — Арбуз и шляпа — обычные предметы, а арбуз в шляпе — это уже нечто. И в то же время не из ряда вон выходящее.
— Верно, — обрадовался Вениамин Сергеевич и опять стал прежним, с лукавым прищуром глаз. — Так вот, на свете уйма необыкновенного: поющие пески и зуб динозавра, которому миллионы лет, космические радиомаяки и эффект супругов Кирлиан, искусственное сердца и Вселенная в электроне. Да мало ли… Но если быть повнимательней, можно увидеть самое любопытное чудо. Оно — человек. Обыкновенный. Без сверхъестественных способностей различать руками цвета, читать мысли на расстоянии или ходить босиком по раскаленным углям. Люди обычно замечают то, что трудно не заметить. И ленятся заглянуть в себя. А там, в глубине, можно найти все: и поющие пески, и зуб динозавра…
— Занимательно рассуждаете, — подивилась Анна Матвеевна. — Вот смотрю и будто узнаю ваше лицо. Где-то я уже видела вас.
— Говорят, я похож на известного профессора-биолога путешественника Гржимека. Вы могли встретить его фото в газетах.
— Точно! — вспомнила Анна Матвеевна. — Вылитый Гржимек! Как-то мы с Сашенькой читали его книгу о животных и восхищались.
— Такое сходство тоже своего рода чудо. Живут на земле разделенные пространством двойники. Но один из них написал множество книг, побывал на Миссисипи, Темзе, Ганге, словом, объездил весь мир. А второй всю жизнь проработал скромным электриком, и его имя не останется в анналах человечества. — Аленушкин улыбнулся. — Но вот вам еще доказательство, что любой человек может быть неожидан. Сейчас покажу сделанное мною лет пять назад небольшое открытие, чем-то родственное вашему. Где тут у вас радиорозетка? А, вот она. Идите-ка сюда. Встаньте вот здесь. Приложите палец к левому гнезду. Смелее, не ударит. А я приложу к другому. Опять же нечего бояться — не кусаюсь. Плотно прижиматься не надо.
— Это кто прижимается?! — вспыхнула Анна Матвеевна и отскочила от Аленушкина на несколько шагов. — Сами сказали придвинуться, а теперь я и виновата. И вообще, что это вы затеяли, Вениамин Сергеевич? А еще солидный человек…
— Фу, как некрасиво, — Аленушкин помрачнел. — В чем вы меня подозреваете? Я ведь что хотел вам показать? Радио без репродуктора. А ну, становитесь рядом. — И он бесцеремонно притянул Табачкову к розетке, встал рядом и приблизил свое ухо к ее уху. Пальцы обоих лежали на гнездах.
— Поет! — с тихим изумлением сказала Анна Матвеевна. — «Уж вечер, облаков померкнули края…» Дуэт Лизы и Полины из «Пиковой дамы».
— У меня то же самое.
— Значит, мы слышим вместе? — глаза Анны Матвеевны ликовали. — Без репродуктора? Без наушников?!
— Вместе, — подтвердил Аленушкин.
Она хотела сказать, что это восхитительно — слушать чудо вдвоем, и если бы он услышал и ее чудо, это было бы еще восхитительней. Но застеснялась и промолчала.
Вениамин Сергеевич оторвал палец от розетки, и музыка смолкла.
— Наши барабанные перепонки разделила прослойка воздуха, и образовался своеобразный конденсатор, — объяснил он с ученым видом. — Из радиосети на этот естественный конденсатор поступало переменное напряжение звуковой частоты. Барабанные перепонки колебались, и мы слышали передачу. Но ведь это, сознайтесь, не похоже на ваши голоса?
— Нисколько!
— А не подумать ли вам, что делать с этим шестым чувством? Не зарывать же его в землю?
— Из всего-то мы привыкли извлекать пользу. Ну его, это чувство. Вот куплю мебель, обвешаюсь коврами, занавесками и, надеюсь, стану не хуже, не лучше других. А о ваших домыслах, прошу, — никому.
— Даже во имя науки?
— Даже, Страшновато привлекать к себе внимание. Годы не те.
— Что ж, ваше право, — согласился Аленушкин.
Не ешь натощак острого, тебе это вредно.
Недавно где-то вычитала: нужно беречься в февральское полнолуние.
Сколько выкурил сегодня папирос? Завтрашняя норма будет вдвое меньше, не спорь.
Я сама встану утром пораньше и схожу за молоком.
За квартиру еще не уплачено? Не волнуйся, сбегаю.
Нет, вовсе не собираюсь тебя баловать — пойдешь на рынок и купишь картошки. Впрочем, схожу сама — тебе лучше не носить тяжелого.
Так не хочется идти завтра к Лапиным, у них опять будит танцульки до упаду, и тебя это утомит. Лучше пойдем в театр.
Я стесняюсь тебя? А-ну, где твои уши? Вот тебе, вот! Да мне все подруги завидуют! А к Лапиным и правда не хочу — инфантильная пара.
Надень теплые носки.
Пол я вымою сама. И посуду тоже. А потом буду стирать. Что ты, мне это совсем не трудно. Для тебя мне ничего не трудно. Ничего.
Очередь была не длинной, но медленной. Универмаг гудел ульем. Жужжали и щелкали кассы, потрескивала отмериваемая ткань, шаркали по цементированному полу сотни подошв, женский голос рекламировал по радио новые товары. Анна Матвеевна стояла и усмехалась: до чего дожила — одним барахлом башка забита. И сама себе возражала: ах ты, господи, что за ханжество! Всего-то пару недель заботится о том, чему иные отводят всю жизнь, и уже грызет себя. На долю ее поколения выпало столько аскетизма, неустроенности, что можно немного и понежиться. Глаза разбегаются от этой яркой сверкающей мозаики из пластмассы, тканей, блестящего никеля, воздушного поролона, изящного стекла, эластичной кожи, зеркального дерева, гладкой эмали. И кто придумал термин «вещизм», якобы угрожающий нашему бытию? Для чего и делают вещи, как не для того, чтобы их покупали, любовались ими, получали от них радость и удовольствие. Вон сколько света в лице юной пары у прилавка — покупают-то не просто занавески, покупают легкое как нейлон, радостное настроение, хорошее расположение духа. Счастья молодым и благополучия! Ей и не снилось в юности подобное великолепие. И просто замечательно, что дожили до такого!
Предположение Аленушкина, что она улавливает обыкновенные человеческие голоса, не было для нее большой неожиданностью. Не раз хотела найти объяснение непонятному именно в этом, а не в болезненности воображения. Потому так серьезно и безоговорочно приняла совет Вениамина Сергеевича заняться убранством квартиры. Тут же был составлен и отпечатан на машинке список необходимых вещей.
Грустно на старости лет обзаводиться тем, что есть даже у молодоженов. Но винить некого — Сашенька все оставлял, сама закапризничала. Ничего, вещи вернутся к ней, но как бы омоложенными, с фирменными знаками последних моделей. Не заставлять же квартиру барахлом.
Располагала она приличной суммой. Во всяком случае, достаточной для того, чтобы приобрести намеченное. К вырученным в комиссионке деньгам присоединились также стыдливо поделенные со сберкнижки.
С неудовольствием прислушивалась она к нарастающему желанию немедленно взяться за дело.
Вскоре все завертелось каруселью. Никогда и не подозревала, что можно с такой энергией заботиться не о муже, сыновьях или о ком-то из друзей, а о себе, Никогда для этого не было ни желания, ни времени. Теперь же дарила себе подарок за подарком, и это оказалось довольно приятным занятием.
С такой тщательностью продуманный было режим дня рухнул, уступив место навязчивой страсти как можно быстрей и лучше обставить свое жилье. Наскоро перекусив, прихватывала сумочку и, как на работу, отправлялась обследовать магазинные витрины.
Самое горячее участие в этой затее неожиданно приняла Черноморец. Казалось, прошлые коммерческие комбинации Зинаиды Яковлевны были всего лишь репетицией к нагрянувшему часу, она подхватила ее план с вдохновением поэта, которого долго мучил писательский зуд, но он не знал, о чем писать и вот наконец набрел на свою тему.
— Совершенно ни в чем не разбираешься, — удовлетворенно отмечала Черноморец, видя ее растерянность перед выбором, что купить. — Если уж холодильник, то «ЗИЛ» последней марки, а не этот гроб с музыкой. Мебельные гарнитуры и наши симферопольцы наловчились делать прилично. А вот кухню советую польскую. Не высматривай, нет ее здесь, но могу устроить. Холодильник же доставай сама.
Так они бродили из одного магазина в другой, и вскоре невзрачный шкаф с диваном, что купил Сашенька, был вытеснен гарнитуром безукоризненной полировки. Все остальное, вплоть до мелочей, тоже покупалось по принципу самое лучшее, самое новое, самое добротное.
Разрыв с Сашенькой был довольно свежим событием, и почти все их общие друзья, к кому она обращалась с той или иной просьбой, проявляли участие и сочувствие к ней.
После каждой новой покупки она закрывала глаза и с удовольствием находила, что голосов поубавилось. С появлением мебели исчезли те, которые создавали шумный хаотический фон. За ними постепенно пропали и четко слышимые. Лишь некоторые прорывались отдельными словами, как бы с трудом преодолевая преграду из тишины.
Смурая вначале горячо поддержала ее, но уже на третий день стала считать эту затею глупой, недостойной солидной женщины. При этом так нехорошо посматривала, так подозрительно поводила своими кустистыми бровями-щеточками, будто все-таки сомневалась в ее здравом смысле. Скепсис подруги был привычен, и она не обращала на него внимания. Не жалея ног, обивала пороги магазинов, осматривала, примеряла на глазок ту или иную ткань, которая непременно должна была гармонировать с обивкой мебели темно-зеленой, с желтыми штрихами. И вот набрела на нейлоновые занавески легкие, прозрачные, с тонким узором, будто сотканным из звенящих осенних паутинок. Здесь же продавался и портьерный материал: на густом травянистом фоне — искры желтых листьев. Как раз то, что нужно.
Могучая спина стоящей впереди женщины наклонялась то влево, то вправо, и Анну Матвеевну качало, как на корабле, Ноги гудели, подкашивались от усталости. Было многолюдно, и ее то и дело цепляли локтями и сумками.
Чтобы как-то отвлечься от болей в суставах — вероятно, опять к дождю, стала разглядывать продавщицу. И не в первый раз подивилась тому, как не похожи нынешние продавцы на тех, какие были еще лет пятнадцать назад. Все эти девочки с крупными мужскими часами, в наимоднейших свитерах, брюках и париках, с голубыми и золотистыми тенями на веках, будто сошли с обложек журналов мод и с экранов. Сфера обслуживания нынче явно престижная отрасль, и это замечательно. Но никогда она еще не чувствовала себя так неуютно и старо, как в последнее время, когда особенно часто приходилось иметь дело с этими современными девчонками. Спору нет, многие из них любезны, но сколько раз, когда она подходила к прилавку, ей портили настроение раскрашенные по инопланетному глаза, во взглядах которых так ясно читалось: «Чего тебе надобно, старче?» И как изменялись, какой вежливой предупредительностью вспыхивали эти же глаза перед каким-нибудь гигантом спортивного сложения. Нет, смешно требовать от них такого же восторга по отношению к себе. Но зачем ей восторг! Было бы просто уважение, а то ведь так часто приходится стоять и ждать, когда будут пересказаны все вечерние и утренние новости, когда, наконец, соизволят заметить тебя, уже изнуренную от ожидания! Хорошо, если при этом не скажут что-нибудь резкое.
И сейчас, приближаясь к продавщице, высокой, грудастой девушке, отметила властную величавость, с какой та хозяйничала за рабочим местом. Чем быстрей продвигалась очередь, тем большая оторопь охватывала Табачкову при взгляде на огромные лиловые ресницы.
Тревога была не напрасной. Едва прилавок оказался рядом, Анна Матвеевна почувствовала себя страшно измочаленной и не в силах была что-либо внятно сказать.
— Не в театр пришли, — будто встряхнула ее за шиворот владелица тканного царства.
Табачкова глубоко вздохнула и уже было открыла рот, как девушка не выдержала ее медлительности и отчеканила:
— Следующий!
— Да как же… Я ведь столько… — растерялась Анна Матвеевна.
— Обслужите женщину! — послышалось из очереди.
— Некогда мне, бабуля, вами любоваться, — едва сдерживая раздражение, ответила продавщица.
— Шесть метров нейлона и двенадцать портьерного! — почти выкрикнула Табачкова.
Девушка удивленно открыла рот, усмехнулась. Моргнув лиловыми ресницами — каждая сантиметра в полтора, — взмахнула нейлоном, надрезала ткань ножницами и рванула ее ногтями, длинными, ярко-красными, в золотистую крапинку. То же проделала и с портьерным материалом.
Сунув рулон под мышку, Анна Матвеевна заспешила на улицу. С трудом спустилась со второго этажа, прислонилась к стене и немного постояла, стараясь унять сердцебиение. В глазах вновь мелькнули крылья птицы… Сделала несколько глубоких вдохов-выдохов и медленно побрела к троллейбусной остановке.
Дома сразу легла на диван. Некоторое время лежала не двигаясь. Однако боль в ногах не утихала, а пульсировала еще тяжелей, выворачивая суставы, растягивая вены.
Она заплакала. С трудом встала, проглотила таблетку анальгина. Запарила в ведре шалфей, села на стул и опустила ноги в воду Немного полегчало, но на душе было по-прежнему скверно. Вот так свалится однажды, и воды некому поднести будет. Думала ли о такой старости? Все жалела Смурую, что та одинока и в случае чего некому присмотреть за ней. А оно вон как обернулось — бегает Мила, почти как в молодости, и горя не знает. А тут ни семьи, ни здоровья…
Нарисуй горсть коктебельских самоцветов. Нет, в центре место вовсе не яркому сердолику, ложно именуемому талисманом любви и здоровья, — ведь не уберег ни Пушкина, ни Байрона.
Среди разноцветья агатов и ониксов, опалов и яшм помести невзрачный на вид, неуклюжий крымский валун. Чем интересен он? Нет в нем ни волшебной игры света, ни обворожительного блеска. Но в знойные засушливые дни его поверхность выделяет капельки драгоценной влаги, и одинокий путник может утолить жажду, прильнув к нему губами.
Теперь она часами могла слоняться по комнате. Ходила, поглаживала перильца кресел и массивное туловище дивана, смахивала суконной тряпочкой пыль с серванта и шкафа, вновь и вновь окидывала взглядом свое обновленное жилье.
Оставался еще один, самый важный акцент в новом интерьере — ковры. Они-то и должны были уничтожить последние голоса. И в конце месяца она купила их. Сразу два. Но со вторым вышла досадная путаница Просила темно-вишневый, цветущий желто-синим орнаментом, а в рулон свернули и привезли какой-то сероватый, кошачий. Ноги едва не подкосились, когда увидела, что ей подсунули. Нет, эдак можно инфаркт схватить.
Как только ковры заняли свои места на стенах, по обыкновению закрыла глаза Ни звука Собралась уже облегченно вздохнуть, когда в тишину влился все тот же голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
В сердцах чертыхнулась и вспомнила о прическе. Совет Аленушкина купить парик или сделать перманент выглядел забавной и не совсем удачной шуткой. Но почему не испробовать и этот шанс? Может, наконец, исчезнет женский голосок, в общем-то приятный, но такой тревожный, такой будоражащий своей непонятной грустью?
В постишерной большого выбора не было, и она остановилась на невысоком, с буклями. Блондинистый, дамистый, этот парик делал ее моложавой, стройной, однако так неузнаваемо менял, что, подойдя к зеркалу, она растерялась. В нем стояла незнакомка, глазами уверяющая, что это все-таки она, Анна Матвеевна Табачкова. Парик был тесноватым, жарким, но она готова была все стерпеть — и то, что голову будто обволакивало снаружи и изнутри чем-то душным, чужим, несвободным, и что отделенные от головы синтетические волосы выглядели страшновато. Зато какое облегчение, когда в разное время суток с закрытыми глазами слушала и не находила ни одного постороннего звука. Все. Исчезла и печальная песенка. Спокойно, будто после тяжкой болезни. Тишина.
Правда, по утрам, когда не успевала надеть парик, знакомый голосок вновь возвращался. Но уже не раздражал. Она смирилась с его присутствием, а возможность в любую минуту избавиться от него — стоит надеть парик или, на худой конец, заткнуть уши тампонами — успокаивала. Поэтому решила пока от перманента отказаться.
Прибежала Черноморец и сообщила, что опять появились темно-вишневые ковры, цветущие желто-синим орнаментом. Не долго раздумывая, она поспешила за этой последней надеждой.
В универмаге прошлась вдоль очереди, предлагая обмен на свой, кошачий, но всем почему-то хотелось непременно темно-вишневый, Толкаясь среди покупателей, заметила в середине очереди стройного пожилого мужчину, очень смахивающего на Сашеньку. Он стоял вполоборота к ней и, улыбаясь, что-то шептал на ухо девушке с крупными янтарными бусами вокруг длинной шеи. Да ведь это же и впрямь Сашенька, — узнала она. А рядом, конечно, Роща, Эти янтарные бусы… В стопке захваченных из старого дома книг она хранила тайком взятый у Сашеньки этюд — Роща у озера Девушка стояла над водой, в зарослях камыша. Ее обнаженное тело матово светилось на солнце, и янтарные бусы выглядели не украшением, а частью ее самой, теплой, медово-солнечной, прекрасной. Да, это Роща.
Захотелось юркнуть в толпу, слиться с ней. Удушливый комок подступил к горлу, и она испугалась, что сейчас ей станет дурно. Но любопытство оказалось сильней испуга. Отошла за стойку и стала рассматривать пару. Женщина годилась Сашеньке в дочери и была красива той броской красотой молодости, мимо которой трудно пройти, не залюбовавшись. Легкий румянец нежно разливался по ее гладкому загорелому лицу. Изящная и в то же время сильная холеная стать… Ишь, какое поколение после войны вырастили. Шея гордо изогнута, на плечах — шелковистые волосы-ветви. И впрямь роща в утреннем горении первых лучей. Показалось, что на Сашеньку она смотрит чуть снисходительно и рассеянно. Даже не смотрит — посматривает, а взгляд ее блуждает по толпе, что-то выискивая. Уж не вбирает ли она чужие взгляды в себя? Не пьет ли их, как пьют… нет, не воду в знойный день, а десертные вина — по глоточкам, наслаждаясь? Ну да, она кормится этими взглядами и делается еще прекрасней.
Но зачем им ковер? Неужели в их доме тоже завелись голоса? — подумала Анна Матвеевна и удивилась тому, что именно эта, а не какая-нибудь иная мысль пришла к ней в минуту разглядывания счастливого Сашеньки. Удивилась и разозлилась на себя — что за глупости! Вроде ковры покупают для шумоизоляции!
А Сашенька, как к драгоценной вещице, которая может разбиться, если ее заденешь ненароком, прикасался к локотку молодой супруги. И отчего раньше было невдомек, что женой или мужем можно гордиться, точно хрустальной вазой, дорогой люстрой с подвесками или «жигулями» цвета рябины? Что за оплошность допустила она, не хвастая в свое время Сашенькиной физиономией, забывая о его привлекательности! Сашенька же не просто любовался, он щеголял Рощей, беззастенчиво и даже вызывающе. Это было видно по тому, как он оглядывался по сторонам, ловя взгляды, предназначенные его молодой супружнице. Он не старался защитить ее от этих взглядов, нет, ему льстило, что на Рощу смотрят. И у Анны Матвеевны вспыхнуло лицо — вот чего он был лишен, прожив с ней тридцать пять лет! Вот, оказывается, чего не хватало ему рядом с ней, такой неяркой, невзрачной! Может, отсюда и его застенчивость? Он стеснялся ее! Он не мог хвастануть ею перед встречными. А это, как видно, немаловажно — уловить оценку идущего с тобой в глазах встречных. Они ведь не слышали твоего голоса, не успели уловить мимики лица, они не имеют о тебе никакого представления, для них существует лишь твоя оболочка, мелькнувшая перед глазами за несколько секунд.
Но что это? Неужели ее заметили? Он смотрит в ее сторону, и лицо его покрывается розовыми пятнами. Напрасно разволновался, сейчас она исчезнет, и ему не придется тревожиться перед своей синеокой, стыдиться этой невзрачной старушенции, которая долгое время была его женой. Впрочем, сейчас она не так уже невзрачна Парик придает ей женственность и некоторую респектабельность.
Не успела смешаться с толпой, как Сашенька подскочил, взял ее под руку, чтобы вытащить из готового завертеть ее универмажного людоворота, и подвел к Роще. Зачем? За-чем? Что это — милосердие, жестокость или недомыслие?
Роща с растерянной улыбкой пожала ей руку и стала еще миловидней.
— Не правда ли, прекрасные ковры? — быстро сказала она, будто желая загладить Сашенькин промах.
— А не подойдет ли вам коричнево-серый? — Табачкова разглядывала теперь Рощу в упор. Ей понравилось лицо девушки, не размалеванное красками. Лишь глаза подведены карандашом к вискам и слегка подкрашены ресницы.
— А нам, собственно, все равно, — пожала Роща плечами. — Хотите обменяться?
— Да! — кивнула Табачкова слишком энергично, так, что Сашенька внимательно посмотрел на нее.
— Ты никогда не любила ковры, — сказал он.
— Однако теперь все иначе.
— Я согласна, давайте меняться, если вам очень хочется именно этой расцветки, — согласилась Роща. — Мы купим вишневый и обменяем на ваш, коричнево-серый.
— Вам действительно все равно? — не поверила Табачкова.
— Конечно, — улыбнулась Роща, и Анне Матвеевне эта улыбка совсем не понравилась — она была такой, будто адресовалась ребенку.
На том и порешили.
Свой ковер Анна Матвеевна не снимала до самого приезда Сашеньки — чтобы представить квартиру во всем блеске. И была очень довольна, наблюдая за его лицом, которое вытянулось, едва он переступил ее порог.
— Неужто здесь живешь ты?
— Почему бы и нет? — в ее голосе прозвучал вызов. — Или, по-твоему, я должна жить в безвоздушном пространстве?
— Я не то хотел сказать, — стушевался Сашенька. — Мне очень приятно, что тебе хорошо. Но у тебя никогда не было пристрастия ко всему этому, он обвел взглядом комнату и усмехнулся: — Сразу два ковра. Не многовато ли? Уж не собралась ли замуж за профессора? Или генерала?
Она с достоинством промолчала.
— Нет, у вас очень неплохо! — вроде бы искренне сказала Роща. — А мы еще и половины не приобрели того, что надо. Мне все некогда, а он в этих делах не смыслит.
Анне Матвеевне почему-то польстило такое сообщение. А когда Роща прошла на кухню, добросердечно призналась Сашеньке:
— Красавица.
— Правда? — вспыхнул он, на миг забыв, кто перед ним. И с жаром познакомил Табачкову со всеми скрытыми достоинствами своей юной супруги: весела, пишет стихи, спортсменка-альпинистка. Недурно жарит котлеты правда, случается это нечасто.
Ну, а как ухаживает за тобой когда лежишь со своей иронической ангиной? — неслышно рвалось с уст Анны Матвеевны. — Дает ли по утрам свежий картофельный сок, такой нужный твоему желудку? Делает ли твой любимый салат из вареной свеклы? И умеет ли вовремя уловить твои душевные спады, которые в последние годы все чаще и чаще посещают тебя? В такие минуты к тебе нужно быть особенно чуткой и внимательной.
Но ничего не сказала, лишь молча погладила его по голове. Он улыбнулся виновато-просительно, и она узнала в нем далекого юношу в синей футболке, радостно бегущего в спортивных тапочках по лужицам.
Потом Роща вернулась в комнату, и Анна Матвеевна вспомнила, что хотела попросить Сашеньку не терзать себя мыслями об ее одиночестве, но взглянула на него и поняла — он вовсе ничем не терзается, он глаз не сводит с Рощи. Да полно, Роща ли это? А не обманные ли заросли, о которые можно изранить и лицо, и сердце? Что, если своими фарфоровыми зубками и перламутровыми ноготками она станет по кусочкам отрывать от Сашеньки того, прежнего, и скоро от него ничего не останется? И тогда, если даже он когда-нибудь надумает вернуться к ней, своей первой жене, они уже не узнают друг друга.
Пока Сашенька снимал ковер и вешал другой, она продолжала рассматривать девушку. Странное чувство любования ею и сердечной боли охватило ее, когда вдруг опять четко увидела в ней Рощу. Не ту, созданную угрюмым воображением, а с Сашенькиных акварелей, светлую и поэтичную. Это случилось в минуту, когда, помогая Сашеньке, девушка легко вскочила на стул и лицо ее озарила добрая озабоченность его неловкостью — он никак не мог накинуть петлю на гвоздь. Все-таки она очень мила. И уже отчего-то жаль стало ее. Вот ведь как складывается — давно на дворе не пахнет порохом, а даже таким красавицам не хватает парней, чуть ли не на дедов поглядывают. И не от того ли у многих из них развиваются бойцовские качества, а у мужчин, наоборот, как у девиц на выданье, все чаще замечаешь кокетство и жеманство? Не в этом ли нарушенном равновесии причина и ее разрыва с Сашенькой?
Ни злобы, ни ревности не находила она в себе. Одно щемящее чувство окончательной утраты и досада на свою самонадеянность — как глупо было успокаивать себя тем, что с этой девушкой ему нечего открывать. Да один ее взгляд, вздох — непознанный, волнующий мир. И как раз с ней-то он заново переживет и закаты, и рассветы… Вот только долго ли будет длиться эта вторая молодость? И не будет ли ему потом во сто крат больней, чем сейчас ей, его бывшей жене? И как не прозевать тот миг, когда ему будет невыносимо? Не для того, чтобы вновь обрести его, — это уже невозможно, но чтобы поддержать, не дать упасть в ту минуту, когда перед его глазами взмахнет крылом черная птица…
Вот и встретились. Будто заглянула в зеркало времени и увидела себя через много лет. Хотя ничуть не похожа на Нее.
Заметил, как холодно в Ее доме? А ведь еще не зима, еще жгут листья, а в Ялте еще загорают и купаются в море. У Нее же не дом, а ледник. Я даже украдкой пощупала стены — нет ли на них инея? А когда споткнулась о край дорожки, почудилось, будто на льду поскользнулась. У меня замерзли руки и ноги, и если бы мы задержались еще минут на десять, я превратилась бы в ледышку. Интересно, как бы ты меня тогда оттаивал?
— Давай выдадим ее замуж, — сказала Черноморец Смурой, выслушав рассказ Анны Матвеевны о встрече с бывшим мужем и его новой женой. Она сказала это с такой серьезной озабоченностью, что Смурая резко повернула к ней голову.
Вот уже два часа они сидели втроем перед телевизором с выключенным звуком и пили чай, как бы справляя второе новоселье — так изменилась квартира Табачковой. После того как было куплено все намеченное и комната засверкала полировкой, запестрела тканями, Анна Матвеевна повесила над столом несколько семейных фотографий в рамках. Этот отзвук прошлой жизни придал комнате печальный уют. И как знак обретенного благополучия, в серванте красовался подаренный подругами сервиз на шесть персон. Сервиз был аляповатым и важным.
До сих пор беседа шла тихо-мирно. Правда, по ходу рассказа Табачковой подруги то и дело пускали в адрес новобрачных шпильки, а Зинаида Яковлевна время от времени окидывала взглядом комнату и не без довольства говорила: «И моя рука тут приложена». Но вот она высказала нечто такое, отчего Мила Ермолаевна мгновенно отставила блюдце — все трое пили чай из блюдечек — и с величайшим любопытством уставилась на Зинаиду Яковлевну.
— Кого замуж? — переспросила Мила Ермолаевна.
Кто чужой подумал бы, что она и в самом деле не поняла, о ком речь. Но Зинаида Яковлевна знала занудный характер приятельницы и отчетливо сказала:
— Не придуривайся! Кого же еще, Анну.
Смурая чопорно поджала губы, прожгла Черноморец насквозь взглядом сумрачных глаз и выразительно крутанула пальцем у виска.
— Хватит с нее глупостей. И так ходит, как пугало огородное, намекнула она на парик, с которым Анна Матвеевна теперь не расставалась и который, как она сама заметила, даже внутренне преобразил ее.
— Меня, что ли, замуж? — растерялась Анна Матвеевна. Смысл сказанного дошел до нее с опозданием, так как представить себя в роли чужой, не Сашенькиной, жены у нее не хватало воображения. Нервно прихлебнула из блюдца, поперхнулась, закашляла, замахала руками и выскочила из-за стола.
— А что? — пробасила Зинаида Яковлевна, принимая воинственную позу. Ее внушительное тело так и заходило ходуном в предвкушении возможной стычки со Смурой. И она не обманулась. Смурая испустила из груди странный звук и тем самым как бы дала Зинаиде Яковлевне знак действовать. Тяжело приподнявшись, Черноморец грохнула кулаком по столу так, что блюдца подпрыгнули, по скатерти разбежались темные пятна.
— Ее! Именно ее — замуж! — провозгласила она.
Нахлынувшая было на Табачкову веселость перешла в испуг. Она по-прежнему кашляла, махала руками, и в коротких промежутках между кашлем из ее горла бессвязно выталкивалось:
— Зачем это, господи… кха-кха… ну и придумала… кха-кха… юмор.
— Пусть не до гроба, пусть хоть на месяц, два, но ты обязательно должна еще разок побывать замужем. В пику этому отродью мужиковскому! И еще, как это теперь говорят, — для престижа. Во-во, для престижа! Женщина ты еще ничего. Не красавица, правда, но и не урод. А в парике так и вовсе представительная, что бы там ни говорила твоя лучшая подруга.
— Да кому, кому это надо? — почти простонала Смурая, не в силах больше слушать эту, на ее взгляд, галиматью. — Кому оно нужно, ее замужество?
— Всем! Всем! Всем! — почти выкрикнула Черноморец. — Чтобы весь мир видел и на ус мотал; женщина в пожилом возрасте — это вам не старое кресло, которое, пообтерев, можно выкинуть. Пожилая женщина еще ого-го, как нужна. Ей, может, большая цена, чем какой-нибудь молоденькой вертихвостке, которая только и умеет, что глазки строить да стишки кропать. И ты, Ермолаевна, молчи, потому как в деле замужнем смыслишь меньше, чем в колбасных обрезках. — Своим распаленным жарким телом она вплотную приблизилась к Смурой. — Небось, ни разу и не целовалась, изрекла она в заключение и смолкла, струхнув от этой излишней своей языкастости.
Смурая встала, оттерла ее плечом и молча вышла в прихожую.
— Девочки, вот и опять… Да что же это! И когда перестанете грызться! — заметалась Анна Матвеевна, перехватила у Смурой плащ и потянула ее назад, в комнату. Но Мила Ермолаевна, продолжая хранить грозное молчание, вырвала плащ из ее рук, оделась и хлопнула дверью.
Очень расстроенная, Анна Матвеевна вернулась на прежнее место.
— Ну вот, — она прерывисто вздохнула. — Вот как нехорошо получилось. Что ты наделала, Зинаида? Ты же по самому больному ее шлепнула!
Черноморец в сконфуженном оцепенении смотрела на пустой стул Смурой и дергала плечами:
— Да я что, я не хотела…
— Думаешь, она родилась одинокой? — горестно продолжала Табачкова. — И у нее любовь была. К одному лейтенантику. — Анна Матвеевна задумалась, вызывая из прошлого забытое лицо. — Смешной такой был лейтенантик. Веселый, белобрысый. Все бывало песенки напевал. Погиб лейтенантик, осталась Мила одна. А ты…
— Так ведь кто ж его знал… Ты мне никогда, ничего… — Черноморец уже справилась со смущением и деловито уплетала кекс. — Как бы там ни было, а лично перед тобой, Анна, сейчас одна задача — выйти замуж, — сказала она с непреклонным упорством.
— Да брось ты, заладила попугаем, — рассердилась Табачкова, — сама-то чего не выходишь?
— Это я? — черные глаза Зинаиды Яковлевны лукаво блеснули. — Шиш с маслом я теперь за них буду замуж выходить! Нашли рабыню африканскую. Он тебе придет, в телевизор или газету уткнется, а ты вертись вокруг него лебедушкой: поджарь и подай, подотри и постирай. Хватит! Мне теперь, ежели мужик понадобится, я могу его и без этой обслуги заиметь. Мне, может, большее удовольствие уход за внуками приносит, чем за ими, отродьями неблагодарными.
На эту, не совсем искреннюю, тираду Анна Матвеевна промолчала. Знала, что Зинаида Яковлевна на самом деле днем и ночью видит себя устроенной в личной жизни. Да не удается ей это. Потому что к каждому кандидату в женихи одежку покойного Петра примеряет, а та не идет — и все. Как-то прямо заявила — коль нет такого, как Петр, будет искать товарища состоятельного, чтобы на старости пожить с толком. Да так пока и сидит при своих интересах.
— С тобой совсем другое дело, — развивала свою идею Черноморец. — Тебе замуж нужен по моральному соображению. Чтобы не быть ни в Сашкиных, ни в чьих других глазах несчастной разведенкой. Скажу больше — я уже кое-кого для тебя присмотрела.
— Неужто жениха нашла? — фыркнула Анна Матвеевна.
— Ну да. Зовут Михаил Данилович Ватников. Я когда-то тебе рассказывала о нем. Родственник мой. Правда, седьмая вода на киселе, но все же… Человек положительный, хотя наружно не совсем вышел: на всю правую щеку родимое пятно неудачной формы — морковку напоминает. Ну и еще росточком подкачал. А так все нормально. Бывший завхоз продуктовой базы. Однако начитан, как профессор. Не пьет, не курит, не гуляет.
— Нет, Зинаида, — опять вздохнула Табачкова, — с Сашенькой столько связано, а тут… Совсем чужой.
— Это ничего, сегодня чужой, а завтра — водой не разольешь. Толку, что с Сашкой связано. Сбежал ведь? Сбежал. А этот не сбежит. Порода не та. А уж как истосковалась душа его по семейному счастью — и не говори. — Глаза Зинаиды Яковлевны покраснели. — Вот поверишь, придет иной раз ко мне и плачет. Одинок я, говорит, как петух в собачьей конуре. С телевизором разговаривать начал — вот до чего дошел.
От этих речей Анне Матвеевне взгрустнулось. Отчетливо представился немолодой одинокий мужчина с родимым пятном-морковкой, и сердце дрогнуло от жалости к этому неизвестному Михаилу Даниловичу Ватникову.
— Знаешь что, — сказала она, — приводи. Просто так, в гости. Посидим втроем, поговорим. Знаю по себе, как одной тошно. А сватовство ни к чему.
— Это мы посмотрим, — повеселела Черноморец.
Болезнь, старость — какие скверные штуки! Еще и осложняются предательствами. Признайся, ты ведь ушел от Нее потому, что глаза ее поблекли, кожа одрябла, походка утяжелилась?
Прекрати обнимочки и отвечай. Тебе тошно от моих рефлексий? И все же подумай. Если я вдруг ослепну, оглохну или покалечусь в автомобильной катастрофе, если все то, чем ты сейчас любуешься, гордишься перед людьми, идя рядом со мной, однажды померкнет, исчезнет, деформируется и останется лишь нечто невидимое для чужих глаз, неосязаемое, легкое, как пламя свечи, а по сути, главное, что есть во мне, — неужели ты бросишь меня?
А теперь я подумаю. Если, не дай бог, тебя парализует от инсульта, буду ли я по-прежнему любить тебя? Ухаживать за тобой я, конечно, буду. А вот любить?..
Бывший завхоз продуктовой базы Михаил Данилович Ватников оказался внешне весьма невзрачным. Был он на полголовы ниже Анны Матвеевны, щупленький, с пятном-морковкой на правой щеке, как и предупредила Черноморец. Под велюровой шляпой, когда снял ее, оказалась голова без единого признака растительности, блестящая, как мокрый булыжник. И Анна Матвеевна испытала приступ сочувствия, и даже нежности к гостю. Захотелось сдернуть с себя парик и прикрыть им эту зябкую голову. Поспешно подхватив его холодное на ощупь пальто из кожзаменителя, повела гостя в комнату и бережно усадила за стол.
— Наш Михаил Данилыч обожает тресковую печень. — Черноморец придвинула Ватникову тарелку с салатом из мелко рубленных яиц и печени трески. Все это было перемешано и присыпано зеленым луком.
— Что э-то? — произнес Ватников свои первые слова, и ухо Табачковой напряглось, пытаясь, как по камертону, уловить по этим двум словам натуру гостя. — Что э-то? — повторил Ватников. Его вилка подозрительно клюнула тарелку.
— Салат, — прошелестела Табачкова ни живая, ни мертвая.
— Салат, Миша, салат, — подтвердила Черноморец. — Из твоей любимой тресковой печени.
— А-а-а, — неопределенно протянул Ватников, и вилка его теперь уже быстро заходила по тарелке.
Анна Матвеевна хотела сказать, что надо бы есть не из общей тарелки, а отложить порцию на свое блюдце, но Черноморец предупредительно толкнула ее под столом ногой.
Поскольку Михаил Данилыч не брал в рот ни капли спиртного, подруги сами выпили по рюмочке рислинга.
— Моя покойная Лизавета Митрофановна готовила очень вкусные и разнообразные блюда, — сказал Ватников с набитым ртом, не отрываясь от тарелки. — Помнишь, Зинаида?
— Да-да, помню, — поспешно кивнула Черноморец и наморщила лоб, обдумывая, на какие рельсы перевести не совсем удачно начатую беседу, ничего не придумала и сказала: — Анна, между прочим, тоже вкусно готовит.
— Да уж как придется, — застеснялась Анна Матвеевна.
— Лизавета Митрофановна по субботам пекла пироги с орехами. А каждую среду у нас был рыбный день, причем рыба готовилась в разных видах: тушеная, жареная, вареная, печеная. — Ватников низко склонился к тарелке с салатом и что-то поддел на вилку: — Что э-это?
У Анны Матвеевны похолодели руки. Черноморец перегнулась через стол, рассматривая, что он там выудил, и облегченно рассмеялась: — Да это же кусочек лука зеленого! Только он, наверное, вялый, потому такой темный.
— Лизавета Митрофановна всегда готовила только из свежих продуктов, — в голосе Ватникова прозвучал укор.
— Да я тоже, это я так, случайно, — Табачкова готова была провалиться сквозь землю. Хотя, если разобраться, ничего страшного не случилось. Она откашлялась и приняла независимый вид. Пусть не ерундит, салат вкусный, свежий. Ишь ты, гурман, гастроном лысый. Ешь, что дают, и спасибо говори, так нет…
— Ничего-ничего, — Ватников примирительно заклевал вилкой, а Анна Матвеевна облегченно вздохнула. — Так вот, — продолжал он, облизывая губы, — я очень уважал жареную барабульку. Лизавета Митрофановна жарила ее бесподобно.
— Да где ее нынче возьмешь? — недовольно буркнула Черноморец.
— Это верно, — согласился Ватников. — Нет больше барабульки, вывелась. Лизаветы тоже нет. — И печально замолчал. Разговор не клеился. Тогда Черноморец, спасая положение, напрягла память и стала пересказывать последнюю, поразившую ее воображение информацию от Смурой.
— Пишут, вроде братья по разуму кличут нас радиосигналами, а мы ничего им пока сказать не можем, — объявила она, уплетая шпроты.
Ватников нахмурился.
— Чепуха. По последним данным, никакие это не сигналы, а радиоизлучения звезд.
— Да? — разочарованно удивилась Черноморец. — А то еще пишут, будто ученые дельфиньему языку обучаются.
— Тоже вранье, — снова с компетентным видом опроверг ее слова Ватников. — Да, дельфины высшие существа, но не умней обезьян и собак, — он облизнул губы и опять зацокал вилкой.
— Жаль, — вздохнула Черноморец.
— Жаль, — сказала Табачкова. Ее уже начинал раздражать этот человек, слишком увлеченный салатом. — А видели последнюю передачу «В мире животных»? — обрадовалась она пришедшей на ум новой теме. — Оказывается, у нас в Крыму есть такие утки, пеганки называются, так вот, живут они в норах с лисицами.
Ватников недоверчиво хмыкнул.
— Ну и зануда ты, Михаил! — взорвалась Черноморец. — И чего это тебе ни во что не верится? Ни в умных дельфинов, ни в сигналы со звезд, ни в дружелюбных лисиц?
— Да потому что чудеса — это мистика, тот же самый опиум.
Хотелось Анне Матвеевне рассказать о голосах, но сдержалась. И тут Ватников остановил на ней взгляд своих каре-желтых глаз.
— Читали последний номер «Огонька»?
— Нет, — покачала она головой и зарделась от своего невежества. То есть, сам факт непрочтения ею журнала она не считала невежеством, но в глазах Михаила Данилыча увидела именно такую оценку своему ответу.
— А последний номер «Здоровья»?
— Нет, — опять покачала головой Табачкова и еще пуще зарделась, так как в каре-желтых глазах теперь ясно обозначилось: «О чем же тогда с вами толковать?»
— Мда, — произнес Михаил Данилыч и, как показалось Анне Матвеевне, тут же потерял к ней всякий интерес.
— Она прочтет, — поспешила на выручку подруге Черноморец.
— А вы читали… — начал было опять Ватников, но она резко перебила:
— Нет, не читала!
Черноморец неодобрительно чихнула. Ватников минуту сидел недвижно, затем достал из пиджака очки, нацепил на нос и так посмотрел на Анну Матвеевну, будто перед ним существо из мифического летающего объекта.
— Мда, — снова резюмировал он. Снял очки, в тишине доел тресковый салат, встал и вежливо поклонился хозяйке. При этом Анне Матвеевне показалось, что морковка на правой щеке мелко завибрировала.
— Бла-го-да-рю, — раздельно сказал он.
— Что же ты, Михаил Данилыч, — всполошилась Черноморец. — Иль неласково тебя встретили?
— Нет-нет, бла-го-да-рю, — Ватников вышел в прихожую.
— Вот так, — развела руками Черноморец, чуть не плача с досады.
Анна Матвеевна тихонько прыснула в кулачок и пошла за гостем. «Уходи, уходи поскорей», — беззвучно приговаривала она, холодея от страха — вдруг сейчас откроется дверь и войдет Сашенька? А у нее в доме чужой дядька! И впрямь подумает, что она сватовство затеяла. — «Да быстрей же, быстрей!» торопило все ее существо. Она подала уходящему шляпу. Его блестящая голова теперь уже не казалась ей хрупкой, беззащитной. Наоборот, она почти физически ощутила ее ничем не прошибаемую чугунность. — «Никто, никто не нужен мне. Сама буду хозяйкой себе, сама! И как могла Зинаида представить такое, что кто-нибудь может заменить Сашеньку?»
— Ах, да не туда суете руку, — не вытерпела она его возни с рукавом пальто, подскочила и помогла одеться.
— Бла-го-да-рю, — почти угрожающе сказал Ватников, метнув в сторону родственницы-свахи гневный взгляд.
Анна Матвеевна увидела траурное лицо Черноморец и расхохоталась.
— Как попасть в Сердоликовою бухту?
— А когда цветет тамариск?
— Правда, что в древнем Херсонесе похоронена Поликаста, дочь Гиппократа?
— Говорят, севастопольские артисты готовят представление на раскопках античного театра. И ли это слухи?
— Ай-петринские мустанги — поэтический вымысел или правда?
— Не край, а легенда Где купить защитные очки?
— Сколько дней сражался аджимушкайский гарнизон?
— Интересно, как оказалась в Старом Крыму авантюристка де ля Мотт, что украла ожерелье Марии Антуанетты?
— В пещерном городе Чуфут-Кале жарят караимские пирожки?
— В каких магазинах продают кораллы?
— В вашем дельфинарии нет зеленого дельфина?
Все. Довольно. Устала. Не экскурсия, а вечер вопросов и ответов. Весь обратный путь исполняла роль справочного бюро. Да и как будешь молчать, когда в каждом камне — история, на каждом повороте — легенда. Уже язык отваливался, когда вспомнила о парном погребении в пещере Мурза-Коба, что в долине Черной речки. Десять тысяч лет пролежала здесь «в обнимку» пара кроманьонцев. Когда Герасимов восстановил по черепам их облик, все ахнули — они были прекрасны, эти влюбленные древнекаменного века…
— Счастливчики, — вздохнула девчонка в голубом ватнике. — Столько лет вместе!
Все рассмеялись. А чего, спрашивается?
Тишина давила на перепонки сильней, чем шквал голосов. Вновь пришло уныние. Она неприкаянно слонялась по дому, и уже ничто не веселило глаз ни блеск дерева, ни яркость тканей. Разве что длинные вечера у телевизора несколько отвлекали от грустных дум.
Опять безжалостно надвинулось прошлое, и трудно было защититься от него. Оно упрямо заполняло собою каждую свободную от домашних забот минуту, промежутки между приготовлением еды и часами у телевизора, стояло у кровати в изголовье, только и выжидая удобного мига, чтобы своими тенями взять в плен. Минуты, когда она бессильно подчинялась ему, казались ярче, значительней настоящего. Она опять была заботливой женой и матерью, опять крутилась в колесе семейных хлопот, успевая краем глаза поглядывать на Сашенькины полотна.
Когда, а какой час стала ненужной? Память металась в поисках того черного дня и не находила его. Ведь не грызла она, не пилила, не донимала Сашеньку за промахи. Правда, и не угождала. Знать бы, как долго пришлось ему маскировать свою неприязнь к ней? Ведь не мог он так сразу, ни с того ни с сего решиться на разрыв. Видимо, его неудовольствия накапливались день за днем. «Опять ноют чужие зубы?»… Конечно, и это было одной из причин ухода.
Какое, однако, бесплодное, мучительное занятие — рыскать в дебрях прошлого. Вон, вон из квартиры!
Купила полкило ассорти и поехала к Смурой, но не застала ее дома. А когда грустная и усталая вернулась домой, то на лестничной площадке своего этажа встретила Аленушкина. Оба расплылись в улыбке, протянули друг Другу руки и заговорили разом:
— А я полчаса уже стою, трезвоню. Может, думаю, прилегли отдохнуть, не слышите.
— Куда это вы запропастились?
— Это вы запропастились! Несколько раз приходил, а вас носит где-то нелегкая.
— Правда, приходили? Ой, да что же мы стоим!
Они вошли в квартиру. Анна Матвеевна распахнула дверь в преображенную комнату, и Аленушкин ахнул, принеся ей тем самым краткое удовольствие.
— Уж не заблудились ли мы? Здесь и в самом деле ваш дом?
— По вашему совету, Вениамин Сергеевич, — сказала она, не находя, однако, в своем голосе звучащего ранее торжества. В нем скорее слышалась усталость. — С вашей помощью.
— Ну, милейшая, за такой срок… Не ожидал от вас этакой прыти.
Анна Матвеевна подошла к серванту, сняла с вазы парик и нахлобучила на голову.
— Нравится?
Аленушкин обошел ее со всех сторон.
— Нет, — честно признался он. — Хоть и делает вас лет на десять моложе, а не идет. Уж поверьте моему вкусу. В нем вы не вы, Снимите его, пожалуйста.
— Нет уж, — взъерошилась она. — Думаете, буду теперь всякому вашему совету следовать?
— А я и не настаиваю, — заверил Аленушкин. — Ну, а что ваши голоса?
— Представьте, улетели. Тихо, аж уши позакладывало. И тоска, тоска… Она стянула парик и забросила на шкаф.
— Неужели так быстро по своим пришельцам соскучились? — он вышел в прихожую, зашуршал плащом и принес термос в фиалках. — Идемте лучше на кухню. Выпьем чашку-две, сразу взбодритесь.
— Даже к Брамсу равнодушной стала, — жаловалась Анна Матвеевна на кухне, прихлебывая кофе. — Все из рук валится. Ведь как день у меня проходит? В пустых заботах-хлопотах. Уход за одной полировкой чего стоит как магнитом, проклятая, пыль притягивает, по нескольку раз в день вытирать приходится. Были бы внуки поблизости, все бы забросила, ими занялась. А так…
— Вот что посоветую вам, Анна Матвеевна, — Аленушкин в раздумье запустил пятерню в седую шевелюру, — займитесь каким-нибудь стоящим делом.
— Как, однако, любите вы давать советы! — опять вскипела она.
— Пойдите в ЖЭК, — невозмутимо продолжал он, — спросите, не требуются ли, скажем, библиотекари для домовой библиотеки или воспитатели детских площадок. Уверен, сразу найдется не одна работенка. Вот я — на общественных началах хожу, проверяю счетчики. Каждый день — новые знакомства.
— И что же, интересно?
— Очень. В соседнем доме, к примеру, проживает человек, который умеет за несколько минут вырастать на двадцать сантиметров. А вы небось и не знаете о таком соседе?
— Это как же ему удается?
— Выпрямлением позвоночника.
— Он что же, сутулый?
— О нет, среднего роста, интересный мужчина. Но оказывается, может быть еще стройней и выше. А то еще неподалеку отсюда живет на шестом этаже старушка девяноста лет. Когда-то была она графиней, собственный выезд имела, держала прислугу. Так сейчас, бывает, спустится со своего шестого этажа и потихоньку улизнет от домашних в кафе или ресторан обедать. Родственники по этому поводу всякий раз скандалы ей закатывают, а она эдак жалостливо оправдывается: «Могу я раз в месяц позволить себе, чтобы меня, как в старину, обслужили?» Еще любит старушка на такси кататься. Но с шофером рядом не садится. Вскарабкается на заднее сиденье и особое удовольствие по ее лицу расплывается, когда доводится ткнуть водителя костлявым пальцем в спину и, повинуясь давнему рефлексу, скомандовать; «Пшел!» А вам, Анна Матвеевна, на работу надо, тогда и хандра пройдет. Или поезжайте куда-нибудь, развейтесь. Страна у нас великая, можно хорошо попутешествовать.
— Сама не знаю, чего хочу, — горестно покачала она головой.
— Стоп! — Вениамин Сергеевич поставил чашку на стол и хлопнул в ладоши. — Поймал бабочку-мысль. Ваша пенсионная болезнь мигом пройдет, если займетесь чем-нибудь успокаивающим. Скажем, вязанием или разведением цветов. Можно еще завести рыбок в аквариуме.
— Цветы? Рыбки? — задумчиво переспросила Анна Матвеевна. — Пожалуй, я бы это испробовала. Все-таки мудрый вы человек, Вениамин Сергеевич.
Жизнь Анны Матвеевны неожиданно вновь обрела значимость. Брошюры об оформлении квартиры сменились книгами по цветоводству. Оказалось, это целая наука. Каждый цветок требовал своей почвы, подкормки, особого ухода.
На ажурных ярко-зеленых веточках аспарагуса приятно отдыхал глаз, герань горела сказочными алыми огоньками, а растение-барометр арум предсказывало погоду: перед дождем листья его плакали бисерными росинками. Но прежде, чем подоконники украсились расписными листьями бегонии, фантастически синими цветами гортензии и другими растениями, пришлось поморочить голову с горшочками, узнать, что такое листовая земля, перегной прошлых лет, крупнозернистый песок.
Когда зацвели фиалки, очень похожие на те, что украшали термос Аленушкина, Анна Матвеевна так обрадовалась, что привела домой Черноморец со Смурой и прочитала им целую лекцию по уходу за цветами. Любуясь фиалками, дивилась про себя тому, как сложилась ее жизнь: цветочек расцвел — и уже событие. А раньше бывало совсем не замечала — цветут, ну и пусть себе цветут.
Но вот зарядили дожди. Хмурую пасмурность несколько развеяло письмо от Мишука, в котором он удивлялся родительскому разладу и сообщал, что сынишка уже говорит «дай», «баба». Она еще ни разу не видела малыша, но представляла его в точности таким, как Мишук в детстве, и ее охватывала нежность всякий раз, когда она думала о нем.
Вскоре пришло письмо и от Валерика. Долгое свое молчание он объяснил тем, что собирался к ней, но помешали дела, и теперь неизвестно, когда вырвется.
Опять навалилась тоска. В один из серых промозглых дней Табачкова очутилась в зоомагазине. Это оказался самый праздничный магазин, какой ей довелось когда-либо видеть. Он сверкал всеми цветами радуги, щебетал, свистал кенарами, кричал попугаями, жужжал компрессорами, качающими в аквариумы кислород. Некоторое время она стояла, оглушенная красками и звуками. За окнами тягуче нудился дождь, а тут цвело джунглевое лето, резвились рыбы и птицы всех континентов. Особенно причудлив был аквариумный мир. Подсвеченный изнутри лампами, он хорошо просматривался каждым камушком, каждым лепестком водяных цветов.
Небольшой аквариум мог бы украсить и ее комнату, и жизнь. Только, что выбрать? Огненных меченосцев или гуппи с радужными хвостами? А может, угольно-черных моллинезий, изящных неонов, фосфоресцирующих зеленым и красным? И до чего экзотичны полосатые, как зебры, барбусы! Или купить сказочного вуалехвоста? Жемчужного гурами?
Рядом стояли мальчишки и с видом знатоков обсуждали нрав той или иной рыбешки, покупали сушеных дафний, водяные растения. Продавщица то и дело лезла сачком в разные секции аквариума, вид у нее был вовсе не магазинный, а слегка азартный, как у рыболова, потому что из стайки нужно было выудить определенного самца или самку, а это было не просто.
Анна Матвеевна чуть стушевалась, когда девушка очутилась напротив нее. Стараясь подавить смущение, лихо соврала:
— Мне для внука несколько рыбешек.
— Мог бы и сам подойти. — Девушка рассеянно перебирала в тазу водоросли.
— Может, я хочу ему сюрприз сделать, — сердито сказала Табачкова.
— Аквариум у вас какой — сферический, прямоугольный или квадратный? На сколько литров?
— Сферический, — ответила Табачкова, вспомнив, какие аквариумы видела на днях в «Спорттоварах».
Для начала продавщица посоветовала завести самых неприхотливых — гуппи и меченосцев. Посуды у Анны Матвеевны не было, и девушка с неудовольствием извлекла из своего хозяйства пол-литровую банку, налила воды, бросила туда комочек ряски, ветку водяного растения и пустила рыбок.
В «Спорттоварах» Анна Матвеевна в тот же день купила шарообразный аквариум и пристроила на тумбочке возле окна. На дно насыпала мелкую гальку, камушком покрупнее придавила ветку с перистыми листочками. Сразу возник подводный пейзаж, оживляемый быстро снующими рыбками.
Новое увлечение принесло новые заботы. Аквариум нужно было периодически чистить, следить за температурой воды, иначе рыбы становились вялыми, сонными, ничего не ели. Зато она могла часами рассматривать рыбью жизнь. Этот маленький кусочек природы умиротворял, наталкивал на размышления о бренности всего земного и о тех маленьких радостях, которыми можно питаться до самой смерти, оставив суету сует.
Однажды ей захотелось нарисовать этот затейливый подводный мирок.
Купила кисточки, акварельные краски, листы ватмана, мольберт. И очень удивилась, когда нашла, что ее способности вовсе не угасли: она быстро схватывала форму предмета, полутона; оттенки цветов.
Мало того, что предметы под ее кистью оживали, у них появлялись _лица_. Аквариум был уже не просто аквариумом, каких сотни, тысячи, а именно ее, не похожим ни на какой другой. Она рисовала все, что ее окружало, и неизменно убеждалась в том, что на любой предмет ее рука накладывает свой отпечаток. Это было открытием, от которого защемило сердце и слезы закипели в уголках глаз.
На белый ватман легли зеленые веточки аспарагуса, кружевные, будто изморозь на стекле. Сюда же угодил и аляповатый сервиз. Но на девственно белом фоне, да еще рядышком с хрупкой хрустальной вазой, такой изящной и печальной, он выглядел ничтожеством, несмотря на свой важный вид.
Когда в доме не осталось ни одной более-менее интересной вещи, которая не попала на ватман, села перед старинным зеркалом и принялась писать автопортрет. Едва сделала несколько штрихов, как пришла Зинаида Яковлевна Черноморец с громадной дорожной сумкой, застегнутой на молнию. В сумке что-то шебуршало, царапалось, а лицо Черноморец выражало предчувствие приятного сюрприза. Она осторожно поставила сумку перед Табачковой и со словами «Отныне кончается твое одиночество!» щедрым жестом рванула змейку. Из сумки вывалился бежевый кот с черной мордой, черными лапами и черным хвостом. Он издал совсем не кошачий звук, то ли каркнул, то ли скрипнул, как ржавая дверь, сверкнул голубым глазом и с ходу очутился не серванте. Анна Матвеевна в ужасе бросилась к хрустальной вазе, спрятала ее за стекло.
— Сиамский, — торжественно объявила Черноморец. — Красавец-то какой, а?
— Господи, страшила несусветная, — прошептала она. — Откуда?
— У соседа своего, бухгалтера Мимолюбова выклянчила. Для тебя. Нет, если не нравится, я найду, куда его пристроить, — обиделась Зинаида Яковлевна, не находя в лице подруги ожидаемой радости.
Анна Матвеевна догадалась, что Черноморец лукавит. Скорой всего, Мимолюбов охотно расстался с этим чудовищем. Подозрения укрепились, когда подруга сообщила:
— Зверь — отличный! Единственный недостаток — любит жрать бумагу. Мимолюбов грешит поэзией, так кот бумаги его потрошит. Тот напишет стишок, отвернется, кот — цап! — и сожрет написанное.
Такая расправа со стихами неизвестного ей бухгалтера показалась Табачковой забавной и вызвала к зверьку симпатию. Кот уже не казался ей страшным. Нет, он был очень мил. Правда, она с опаской поглядывала на цветы и аквариум. Черноморец поняла ее тревогу и успокоила, что кот не дурак, в воду за рыбой лезть не станет. И цветы лопать не будет — у него во дворе растет своя трава.
— Это что же, прогуливать его надо? — всполошилась Анна Матвеевна.
— А ты думала! Смотри какая шкурка — настоящая норочка! Охотятся за такими котами, по пятьдесят рэ за шкуру берут, а за живого на рынке четвертную. Да, Мимолюбов тут инструкцию приложил, — она полезла в сумку. — Вот. «Кот сиамский по имени Профессор (в просторечии Прошка) Питается гоголем-моголем, жареными кабачками и свежим хеком без головы. После трех дней голодовки ест все, что угодно, даже домашние тапочки. Не кусается, не царапается. Правда, ночью, бывает, храпит, как мужик, или лазает по коврам и занавескам, цепляется крючком хвоста за теплобатарею, висит вниз головой. Когтем может открыть ящик и распотрошить его содержимое. В остальном — умное, приличное животное. Все недостатки восполняются собачьей преданностью и ласковым нравом». Говорят, их можно научить разговаривать, — закончила от себя Черноморец.
Анна Матвеевна сидела, не шелохнувшись. Хотела было вскочить и закричать, что ей не нужно такое чудовище, которое лазает по занавескам и шкафам, храпит, как мужик, да еще питается гоголем-моголем, но была так поражена откровенностью Мимолюбова, тем, что не утаил ни одну из котовских способностей, что не могла и слова вымолвить. Тут Прошка вскочил ей на колени и выразительно заглянул в глаза.
— Совсем по-человечьи! — восхитилась она. В замешательстве погладила левую бровь. Животное, видать, и впрямь необыкновенное. После некоторого раздумья кивнула: — Ладно, оставляй.
Вопреки инструкции кот оказался спокойным и ленивым Ничего страшного не вытворял, и Анна Матвеевна посчитала инструкцию поэтическим вымыслом бухгалтера. Правда, на полировке четко отпечатывались следы кошачьих лап, и поначалу это раздражало — приходилось ежеминутно вытирать их. «Так тебе и надо. Не было бабе хлопот, купила порося», — ворчала она, убирая за котом. Но человек ко всему привыкает, и очень скоро ей уже казалось, что Прошка был у нее всегда.
Кот оказался идеальным собеседником, с ним можно было говорить о чем угодно. Он сидел, слушал, лениво щуря голубые глаза, и как бы в знак понимания поводил ушами. Все-таки ом был не таким, как обычные коты. Выяснилось, что он подвержен простудным заболеваниям, и когда чихал, создавалась иллюзия, будто в доме больной ребенок. Бывало, среди ночи ему вздумывалось заводить жутким некошачьим басом призывную серенаду, она тянулась к нему в темноте, чтобы погладить, но тут же отдергивала руку зеленые искры так и сыпались с его шерстки.
Страдая от одиночества, кот часами просиживал у зеркала, изучая и обнюхивая свое отражение. И она решила выводите его на прогулку.
Чтобы Профессор не сбежал, сшила ему тряпичную упряжку, но на свободе в него вселялся бес: он рвался побегать, полазить по деревьям. Мешал поводок. Тогда она проявила изобретательность, привязав к ошейнику толстую леску рыбацкого спиннинга. Теперь Профессор мог бежать куда угодно спиннинг легко разматывался, а накручивая леску на катушку, можно было вернуть кота назад.
Прогулки с Прошкой, кроме неловкости, приносили и удовольствие. Редко кто проходил мимо ее питомца равнодушно Все норовили коснуться его густой ровной шерстки, восхищались голубизной его глаз и рассказывали всякие небылицы об этой заморской породе, завезенной в страну знаменитым кукольником Образцовым; у кого-то подобный кот ловил в ставке рыбу, кто-то научил своего говорить «мама». Слушая эти россказни, Анна Матвеевна дивилась потребности человеческой в чуде и не спускала с Прошки глаз.
Благодаря коту поняла, насколько относительны представления человека о красоте. Одни находили Профессора ужасным, другие великолепным. Ей же он казался то прекрасным чудовищем, то чудовищно прекрасным. Не уставая, рассказывала она соседям о его повадках, развенчивая миф о злобности сиамской породы, и знакомила с его меню: гоголь-моголь, жареные кабачки и свежий хек без головы.
После каждой прогулки Профессора нужно было Долго расчесывать, рыться в его шерстке, отыскивая блох. И это занятие не раздражало, даже нравилось, успокаивало.
Потом пристрастилась к рисованию его Написала с кота десятки этюдов. Он был изображен в разных позах, в разные минуты своей кошачьей жизни; за едой, нюхающим цветочки, висящим вниз головой на планке теплобатареи, спящим на спине, играющим в мяч, сидящим на дереве, у аквариума с рыбками, в ванной, крадущимся за голубем.
— Невольник ты мой усатый, — мучилась она, наблюдая, как Профессор рвется на волю, где его подстерегали тысячи опасностей.
Вскоре настали кошмарные ночи, наполненные кошачьим пением. И опять она ехидно повторяла себе: «Так тебе и надо, это тебе взамен голосов».
Кот подчинил ее своему биоритму, превратив день в ночь, а ночь в день. У нее опять поднялось давление. Не выдержала, решила — будь что будет, пусть на ночь Прошка идет гулять.
Дождалась полночи, когда никто не мог позариться на ее сокровище, и открыла дверь. Едва кот шмыгнул в нее, как родилось беспокойство вернется ли? Не случилось бы чего.
Первая ночь без Прошки прошла бессонно. А когда под утро все же сморила усталость, уже в дреме, с радостным узнаванием услышала знакомое карканье под дверьми.
Теперь отпускала его без опаски. Но спокойствие длилось не долго докатились слухи, что Прошка шатается по подъездам и будит все девять этажей своим диковинным басом. Чего доброго, у кого-нибудь не выдержат нервы, и он прибьет кота Опять наложила на него арест. И опять пришло бессонье.
Казалось бы, чего проще — взять да избавиться от угон напасти. Но как избавишься, если всем сердцем привязалась к этому чудовищу, если беседуешь с ним весь день и, кажется, он понимает тебя лучше человека и даже сочувствующе подмаргивает своими голубыми очами. А куда-нибудь отлучаясь, испытываешь беспокойство, смахивающее на ту давнюю тревогу, когда Мишук и Валерик были малышами и болели.
Заботы о коте так поглотили ее, что она реже стала думать о Сашеньке он присутствовал в ее сознании где-то рядом, но уже не вызывал ни печали, ни страданий.
Не сразу заметила и долгое отсутствие подруг. Когда же спохватилась, оказалось, что Смурая уже вторую неделю болеет воспалением легких, а Черноморец уехала к сыну.
У Смурой Анна Матвеевна поймала себя на нехорошей мысли о том, что больше рассказывает о Профессоре, чем интересуется самочувствием подруги. Мила Ермолаевна слушала внимательно, но с некоторой враждебностью во взгляде. Табачкову это смущало, она переводила беседу на другую тему, но опять и опять невольно возвращалась к разговору о коте. Пока наконец Смурая, сдвинув брови-колючки, не сказала:
— Да, много событий в твоей жизни.
Анна Матвеевна вспыхнула, обиделась и к подруге больше не пошла. Через несколько дней Смурая явилась сама. Почуяв ее нерасположение, Профессор больно царапнул ее по ноге и порвал капроновый чулок. Милу Ермолаевну это взбесило, она наговорила Табачковой много неприятного. В частности, что она потихоньку деградирует со своей живностью и запоздалым, никому не нужным комфортом. Анна Матвеевна вспылила и в свою очередь намекнула подруге, что и у той жизнь не ахти какая разноцветная, и они расстались почти врагами.
Как бы назло Смурой, Анна Матвеевна сразу же после ее ухода искупала Профессора в ванной и, пока он сушился под торшером, тщательно рылась в его шерстке, отыскивая блох. Разморенный теплом, кот вскоре уснул. Долго наблюдала, как он во сне перебирает лапами, фырчит, шевелит усами и ушами, вздрагивает и щелкает зубами — видно ему снилась охота на голубей. Это напоминало о том, что свежий хек уже кончился и надо бы купить на ужин еще.
Гастроном был недалеко, но на обратном пути встретилась знакомая, с которой Анна Матвеевна не виделась лет десять. Пришлось выкладывать все главные события за этот длительный срок, на что ушел почти час. Уже на подходе к дому дорогу им пересек кот, очень похожий на Профессора, и она не преминула похвастаться, что нынче у нее живет такое же чудо. За этим последовал рассказ о коте, подробный, длинный. И вдруг ее охватила неясная тревога.
— Наверное, Прошка уже проснулся, ужинать просит, — заторопилась она.
На лестнице, пока поднималась, тревога стала отчетливей, и Анна Матвеевна уже точно связывала ее с котом. Быстро толкнула дверь, вошла и охнула. Гнездышко, которое она с таким старанием и любовью вила два месяца, было разорено. По квартире пронесся таинственный вихрь. Ее нейлоновые, восхитительной невесомости занавески были порваны в клочья и свисали унылыми тряпицами. Ворс на коврах в нескольких местах был выдран до основания. Дорожки скомканы, цветочные горшки свергнуты с подоконника. На спинке дивана, на креслах — всюду следы когтей и зубов. Стопка акварелей сметена со стола и изодрана в куски, которыми усеян пол и почему-то сервант. Тут же на дорожке — странно целый, перевернутый аквариум. Рядом, в мелких лужицах разбрызганной воды — бездыханные тельца рыбок, превратившихся из радужных огонечков в бесцветные трупики. Довершением этого чудовищного натюрморта на полу были осколки хрустальной вазы, прекрасной вазы с горделивой шеей. На ее жалкие остатки насмешливо поглядывал сервиз, надежно защищенный стеклом серванта. И Анна Матвеевна не вынесла этой насмешки. Она изо всех сил трахнула по стеклу серванта и стала одну за другой бросать на пол сервизные тарелки. Под конец с размаху грохнула супницу, но та не разбилась. Тогда грохнула ее еще раз и, тяжело дыша, села на диван.
— Прошка, Профессор, — обессиленно позвала она. Никто не отозвался. Взгляд ее упал на форточку — забыла закрыть! Неужели выпрыгнул с пятого этажа? Впрочем, этот все может. Наверное, побежал назад, к Мимолюбову, разделываться со свежими стихами.
Эта мысль рассмешила. Она обвела взглядом ералаш, посреди которого сидела, и вдруг схватилась за бока. Столько возни с этой животиной, столько хлопот — и на тебе! Смех сотрясал ее все больше и больше, завладевал всем телом, рвал легкие и гортань. Она упала на диван и задергалась в безудержном хохоте. Из глаз потекли слезы. Она чихнула, и новый приступ смеха нахлынул на нее. Она чихала, смеялась и плакала, смеялась, плакала и чихала. Неизвестно, сколько это длилось бы, если б не раздался звонок. Не то всхлипывая, не то взвизгивая, пошла открывать. Увидела на пороге Алемушкина и еще пуще забилась в смехе.
Вениамин Сергеевич вопросительно уставился на нее, чем еще больше рассмешил. Смех качал ее, подгибал колени. Она еле дошла до дивана.
— Да с вами истерика, милейшая, — Аленушкин быстро прошел на кухню, принес воды.
Клацая о стакан зубами, Анна Матвеевна немного притихла, но поймала взгляд, каким Вениамин Сергеевич обвел разгромленную комнату, и опять затряслась. Тогда он прикрикнул на нее, и она угомонилась.
— Как вам все это нравится? — спросила, вытирая платком лицо. И рассказала о Профессоре. Начала с того, что обзавелась цветами, рыбами, а потом на свою беду приютила голубоглазое чудовище, которое явно соскучилось по продукции своего хозяина и сбежало.
Теперь уже хохотали оба, по-детски сжимая коленки и колошматя по ним кулаками.
— Чудесный, милый, анти… антимещанский кот, — выталкивал сквозь смех Аленушкин. Потом как-то сразу успокоился, поднял с полу аквариум, повертел его в руках и подошел к Анне Матвеевне.
— А ну-ка, — он взял у нее платок, промокнул им остатки влаги в аквариуме и неожиданно надел себе на голову. — Похож я на инопланетянина?
Анна Матвеевна опешила, не зная, хохотать или изумляться этому фортелю. Встала, обошла Вениамина Сергеевича вокруг, молча сделала знак, чтобы он снял аквариум, взяла его, подошла к старинному зеркалу и надела на себя. Аленушкин заглянул через ее плечо.
— А знаете, вам идет, — серьезно сказал он, и они опять затряслись в смехе. На этот раз хохотали долго, легко, беспечно. А когда успокоились, Анна Матвеевна отнесла аквариум в ванную и, еле сдерживая неизвестно откуда нахлынувшую ярость, тихо сказала:
— Все. Хватит. — Она стиснула пальцами спинку кресла. — Хватит сходить с ума. — Голос ее сорвался на скандальный фальцет: — Не хочу! Будь она проклята, ваша тишина!
С неожиданной для нее самой легкостью вскочила на диван, и не успел Аленушкин глазом моргнуть, как она сорвала со стены ковер, за ним другой.
— К черту эти клоповники! — Она взобралась на стул и принялась обдирать клочья занавесей, приговаривая; — И эти тряпки к черту! Они заслоняют свет и не впускают воздух! — Спрыгнув на пол, грозно надвинулась на Аленушкина: — Чтобы завтра, завтра же — ничего этого… — кивнула на мебель. — Диван и шкаф, те, что Сашенька купил, до сих пор в комиссионке, я видела. Поможете перевезти их сюда и поставить на прежнее место. Тишина засасывает меня, она обмякла и всхлипнула. — За-са-сы-ва-ет! — Провела по лицу ладонью и будто стерла плач — глаза уже улыбались, смущенно, кротко. — Представьте, сквозь всю эту звукоизоляцию опять прорвался тот голосок… Помните? «Чистого неба, дальних дорог!..»
— Но стоит все убрать, и вас опять оглушит, — возразил Аленушкин.
— Вот и хорошо, — твердо сказала она.
Давай станцуем манкис. Это не сложно. Ну, подумаешь, запыхаешься немножко.
За руки не берутся. Современные танцы пляшут в одиночку. Часто в полусумраке. Ноги меньше всего участвуют в танце — пляшут всем телом. Вот так. Теперь поворот вокруг себя, затем вокруг партнера.
Повторяй мои движения. «Манкис» по-английски «обезьянки». Строгих правил нет. И вообще нет никаких правил, все построено на импровизации.
Я же сказала — за руки не берутся!
Тебе не нравится? Но почему? Ведь это очень удобно — можно наблюдать партнера со стороны. Сразу видно, насколько он синхронен с тобой.
Не любишь обезьянничать? А мне иногда так хочется, чтобы нельзя было отличить — где ты, а где я. Чтобы, куда ты повернешь голову, туда и я, что мои губы скажут, то и твои. И чтобы нас уже не двое было, а один человек.
Спрашиваешь, как это можно, не прикасаясь друг к другу Но ведь прикасаться не обязательно телом…
Руки, руки!
Современные танцы пляшут в одиночку.
Через пару дней комната обрела прежний вид. Исчезли портьеры, ковры, громоздкий гарнитур. Даже телевизор Анна Матвеевна отставила в угол и прикрыла скатеркой — ее связь с миром теперь налаживалась по другим каналам. Стоило лечь на диван — прежний, из комиссионки, — зажмуриться, как возвращались голоса. Они хохотали и плакали, ворчали и лепетали, звали и пели. Они были полны надежд, радостей и печалей — не инсценированных, а естественных, первородных и тем самым пугающих и удивительно притягательных.
Она могла весь день пролежать на диване, слушая звуковой калейдоскоп, выуживая из него потрясающую по своей беззащитной обнаженности информацию.
Аленушкин, придя через неделю, нашел ее исхудавшей, но в настроении бодром, полном ожидания и какой-то готовности.
Пожаловалась:
— Вот только мало что разберешь в этой голосовой кутерьме.
— Надо бы сделать фазоинвертор, — предложил он.
— А что это? — спросила она с опаской, уже не доверяя его советам.
— Приспособление для очистки эфира. Снимет наложения звуков различных частот, слышимость будет ясней. А то взять бы да собрать ваши голоса в одном месте. Скажем, в корпусе старенького радиоприемника — есть у меня такой, «Урал».
— И что это изменит?
— Захотите послушать — включите, надоест — выключите. При этом, заметьте, вы по-прежнему остаетесь единственной слушательницей. Эта мысль-бабочка прилетела ко мне еще при первом нашем кофепитии. Я не высказал ее лишь потому, что хотел избавить вас от необычного груза. Но поскольку сами не пожелали расстаться с ним… — он развел руками.
В следующий раз Аленушкин пришел с чемоданом, набитым непонятными для Анны Матвеевны приборами, лампами, коробочками, проводами, инструментами. Объяснил:
— Я ведь в прошлом — радиотехник. Не улыбайтесь, несколько патентов имею. А счетчики проверяю для собственного развлечения, чтобы с людьми почаще видеться.
Он долго расхаживал по квартире, переставлял приборы с места на место, что-то замерял, безбожно чадил канифолью. Анна Матвеевна тем временем приготовила голубцы из виноградных листьев. Когда же сели обедать, Аленушкин признался, что работы много и Анне Матвеевне с месяц, а то и больше придется терпеть его соседство и готовить обеды на двоих. Ее это развеселило, и она выразила полную к тому готовность.
Теперь они виделись каждый день. Их застольные беседы часто затягивались. У Вениамина Сергеевича, оказалось, тоже есть сын и тоже где-то далеко. О покойной жене он упоминал редко.
Темами их длинных разговоров были разные житейские истории, размышления о прочитанном, о судьбах людских.
— Шестьдесят пятый год живу, а никак не могу докопаться, что это за фантазия такая — _жизнь_, - любил повторять Аленушкин, приступая к очередному невыдуманному рассказу. — Есть в ней какая-то загадка. Вот, к примеру, живут с нами по соседству две молодые женщины. Одна — красота лучезарная; щеки алые, глаза синим огнем светятся, волосы гуще, чем а париках. А пару себе отыскать не может, на глазах вянет. Другая же неказеха, ни росточком, ни чем другим не вышла. И что вы думаете? Муж гигант широкоплечий, капитан из сказки, на руках ее носит, двух детей от нее имеет. Вот после этого и пойми, разгадай ее, жизнь. А доводилось вам, Анна Матвеевна, по ночам слушать звезды? Впрочем, хватит с вас и голосов. А вот я порой, эдак в первом часу ночи, если сон не идет, выйду на балкон и слушаю. Вернее, воображаю, что слушаю и слышу. Вокруг — ни звука, разве что машина где-то проедет или ветер донесет с вокзальной площади бой курантов.
Анна Матвеевна в свою очередь делилась всем, что у нее на сердце. Как-то рассказала о Сашеньке с Рощей. И спросила:
— Неужели прошлая жизнь может без остатка раствориться в памяти?
— Смотря у кого, — неопределенно сказал он. Успокаивать не стал, но и пустых надежд не подбросил, только сказал: — Видно, испытания нужны человеку затем, чтобы понять ему что-то, в чем-то разобраться. А насчет прошлой жизни… — Он задумался. — Конечно, грех зачеркивать ее, какой бы она ни была, а особенно, если неплохой выдалась. Вот сейчас показывают серию телепередач «Наша биография». Смотрю и будто по собственной молодости путешествую. Чуть ни в каждом кадре узнаю себя молодого, свою жизнь. Вот первые тракторы на полях тридцатых годов, и сердце заходится да это же мой колхоз на Брянщине! А вот молодежь сдает на значок ГТО, и вздрагиваешь от неожиданности — до чего один из парнишек на экране похож на меня, каким я был в молодости!
Анна Матвеевна понимающе улыбалась — и она не раз смотрела эту передачу, и у самой слезы проступали, когда видела, что оператор будто и в ее собственную жизнь заглянул.
Время в беседах пролетало быстро. Оглянуться не успели, как прошел месяц, и Вениамин Сергеевич сказал:
— Ну, милейшая, вроде бы все. Но точно определить, работает ли моя конструкция или нет, можете лишь вы. Одна в целом мире.
Он явно волновался, не спешил включать приемник, проверял по нескольку раз контакты и, наконец, повернул тумблер громкости.
— Слышу! — вскрикнула Анна Матвеевна и закрыла уши. — Громко! Очень громко! Нельзя ли потише?
— Голубушка вы моя! — Вениамин Сергеевич готов был обнять ее. Выходит, получилось? Ай да Аленушкин! — Покрутил винт настройки; — А так?
— Сейчас терпимо, — кивнула она. — И знаете, гораздо отчетливей, чем раньше.
— Теперь, — он выключил приемник, — закройте глаза. Что-нибудь слышите?
— Нет.
— Все. Можете спать без тампонов. — И стал собирать в чемодан инструменты. — Чудные мы, пенсионеры. Привязчивы, как собаки, — смущенно улыбнулся он. — Если позволите, буду приходить. Может, не так часто, как в последнее время, но буду. И тому есть причина.
— Какая? — встрепенулась ока.
— Не помню, кто сказал; «Доброжелательный обман длит огонь жизни». Так вот, в вашей квартире есть такой обман. Я имею в виду зеркало в прихожей. Стоит разок заглянуть в него, и хорошего настроения хватит на неделю. Ах вы, плутовка, улыбаетесь! Видно, знаете, в чем секрет? Ладно, не открывайте, иногда полезно заниматься самообманом. А все-таки подумайте, не познакомиться ли вам с товарищами с кафедры психологии?
— Нет-мет, — испугалась она. — Я и психиатру-то наврала, что в другой город переезжаю, а тут целая психология…
Теперь она не знала более увлекательного занятия, чем сидеть у приемника и крутить ручку настройки. Звук был так отчетлив, что многие голоса вскоре стали узнаваемы, будто она давно знакома с их владельцами. Постепенно вырисовывался облик города. Он был шумен, многолик и многозвенен. Он размышлял, плакал, ликовал, смеялся.
Голоса вызывали не только любопытство, но и смятение. В интимные разговоры, легкую болтовню, учебные лекции, свадебные песни, уличные реплики, любовные объяснения вплетались бормочущие, отчаянные монологи, банальная ругня, тоскливые беседы. Смеющиеся, деловые, спокойные голоса вносили в ее жизнь приятность и душевное равновесие. Но те, другие, никем, кроме нее, не слышимые «SOS» будоражили, тревожили, изматывали. Она уставала от них, злилась, что портят хорошее расположение духа, мешают ее тайному, ни с чем не сравнимому по увлекательности занятию. Их присутствие рядом с голосами благополучными было закономерно, она всегда подозревала о существовании подобных дуэтов. Настроясь на веселый беззаботный щебет, знала, что вскоре он будет прерван, как со временем прерывается всякая безмятежность, и предупредительно держала пальцы на винте, чтобы в любое мгновение его поворотом отвести от себя молнии чьих-то Драм. Но это было так же сложно, как если бы она вздумала бежать от себя. Она никогда не успевала; драмы втягивали ее в свое действо, будоражили. И все чаще и чаще казалось, что персонажи их намеренно тянутся к ней, ищут ее, тайно подозревая о ее существовании. И страдают от того, что не могут наладить с ней двусторонней связи. Их сигналы шли со всех сторон, пронизывая ее с головы до ног, чтобы сфокусироваться в одной точке — сердце. Сперва эта точка ныла глухой болью, потом боль разрослась, набухла, стала свинцово-тяжелой, кровоточащей Никакое лекарство не могло справиться с ней, погасить ее, потому что жила она не в самом теле, а как бы в душевных тайниках его. Боль росла, отвоевывая все большее и большее пространство. Избавиться от нее казалось уже не только невозможным, но и греховным. И когда она стала совсем невыносимой, Анна Матвеевна сказала при очередной встрече Аленушкину:
— Выпейте чашку кофе и, пожалуйста, поймайте бабочку-мысль: каким образом можно засечь источники голосов? Некоторых, разумеется.
— Однако желания у вас необъятные, — удивился Аленушкин. — Точнее, хотите голоса запеленговать? Что ж, вам повезло на соучастника преступления: в свое время я занимался «охотой на лис» — а именно по такому принципу нужно действовать. Придется установить и у себя дома точно такой прибор, — он кивнул на «Урал». — Но это не так сложно, как достать карту города или хотя бы нашего района — с указанием улиц, нумерацией домов. — И усмехнулся; — Хотел бы знать, что вы будете делать на рандеву с вашими знакомыми незнакомцами?
— Не знаю, — пожала она плечами. — Но хочу его.
— Все это становится интригующим, — он потер ладони. — Но где взять карту?
— Это уж моя забота. — Анна Матвеевна вспомнила о старшем лейтенанте милиции Андрее Яичко, школьном дружке ее сына, и решила завтра же обратиться к нему.
— А вы уверены, что ваше, а теперь уже и мое вмешательство в чью-то жизнь так уж необходимо?
— Не совсем. Однако нужно убедиться в этом. Знали бы вы, свидетелем чего я стала. Нет-нет, не расспрашивайте, я даже подругам об этом ни слова. Но что за кладовая для писателя! Сколько сюжетов, проблем, а какие повороты мысли! Все это гораздо проще, прозаичней и грубей, чем в каком-нибудь романе или фильме. И одновременно прекрасно! Золото и пыль, замешанные в одной макитре… Никакому воображению не угнаться за этими житейскими фантомами. Между прочим, среди моих голосов и голос нашей древней графини, которая любит разъезжать на такси, и того человека, что вырастает на двадцать сантиметров. По вечерам старушка рассказывает внучке о прожитых годах. А была она, оказывается, фрейлиной при дворе последнего царя. И все расспрашивает девочку, как телевизор устроен. А когда та что-то мямлит, не умея объяснить, торжествующе восклицает: «То-то!» Чудится мне, за это время я кое-что понимать стала, будто занавесочка какая-то приоткрылась. Ведь что удивительно: изматывают люди друг друга чаще всего по пустякам, а не из-за глубоких принципов, убеждений. Записать бы на пластинку весь этот голосовой оркестр с его криками новорожденных и смертными вздохами, с его праздником и суетой. Такая пластинка многих бы встряхнула. Когда я вот так, как сейчас, сижу в этом удобном старом кресле, в тепле, свете, спокойствии и слушаю, что делается там за окном, поверьте, что-то вышибает меня из кресла, и я начинаю потихоньку ненавидеть и эти стены, такие тихие, мирные, и свои руки-ноги, спокойные, бездеятельные, никуда не спешащие, в то время как, уверяю вас, есть куда и к кому спешить. Стыдно признаться, поначалу даже как-то уютно было при этих голосах. Знаете, как при вьюге, когда сидишь у теплой печки. Но теперь… — Она вынула из стола небольшой ящичек, похожий на библиотечный. — Картотека, — подтвердила вопросительный взгляд Аленушкина. — Вот, полюбуйтесь, этого парнишку, еще подростка, опутывают негодяи, втягивают в одно грязное дельце. Знай я его адрес, давно бы позвонила в милицию и спасла мальчугана. А здесь, — вынула другую карточку, — здесь умирает от зависти в общем-то неплохой человек. И умрет, если никто не узнает и не поможет ему. А вы даже не представляете, сколько в мире одиночества! Особенно среди стариков и женщин.
Взгляд ее устремился сквозь стены, в одной ей видимое пространство. Аленушкин встал, молча заглянул ей в глаза и отпрянул. То, что он увидел там, сильной, тревожной волной плеснуло в него, обдало с ног до головы.
— Милая вы моя, нельзя же так! — вскричал он и встряхнул ее за плечи. Да вы ли это? Вас будто подменили. Что творится с вами?
— Нет-нет, — она быстро встала, потерла виски. — Так обещаете?
— Что поделаешь, — он согласно опустил голову. — Раз уж связался с вами… — и в сердцах махнул рукой: — Видно, такова моя миссия в этом деле — давать вам советы и следовать вашим прихотям. Так и быть, сажусь за пеленгатор.
Сегодня долго рассматривала твои работы и сделала маленькое открытие: ты совсем не умеешь писать женщин. У твоих скифских цариц, и у греческих богинь, и у современных девушек — прекрасные, пышные, но совершенно бездуховные тела. Только те, в чьих лицах узнаешь неправильные черты Ее, смотрят осмысленно, с глубинной наполненностью.
Последнее время ты слишком пристрастился, к портретам молоденьких краснощеких девиц. Нет, это не ревность — ведь все девушки — моя копия. Тебе надо встряхнуться.
Давай съездим в Евпаторию. Сюда не мешает время от времени заглядывать тем, чье сердце заплыло жирком. Здесь, на евпаторийской набережной, с ее инвалидными колясками и костылями, ты увидишь самый грубый сгусток физической и душевной боли.
Насколько я понимаю, назначение художника не только в том, чтобы отражать красоту, но и замечать разлитую вокруг боль и, по мере сил, исцелять от нее.
Занудливо, не по-южному, моросил дождь, покачиваясь липкой пеленой, и все никак не мог разредить обложные, давящие тучи. Анна Матвеевна неспешно брела под черным зонтиком по проспекту и, глядя в туманное полотно перед глазами, обдумывала, как объяснить лейтенанту Яичко причину своей странной просьбы. Не открывать же, что вот, мол, сидит дома и подслушивает крики, плач, разговоры, смех всего города. Тут бы ввернуть что-нибудь, если не совсем убедительное, то хотя бы остроумное. Но где взять его, остроумие, если никогда им и не блистала?
Проспект, как обычно, кишел людьми и автомобилями. Однако, озабоченная предстоящей встречей, она не замечала ни лужиц, ни прохожих, ни машин. Забыв о подземном переходе, ринулась через улицу напрямую и чуть было не угодила под мотоцикл. Широкоплечий парень в синем шлеме, из-под которого кокетливо выбивался белокурый клок, резко тормознул, заляпал ее грязной водицей, выругался и, обдав бензинным чадом, укатил.
Быстрым прыжком она очутилась на тротуаре и посмотрела в сторону умчавшегося мотоциклиста Мысли ее были вовсе не о счастливо избегнутой катастрофе. Она пыталась понять, отчего по лицу так неудержимо расплывается улыбка, а ноги уже повернули а сторону, противоположную той, где находилось отделение милиции.
То, что последовало после, было для Анны Матвеевны неожиданно и так странно, как если бы она увидела себя со стороны. Лишь значительно позже ей открылась логическая правильность ее поступка. А пока она с некоторой тревогой повиновалась ногам, которые несли ее в магазин «Спорттовары», где месяц назад довелось покупать аквариум. Обманывая себя, потолкалась у отдела спортивной одежды и спортмелочей и вскоре была в другом конце магазина. Еще не совсем доверяя своему смутному желанию, покрутилась у новеньких велосипедов, вышла на улицу, опять вернулась в магазин и заспешила к сверкающим краской и никелем мотоциклам. Вот точно такой, как тот, на котором сидел чуть не сбивший ее парень.
Медленно двигалась она вдоль железной шеренги. Нет, она вовсе не собиралась делать еще одно экстравагантное приобретение. Почему бы просто не потрогать эти приятные на ощупь машины, когда они стоят вот так, смиренно, беззвучно, храня в себе затаенную победу над пространством и временем? Прикасаться к ним чудно и волнующе, будто трогаешь нечто нематериальное, могущее в любую секунду раствориться, исчезнуть.
Она рассматривала мотоциклы то с одного боку, то с другого, щупала педали, хлопала по седлам. На миг представила крепких молодых парней, оседлавших этих стальных мустангов, а рядом с ними, на крайнем, — себя. Встряхнула головой и рассмеялась: картина выглядела забавно и комично. Когда же нечаянно нажала клаксон, продавец, уже давно наблюдавший за ней, сердито сказал:
— Гражданка, прошу не хулиганить.
— Это кто же хулиганит? — опешила она.
— Трогать машины имеют право лишь покупатели.
— А я кто? — нечаянно вырвалось у нее. — Я и есть покупатель. — Про себя же усмехнулась; «Почему бы и нет?»
— Пусть придут муж, сын, или кто там у вас хочет купить мотоцикл. Вы же все равно в нем ничего не смыслите.
— Вам-то что до моего мужа? — возмутилась она и с грустным достоинством добавила: — Нет у меня никого. Самостоятельная.
— Тем более. — Продавец решительно оттеснил ее от машины. — Выйдите из отдела, а то что-нибудь напортите, а мне потом платить из собственного кармана.
— И не подумаю, — заупрямилась Табачкова. Напористость продавца раззадорила ее, а то, что ей отказали в роли покупателя, оскорбило.
На их перепалку уже оглядывались. Продавец взял Анну Матвеевну за руку и потащил к выходу. Тогда только она поняла, зачем пришла сюда.
— Я хочу купить мотоцикл, — твердо сказала Табачкова. — Никто не вправе помешать мне. Слышите — никто! — Раздался чей-то смешок. — Да, покупаю, вызывающе повторила она. — Лично для себя. Вот этот, — и ткнула пальцем в бордовую «яву». — Он мне понравился, и я куплю его. Только схожу домой за деньгами.
С последней фразой у продавца вырвался вздох облегчения:
— Идите, идите, гражданочка.
— Скоро вернусь, — пообещала она, но он уже успокоился и отошел к прилавку.
Через полчаса Анна Матвеевна снова была в магазине и победно выбивала чек. Продавец теперь отнесся к ней более почтительно, помог заказать грузовое такси, но когда она собралась уходить, не выдержал, подскочил и, заискивающе улыбаясь, полюбопытствовал:
— А все-таки, извините, кому этот подарочек?
— Фома неверующий, — сказала она печально. — Да себе, себе! Могу я хоть под старость делать сюрпризы не кому-нибудь, а себе?
— Да, конечно, — пробурчал он, глупо хихикнул и, зажав ладонью рот, быстро удалился.
Гаража у Анны Матвеевны не было, зато был сарайчик в подвале, который пустовал. Будто ожидал эту самую необычную покупку, когда-либо сделанную ею. Но, поскольку она не успела еще в полную меру насладиться приобретением, решила некоторое время подержать его в квартире.
Когда мотоцикл был поднят на пятый этаж и заполнил собою прихожую, охватило беспокойство: что все-таки с ней происходит? Не продолжается ли ряд: мебель с коврами, цветы, аквариум, кот? Тогда она действительно выжила из ума и надо вновь обращаться к усатому доктору. Зачем ей мотоцикл? Ей, шестидесятилетней старухе?
Вспомнилось, как хотел «яву» Валерик, но они с Сашенькой в один голос слезно уговаривали его отказаться от этой ужасной мечты, погубившей множество молодых голов. И уговорили. А теперь вот… Может, сама о том не ведая, она замыслила, пусть с опозданием, но все-таки преподнести Валерику подарок? Нет, вовсе не хочется расставаться с этой прекрасной покупкой.
Включила в прихожей свет, и мотоцикл засверкал стальным и бордовым. Осмотрела его со всех сторон, села в седло, заглянула в зеркало. «Почему бы и нет?» — опять сказала вызывающе.
Может, украсить им стену вместо ковра? Вон там повесить карту, если визит к Андрею Яичко будет удачным, а здесь можно рисовать. И пусть ее считают сумасшедшей, она заслужила право делать то, что ей хочется.
В кладовке среди хозяйственных мелочей нашла кисточку, которой Сашенька обычно подкрашивал панели, и три непочатых баночки гуаши — алого, желтого и черного цвета. Окинула взглядом стену и решительно распечатала баночку с алой краской. Почему Сашенька заточал свои работы в рамки? Почему люди вообще боятся выходить из рамок условностей, которые хороши лишь в тех случаях, когда приносят пользу, а в остальных сковывают энергию, воображение, делают жизнь унылой и скучной?
С каждым мазком по стене росло убеждение в естественности собственных действий, хотя дать им объяснение она еще не могла.
Решила пока хранить свое приобретение в секрете. Потом, попозже, сразу поставит всех перед фактом. На это нужно не меньшее мужество, чем сесть за руль. Но сядет она обязательно. И вновь зажмуривалась, представляя себя на летящей машине. Страшно было ей и любопытно. Выходит, не зря увидел Аленушкин ее силуэт на мотоцикле в кофейной гуще. Видно, так тому и быть.
Как только машина отпечаталась на стене желто-алым гуашевым пятном, прояснилось значение покупки. В ней была прямая связь с голосами. Ну да, кому же, как ни голосам, нужно такое сумасбродство? Кто, как ни они, зовут, надеются и ждут ее? Вероятно, ей понадобится спешить к ним, и как удобно иметь для этого мотоцикл!
День ее начинался теперь с изучения стального скакуна, к которому она, как к живому существу, прониклась теплой нежностью. С учебником в руках она внимательно рассматривала каждую деталь, каждый винтик. Не прошло и недели, как она уже знала все его внутренности и то, где ему можно ездить, а где нельзя.
— Надеюсь, ты будешь послушным и не растрясешь мои старые кости? обращалась она к мотоциклу, смахивая с седла пыль, протирая влажной тряпочкой крылья и бензобак. И в его молчании ей слышалось согласие.
Но долго держать покупку в секрете не удалось. Первым нагрянул Аленушкин. Поразился ее новому увлечению, потом вспомнил гадание на кофейной гуще и еще больше удивился, но быстро пришел в себя и попросил:
— Только, пожалуйста, не лихачествуйте — среди мотоциклистов самый большой процент аварий.
С радостным удивлением она увидела тревогу в его глазах, рассмеялась:
— Неужто и впрямь беспокоитесь обо мне?
— Представьте, — сказал он сердито и заспешил домой. А ее долго еще согревала эта его тревога.
На другой день пришла Черноморец. Впечатления от поездки к сыну так и выплескивались из Зинаиды Яковлевны, и она не сразу обратила внимание на мотоцикл, который Анна Матвеевна наспех прикрыла сдернутой с полу дорожкой. А заметив, откинула дорожку и мирно спросила:
— Небось, Валерику подарочек? Балуешь ты своих, Анна. Впрочем, как и я.
И эти слова вырвали у Табачковой сердитое признание в том, что мотоцикл — ее личная собственность.
— Эго как же? — не поняла Зинаида Яковлевна, все еще спокойно снимая пальто, боты и переобуваясь в тапочки.
— Очень просто. Мотоцикл мой. И я буду на нем ездить.
— Ну ладно, хватит дурить, — отмахнулась Черноморец, вошла в комнату и обмерла. Смысл сказанного Табачковой дошел до нее лишь в тот миг, когда она увидела новую метаморфозу с ее жильем.
— Да-да, опять у разбитого корыта, — усмехнулась Анна Матвеевна ее молчаливой потрясенности.
Черноморец подошла к стене, на которой еще не так давно висел ковер, а теперь красовался силуэт мотоцикла, зачем-то потрогала ее, обернулась к Анне Матвеевне, опять провела ладонью по стене, будто не доверяя собственному зрению и осязанию, и обвела комнату каким-то опустошенным взглядом.
— Жаль твоих трудов и своих не меньше, но так нужно, — сказала Анна Матвеевна.
— Аннушка, дорогая, — пролепетала Черноморец, встала, навалилась на нее жарким грузным телом и расплакалась. — Что же это с тобой делается, бедняжечка ты моя горемычная, — причитала она, всхлипывая. — Пенсия проклятая, как людей ломает!
— Что ты, что ты, Зина, — растерялась Анна Матвеевна и погладила ее по голове, едва удерживаясь на ногах под тяжестью ее тела. А Черноморец, срываясь на высокие ноты, уже по-настоящему голосила. Анна Матвеевна замолчала, прислушиваясь к ее плачу, потом не выдержала, вспылила: — Да что ты, как по покойнице, Зинаида! А ну, цыц!
Черноморец смолкла и уставилась на Табачкову.
— Жива я, здорова, — сердито сказала Анна Матвеевна, — и нечего меня заживо хоронить.
— Боже мой, да что же это за бред такой! — опять всхлипнула Черноморец.
— Цыц! — снова крикнула на нее Табачкова, да так громко, что Черноморец сильно вздрогнула своим громоздким телом.
— Разум мой при мне, поэтому хватит белугой реветь, — Анна Матвеевна вытерла носовым платком мясистое лицо подруги. — Ну чем эта комната хуже той? Один стол сколько места занимал, вечно за него цеплялась. А громадный гардероб? Да на кой он мне? Посуда теперь в шкафчике на кухне, и, представь, спокойно обхожусь без купеческого серванта с его обнаженными внутренностями. Пойми, это не каприз, а необходимость.
— Ка-ка-я? — протяжно пробасила Черноморец.
— Потом, Зина, объясню. Сейчас нельзя, — многозначительно сказала она.
— А как на все это Ермолаевна смотрит?
— Никак. Мы давно не виделись.
— Опять рассоримшись?
— Вроде.
Черноморец как-то сразу заспешила, засуетилась, сказала, что у нее уйма дел, и ушла. «К Миле побежала», — догадалась Табачкова и слабо улыбнулась в недобром предчувствии.
Через час в квартиру позвонили. На пороге стояли Черноморец со Смурой и двое мужчин в белых халатах.
— Анечка, только не волнуйся, пожалуйста, — Смурая решительно вошла в коридор. — Тебя на время госпитализируют, подлечишься, и все будет в порядке. Мы с тобой в тот раз повздорили из-за чепухи, так ты не питай ко мне зла. — Она заглянула Анне Матвеевне в глаза, будто надеясь отыскать там нечто очень интересующее ее, и, ничего не найдя, занервничала; Одевайся, дружочек, поехали.
— Погодите, — сказал мужчина с портфелем, видимо, врач. — Пройдемте в комнату. Посторонних прошу выйти.
С покорным вздохом Анна Матвеевна подчинилась. А потом было то же, что когда-то на приеме у усатого доктора. Ее обслушивали, осматривали, обстукивали, проверяли рефлексы и реакции.
— На что жалуетесь? — спросил доктор.
— Здоровая я, как коровушка, — грубовато ответила она, здравомысляще умолчав о голосах.
— Идемте, — кивнул доктор санитару. — Нам здесь делать нечего. Вызов ложный.
— То есть как ложный? — выскочила из кухни Смурая. — Да она делает глупость за глупостью, да если все проанализировать…
— Вот и анализируйте на досуге, — спокойно сказал доктор.
— А это, по-вашему, что? — Нина Ермолаевна пнула ногой мотоцикл. Думаете, зачем она купила его?
— Мужу или сыну? — спросил санитар, рассматривая «яву».
Смурая нехорошо засмеялась, но спохватилась и громким шепотом сказала:
— Себе! Она думает ездить на нем сама! Са-ма!
— Это правда? — доктор с интересом обернулся к Анне Матвеевне.
Она смутилась, однако нашла в себе мужество спокойно кивнуть.
— Да.
Доктор внимательно посмотрел на нее и улыбнулся.
— Надо же, — сказал он с явным уважением. — Впрочем, ничего необычного. Слыхали о летающей бабушке? Есть такая в США — Мариам Харт. В свои восемьдесят три года установила новый мировой рекорд на одномоторном самолете «Бичкрафт»: перелетела через Атлантический океан и приземлилась в ирландском аэропорту Шеннон.
— Ну вот, а мне еще и шестидесяти нет, — торжествующе сказала Табачкова.
— При чем тут какая-то Мариам? — подала голос Черноморец, до сих пор молча наблюдавшая за всем. — Ведь это не у нас.
— А у нас, может, будет что-нибудь любопытней, — доктор моргнул санитару, и они ушли.
— В конце концов, мотоцикл — не самолет. Почему бы и нет? — Анна Матвеевна примирительно взяла удрученных подруг под руки и повела в комнату.
Чего только не случилось за эти длинные таять дней!
Ты лежал в незнакомом городе с сердечным приступом, и молодые рассеянные врачихи по неопытности вводили тебе в вену не то лекарство, что нужно.
Твой горящий самолет с отломанным крылом падал в море.
Ты попадал под колеса автомобилей.
Поезд, на котором ты уже возвращался домой, летел под откос.
Мощные геологические катаклизмы оторвали от континента полуостров, и он скрылся в морской пучине со мною и с Ней. А ты, убитый горем, без крова, одинокий, вмиг постаревший лет на десять, поехал искать свой последний приют к сыновьям.
Уф, какая же я глупая и счастливая! Ты здесь! Рядом! Жив-здоров!
Не пущу больше ни в какую командировку — с ума можно сойти от всяческих мыслей! А если понадобится куда-нибудь ехать, съездим вместе.
Пока я рядом, с тобой никогда ничего не случится.
Интересно, какой будет любовь у человека будущего? Его духовный мир представляется настолько красочным, содержательным, что в нем, видимо, найдут место самые разные формы любви. Кто-то до конца жизни не устанет открывать и совершенствовать вместе с собой своего друга. А в ком-то расцветут сразу несколько привязанностей, и каждая будет по-своему глубока. Может, это кому-то и принесет боль, но унижение, оскорбление никогда! Потому что исчезнут непорядочность, измена, скудость души, то есть все, что порождает мелочные, бытовые драмы.
Я хотела бы снова появиться лет через триста. Но с условием — чтобы рядом был ты.
Встреча с лейтенантом Яичко надвигалась быстро и неотвратимо. Теперь к нему было сразу три просьбы: помочь сдать на права, достать карту города и похлопотать о телефоне — Аленушкин сказал, что лишь с телефоном они смогут запеленговывать нужные голоса. Все сейчас зависело от того, какой человек вырос из белобрового мальчишки, который когда-то давным-давно, балуясь, сломал ей швейную машину марки «Зингер» и при редких встречах с виноватой улыбкой вспоминал об этом.
И вот они встретились. Белобровый мальчик превратился в круглощекого мужчину невысокого роста, с яркими, прихваченными из детства губами. Он сразу узнал Анну Матвеевну. Радушно улыбаясь, усадил в кресло. Вначале они говорили о Мишуке, вспоминали забавные истории из их общего с ним детства, и, конечно, сломанную зингеровскую машинку. Когда разговор исчерпался, молча взглянули друг на друга. «Пора!» — сказала себе Анна Матвеевна и, ничего не маскируя и не привирая, открыла причину своего визита.
— Видите ли, Андрюша, мне нужны телефон, карта города и водительские права для езды на мотоцикле.
Лейтенант Яичко испуганно взглянул на нее, вскочил, промокнул платком лоб, налил из графина в стакан воды, но не выпил сам, а протянул Анне Матвеевне.
— Как вы сказали? — чуть слышно спросил он.
Анна Матвеевна отхлебнула глоток, поставила стакан на стол и ответила еще тише:
— Телефон, карта города и водительские права.
— Для езды…
— На мотоцикле, — закончила она. Когда же увидела, в какую растерянность привела лейтенанта, сказала, еле сдерживая закипающее возмущение: — Я знала, Андрюша, что мои просьбы покажутся тебе дикими, несуразными. Особенно последняя. Ты, как говорится, мужчина в самом соку и даже не представляешь, какие, на первый взгляд, не совсем нормальные, а на самом деле вполне обычные запросы могут быть у женщин моих лет. Беда в том, что нам, старухам, хочется почти того же, что и вам, молодым. Тайком от всех мы уплетаем мороженое и слушаем грустные песенки, любим подставлять под дождь ладони и вздрагиваем, когда на них опускается паук. Обожаем фильмы о любви, качели, быструю езду. И, что покажется совсем уж невероятным, как вы, мечтаем о том дне, когда вдруг случится что-нибудь необыкновенное. Так вот, представь, со мной как раз это и случилось.
Андрей Яичко очень внимательно слушал Анну Матвеевну, хлопал белесыми ресницами и вдруг радостно, совсем как в детстве, когда видел что-нибудь весьма интересное, забил ладонями в грудь:
— Я понял, понял, Анна Матвеевна! Можете дальше не объяснять!
— Что понял? — рассердилась Табачкова. — Не мог ты ничего понять, так как мне и самой тут не все ясно.
— Да нет же, понял! — радостно лупил себя в грудь Яичко. — Будут вам и телефон, и карта, и права. Только на права все-таки сдавать придется.
— Это я сдам, — покорно согласилась она, еще не совсем веря в столь легкую удачу.
— Вот и хорошо. Пройдете врачебную комиссию и сразу же к нам.
В словах «врачебная комиссия» Анне Матвеевне почудилась тайная надежда Яичко на то, что ее не допустят к вождению мотоцикла, и она обиженно нахмурилась, сникла. Но лейтенант смотрел преданно и понимающе.
— К тому времени приготовлю вам карту, — пообещал он.
— Только, пожалуйста, ни о чем не расспрашивай, сама когда-нибудь все расскажу. — Она встала, подошла к лейтенанту и чмокнула его в щеку; — За то, что из мальчика Андрея не вышел бюрократ. Яичко ты мое золотое.
Был тихий воскресный день, когда Табачкова уже не тайком, как прежде, когда ездила на учебные занятия, а на виду у всего двора, огороженного тремя девятиэтажными домами, выкатила мотоцикл, который держала теперь в подъезде. Солнце, пробившее окно в длинной череде дождей, сверкнуло в зеркале никеля, и машина вспыхнула бордовой жар-птицей, резанув по глазам бабушек с детскими колясками и пенсионеров-доминошников в беседке. Правда, и те, и другие не сразу поняли, в чем дело — бабушки по инерции продолжали катить коляски, а доминошники все так же стучали костяшками, попутно обсуждали дворовые сплетни и грозили какому-то старику на аллее: «Не будешь с нами играть — не придем на похороны!» Но вот все разом повернули головы в сторону бордовой вспышки и замерли, как в стоп-кадре.
В блестящем шлеме, в стеганой куртке и спортивных брюках со штрипками от всего этого кажущаяся выше и стройней — у мотоцикла стояла немолодая женщина. Обводя двор вызывающе победным взглядом, она села в седло, нажала стартер и с грохотом выехала на улицу.
Такое поведение пенсионерки Табачковой сильно озадачило жильцов. Позже, обсуждая это событие, некоторые с многозначительным состраданием качали головами — мол, не все у нее дома — и в то же время задумывались: будь Табачкова не в своем уме, ей бы не выдали водительские права. Привычное представление о женщине пенсионного возраста было сломано и вызвало неслыханный протест не только у взрослых, но даже у детей, казалось бы, таких всегда открытых всему невероятному. Протест выражался в нехорошего содержания улыбочках и язвительных репликах в адрес Табачковой.
А ей нравилось сидеть в седле, вцепившись в руль, всем телом ощущая дрожь рычащего зверя из металла. Нравилось лететь на нем, как бы обгоняя саму себя. Точнее, обретая ту, далекую, которая осталась в стране молодости. И чем большую скорость она развивала, тем ближе была к ней, стремительной, сильной Аннушке Зориной. Спидометр показывал уже не километры, а годы, как бы прокрученные в обратном порядке. И возвращалась бодрость, и куда-то исчезали приобретенные в последнее время болячки. А в памяти всплывало: ведь когда-то Аннушка Зорина увлекалась стрельбой из лука, велосипедным спортом. Так что ничего сверхъестественного в том, что сна, Анна Матвеевна, купила мотоцикл. Но, разумеется, втайне она не переставала удивляться своему приобретению. Человеком она была незлобивым, при встречах с соседями отделывалась шуточками. И двор постепенно привык к старой амазонке в бордовом шлеме, а потом и влюбился в нее, как влюбляются в экзотическое растение или необычный наряд с магазинной витрины. Теперь мальчишки при случае даже хвастались ее принадлежностью к их дому: «Видал? Наша мотоциклистка помчалась. Шухарная! Бабка уже, а бесстрашная».
Только Смурая и Черноморец никак не могли простить ей этот, по их мнению, старческий маразм. Их забота о гибнущей подруге не ограничилась вызовом врача. Были посланы тревожные телеграммы в Свердловск и Хабаровск. Сыновья тут же вызвали мать на телефонный разговор, она их успокоила, как могла, а они приказали ей следить за своим здоровьем. Тем все и кончилось. Но отношения между подругами обострились.
— Если и дальше будете подозрительно смотреть на меня, лучше не приходите, — в сердцах бросила Анна Матвеевна, и, до смерти обидевшись, они перестали заглядывать к ней.
Она знала, что это временно, все уладится — даже к уродствам привыкают, не то, что к чудачествам, — и всерьез занялась своими голосами. Тем более, что все три желания, с которыми она пришла к Андрею Яичко, исполнились; сдала на водительские права, заимела телефон, а стену вместо ковра украсила огромной картой города.
Аленушкин снял с карты копию и повесил у себя. Обзавелся и приемником, подобным старенькому «Уралу», а Анне Матвеевне вручил миниатюрный, величиной со спичечный коробок, приборчик с крохотной антеннкой в виде круга с расходящимися лучами. Этот улавливатель голосов свободно умещался в кармане куртки и работал с точностью до двух метров. Засекались голоса таким образом: Анна Матвеевна крутила винт «Урала», не отводя глаз от карты, которую Аленушкин электрифицировал, а в районе, откуда шел голос, вспыхивала голубая линия. То же происходило и в квартире Аленушкина, но его линия шла в ином направлении и, хотя не было слышно ни звука, Вениамин Сергеевич с благоговением наблюдал за сверкающими на карте стрелками. Анна Матвеевна называла ему по телефону квадрат, в котором светилась ее карта, Аленушкин прикладывал к своей карте линейку и в точке пересечения ее со светящейся стрелкой находил нужную улицу. Остальное было за улавливателем. В «жарких» местах его сигналы должны были учащаться и усиливаться.
— Фантастика да и только, — развел Аленушкин руками, когда родилось подозрение, что голоса прилетают к Табачковой со всех концов города.
Она же, рассматривая карту, представляла город с высоты птичьего полета, видела его старую часть с кривыми улочками, зеленые квадраты парков, ровно разграфленные новые кварталы с высотными домами. Где-то в этих улочках, проспектах, домах обитали ее незнакомцы, которые с каждым днем все настойчивей тормошили ее.
Ухо с первых интонаций улавливало остроту разговора, его важность или никчемность. Веселые, безоблачные беседы могли только на миг заинтересовать, взбодрить. Деловые конфликты часто были непонятны. Зато коротких реплик из интимных, казалось бы, пустячных разговоров порой было достаточно, чтобы человек открыл перед ней свою суть. Неловкое чувство подслушивания у чужой двери постепенно сменилось совсем иным ощущением. Ей теперь представлялось, что ее ухо наподобие докторского фонендоскопа прислонено к могучей груди города. Его мощное, мерное дыхание радовало, а неясные шумы, хрипы приводили в волнение, беспокоили и печалили.
— Представьте, что вашей способностью обладает какой-нибудь современный великий комбинатор, — рассуждал Аленушкин. — Он тут много чего натворил бы. И вот этот дар в руках скромной…
— …старой женщины, — подхватывала Анна Матвеевна, — и она не знает, что с ним делать. А должна знать, иначе зачем ей все это? Для услаждения слуха? Нет, конечно. Здесь заложен какой-то смысл.
И все больше исполнялась ответственности перед выпавшим на ее долю.
Она уже изучила часто встречающийся в приемнике контингент. Правда, иные голоса на какое-то время исчезали, потом опять появлялись, раздавались новые. Прислушиваясь к ним, Анна Матвеевна убедилась, что слышит действительно лишь незначительную часть голосов определенной физиологической окраски. На те, которые часто появлялись, она даже завела картотеку. Порой в ее воображении возникала довольно целостная житейская картина. Это было в случаях, когда отсутствовали «провалы», как она называла паузы в диалогах, когда один из голосов лишь подразумевался, но не был слышен. «Провалы» мешали понять, что происходит между собеседниками. Хотя подобные разговоры были похожи на ребусы, она не отмахивалась от них, а если чуяла их важность, то, наоборот, предоставляла голове работу по их расшифровке.
«К кому ехать? Зачем? Куда? — без конца спрашивала она себя. — В самом ли деле обладает необычным свойством? Как бы наконец убедиться в этом?»
Вениамин Сергеевич опять зачастил к ней.
— Иду к вам с большим интересом, чем в кино или театр, — как-то признался он и вызвал на свою голову бурю.
— Вы… Да как… И повернулся же язык! — губы Анны Матвеевны дрожали, она бегала по комнате, сжимая и разжимая кулачки, и ее бесцветная челка гневно взлетала надо лбом. — Да как можно приравнивать это к обычным зрелищам! После кино или спектакля вы преспокойно идете домой, берете в руки книгу и ложитесь спать. У меня же от моих голосов головокружение.
«От моих голосов». Она и впрямь считала их уже своими. Коль залетели к ней, значит, ее. Гости ли, родственники, даже самые скверные, вызывающие ярость и негодование, ее — и все тут, раз она слышит их сомнения, беды, радости.
— Неужели и вправду воображаете, что голоса ждут вас не дождутся? Но ведь это уже несерьезно.
— Какой вы, однако, беспардонный.
— Не обижайтесь, — покаянно сказал он, заглядывая ей в глаза. — Давайте поразмыслим. Нынче в вашей картотеке уже с полсотни карточек. Количество их растет с каждым днем. Да ведь сердце не выдержит — столько судеб пропускать сквозь себя! — И впервые засомневался; — Если все это, конечно, не мираж.
Она беспомощно заморгала:
— Значит, уже не верите? Что ж, пора, — ладонь ее опустилась на стопку карточек.
— Упрямый вы человек, — вздохнул он. — Трудно вам будет. Нечто напроситься в компаньоны? Возьмете?
— Куда? Верхом на мотоцикл? — рассмеялась она.
Аленушкин покраснел.
— Не только. Давно хотел вам сказать, Анна Матвеевна, — он запнулся, собрался с духом и выпалил: — Почему бы нам не соединить свои жизни?
— Это что, предложение? — опешила Табачкова.
— Самое настоящее.
Она вскочила, забегала по кухне, загремела кастрюлями, чашками, потом остановилась и жалобно, виновато улыбнулась.
— Хороший вы мой, Вениамин Сергеевич. Всегда рада вам. Не знаю, что без вас и делала бы. Да только привязываться уже ни к кому не хочу. Боюсь; Уж не обессудьте. — Она вздохнула.
Он понурил голову, ссутулился и ушел, сразу постарев лет на пять. Она долго смотрела в одну точку. Жаль ей было Аленушкина до сердечной боли. Жаль было и своей испорченной под старость жизни, и брала досада на неспособность любить кого-то другого, кроме Сашеньки.
В тот вечер она до полуночи просидела над картотекой, Были среди ее голосов мятущиеся, потерявшие жизненный ориентир, мечтатели, стяжатели, сластолюбцы, эгоисты, потенциальные и реальные преступники, честнейшие, добрейшие идеалисты — словом, носители всевозможных достоинств, пороков и слабостей.
Пронумерованные почтовые открытки, помещенные в ящик, выдвинутый из кухонного стола, помечались действительным, если оно было известно, или вымышленным именем того, чей голос заинтересовал ее. Ниже записывались краткие сведения, составленные путем умозаключений по отрывкам из разговоров. На первой открытке крупными печатными буквами было выведено: ЗНАКОМЫЕ ГОЛОСА.
«Совсем, как у Нины в бибколлекторе, — усмехнулась она перебирая карточки. — С чего начать? Вернее, с кого?»
Сомнения Аленушкина в ее феномене обеспокоили. Захотелось поскорей убедиться в своей правоте.
Орфей. Лимонников. Больше всего тревожило присутствие в картотеке именно этих имен Она хорошо помнила тот день, когда, изнуренная жарой, возвращалась из больницы и ее чуть не сбила с ног худощавая брюнетка с двумя детьми. Как отчаянно она тогда вскрикнула: «Орфей!» А тот человек в автобусе, твердивший девушке: «Я — Лимонников. Запомни — Лимонников»? Их голоса она тоже не раз слышала в своей комнате. Неужели все придумала?..
Возрастной барьер? Но разве ты не заметил — мы давно перешагнули его. Порой кажусь себе намного старше тебя. За те месяцы, что мы вместе, твой духовный опыт чудесным образом перелился в мой, и сердце мое теперь стучит тяжелей и медленней. Знал бы, как мне грустно, когда, на миг перевоплощаясь в тебя, вижу, как река времени подхватывает нас обоих, кружит в своих водоворотах, и ее быстрые течения стремятся оторвать нас друг от друга Тогда я крепче обнимаю тебя, и чудится, будто ты — мой большой, взрослый сын.
Двадцать лет назад у школьной учительницы пения Веры Герасимовны Завьяловой родился сын. К этому событию некоторое отношение имел курсант мореходного училища, приехавший на каникулы к тетке, соседке Завьяловой. Знакомство с курсантом было кратким, случайным. Вера Герасимовна не обольщалась им и не придала бы ему особого значения, если бы не последствия. Сбылись ее надежды; она хотела сына и получила его.
Женщина мечтательная, экзальтированная, Вера Герасимовна рискнула назвать своего ребенка именем мифического певца Орфея, тайно надеясь, что необыкновенное имя принесет сыну счастье. Склоняясь над кроваткой Орфея, она испытывала известные только матерям умиротворенность и тревогу за это ангелоподобное существо со светлыми локонами и пушистыми ресницами.
Уже в ту пору ей представлялось множество прекрасных профессий, которые ее сын мог украсить своим приобщением к ним. Но вновь и вновь останавливалась на профессии музыканта и с девяти месяцев подносила малыша к пианино. Орфей бессмысленно ударял по клавишам, а ей в случайных звуках чудилась избирательность, доказывающая гениальность мальчика. В квартире часами звучали пластинки с произведениями Шуберта, Моцарта, Дебюсси. Орфей еще не умел разговаривать, но уже брал у матери уроки сольфеджио, приводя в восторг соседей и знакомых своими протяжными: «ми-и-и! фа-а-а! ля-а-а-а!»
Мальчик и впрямь оказался способным к музыкальным наукам. Одновременно с обычной школой закончил музыкальную, потом и музучилище, научился играть на нескольких инструментах. Но со временем Вере Герасимовне пришлось смириться с не такой уж страшной правдой, что из Орфея знаменитости не выйдет. С некоторым запозданием она стала внушать сыну мысль о благе быть просто хорошим человеком.
Однако Орфей не хотел быть просто человеком. Он хотел быть талантом. И от такого несоответствия стремлений и возможностей его жизнь на двадцать шестом году дала трещину.
Судьба смилостивилась над бедной Верой Герасимовной: она скончалась от перитонита, не узнав, что Орфей завалил экзамены в Одесскую консерваторию и зачислил себя в разряд неудачников.
Как это обычно бывает, беда не приходит одна. Вскоре был распущен театральный оркестр, и контрабасист Завьялов оказался не у дел. Пару месяцев, скрипя зубами, он играл полечки для детсадовских малышей, зато познакомился со своем будущей женой Мариной, которая работала в детсадике воспитателем. У Марины был родственник — преподаватель музыкальной школы, и вскоре Завьялов там же преподавал общее фортепьяно баянистам.
Учитель из него оказался никудышный. Нервы его чуть не лопались, когда, скажем, вместо стаккато, пальцы учеников судорожно раскорячивались на клавишах или аккорды вопили ужасными диссонансами.
— Легче, легче, бемоль в твою душу! — стонал он, затыкая уши пальцами. — По-твоему, это си-диез? Шимпанзе-шизофреник — вот ты кто! — снижал он голос до зловещего шепота, еле сдерживаясь, чтобы не трахнуть ученика по пальцам.
О таком ли будущем для сына мечтала Вера Герасимовна! О таком ли будущем мечтал он сам, едва не с пеленок гоняя гаммы и играя чуть ли не на всех инструментах, существующих в мире? Белая манишка, черный фрак, вознесенная над головою дирижерская палочка — милые сны юношеских лет!
— Человек тем и прекрасен, что стремится к невозможному, — неуклюже успокаивала его Марина. — Мало ли кто в ком погиб. Я, к примеру, мечтала стать мороженщицей.
Орфей долго хохотал над этим признанием и на время успокаивался, сраженный житейской мудростью. В конце концов что ему надо? У него целы руки-ноги, великолепная жена, похожая на киноактрису, двое замечательных ребятишек. Кто-то срывает лавры на конкурсах? Пишет музыку? Ездит по заграницам? Ну и пусть, пусть. Баловней судьбы так мало, что не стоит огорчаться.
— А подай-ка сюда кифару, — с усмешкой бросал он жене. И Марина радостно срывала с гвоздя гитару. Она любила семейные вечера с тихим бряцаньем струн и дуэтом их негромких голосов, чтобы не разбудить уснувших детей. Сидели, прижавшись плечами друг к другу, и было так уютно, так хорошо.
— Ничего, Мариша, — говорил он. — Как-нибудь выберу время, напишу песню, и ее подхватят все эстрады. От одной песни можно стать миллионером.
— Разве мы плохо живем? — хмурилась Марина.
— Детка, мне жаль тебя, ты не знаешь, что такое жить хорошо. — Он воодушевлялся; — Предположим, песня и в самом деле удалась. На манер Тухманова. Только бы найти поэта подходящего. — Перебирал в уме местных авторов и тяжко вздыхал: — Не подходят!
— Возьмем что-нибудь у Цветаевой или Сильвы Капутикян, — загоралась его идеей Марина. — Да мало ли поэтов на свете!
Орфей задумывался и опять отрицательно качал головой.
— Не подходят. Чего-нибудь свеженького хочется. А еще лучше написать оперетту, всего одну. Но такую, как, скажем. «Белая акация» или «Севастопольский вальс». И все. Можно на службу не ходить, потому как образуется ежемесячная рента Заманчиво? А что, не боги горшки обжигают!
— И что дальше? — интересовалась Марина.
— Что? Да, господи… Как что?! — Завьялов не находил слов, отбрасывал гитару, вскакивал и, яростно жестикулируя, начинал бегать по комнате. Нет, ты наивный человек. Спрашиваешь, что?
— А в самом деле, что? У нас ведь почти все есть.
Завьялов плюхался на диван лицом в подушку и беззвучно трясся в смехе. Потом опять вскакивал и, поднеся к Марине пятерню, загибал пальцы:
— «Жигули» — раз, дача у моря — два. Поездки по стране и за рубежом. Одеть ребятишек и себя во все наимоднейшее. Да боже ты мой, мало ли!.. И, прикрыв глаза, видел себя за рулем или в шезлонге на скромной собственной даче где-нибудь под Коктебелем или в Ливадии. А поклонницы! Нет, Марина по-прежнему будет его путеводной звездой, но у популярной личности не может не быть поклонниц. И это вовсе не безнравственность. Наоборот, поклонницы еще и будут благодарны ему, как его мамаша осталась навсегда благодарна приехавшему на каникулы курсанту.
Воображение у Орфея Завьялова было не просто ярким, а могучим. Положим, стоило ему представить, что он ест пирожное, как мгновенно появлялось ощущение сладости во рту и легкой сытости. В этом чудесном воображении и крылась его беда, так как, что-либо представляя, он тем самым как бы приобретал желаемое и терял всякую волю достичь этого наяву.
Марина догадывалась об удивительном свойстве супруга и с рассеянной грустью слушала его болтовню о даче и машине, думая о том, что бы такое сварганить завтра на утро и как бы не забыть отнести а химчистку костюм Орфея.
Так бежали неделя за неделей. Сочинение песни и оперетты откладывалось со дня на день, и червячок неудовлетворенности все подтачивал душевное здоровье Завьялова. Мечтания его тускнели, отцветали и обретали окраску злобности.
— Ясное дело, не подмажешь, не поедешь, — все чаще и чаще повторял он.
— Но ведь ты еще ничего не написал, — говорила Марина.
— А зачем? Все равно без толку. Взгляни, какие бездари процветают! Разве тут пробьешься?
— А ты попробуй.
— Стоит ли зря силы тратить?
Потом все-таки решил — стоит.
— Я понял, в чем дело, — сказал он однажды Марине. — У меня нет судьбы. Яркой, значительной. Говорят, что первую песню сочинил охотник, который ничего не убил. Мне бы хоть немного пострадать. Давай на время расстанемся.
Марина обиженно пожала плечами, вздохнула и согласилась.
Орфей укатил к родной тетке в Краснодар. Но вскоре понял свою ошибку нужно было ехать в какой-нибудь промышленный центр, а не в этот, цветущий девушками. Словом, страдания не удались, и он вернулся к Марине и крючкоруким баянистам.
И вот как-то жизненная плоскость Завьялова накренилась так круто, что он стремительно полетел вниз. Началось это в тот вечер, когда он, усталый и удрученный очередным сражением со своими учениками, возвращался домой. В ушах его уныло и навязчиво звучал бетховенский «Сурок», эта наивная классика, которой баянисты ежедневно изводили его, когда на углу у «черной аптеки» его цепко ухватили за плечи. Орфей обернулся. Кудлатая, как у цыгана, голова, смуглое лицо с блестящими белками глаз обрадовали его несказанно. Генка Туркалов, бывший одноклассник Завьялова, с которым они не виделись с выпускного вечера, крепко держал его медвежьим обхватом рук и щерился белозубой улыбкой. И от этой улыбки на Орфея повеяло минувшим детством, мальчишеским озорством, будто чья-то добрая, всемогущая рука взяла за ворот, изъяла из озабоченной взрослости и забросила назад, в школьные времена.
— Генка, черт! — они обнялись.
Туркалов прибыл в их школу из Балаклавы, где-то в середине седьмого класса, называл себя потомком листригонов и одновременно уверял, что в нем течет кровь древних греков и генуэзцев. Позже Завьялов понял, что значение слова «листригоны» было для Генки туманным, иначе он не причислил бы себя к родственникам кровопийц, напугавших Одиссея в Балаклавской бухте. В той самой бухте, где, как рассказывал Туркалов, затонул английский корабль «Черный принц» с миллионами золотых монет на борту. Делая таинственные глаза, Генка уверял, что не раз спускался с маской на дно бухты и поднял оттуда десять котелков монет. На вопрос — где его богатство? — Генка отвечал, что спрятал его в скалах. Но поскольку миллионерам у нас не место, он по исполнении шестнадцати лет отдаст свой клад на строительство крымского университета, в надежде, что за эту щедрость его без конкурса примут на факультет кибернетики.
Все это вмиг всплыло в памяти Завьялова, когда он увидел перед собой смуглое лицо Туркалова.
— Ну и как же клад с «Черного принца»? Университет? факультет кибернетики? Не на твои ли средства наш пединститут сделали университетом? И какое в нем место отвели тебе? Может, я обнимаюсь с доктором кибернетических наук?
Туркалов сильно хлопнул друга ниже спины и схватил под руку:
— Прошвырнемся.
Давно утраченное чувство беззаботности нахлынуло на Орфея. Только сейчас он заметил, что весна уже в самом разгаре, бешено цветет акация и пестрая, нарядная толпа молодежи фланирует по Пушкинской, как и десять лет назад. У «черной аптеки», давно перекрашенной в неопределенный цвет, стояла группа местных хиппи с девицей богатырского роста в джинсах с широким поясом и алой вельветовой курточке. В сторону театра спешили девушки в целомудренных макси-юбках девятнадцатого столетия и с современным блеском в глазах. А напротив цирка, у стендов с областной газетой, дежурило стихийное сборище футбольно-хоккейных болельщиков.
— Так что, может, в «Асторию»? — Орфей неуверенно взглянул на Генку.
— Видишь ли, пустил-таки миллиончик на государственные нужды.
Они переглянулись, рассмеялись и пошли к буфетной стойке выпить по стакану сухого. Потом Завьялов нашарил в брючном кармане мятую трешку, вспомнил, что Марина просила в обеденный перерыв купить в гастрономе курицу и досадливо крякнул. Впрочем, тут же обрадовался.
— Мелочь есть? Прихватим бутылочку и поехали ко мне, познакомлю с женой, ребятишками.
Но Туркалов предложил провести время на воздухе.
В Пионерском сквере, куда они забрели, на скамейках чинно сидели пожилые пары. Сквер давно надо было переименовать, потому что здесь находилось известное место отдыха пенсионеров. Именно тут между старыми гражданами города происходили романтические знакомства, которые нередко кончались свадьбами. Словом, это был парк последних надежд.
Друзья нашли в зарослях сирени уютную скамейку, откупорили бутылку и, поочередно прикладываясь к ней и посмеиваясь над такой некрасивой, несолидной выпивкой, ввели друг друга в курс событий за минувшее время. Туркалов оказался еще неженатым и зачем-то окончившим институт мелиорации. Честно отработав диплом где-то в Средней Азии, он теперь скитался по Симферополю в поисках применения своих мелиоративных знаний в условиях города. Орфей очень удивился шутке, какую сыграла над Туркаловым жизнь, а тот в свою очередь был изумлен, не найдя перед собой лауреата конкурса имени Чайковского.
— А помнишь Зойку Широкову из десятого «Б», что пела на всех регистрах, как Има Сумак? Представь, окончила биологический МГУ, вышла замуж за дипломата и сейчас живет где-то в Европе, — сообщил Орфей. — Надо же, как повезло! А ведь была не ахти что за кадр.
— А я на днях встретил Витьку Петровского. Вот у кого поселилась госпожа удача! Но тут папочка пробил. Где бы ты думал наш Петровский?
— Да-да, слышал. В Новосибирском академгородке. Он что, уже академик? весело подмигнул Завьялов и почувствовал, как ноги его отрываются от земли, а по телу расплескивается огонь.
— Рановато ему в академики, пусть поишачит еще лет двадцать. Эх, Орфей, Орфей, и угораздило твою мамашу тебе на лоб такую марку приклеить!
— А что, я своим именем доволен, — обиделся Завьялов. — Не штампованное. А вообще… Вот хорошая у меня и жена и детишки, а все-таки жизнь — скотина.
— Да, надула нас, хулиганка.
— С каждым днем лопается пузырик за пузыриком, — Завьялов всхлипнул. Выпитые на пустой желудок вино и водка дали какую-то жутчайшую смесь, и она подействовала самым нехорошим образом.
— Какой еще пузырик? — невнятно протянул Туркалов.
— Да надежд, надежд!
— А-а-а.
— Юноши! Девушки! — Завьялов вскочил, увидев на аллее медленно бредущую парочку. — Прежде чем взлететь, подумайте о качестве и количестве топлива в ваших двигателях внутреннего сгорания!
— Садись, дурень, — Туркалов притянул его на скамью. — Это же старики.
— Да? — Завьялов расхохотался. Стало ему в эту минуту необыкновенно хорошо. Звенящими фейерверками наполнилась его затуманенная голова, досада на жизнь вмиг улетучилась. Мир был прекрасен и полон ожиданий.
Домой Завьялов вернулся поздно, сжимая в кулаке листок из записной книжки с адресом Туркалова.
— Вот, — помахал он им перед лицом усталой, заждавшейся Марины. Дружка встретил, потомка листригонов.
Марина хотела было вырвать у чего проклятый листочек — сердцем почуяла, что это автограф самого дьявола, но Орфей быстро спрятал его, и не заметила куда.
Минута со звенящими фейерверками так врезалась в память Завьялова, что он решил повторить ее. Искуситель в облике Генки Туркалова не долго составлял ему компанию. Генка вскоре исчез так же внезапно, как и появился. Но звенящие фейерверки продолжали звучать в ушах Орфея. Вначале он терпеливо ждал встречи с ними по субботам и воскресеньям — удалось внушить Марине, что настоящий мужчина в выходные дни просто обязан пропустить по рюмашке. Потом каждый день, прожитый без этого, казался пустым, ненужным, и Орфей шел на всякие уловки, только бы заполнить свою душу разноцветным видением.
Вскоре ему пришлось расстаться с крючкорукими баянистами, у которых оказался превосходный нюх на водочный перегар. Завьялов не долго сожалел о потерянном — с его именем не трудно было устроиться в ресторанный оркестр. Выяснилось, что лучшего места не придумаешь — тут тебе и работе, тут и фейерверки. Марина плакала, видя, как Орфей стремительно катится вниз. Через три месяца ресторан отказался от гитариста Завьялова, не умеющего сочетать свои потребности и возможности. Его гитара издавала такие звуки, что даже самые бывалые завсегдатаи ресторана затыкали уши хлебным мякишем.
Пришли для Завьялова трудные времена. Свою трудовую книжку, вдоль и поперек расцвеченную пестрыми чернилами, он в утешение себе считал доказательством незаурядной натуры, мечущейся в поисках приложения небывалых сил.
К собственному тридцатилетию, как и любой человек, Орфей пришел через детскую коляску, подростковые шалости и юношеские увлечения. Но в это трудно было поверить теперь и самому. Глядя в зеркало, он видел в нем одутловатое красное лицо с обиженно поджатыми губами. Ранние залысины по обеим сторонам лба и глаза с розовой мутью никак не напоминали в нем прежнего ангелоподобного мальчика. Завьялов понимал, что его одурманили, взяли в плен звенящие фейерверки, но, как ни напрягал волю, не мог вырваться из их колдовства и постепенно примирился с тем, что он пропащий человек. Впрочем, примирение было лишь для себя. А для Марины и детей разыгрывалась роль волевого, добродетельного мужа и отца. Но порой розыгрыш принимал плачевную форму. Выписывая ногами замысловатые кренделя, Орфей изображал то монарха, то мандарина, то повелителя планет, загоняя под стол испуганных детей и доводя до слез по-прежнему любящую его Марину. Правда, иногда он являлся домой спокойным, хоть и с отблеском ракет в глазах, гладил ребятишек по головам и, заваливаясь на диван, вздыхал:
— Господи, скукота-то какая! Хоть бы ты, Марина, изменила мне, что ли? Все изменяют, а ты нет. Слыхала, Галка Залепина на три дня бросила мужа, детей и убежала к какому-то служителю муз. Не зря выписывала «Иностранную литературу». А ты у меня святая до тошноты. Изменила бы на время, так, может, и любил бы крепче. Да ведь к кому пойдешь, когда идти не к кому. Один я у тебя, разъединственный.
Марина кротко плакала, Завьялов принимал это за согласие со своими словами, подходил к жене и покровительственно обнимал за плечи.
Но чаще случались бурные сцены. О том, что пахнет грозой, Марина узнавала по одному верному признаку; Орфей начинал быстро бормотать под нос: «Увял Завьялов, увял Завьялов…» Хватая первый попавшийся под руку предмет, он бросал его в жену. Дети прятались за шкаф, под стол, летели стекла, посуда.
Как-то во время такого погрома он плюхнулся в кресло, испуганно вытянув шею в сторону пианино. Потом резко вскочил и, дрожа всем телом, бросился к Марине. Его бил озноб. Он клацал зубами и, тыча пальцем в пианино, что-то бормотал. Оказывается, крышка инструмента вдруг сама открылась, и из-под нее выскочил Генка Туркалов с шарообразным Листригоном. Оба были во фраках и цилиндрах. На лбу Листригона красным маяком горел единственный глаз, а изо рта торчали два огромных зуба, похожих на сосульки пещерных сталактитов. Листригон взял Генку под руку, и они стали отплясывать на клавишах шейк. Затем головастик откланялся, произнес глупейшую загадочную фразу: «Мы вам — телевизор, а вы нам — телефон», и крышка пианино прихлопнула обоих.
Орфей долго прижимался к Марине, зарывался лицом в ее грудь, что-то бормотал и всхлипывал. Она успокоила его, уложила в постель, а он все никак не мог уснуть, натягивал на голову одеяло и поглядывал в щелочку не покажутся ли опять из пианино Генка и Листригон?
Как истинный Друг, Туркалов оставил его в покое. С Листригоном оказалось сложнее. В один из вечеров тот взмахнул короткими ручками, топнул крохотной ножкой, и звенящие фейерверки навсегда покинули Завьялова. Листригон теперь ходил за ним по пятам, колобком бежал по улицам, прыгал в троллейбус, являлся к нему на работу.
И странно было, что прохожие не обращают внимания на этого уродца. Он то подкатывался к Орфею под ноги, чтобы тот споткнулся или упал, то надевал свой цилиндр на его гитару, и она издавала неверные звуки.
— Выброси ты ее к чертям, — шепнул он однажды Завьялову, вскарабкавшись на его плечо. Тот поразмыслил и швырнул гитару с моста в пересохший Салгир.
— Вот и чудесно, — захихикал Листригон, спрыгивая на землю. — Теперь я навсегда с тобой.
От такой преданности Орфею захотелось взвыть. Он лягнул ногой гнусного циклопа в его шарообразное тельце, но тот легко, как воздушный шарик, взвился в воздух, плавно опустился на загривок Орфея и обхватил его цепкими ручками.
— Не так легко от меня избавиться, — сказал он ласково и грустно.
Последние два месяца Завьялов работал в необычной для него должности стекольных дел мастера. Маленькая мастерская напротив центрального рынка была его четвертым за год пристанищем. Алмазный резак вместо музыкального инструмента доставлял мало удовольствия, зато очень устраивал Листригона. День проходил в нетерпеливом поглядывании на часы. И хотя Листригон изводил его на каждом шагу, отказаться от рюмки он уже не мог. Проклятый циклоп стал его постоянным компаньоном. С лакейской поспешностью он откупоривал бутылку и разделял с Орфеем трапезу.
После одной из таких пирушек Завьялов еле дотащил его домой на своей спине, и уже оба собрались спать, когда Орфею захотелось убедиться в незыблемости своего авторитета. Он поймал за ухо годовалую Иринку и спросил, запинаясь:
— Т-ты меня любишь?
Девочка заплакала. Тогда он схватил Юрика.
— Вот кто любит меня!
— Отстань, от тебя водкой несет, — хмуро сказал Юрик. — Сережка и Денис со своими папками по воскресеньям в парк ходят, на качелях катаются, а ты загоняешь меня и Ирку под стол. Мы не хотим тебя любить.
— Вот оно что… Нет, ты слышь, что мне тут сказали?
Циклоп одобряюще хлопнул его по руке.
Завьялов обвел мутным взглядом комнату и заметил отсутствие настольных часов. Это привело его в недоумение, а потом взбесило.
— Вещи мои прячут, да еще не любят! — взревел он, забыв, что на днях сам загнал часы за бесценок бабке на рынке, как до этого продал зонтик Марины и детское пальтишко.
Он схватил Иринку и Юрика в охапку и вышвырнул за порог. Под восторженное повизгивание Листригона медленно пошел с кулаками на Марину.
Разогнав домочадцев, мертвецки свалился в кресло.
Очнулся он от песни, знакомой до слез — мать часто напевала ее на кухне, чистя картошку. Вздрогнул, но глаз не открыл — так нежно, так близко звучал материнский голос, и он побоялся спугнуть его. Представилось, будто лежит он пятилетним малышом в кроватке, треплет хвост плюшевой лисички и прислушивается к наивной песенке:
Завьялов прослушал песню до конца, полежал еще немного, потянулся и обомлел. Дверь в его комнату была распахнута, и на пороге застыл некто в спортивном костюме и бордовом мотоциклетном шлеме. Орфей заморгал и тряхнул головой, отгоняя видение; в дверях стояла немолодая женщина с лицом, очень похожим на лицо усопшей матери.
Он посидел немного с прикрытыми глазами, потом медленно повернул голову. Силуэт женщины не исчез, хотя и был несколько размыт. Она стояла, опершись о дверной косяк, фигура ее вытянулась по вертикали и голова в мотоциклетном шлеме, казалось, упирается в потолок. Смотрела она с молчаливым укором и сожалением.
— Мам! — вскрикнул он, вскочил и рухнул на пол.
В таком обморочном состоянии и нашла его Марина. Покропила водой, перетащила на диван.
Утром, икая и всхлипывая, он рассказал о своем новом видении и вызвал у Марины непонятную улыбку.
Женщина с лицом матери пришла и на другой день. Опять ничего не говорила, лишь молча смотрела на него. Он подошел, прикоснулся к ее руке и опять рухнул ниц — женщина была живой, теплой.
— Кто ты? — прохрипел он, отползая от нее подальше. — Сгинь! Сгинь!
Но она продолжала стоять, и в косом луче солнца из окна ее шлем пылал ярким цветком.
На третий день мотоциклистка сама подошла к Завьялову, сняла с его плеча Листригона и выбросила с третьего этажа на мостовую, гудящую автомобилями.
— Он больше не придет? — робко поинтересовался Завьялов.
— Нет, — сказала Анна Матвеевна, сочувственно поглядывая на обрюзгшего молодого человека с воспаленными глазами. И, чтобы убедить его в своих словах, еще раз стряхнула с пиджака следы мифического чудища. — А теперь возьми на память вот это, — она протянула несколько листов ватмана с незамысловатыми рисунками, выполненными цветными фломастерами.
— Кто это?
— Не узнаешь?
Завьялов долго вертел листы в руках, а когда поднял голову, женщины уже не было. Он опять стал рассматривать рисунки, и чем дольше вглядывался в них, тем сильнее они тревожили его. То ли оттого, что он был нетрезв, то ли совсем по другой причине, но показалось, что рисунки двигаются, улыбаются ему, машут руками. И он понял, что на этих листах — его жизнь, какой она могла быть, не поддайся он искушениям Листригона.
А так ли уж Она одинока?
У Нее от тебя — два сына, два твоих «я».
У меня — только ты.
Если бы у меня был сын, я дала бы ему твое имя.
Если бы у меня была дочь, я дали бы ей твою улыбку.
Если бы у меня были сын и дочь, я сказала бы им, глядя в небо: «Посмотрите на солнце, дети, — его нарисовал ваш отец!»
Можешь сколько угодно ворчать, а горы у меня все равно не отнимешь. Ну а то, что я сегодня чуть не «улетела», твоя вина — забыл подточить мои трикони. Но я ведь просила! Инструктор страшно ругался, когда, соскользнув со скалы, я повисла над пропастью — хорошо, что была застрахована. Знаешь, о чем подумалось в ту минуту? Что я для тебя никогда ничего не забываю…
— Поздравляю, — сказал в телефонную трубку Аленушкин. — Поздравляю с должностью работника «скорой помощи».
— Чем ехидничать, лучше пришли бы да посмотрели, что у меня с фарой. Горит тускло, будто ее чем-то смазали. — Анна Матвеевна бросила трубку на рычаг.
Ирония Аленушкина была вызвана ее рассказом об одном из первых выездов. Знакомство с теми, кого до сих пор знала лишь по голосам, обрадовало, обнадежило и укрепило веру в то, что она и впрямь обладает необычным свойством.
После встречи с Завьяловым набрела на уже известный ей голос одинокой старухи с собакой.
«Худо мне, Степка, ох, как худо, — протяжно вздыхала старуха. — Сердце останавливается».
Собака, видимо, отвечала воем, потому что, задыхаясь, с трудом выталкивая слова, старуха прикрикнула на нее: — «Цыц! Рано еще выть, успеешь!» — И опять заохала, застонала.
Шел одиннадцатый час. Табачкова встала, порылась в картотеке, отыскала открытку с адресом старухи и хотела было вызвать «скорую», но с досадой увидела, что ни фамилия ее, ни номер квартиры не известны.
Никогда так поздно она не выезжала на мотоцикле, потому что страдала куриной слепотой. Благо в этот час машин было мало. Ночные улицы мокро поблескивали асфальтом с плавающими в нем огнями. Боковым зрением она улавливала, как одно за другим гаснут окна домов.
Многоголосый город, натруженный беспокойным рабочим днем, медленно погружался в сон. И ее охватила тревожная забота, как многодетную мать, когда та обходит ночью кровати детей, подтыкая одеяла и поправляя подушки. С мотоциклом поравнялся зеленый рафик. Шофер его, повернув к ней голову, весело оскалился. Ей вслед часто улыбались, когда она была за рулем — не каждый день встретишь такого мотоциклиста. Но сейчас это почему-то разозлило, да и заметила, что едет слишком медленно. Прибавила скорость и так изящно обогнала рафик, что вызвала у водителя азарт. Но ей нужно было сворачивать влево, и они разошлись.
Вот и Московское кольцо. Анна Матвеевна сбавила ход, достала из кармана куртки улавливатель и нажала кнопку. Из его нутра выскочила антеннка. Поднесла коробок к уху, прислушалась. Только бы успеть, только бы в этом районе не оказался еще какой-нибудь голос, на который среагировал бы улавливатель. Прерывистые, имитирующие писк комара сигналы усилились, стали чаще. Она въехала во двор, похожий на тот, где жила. Остановилась. Не без труда нашла дом, обвитый до балконов пожухлым хмелем, и поставила мотоцикл у стены. Все так же держа коробок возле уха, стала искать нужную квартиру Сигналы смолкли. Но вот комарик опять запищал. Кажется, здесь… Нет, выше, на самом последнем, пятом. Постучала. Отозвался собачий лай. Значит, нашла. Только бесполезно стучать — старуха не может встать с постели.
Позвонила соседям. Но прежде сняла шлем, чтобы не вызвать сейчас лишнего недоумения. Щелкнул замок. Вышел парень лет двадцати, заспанный, в майке и трусах.
— Кого надо?
— Я, собственно, не знаю, как имя и фамилия, — замялась она. — У вас тут соседка с собакой… Так ей сейчас плохо Если есть телефон, пожалуйста, вызовите «скорую».
Парень что-то проворчал, вернулся в квартиру и через пару минут вышел одетым.
— Нет у нас телефона, надо идти к Тапочкановым. — Он спустился вниз.
Можно было уезжать, но Анне Матвеевне хотелось увидеть ту, чьи разговоры с собакой так часто трогали и забавляли ее. И потом, кто знает, когда примчится «скорая».
Парень вскоре вернулся.
— А вы кто? Как узнали, что бабке плохо? — он закурил и подозрительно осмотрел ее. — Видно, не зря говорят — ведьма она, эта Феодосия. И сама не раз повторяла, будто в наших краях знает ее каждый человек, каждая птица.
— Так ее зовут Феодосия?
Анна Матвеевна вспомнила далекий, как во сне, день, в котором Аннушка Зорина, цепко ухватив за руку мать, со страхом и восторгом рассматривала высокую горбоносую старуху, такую приметную среди рыночных баб. Густая тяжелая копна седых волос, казалось, оттягивала ей голову, обмотанную пестрым шарфом. Одета была старуха в темное платье с красной вышивкой по подолу и вороту. Высокая, прямая, она стояла за прилавком, благоухающим шашлыками, кубэтэ и еще какими-то вкусными яствами.
— Она знает турецкую, армянскую, караимскую, греческую и другие кухни тех, кто когда-либо жил на нашей земле, — шепнула Аннушке мать, подходя к прилавку. — Нам пирожков, — обратилась она к старухе.
— Караимских? — старуха с готовностью полезла в корзинку. — Съешь мой пирожок, — сказала она Аннушке, — и ночью тебе приснится кареглазый юноша. Он поцелует тебя, посадит на коня и увезет в свое царство из камней-самоцветов.
— Правда? — простодушно спросила Аннушка. Мать улыбнулась, отвела девочку от прилавка и сказала: — Запомни эту старуху. — И Аннушка услышала жуткую и чудесную историю о том, как по ночам Феодосия набрасывает на плечи черный плащ с алыми маками, выходит на крыльцо, свистит три раза, и ее хромой пес превращается в дивного златогривого скакуна. Старуха садится на коня и несется по улицам спящего города. Конь мчит ее в горы, к морю и за ночь успевает обскакать весь полуостров. Там же, где останавливается на минутный отдых, утром люди вспоминают забытые легенды о своем крае.
— Да-да, та самая Феодосия, — кивнул парень, увидев в глазах Табачковой вопрос. — Странная она, наша бабка. Если спрашивают, сколько ей лет, называет четырехзначную цифру. А ее и впрямь никто не знает молодой, даже самые древние старухи. Когда в хорошем настроении, собирает к себе весь дом и такие небылицы рассказывает, что все потом ржут целую неделю. Уверяет, будто была свидетелем, как Митридат закололся, и что город Феодосия назван в честь ее имени. Подробно описывает внешность скифского царя Скилура и плетет, будто в русско-турецкой войне рядом с Дашей Севастопольской солдат из огня выносила, а в минувшую Отечественную на горных тропах тайные знаки оставляла, чтобы партизаны немцев за нос водили. Ясное дело, чокнутая. Кто у нее только не бывал на старой квартире. Клянется, что сам Горький когда-то заглядывал — уж очень много легенд она знает. Да таких, что ни в одной книжке не записаны. Говорит, они в крымском воздухе летают, а как пройдет дождик, опускаются на травы и цветы, ну, а она ходит и собирает. И при этих словах лезет на чердак, показывает гостям собранные травы.
— Старость, мой мальчик, как болезнь, — неуверенно сказала Табачкова. Рассказ парня привел ее в замешательство. Неужели та самая Феодосия?.. И спохватилась; — Ей плохо, она не встает. Надо бы выломать дверь.
Парень еще раз пристально взглянул на нее, швырнул окурок через перила, вынес из дому кухонный топорик-секач и подладил его под дверь. Та без труда поддалась. Навстречу, прихрамывая, выбежала дворняжка без задней лапы и незло облаяла их. Парень цыкнул на нее.
Они вошли в узкую прихожую. Анна Матвеевна ожидала, что в нос ударит запахом затхлого старческого жилья, но ее обдало духом мяты и полыни. Будто не в дом распахнулась дверь, а в полевой простор.
— Баба Феодосия, — позвал парень.
— Кто там? — гулко, как в скалах, отозвался голос.
— Я, Виктор, — парень нашарил на стене выключатель и зажег свет.
Чистая комнатушка с выскобленными некрашеными полами здесь, на пятом этаже, в большом городском доме, выглядела странно. Однако ничем не напоминала жилье ворожеи. Аккуратно застеленная белоснежным покрывалом кровать с горой подушек, стол, покрытый свежей скатертью, старенький буфет. И неясно, откуда этот травяной запах, как после дождя в поле. В старом кресле у окна сидела Феодосия. Анна Матвеевна сразу узнала ее. Старуха почти не изменилась и, казалось, пришла сюда прямо из того дня, в котором протянула пирожок Аннушке Зориной. На ней было все то же темное платье с красной вышивкой по подолу и вороту, а копну волос обматывал пестрый шарф. Тело старухи не высохло, было таким же могучим, крепким, и только взбухшие вены на ногах проглядывали сквозь чулки, намекая на то, что время разрушает и ее.
— Худо, — выдохнула Феодосия, прикладывая к груди ладонь.
— Сердечное есть? — Табачкова не без боязни подошла к старухе, нащупала пульс на запястье.
Парень выбежал за валерьянкой.
Коричневые, в провалах морщин щеки Феодосии неожиданно дрогнули улыбкой. Не по-стариковски яркие глаза смотрели на Анну Матвеевну с нежным узнаванием.
— Ну вот и пришла, — вздохнула она. — Я знала, что ты придешь. Теперь не нужно никакого лекарства. — Старуха схватила Анну Матвеевну за рукав и притянула к себе. Табачкова испуганно отпрянула. Но Феодосия крепко держала ее. — Посмотри на меня, и все поймешь.
И точно гипнозом приковала к себе взгляд Анны Матвеевны, Она смотрела в старухино лицо, как в волшебное зеркало или телеэкран, и чем глубже погружалась в него, тем с большей отчетливостью видела не изрытые морщинами щеки, не горбатый нос и сухие губы, а горные массивы, курганную степь, морскую гладь и пучину. Как перед археологом, перед ней открывались временные наслоения, и вот уже неслись конные лучники, плыли легкие ладьи под парусами, горели костры в ночах, летели пушечные ядра и трассирующие пули. Памятью древней земли светились глаза Феодосии, и трудно было оторваться от них.
— Можешь теперь представить, каково было мне под стрелами и пулями вырастить в горах эдельвейсы, — услышала Табачкова горячечный бред. — А они с рюкзаками, идут и с корнями вырывают эдельвейсы. Они льют в море помои, поджигают лес и перекрашивают скалы. Думаешь, отчего мне нынче так худо? Да оттого, что сегодня днем в двенадцать часов в Большом каньоне кто-то ударил ножом в сердце старого дуба. Я посадила его там пятьсот лет назад, и пятьсот лет его никто не трогал. А сегодня у кого-то зачесались руки.
В коридоре залаял пес, послышались голоса. Влетел Виктор с уже ненужной валерьянкой.
— Ты придешь, я буду ждать тебя завтра, — кивнула старуха Табачковой и отпустила ее руку. В глазах мелькнула заговорщицкая улыбка.
Утром следующего дня Анна Матвеевна привезла Феодосии бутылку молока, два батона, докторской колбасы и пару сырков. Старуха все так же сидела в кресле. При дневном свете Табачкова увидела перед собой обыкновенную очень старую женщину и тайно усмехнулась своей вчерашней растерянности. Да и вислоухий безлапый Степка ничем не намекал на свое умение превращаться в златогривого коня.
Старуха благодарно кивнула и принялась за еду. Полбатона бросила собаке.
— Отвези меня в Большой каньон, — сказала она, — вонзая в колбасу кремовые искрошенные зубы. — Я слыхала, ты приехала на машине.
— Но сейчас там холодно и сыро, — ответила Анна Матвеевна, подумав, уж не затеяла ли старуха принять в каньоне «ванну молодости».
Феодосия подслушала ее мысли и утвердительно кивнула.
— Да, я давно не была там, не купалась в Коккозке, и потому силы мои уходят в землю, ноги уже не держат меня, глаза обманывать стали. Пока не задули холодные ветры, искупаться бы мне в Коккозке.
— Надо подождать до весны, — сказала Анна Матвеевна.
— До весны могу помереть.
— Но моя машина не надежна, — нашла она отговорку.
— Тогда привези мне из Коккозки воды, — сказала старуха. — И прихвати пучок камнеломки с папоротником. Мне умирать нельзя.
— Хорошо, — кивнула Анна Матвеевна, жалея старуху, чей рассудок так ослаб. Вечером привезла ей в бидоне чистой воды из артезианского колодца на окраине. Феодосия сделала глоток и обиженно отвернулась.
— Не из Коккозки, меня не обманешь. — Руки ее опустились вдоль тела. Помру я, коль не напьюсь на этой неделе из Коккозки.
Табачкова подивилась старухиным причудам. Веселая тревога охватила ее: уж и впрямь, не сотня ли веков этой Феодосии?
На другой день съездила в Большой каньон, привезла оттуда воды в трехлитровом бидончике, несколько стебельков папоротника и камнеломки.
— Эта из Коккозки, — приподнялась в кресле Феодосия, едва Анна Матвеевна переступила порог. — По запаху чую, с гор. — И сухими губами жадно припала к бидону, отстранив поднесенную ей чашку. — Хороша, прошептала, на миг отрываясь от воды. Бросила в бидон пару листочков папоротника, стебелек камнеломки и опять прильнула к бидону. Опустошила его чуть ли не наполовину и лишь тогда поставила на пол. Глаза ее засветились от удовольствия. — Ну, вот, теперь не помру, — и медленно встала. Анна Матвеевна подскочила к ней, обхватила, чтобы поддержать, но старуха мягко отстранила ее; — Сама. — Осторожно вышла на лестничную площадку. Каждое движение сопровождала выразительным взглядом в сторону Табачковой — мол, спасибо, но твои услуги не требуются уже. По приставной лестнице полезла на чердак. Вернулась с пучком трав в подоле. Из старой, облепленной ракушками шкатулки достала две длинные шпильки и опять уселась в кресло, с травами на коленях. Анна Матвеевна села на скамеечке рядом.
— Как там мой дуб? — Феодосия поддела шпилькой стебелек какого-то растения, пальцы ее засновали в быстрой пляске. Табачкова не ответила, завороженная движениями ее рук. Они подхватывали стебелек за стебельком, и странная пряжа обретала на шпильках форму причудливой ткани. — Коврик на пол плету, — объяснила старуха, поймав ее взгляд. — Так что мой дуб?
— Какой? — не поняла Анна Матвеевна.
— Тот, пятисотлетний. В его дупле туристы записочки оставляют. А в середине мая в нем можно найти Тайкины письма.
И она рассказала не то быль, не то легенду о Тайке, единственной на весь город девушке с толстой косой до пят. Когда пошел Тайке восемнадцатый годок, полюбила она несвободного человека с женой и детьми. Грустная это была любовь. Но Тайке довольно было хоть издали видеть любимого, а если он долго не появлялся, писать ему письма-стихи. Как-то жена того человека перехватила Тайкины письма. Разразилась буря, чернее самого черного суховея. Нашла жена Тайку, схватила за русую косу и с маху обрезала острым ножом. А поодаль стоял ее любимый, опустив голову, и пальцем не шевельнул, чтобы вступиться за девушку. Взяла жена его под руку и, гордая своей победой, увела домой. Долго плакала Тайка горькими слезами. Не косы обрезанной было жаль ей, а униженной, порушенной любви. И от чужой злобы родилась в сердце девушки тоже злоба. Все лето напролет сидела Тайка и одно за другим строчила письма-стихи, похожие на любовные. А вечерами бродила по городу, забрасывала письма в почтовые ящики и хохотала, слушая, как взрываются семейные идиллии, как разъяренные жены ломают о головы бедных, ни в чем не повинных мужей стулья и бьют посуду. Но вот пришли холода. Тайкина злоба подернулась ледком, а потом вовсе пропала, вымерзла до дна. И когда земля очнулась от спячки, оделась зеленым ковром, девушка с радостью и тревогой услышала, как в ней опять расцвела алым цветом любовь. Смеяться и плакать хотелось ей от того, что снова рождались прекрасные письма-стихи. Но как ни искала, не могла найти в своем сердце того, кому могла бы посылать их, потому что не было теперь у ее любви ни лица, ни адреса. Тогда стала Тайка отвозить свои письма в Большой каньон и складывать в дупло старого дуба. И теперь каждую весну, в середине мая, те, кому не хватает добрых, нежных слов, приходят к дубу и читают Тайкины письма.
— Что будет с бедной Тайкой, если срубят дуб? Что будет с бедными влюбленными, если они лишатся Тайкиных писем? — закончила Феодосия свой рассказ.
— Стоит тот дуб, — утешила старуху Анна Матвеевна. — Пока стоит.
В моем доме за столом вчера сидел чужой, некрасивый мужчина. Он морщился от пересоленной яичницы, ворчал, что я плохо выгладила рубашку, ругал соседей за то, что громыхают стульями.
Когда ты не в духе, я начинаю замечать твой возраст.
Съезди со мной хоть раз на экскурсию. Говорят, я неплохо рассказываю.
Хочу на день рождения пригласить гостей. Не возражаешь? Обещаю, мы не будем очень громко крутить магнитофон.
Я соскучилась по людям в нашем доме.
Илья Лимонников был еще мальчишкой, когда услыхал от своей бабки такие слова; «Каждый, если захочет, может стать выше своего роста».
Фраза показалась загадочной и навсегда запала ему в душу, так как рос он хилым, слабым ребенком, на голову ниже сверстников.
Секрет же бабкиных слов открылся, когда он был уже студентом и набрел на брошюру под названием «Человек, умеющий вырастать». Некий английской доктор Стейн писал о цирковом актере, который так натренировал мышцы спины и шейные позвонки, что за несколько минут мог стать выше на двадцать сантиметров. Хоть на пять минут вырасти; не стесняться своего роста, зная, что в любой миг можешь увеличить его! И он занялся тренировкой.
Бабка, к которой его подбросили на воспитание вечно занятые родители-актеры, после смерти оставила ему трехкомнатную квартиру, и он быстро нашел место для турника и колец.
Каждое утро Лимонников ложился на пол, расслаблял мышцы всего тела и фокусировал внимание на спине, мысленно распрямляя каждый позвонок. Потом долго занимался на кольцах и турнике.
Упорство, с каким он проделывал эти упражнения, было достойно самой высокой похвалы. Ни раньше, ни позже он ни к чему не прилагал столько волевых усилий. Со временем его новая способность вылилась почти в цирковой трюк, который он очень любил демонстрировать своему друговрагу Славкину. Тот откровенно восхищался его умением вырастать и, как думалось Лимонникову, втайне завидовал ему.
Хвастал он своим номером и перед подружками — их теперь у него было много. Обычно они визжали, хлопали в ладоши, наблюдая за его превращением, а одна так даже упала в обморок. Только Ольга ничего не знала. Боялся, не покажется ли ей смешной и уродливой его по-жирафьи вытянутая шея. Правда, порой намекал, что ему ничего не стоит догнать ее в росте. Но она подобные разговорчики принимала в шутку.
Ольга была его последней, самой крепкой привязанностью. Богатырского роста — метр восемьдесят два, по-спортивному гибкая и сильная, она вскружила ему голову именно этой, ни у кого не заимствованной естественностью. Даже волосы не красила, не говоря уже о нелюбви к парикам. Там, где другие охали, рассматривая экспонаты его домашнего музея, она сдержанно кивала. И этот кивок был высшим знаком ее одобрения.
А гордиться Лимонникову было чем. Его дом украшали несколько подлинников Богаевского и Барсамова, две картины итальянских живописцев конца XVIII века, множество миниатюрных скульптур, бюстов, статуэток именитых и безвестных мастеров. В спальне висели два немецких гобелена, гордость покойной бабки. На одном из них красовался силуэт обнаженной женщины в изящной позе. Подруги Лимонникова, присаживаясь на диван, невольно перенимали позу гобеленовой женщины. Все, кроме Ольги.
Особенно долго простаивали его посетительницы у тумб-витрин, сделанных по особому заказу. Там лежали удивительные для домашней обстановки предметы. В первой витрине, на полочках, обтянутых красным сатином, разместились морские раковины всевозможных форм и расцветок — от скромных евпаторийских мидий до крупной, величиной с арбуз, нежно-розовой ракушки со дна Карибского моря. Были здесь миниатюрные перламутровые ракушечки с побережья Индийского океана — у какого-то племени они заменяли деньги, — и две рябых паукообразных раковины с жутковатыми отростками. Нижнюю полку занимали белые и оранжевые кораллы, высушенная рыба-еж, морские коньки и акулий зуб. Во второй витрине красовалась разноцветная крымская галька, коктебельские ферлампиксы и другие самоцветы. Предметом особой гордости был кусок пейзажной яшмы с природным изображением гор и моря. Разномастные экспонаты третьей витрины должны были дать начало новым коллекциям; две африканские маски, страусиное яйцо величиной с голову ребенка, кожаный тамтам, ископаемый краб возрастом в пятьдесят миллионов лет. Склоняясь над крабом, Лимонников любил рассуждать о вечности и причудах жизни: вот ведь неизвестно, в чью коллекцию попадешь через энное количество лет.
У каждого из экспонатов была своя история, но все они приобретались под влиянием одного импульса, и Лимонников смутно догадывался об этом. Причиной служил не интерес к предмету, а страсть иметь то, чего нет у других.
Отдельный шкаф служил для винотеки. Здесь стояли исключительно крымские крепленые вина с выдержкой в 10–17 лет, в основном массандровские. Среди них самое почетное место занимали нестандартные пузатые бутылочки короля не только местных, но и мировых вин — муската белого Красного камня. Одну бутылку намечалось распечатать в день свадьбы, которая непредвиденно рухнула.
Через пару месяцев после знакомства с Ольгой Лимонников на двадцать девятом году впервые решился на законный брак. До сих пор он считал себя особью, которая всегда в цене. И вот эта верста коломенская Ольга на его милостивое предложение ответила ему отказом. Ему, чьи уши еще ни разу не слышали слова «нет».
На вопрос, в чем дело, Ольга объявила, что ей известен его незадачливый роман с некой Ларой, которая родила от него дочку. Лимонников весело вздохнул. Выходит, ревность? Отлично. Однако вздох оказался преждевременным.
— Ты должен разменять квартиру, — заявила Ольга. — Лара с матерью и дочкой ютятся на двенадцати метрах со входом через общую кухню, а ты юродствуешь в трех комнатах. Не будь таких, как у тебя, излишков, уже бы давно всех обеспечили нормальной площадью.
Лимонников подскочил к ней, сжал ее розовое лицо в ладонях и повернул к торшеру.
— Удивительно, — сказал он после некоторой паузы. — Нет никакого нимба. Может, увидим в темноте? — выключил свет и сильным рывком притянул Ольгу к себе. Но она в тот вечер не была расположена к нежностям, оттолкнула его, зажгла свет и твердо пошла к выходу.
— Ты серьезно? — оторопел он.
— Вполне.
— Это что же, твое условие? Иначе и замуж не пойдешь? — растерялся он, преграждая ей путь. — Но это же по-детски. Я всегда знал, что ты добрая, чуткая девочка, — он потянулся к ней с поцелуями, но она увернулась. — Это уж слишком. — Он помрачнел. — Ты и в самом деле не шутишь?
— Нет.
— Но помилуй, с какой стати я должен дарить чужой женщине законную площадь?
— У нее твой ребенок.
— Да у нас с тобой, может, их будет пятеро!
— У нас не будет пятеро.
— Все равно эту квартиру я не крал, не покупал, она досталась мне честным путем от бабки. На моей стороне закон. Чего же тебе надо? Ты подумала, как я размещу в двух комнатах свои книги, картины, коллекции? А спортивный уголок? Он один требует комнаты. Да если хочешь знать, для семейного человека моя квартира даже тесновата. В ней не хватает детской и рабочего кабинета.
Ольга ничего не ответила. Повернулась и ушла.
Бедствия постоянно терзали Лимонникова. Он принадлежал к несчастной и редкой породе людей, которым физически больно не столько от собственных неурядиц, сколько от чужих удач и успехов. Когда сосед купил автомобиль, Лимонникова целую неделю мучила зубная боль. Досталась коллеге по работе интересная турпутевка, и он испугался — такую вдруг слабость ощутил во всех членах.
Новые переживания были связаны с защитой Славкиным диссертации. В тот день, когда это случилось, по телу Лимонникова высыпала аллергическая сыпь и заныла печень. Он поставил диван поперек комнаты, вдоль магнитных силовых линий, но это не спасло. Пришлось взять больничный.
Две страсти одолевали его теперь: любовь к Ольге и ненависть к диссертации Славкина. Он стал жалеть, что поскромничал и не показал Ольге свой фокус. Возможно, она оценила бы его и смирилась с трехкомнатной квартирой, враждебное отношение к которой он принимал за капризное оригинальничанье. Впрочем, по его мнению, оно вытекало из характера девушки — несколько прямолинейного, по-юношески максималистского. Стоило вспомнить хотя бы такой факт из ее биографии. После десятилетки Ольга-великанша работала водителем такси, не теряя, однако, своего природного изящества. Работа были чистой, опрятной, как вдруг дернуло ее на грузовик, и по комсомольской путевке она прямехонько покатила на БАМ. Если бы не тяжко заболевшая мать, за которой был нужен уход, Ольга до сих пор гоняла бы грузовик по великой стройке, и судьба не столкнула бы ее с Лимонниковым.
Сейчас она водила троллейбус, и Лимонников то и дело вздрагивал от шороха по асфальту троллейбусных шин. Однако чувство к Ольге нисколько не изменило его отношения к чужим успехам. Диссертация Славкина уложила его в постель с небывалым еще приступом холецистита. Отныне день начинался и кончался сплетнями на друговрага. Он всегда считал, что везет Славкину незаслуженно. Доказательством этого невыстраданного везения были ряд выигрышей Славкина по лотерее, его красивая жена и два сына-близнеца. Но ничто; ни семейные радости, ни выигрыши — не задело его так больно, как диссертация.
— Ты ж понимаешь, гений выискался, — облегчал он душу перед коллегами. — В школе троечником был, в институте звезд с неба не хватал, сидел без стипендии. И вот на тебе. Тут корпишь с утра до ночи, света белого не видишь, семью не заводишь, и все попусту. А он, ты ж понимаешь, раз — и на носу диссертация. Еще и детей успевает плодить. За один присест раз — и ты ж понимаешь, два сына-близнеца. Мастак!
Была бы хоть диссертация нормальной, а то с вывертом, претензией на сенсацию! «Прогноз землетрясений по изменениям состава местных минеральных вод».
Когда в марте позапрошлого года по всей Европе и на полтерритории Союза в домах заскрипели двери, задребезжала посуда, закачались люстры, Лимонников, зная о теме диссертации Славкина, с ехидным торжеством позвонил ему домой и задал всего один вопрос из одного слова: — Ну?
Тот миг был звездным часом Лимонникова, Никогда не забыть, как стушевался Славкин, смутился, что не предсказал катастрофу. Правда, на следующий день выяснилось, что эпицентр был в Карпатах и крымские минеральные источники никак не могли среагировать на столь далекую подземную аварию, но душа Лимонникова все равно получила облегчение.
Сильные переживания не проходят даром. Организм Лимонникова как бы зарядился отрицательными частицами. Стоило ему войти в троллейбус или в лаборатории НИИ, где он работал, как у всех портилось настроение. По цепочке плохое настроение передавалось от одного к другому, и трудно было подсчитать, сколько человек в городе оказывалось затронутым им. Обо всем этом Лимончиков, конечно, не подозревал и совсем не мог знать, что его вредное влияние на окружающих кого-то очень тревожит.
Между тем не было никакого просвета. Ольга по-прежнему не приходила, и нерасположение к друговрагу не покидало его.
Он катался по дивану с очередным приступом холецистита, проклинал жизнь и Славкина, когда над ним вдруг склонилась женщина.
— Вы к кому? — дернулся, чтобы встать, но охнул от боли и замер.
— Лежи, я сейчас, — женщина прошла на кухню, покрутилась там и вернулась с теплой грелкой.
Он приложил грелку к животу, вопросительно посматривая на незнакомку.
— Ты не закрыл дверь, и я вошла, — сказала она.
— Что вам?..
— Лежи спокойно, ты тяжело болен.
— Мерси за информацию, — скривился он.
И Анна Матвеевна — а это была она — подумала о том, что табличка с золотым тиснением на двери «И.Л.Лимонников» в полной мере выражает его раздутое тщеславие.
— А знаешь ли, чем ты болен?
— Неужто откроете?
Она взяла прихваченный с собой этюдник и стала быстро рисовать синим фломастером по ватману.
— Пожалуйста, наберись терпения.
В глазах Лимонникова мелькнуло любопытство.
Через пару минут набросок был готов, и она протянула его хозяину квартиры. Слева — толстая, будто надутая резиновая игрушка, фигура. Справа — нормальный человек, с симпатичными чертами подающего надежды аспиранта. Между ними знак вопроса в виде змеи с высунутым жалом.
— У тебя вовсе не печень больна. Ты умираешь от зависти. Взгляни на рисунок справа. Таким, мне представляется, ты был когда-то и еще можешь быть. И вот какой ты сегодня. Ты завидуешь всем; своему коллеге Славкину, приятелю, едущему в отпуск за границу, соседу, купившему автомобиль. Злоба и зависть распирают тебя, меняют цвет лица и вот-вот могут тебя разорвать. Но все бы ничего, если б это не вредило другим; я видела однажды, как своим настроением ты заразил полгорода.
Лимонников вскочил, выбил рисунок из ее рук.
— Откуда вы взяли эту чертовщину? — он облизнул пересохшие губы.
— Попробуй стать выше, — мягко сказала она. — Ты ведь умеешь вырастать. Так вырасти!
— Ах, тебе и это известно! — его прорвало. — Старая бестия! Склочница! Кто тебя подослал? Мой друговраг? Так вот тебе! — он схватил со стола увесистый том из серии «БВЛ» и швырнул в Табачкову.
— Попробуй вырасти! — повторила она, отшатываясь от двери.
В два прыжка он нагнал ее, с силой вытолкнул за порог. Она споткнулась и больно ушибла плечо о лестничные перила. С трудом поднялась, поглубже нахлобучила шлем и спустилась к мотоциклу, который ждал ее у подъезда.
Все чаще и чаще к нам заглядывает соседский малыш, трехлетний Вадик. У него капризы наследного принца и нежность девочки. Мы усаживаем его на стол и ходим вокруг этого цареныша, исполняя любые его прихоти. Ты катаешь мальчишку на своих плечах, я читаю ему Андерсена или гоняю из угла в угол шикарный луноход с автоматическим управлением — ты купил его, чтобы чаще заманивать Вадика в наш дом.
Я знаю, ты хочешь, чтобы в общении с мальчишкой я хоть частично утолила свой материнский инстинкт. Детский плач, пеленки, ночные бдения — не для твоей усталой души…
Я все понимаю, милый, и молчу.
Иди, приляг, у тебя утомленный вид.
Вадька, смешной человечек, выдавил тюбик берлинской лазури на прозрачный колпак лунохода и заявил: «Этот синий червячок — марсианин».
Нерезкое сетчатое солнце качалось у ее лица, угрожая сорваться и опалить. Затем оно сфокусировалось в янтарный кулачок, из которого развернулись восковые лепестки, и Анна Матвеевна увидела обыкновенную желтую розу, воткнутую в кефирную бутылку Женщина в белом елозила шваброй по полу, цепляясь за тумбу, и бутылка с розой подрагивали.
Где она? Что с ней? Голову распирает изнутри обручами, и гудят, звенят, бурлят скрытые в ней стихии.
По другую сторону тумбочки тоже койка, там кто-то лежит и все время вздыхает.
— Очнулась, милая? — широкое лицо няни разлило над ней улыбку. — Вот и хорошо, вот и умница. Будешь знать, как на мотоцикл садиться. Нашему возрасту диван и грелку подавай, а не машину. Надо же такую напасть себе придумать! Ой, пойду сестру позову! Люся, Люсенька!
— Что у меня? — Табачкова с трудом разомкнула губы, хотела сесть, но закружилась голова.
— Лежи, лежи, — испугалась няня. — Вставать нельзя. Сотрясение у тебя. Небольшое, не пугайся. Могло быть и хуже. Где там Люся? — она выскочила в коридор и вернулась с молоденькой сестричкой в фасонистом халатике.
— Мотоцикл разбился?
— Не волнуйтесь, — сестра нащупала ее пульс. — Мотоцикл в ГАИ, нарушитель оштрафован.
— То есть как? — Анна Матвеевна приподнялась на локтях. Голове опять закружилась, и она упала в подушки. Лоб покрыла испарина. — Его не штрафовать, его арестовать нужно, — сказала она, усиленно стараясь вспомнить, о ком речь, но точно зная, что человек, сбивший ее, преступник.
— Зачем же арестовывать? Он просто легонько поддел вас крылом. Будь вы покрепче, встали бы, отряхнулись и поехали дальше. — В тоне сестры прозвучало легкое раздражение: вот, мол, ездят старушки на мотоциклах, а потом хлопот с ними не оберешься.
— Увернулась я, а то бы на том свете уже была. Где тут у вас телефон? Мне нужно срочно позвонить. По очень важному делу.
— Ради бога, лежите спокойно, — сестра досадливо подоткнула ей в ногах одеяло и вышла.
— Куда позвонить? — с готовностью откликнулась няня. Слова больной заинтересовали ее. Прикрыв за сестричкой дверь, она вернулась и, оглянувшись на соседнюю койку, с видом заговорщицы склонилась над Табачковой. — Говори, — сказала шепотом.
— В центральное отделение милиции, к лейтенанту Андрею Яичко. А номер забыла. Но это в справочном можно узнать. Пожалуйста. — И подольстилась: А потом я вам все-все расскажу.
— Нечистое дело, да? — сверкнула няня глазами.
— Черное.
— Ну? Тогда позвоню, — и, вытерев руки о подол замызганного синего халата няня не вышла, а вылетела в коридор.
— Пусть лейтенант придет сюда, к Табачковой, — крикнула вслед Анна Матвеевна. Хотела рассмотреть, кто там, на соседней койке, но стены, потолок опять задернуло мелкой сеткой, и она провалилась во влажный, ватный туман. Сквозь забытье слышала, как в палату входили и выходили, что-то кололи ей в вену, и женский голос монотонно жаловался кому-то на иго невестки, жены сына, которая довела его до того, что он шьет ей платья и трусики.
Потом удалось вынырнуть из влажной туманности. Не открывая глаз, услышала шарканье ног по коридору, строгий голос: «Тихий час, по палатам!», скрип соседней койки и недовольное ворчанье. За четкостью звуков вернулась память о том, что случилось. Медленно восстанавливались события дня. Вот только какого? Ясно, что не сегодняшнего. Но и не вчерашнего. Сколько времени пролежала без памяти? Или во сне? Впрочем, это не важно. Важно, воспроизведет ли ее потревоженный мозг события того дня, чтобы помочь лейтенанту Яичко в его, быть может, самом главном детективном деле. Детективном? Почти. Она слабо улыбнулась, вспомнив слова Аленушкина: «Назревает детектив, а я обожаю детективы».
Так что же все-таки произошло? Нужно восстановить цепочку событий, иначе лейтенант примет ее рассказ за бред. Да и самой не мешает убедиться в том, что все было наяву, а не пригрезилось в часы болезни.
После встречи с Лимонниковым плечо болело три дня и три ночи. В первый день пришел Аленушкин и сразу разгадал причину ее недомогания.
— Может, хватит экспериментировать? Что вам еще надо? Убедились в своем феномене и ладно. Признайтесь, сколько раз летели с лестниц?
— Ах, не все ли равно. А знаете, оказывается, я недурно рисую. Пока не открываю этюдник, ко мне относятся с подозрением. Но потом… Боже, что творится потом!
— Заставляют считать ступеньки?
— Не только. Один человек комплимент сделал: у вас, говорит, волшебный фломастер. Хотя нарисовала я нелестную для него картину.
— И поспешил вытолкнуть за дверь?
— Я и не жду, чтобы в мою честь литавры гремели и накрывались столы. Но вот что еще со мной происходит, — она снизила голос до шепоте и замолчала, как-то сразу уйдя в себя.
Трудно было передать то состояние, которое охватывало ее во время прогулок на мотоцикле, в те минуты, когда она мчалась пустынными улицами засыпающего города и вместо окон видела глаз? — ждущие, тревожные, мечтательные, хитрые, угрюмые, наивные, лживые, печальные, нежные, преданные — великое множество глаз. Вдруг теряла представление о времени и пространстве чувствовала себя многоликим и многоруким существом без возраста и пола, как бы проникала сразу в десятки, сотни, тысячи домов и была одновременно женщиной, стариком, девушкой, ребенком, юношей. В ней перемешивались все добродетели и пороки, невежества и таланты. Мотоцикл мчался все быстрей и быстрей, и наступала минута, когда казалось, что она отрывается от земли и парит в воздухе, над городом, где одно за другим гаснут окна, засыпают ее глаза — ждущие, тревожные, мечтательные, хитрые, угрюмые, наивные, лживые, печальные, нежные, преданные. Но вот колеса вновь касались земли, и она возвращалась домой. Теперь можно было и отдохнуть. А перед сном подумать о Сашеньке.
Будь Вениамин Сергеевич повнимательней, заглянув в эту минуту ей в глаза, нашел бы на самом их дне силуэт немолодого красивого мужчины. Уже на краю сна она обычно видела Сашеньку так близко, что казалось, протяни руку — и притронешься к нему. Но почему в городской многоголосице ни разу не довелось уловить его голос? Не его ли бессознательно выискивала все то время, пока не увлекли, не втянули в свой водоворот голоса, терпящие крушение или бывшие причиной чужих драм? Выходит, окраска его голоса иная, чем те, которые воспринимаются ею на большом расстоянии. Было в этом нечто грустное и обидное, как бы лишний раз доказывающее их разность и невозможность закончить свой жизненный путь рядом.
И все же Аленушкин приметил ее затуманенный взгляд, но не стал ни о чем расспрашивать, а поинтересовался, не купить ли что поесть. Табачкова поблагодарила, сказала, что в холодильнике кое-что найдется, и Вениамин Сергеевич собрался уходить, но на пороге остановился с виноватым и каким-то пристыженным видом:
— И что мне с вами делать? Нагородил огород, а сам, выходит, в стороне.
Она успокоительно рассмеялась, ответила, что его волнения ни к чему он сделал все, что мог, а остальное за ней, и они расстались.
Вечером обмотала плечо красным шерстяным платком и разрешила себе праздное любопытство — послушать легкую болтовню кумушек, лепет влюбленных, детский смех, безжалостно отметая все, что могло огорчить. Оказалось, при желании счастливых голосов можно услышать не меньше, чем несчастных, — смотря как настроить ухо, точнее, приемник. Но по каким бы волнам ни гуляла стрелка, нет-нет да опять прорывался тот волнующий голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Каждый раз при этом она звонила Аленушкину, однако он не мог засечь, откуда песня.
Через день плечо болело уже меньше. Сходила в гастроном, купила сахар, вермишель, постояла немного за курицей и вернулась с полной авоськой и неплохим настроением.
Было два часа дня, когда, пообедав, села к приемнику и почти сразу наткнулась на голос Чубчика. Сколько раз пробовала узнать, где живет мальчишка, но никак не удавалось. Он беседовал с каким-то гундосым парнем. Разговор был недолгим, и она почти дословно запомнила его.
Чубчик. Куда ни повернись, только и слышишь: «Иди ты знаешь куда!» И училка в школе посылает, и отец с матерью, и дворовая мелюзга.
Гундосый. А ты возьми и на самом деле уйди.
Чубчик. Куда?
Гундосый. А хоть бы в то место, о котором я тебе рассказывал. Туда всех принимают. Только пароль нужно знать.
Чубчик. Скажи!
Гундосый. А что я буду иметь за это? За «так» и мама папу не целует.
Чубчик. Бери, что хочешь.
Гундосый. Голодранец несчастный. Что с тебя возьмешь? До сих пор вон с Карданом не рассчитался. Ладно, гони авторучку.
Чубчик. Пожалуйста!
Гундосый. Так вот, пароль такой. Берешь лист бумаги, складываешь вот таким макаром. В серединке рисуешь такую рожу. Здесь вот эти штучки. Завтра в восемь утра на мосту Салгирки тебя будет ждать человек в зеркальных очках, с папиросой в зубах. Сунешь ему эту бумагу и быстро проговоришь: «Сердце, два перца, папа римский и черт крымский». Человек посадит тебя в автомобиль, завяжет глаза темной повязкой и отвезет куда надо. Повтори пароль.
Чубчик. Сердце, два перца, папа римский и черт крымский. А не врешь? Как-то несерьезно все.
Гундосый. Видал миндал? Серьез ему подавай. Не веришь — валяй, пока не смазал по рылу!
Чубчик. Нет-нет, я приду. Так говоришь, на мосту в восемь?
Она долго звонила к Аленушкину, никто не брал трубку. Вспомнила, что он собирался к родственникам. Может, уехал?
Если гундосый не наврал, завтра состоится встреча с Чубчиком и тем, в очках. Собственно, очкастый ей не нужен, но, чтобы не отпугнуть Чубчика, она попробует пробраться в ловушку, которую ему готовят. Но что за странный пароль? В детстве не раз с дворовыми девчонками развлекалась подобной игрой-раскладушкой, так что заиметь и себе такой пароль не составит труда. Вот только как нынче малюют черта крымского? Может, совсем по-иному, чем пятьдесят-сорок лет назад? Хотя вряд ли. Черт он и есть черт. Уж рога, во всяком случае, те же — из стручков перца, которые секунду назад были сердцем. Мудрая, однако, игрушка.
Картинка подучилась на славу — с таким художеством и в логово самого дьявола пропустят!
До вечера слонялась по комнате, обдумывая завтрашнюю затею. Уж очень все походило на розыгрыш: и бутафорский человек в зеркальных очках, и пароль, и черная повязка на глазах. Хорошо, если все невинная игра, а если…
Так или иначе — это единственная возможность познакомиться с Чубчиком.
Ночью спала плохо, то и дело вставала, сосала валидол и подтрунивала над собой: что, приятельница, струхнула?
Утро выдалось солнечное, веселое, с легким морозцем, и вечерние страхи развеялись. Было бы хорошо сесть на мотоцикл — в случае чего и удрать легче. Но не спугнет ли это Чубчика? Еще лучше сразу привезти на мост Андрея Яичко. Но опять же — вдруг это детская игра, и она в глазах сразу трех человек будет выглядеть сумасшедшей?
Какими глупыми кажутся сейчас эти рассуждения. Конечно, надо было сообщить обо всем лейтенанту, а она растерялась, влипла в историю, за которую теперь расплачивается больничной койкой.
В половине восьмого она уже расхаживала по мосту. Гривастые ветлы над водой, как всегда, напоминали о тех временах, когда она прибегала сюда на свои первые свидания с Сашенькой. Они читали стихи, целовались и мечтали поехать в далекую Сибирь, на родину Сашеньки. Подумать только, как все перевернулось, как далека она от той девчонки, что свиданничала здесь и была уверена в своей будущности художника. Впрочем, так ли уж далека? А не ближе ли с каждым днем? И не уживаются ли в ней сейчас все ее возраста, такие разные, непохожие друг на друга и, однако, единые в своей первооснове?
На мосту появился худячок в куртке и вязаной кепке с козырьком. Прогулочным шагом подошел к перилам, облокотился на них. Уж не Чубчик ли? Голова на тонкой голой шее, зябко выглядывающей из-под воротника, вертится то вправо, то влево, присматривается к прохожим.
Минуту помедлила и решительно подошла к мальчишке. Стараясь не волноваться, с ходу огорошила вопросом:
— Чубчик?
— А вам откуда известно? — встрепенулся он.
— Мне все известно, — сказала серьезно, разглядывая мальчишку. Безвольные детские губы, пучок волнистых волос из-под кепи, голубые глаза. Лицо открытое, добродушное, жадное к впечатлениям. — Вот ты какой.
Забилась тревога — пропадет парнишка, ой, пропадет! Такие идут за любым, кто поманит. А что, если поманить ей? Нет, только испугается, вспорхнет воробышком и поминай, как звали.
Она вынула из шубки сложенную бумажку-пароль и показала Чубчику. Лицо его мгновенно просияло:
— И вы тоже? И вам, значит, говорят; «Иди ты знаешь куда!»?
Она кивнула.
— Вот и уйдем. — Мальчишка развеселился, расхорохорился и уже поглядывал по сторонам не с опаской, а нетерпеливо. — А то ведь осточертело одно и то же выслушивать. Возьмем и уйдем, да?
— А может, подумаем? — робко возразила она.
— Что, сдрейфили? — он презрительно сморщился. — Как хотите, а я пойду. — И вдруг как-то сразу сник, съежился и заметно побледнел. Она проследила за его взглядом и увидела чисто опереточного злодея. В их сторону шел верзила не по сезону в зеркальных очках, с папиросой во рту. Воротник его распахнутого пальто был поднят, на шее болталось полосатое кашне. Чубчик медленно двинулся ему навстречу, точно под гипнозом его зеркальных стекол. А ей стало смешно: не втянута ли она и впрямь в какой-нибудь фарс? Или, может, чего доброго, снимают скрытой камерой документальную комедию, что-нибудь для сатирического «Фитиля»?
В конце моста, у тротуара, стояли «жигули» дымчатого цвета. Верзила и Чубчик направились к машине.
— Эй-эй, постойте, — спохватилась она, и бросилась догонять их. Верзила обернулся. Запыхавшись, она подошла к нему и протянула бумажку-пароль. Незнакомец поймал ее в зеркало очков, внимательно оглядел, взял рисунок и опять выжидательно уставился на нее.
Она икнула от подкатившего к горлу смеха пополам с испугом и быстро проговорила: «Сердце, два перца, папа римский и черт крымский».
Незнакомец без тени улыбки кивнул, и все трое пошли к автомобилю.
— На заднее сиденье, — сказал он сквозь зубы, отворяя дверцу и задергивая шелковые занавески. Сел за руль и молча перебросил через плечо две черные сатиновые повязки.
«Что стоит неплотно завязать их? — подумала она. — И впрямь детская игра. Но зачем эта серьезность?»
Кажется, она фыркнула, потому что верзила обернулся.
— Надеюсь на вашу добросовестность, — сказал он, трогая машину с места.
Снежные звезды леденили ее лицо, и она никак не могла понять, откуда они — окна ведь закрыты. Звезды облепили лоб так, что она вскрикнула, опасаясь ожога.
— Тише, милая, тише! Сейчас полегчает. — У кровати сидела няня и держала на ее лбу грелку со льдом.
— Мне к лейтенанту Яичко, — сказала она, заморгала и не смогла сдержать слез, вспомнив, что лежит на больничной койке.
— Завтра придет, — успокоила няня.
И опять полуявь-полусон…
— Можно снять повязки, — сказал верзила.
Автомобиль въехал на территорию парка, старого, полузаброшенного. Асфальтовые аллеи еле угадывались под слоем припорошенных снежком угасших листьев. Деревья стояли тихие, будто пристыженные кем-то, беззащитные и жалкие в своей безлиственной ледяной наготе.
«Жигули» остановились у старинного здания, которое охраняли распластанные на парапетах львы. Здесь, в бывшем графском имении, долгое время была контора СМУ, потом сюда перебралась геологоразведка, а теперь его реставрировали под археологический музей. Фасад подпирали разбухшие от дождей леса. Холмики песка, кирпичей, железные кадки с гашеной известью все было присыпано листьями и скудным снежком, Видно, работы отложили до весны.
Они вышли из машины. Верзила дал им знак подождать, поднялся по сбитым мраморным ступеням и потянул на себя бронзовую ручку полупрозрачной двери. Она не поддавалась. Тогда он обошел здание вокруг, подергал еще одну дверь, но и та была заперта. Он вернулся к парадному входу и забарабанил в стекло.
Загремел засов, дверь распахнулась. На крыльцо вышла коротко стриженная девушка в джинсах и мальчишеской рубашке с закатанными рукавами.
— Маечка, салют. Принимай новичков, — верзила кивнул в их сторону.
— Проходите, — сказала девушка.
Верзила вернулся к машине, а она и Чубчик поднялись по скользким обшарпанным ступенькам. Приветливый вид девушки несколько успокоил. Дверь за ними закрылась, и опять загремел засов.
— Кто здесь, никого? — робко осведомилась она, разглядывая цветные витражи вестибюля.
— Почему же, — сказала Майя. — Здесь всегда кто-нибудь есть — И повела их через вестибюль по коридору.
Холодно, тихо и затхло было в этом доме с закупоренными дверьми и окнами. Посреди большой квадратной комнаты, куда они вошли, за накрытым столом сидели человек десять и ели. Они сразу заметили их приход, как по команде оторвались от стола и повернули головы в их сторону.
— Перекусите, — пригласила Майя.
— Спасибо, я уже ел, — сказал Чубчик. По лицу было видно, что он растерян. Наверное, ожидал увидеть что-то любопытное. А тут, как в столовой, сидят, едят.
Она тоже отказалась от завтрака.
— Как хотите, — Майя пожала плечами, взяла со стола чашку кофе, булочку и стала есть. Все тут же потеряли интерес к вошедшим и опять занялись едой.
«Однако встречают не очень гостеприимно, — отметила она, рассматривают даже с некоторым недоброжелательством, будто у них кусок хлеба отнимают или место под солнцем».
— Итак, нашего полку прибыло, — сказал кто-то вслух, и слова будто послужили сигналом к тому, чтобы завтрак кончился: все одновременно задвигали стульями, встали и начали расходиться.
— Предлагаю ознакомиться со вторым этажом. — Кивнула ей Майя. — А мальчик пойдет со мной. Не беспокойтесь, — видимо, Майя заметила ее волнение, — моя дверь слева у входа. Хотите, идемте сначала ко мне.
— Да-да, я лучше с вами, — поспешно сказала она.
Майина комната оказалась обыкновенной библиотекой, и Чубчик откровенно зевнул.
— Даю тебе слово, ничего более интересного ты не видел, — усмехнулась девушка, подвела его к полкам.
А ею вдруг овладело любопытство — что там, на втором этаже? Чубчику вроде бы ничего не угрожает с милой Майей, но что делают остальные жильцы этой странной обители?
Убедившись, что Чубчик не скучает, она тихонько вышла и поднялась наверх. По обе стороны небольшого коридора располагались пять комнат. Постучала в первую.
— Да-да, — ответил голос с легкой хрипотцой.
Вошла. Посреди пустой комнатушки стоял длинный стол, заваленный папками, рулонами ватмана, карандашами, бутылочками с тушью, за столом сидел человек средних лет в наброшенном на плечи пестром пледе и что-то чертил.
— Кхм, — кашлянула она. — Работаете, значит? Кто вы, чертежник?
— Что-то вроде, — буркнул человек, не поднимая головы.
— Что же вы чертите, если не секрет?
Человек оторвался от бумаг и взглянул на нее.
— Воздушный замок. — Он улыбнулся, отчего на щеках его проступили детские ямочки. — Да-да, тот самый, над которым хихикали много столетий, быстро проговорил он. — Мой замок запросто висит в воздухе, и воздушные таксисты-вертолетчики могли бы залетать сюда попить горячего чайку или подремонтировать забарахливший мотор. Можно использовать его и для других целей. Скажем, поселять в нем молодоженов в дни свадебных путешествий.
— Выходит, вы изобретатель? Как это хорошо. — Она всегда испытывала почтение к творческим профессиям.
— Вы так думаете? А жена и коллеги, узнав о моем проекте, сказали: «Иди ты!» Но я-то сам уверен — это не бред! Проект вполне реален. Быть может, мой замок несколько дороговат, но как бы он украсил жизнь! Знаю, знаю, замахал он руками. — Скажете: рановато еще строить замки, когда обычного жилья не хватает Но ведь не отказываемся мы от картинных галерей, фонтанов, театров. В будущем таких воздушных дворцов, как мой, понастроят множество. Вот я и хочу, чтобы кусочек завтра увидели живущие нынче.
— Я вот что скажу вам, — заволновалась она. — Наберитесь терпения, мужества и непременно пробивайте свою идею. Она чудесна и возвышенна. Люди не так уж глупы, всегда найдется смелая голова и поддержит стоящую мысль.
Архитектор рассмеялся:
— Да я уже за шарады засел.
— Как? — не поверила Табачкова. Подбежала к столу, схватила один лист ватмана, другой, третий. Кроссворды, шарады, пентамино…
— А вот и вовсе детская игра, но гак увлекает, так увлекает, — горячо заговорил он. — Называется «корабли». Помните? Или совсем уж простая «крестики-нолики», а день пролетает быстрее, чем за пасьянсом.
— Неужели совсем опустили папки? — попятилась она.
— Вроде вы не такая, — усмехнулся архитектор. — Иначе не очутились бы здесь.
Она хотела было сказать, что попала сюда вовсе по другой причине, но только молча махнула рукой и вылетела из чертежной, Что же там дальше? гнала ее мысль. С размаху толкнулась в соседнюю дверь.
Вначале показалось, что здесь никого нет, но потом в углу, у окна, заметила на низенькой скамеечке старую женщину с лицом сморщенным и землисто бородавчатым, как картофельная кожура.
— Входи, входи, — закивала старушка. На полу у ее ног стоял эмалированный тазик, в котором крохотной серой мышкой ворочался шерстяной клубок.
— Не расспрашивай, сама объясню, — опередила ее старушка. — Деткам своим надоела, потому и ушла. А теперь вот усыхаю, точно виноградный усик, когда ему не за что уцепиться. Думаешь, что вижу? Кофту? И так и не так. Оно, конечно, лучше б внучке платьице сготовить, да сердце уже ни к чему не лежит. Кофта же так велика, что я могу в нее, как в пальто завернуться. Вот это, — она показала связанные полочки и спинку, — это мое детство и юность; пока вязала, вся там была. Это, — ткнула она спицей в один и другой рукав, — мое замужество и детки, когда их выращивала. — А здесь, кивнула на узкий, как петля, воротник, его осталось довязать совсем немного, — здесь моя старость.
— Ну, повздорили, так что же? Нешто звери они какие? Вернетесь, без памяти рады будут.
— Может быть, — старушка почесала спицей реденький пушок на голове. Да только засиделась я так, что ноги замлели.
Покачала она головой, низко поклонилась старушке и вышла. Очень не нравился ей и этот дом и его обитатели. Рядом со старушкой поселился и вовсе странный тип. Он сидел на подоконнике раздетый до пояса, упитанный, мосластый и рассматривал вытатуированные рисунки на своих руках, ногах, животе, груди. Увидев ее, тип приосанился и подмигнул:
— Хорош, а?
— Ничего на скажешь, — пробормотала она. — Картинная галерея, да и только.
Он визгливо хихикнул и хлопнул себя по животу:
— Сто пятьдесят экспонатов. А сто пятьдесят первый никто не отыщет. Вот он, — и вывернул веко левого глаза наизнанку. Там красовалась вытатуированная ромашка. — Интересуетесь, зачем? Душа вдруг заскулила, пищи попросила, а ее — тут он хлопнул себя по расписанной груди, — пищи-то нет. Пустота! Вот и решил поразвлечь родимую. Кто как умеет наполняется.
Ее брезгливо передернуло, она захлопнула дверь и поспешила вниз, к Майе. Нужно немедленно уводить отсюда Чубчика.
Застала обоих углубленными в чтение. Майя сидела на верхней ступеньке стремянки, под самым потолком, Чубчик примостился внизу. Оба читали, слегка шевеля губами, и даже не взглянули на нее.
— Как вы тут? — громко сказала она.
Но Майя и Чубчик будто оглохли, одним движением перевернули страницы, на нее и не посмотрели.
— Я устала, у меня болят ноги, мне хочется пить, — скороговоркой проговорила она, чтобы хоть как-то привлечь к себе внимание. — Пить… Хочу пить!
— Приподними голову, милая, — няня приложила к ее рту стакан с кисло-сладкой жидкостью. Она сделала два глотка и опять нырнула в снежную завесу, пройдя сквозь которую, вновь очутилась в том странном доме.
Шагнула к Чубчику и выбила книгу из его рук. Полезла на стремянку к Майе.
— А, это вы, — медленно, словно возвращаясь издалека, девушка спустилась вниз. — Что-нибудь выбрали?
— Нет, и ничего не хочу, — сердито сказала она. — Зачем вы здесь, такая молодая, такая милая? Уверена, это необычная библиотека, мне здесь не по себе.
Губы девушки дрогнули. Казалось, она вот-вот расплачется.
— Меня предали, — сказала она.
— Как?
— А вот так. Как предают природу, когда жгут траву или срубают дерево. Потому и зарылась в книги.
— Ясно. Пылкая любовь, разочарование, обман. Ах, девонька, чепуха все это. Еще всякое будет, только послушай, уйдем отсюда.
— А вы почитайте что-нибудь, ну хоть вот это. — Майя сняла с полки книгу в кожаном переплете.
— Не хочу!
Но Майя насильно вложила книгу ей в руки, и она невольно присела на стул — таким тяжелым оказался фолиант.
О чем она читала? И вообще, что с ней было, как только взяла книгу в руки? Здесь связь обрывалась. Пришла в себя от того, что кто-то упорно теребил ее за плечо. Подняла от книги глаза и увидела Майю.
— Как по-вашему, сколько времени вы читали? — девушка улыбалась, вид у нее был очень довольный.
— Минут пять, не больше, — неуверенно ответила она.
— Ровно сутки.
— Не может быть! — она вскочила — Чубчик! Где Чубчик?
— Тес, он читает, — Майя приложила палец к губам.
Чубчик сидел за стеллажами, лицо его было неузнаваемо отрешенным. Она подскочила к нему и схватила за руку:
— Бежим!
— Куда? Куда же вы? — заметалась Майя.
— И тебе надо бежать, немедленно!
Она сорвала задвижку, вытолкнула Чубчика на крыльцо. Мальчик еще не пришел в себя и послушно подчинился ей.
Лихорадочно пошарила глазами по талому снегу, смешанному с землей. Вот. Битая черепица. Бесстыдно задрала подол, насобирала с него черепков Обошла вокруг дома один раз, другой, потом прицелилась и бросила черепицу в окно. Она ходила и швыряла черепицу во все окна, а Чубчик послушно шел следом и повторял ее движения.
— Что вы делаете? Ах, что вы делаете! — металась выскочившая за ними Майя.
— Выходите, или я вас подожгу, забросаю черепками и известкой, открою, где вы прячетесь, и вас все равно найдут! — кричала она под звон бьющихся стекол. — Вам никогда не повезет, если будете отсиживаться в этой кротовой норе и не протянете руки к удаче! Пусть даже бьют по этим рукам!
Дом испуганно молчал. Но вот двери отворились, и его жильцы один за другим, как из осажденной крепости, стали выходить наружу. Впереди шла старушка со спицами, выставленными вперед, как рапиры. За ней следовал чертежник и все остальные. Шествие замыкал детина с татуировкой. Едва он последним сошел с крыльца, как к дому подкатили «жигули» и вышел верзила в зеркальных очках. Увидев его, она схватила за руку Чубчика и потянула за собой к мотоциклу. Стоп. Мотоцикл? Откуда он?
И все же отчетливо видит, как подбежала с Чубчиком к мотоциклу, но верзила схватил мальчишку за руку и потащил в машину.
Потом была погоня, она мчалась за «жигулями» по центру, но машина каким-то образом вскоре очутилась позади нее, и возле универмага ее мотоцикл был сбит.
Из всех виденных мною хобби твое — самое безжалостное. В каком, отчаянии, должно быть, замирают ветви можжевеловых деревьев, когда ты с пилкой приближаешься к ним. Рраз, рраз — и дерево ампутировано, зияет открытой раной. Ради чего? Чтобы праздно любоваться диковинным рисунком среза и вдыхать терпкий, очень стойкий можжевеловый аромат? Долго, с десяток лет длится умирание маленьких брусочков на твоем столе.
По кольцам на срезах ищу сорок пятый год — ученые говорят, что в ту минуту, когда на Хиросиму сбросили атомную бомбу, деревья всего мира отметили радиацию, изменив цвет колец. На твоих срезах все круги одинаковы, деревья послевоенные. Быть может, мои ровесники.
Не броди по лесу с пилой. Чего доброго, он зарегистрирует в своей родословной и этот факт.
Какой странный ты написал пейзаж. Резко-синяя гладь моря, пальмы, кипарисы сменяются выжженной солнцем равниной с хаотичными нагромождениями скал на горизонте. Пышность Южнобережья и первозданность восточного Крыма, пушкинская «очей отрада» и волошинская суровая Киммерия.
Пейзаж притягивает и пугает. Если долго смотреть на него, кажется, будто там, среди пальм и кипарисов, маячит мой силуэт, а справа, в острых обломках скал, проглядывает неправильный профиль Ее. Что это?
Она долго пыталась вспомнить, когда же был Новый год? Вроде бы до происшествия с «жигулями». Но ведь тот большой снегопад шел как раз в праздник, а до этого не было ни мороза, ни снега. Неужто все пригрезилось?..
Новый год совпадал с ее днем рождения. И было хорошо от мысли, что ее незнакомцы, поднимая бокалы в честь праздника, сами того не ведая, отметят и ее торжество.
От Сашеньки давно не было вестей. Позвонил бы хоть, поинтересовался, как сыновья, внук. Может, заболел? Или не хочет выходить из своего нового молодого круга, где меньше печалей и потерь?
Как всегда, перед праздником оказалось много забот. Она села на мотоцикл.
Снежные звезды плавно опускались на деревья, дома, тротуары, сверкали на стеклах окон, крышах автомобилей, впархивали в открытые форточки. В этот южный город они прилетали не часто, поэтому им были рады. Их ловили в ладони, пробовали на язык.
На одной из главных улиц заметила в праздничной толпе красную «буратинку» с большим помпоном. Затормозила. Привыкла тормозить на красный свет. Нырнула в толпу и за руку вытащила из ее водоворота девочку лет шести. Девочка плакала. Крупные капли скатывались с ресниц на розовые от мороза щеки. Оказалось, у нее пропал кот. Камышовый, разновидность рыси. Огромный, теплый, коричневый. Самый красивый, самый умный, самый ласковый. Ни у кого в городе не было такого. Еще утром она угощала его свежей рыбой и журила за то, что разбил цветочную вазу. А пришла из детсада и увидела тюфячок Камыша пуст.
Сотни каблуков вдавливали снежные звезды в асфальт, но ей казалось, что если она будет внимательна, то разгадает на их искореженной поверхности следы толстых сильных лап.
Девочкино горе было так знакомо и близко, что она еле сдержала улыбку.
— От меня тоже сбежал кот, его звали Профессор, — сказала она. — Но ты не плачь. Твой должен вернуться. Он наверняка вернется, это лишь под конец жизни все уходит. А сейчас едем со мной.
Мотоциклистка в бордовом шлеме, видимо, спутала все ее планы, но потом девочка сообразила, что с ней можно быстрее отыскать беглеца, села впереди нее, уцепилась за руль, и они помчались так, как если бы их подхватило само время. Замелькали в витринах пластмассовые елки, разукрашенные цветными шарами, понеслись мимо продавщицы мороженого в белых халатах, осталась позади веселая кутерьма толпы с бутылками шампанского, матовым свечением лимонов а сетках, круглыми коробками тортов.
— Не нужно так быстро, — сказала девочка, — а то влетим в Новый год без Камыша.
Она сбавила скорость и в свою очередь попросила, чтобы девочка сидела спокойней, потому что едут они не на пони из детского парка.
— Впервые вижу девушку-мотоциклистку, — сказала девочка.
— Кого? — переспросила она и чуть было не врезалась в идущий впереди троллейбус.
— Девушку-мотоциклистку.
Табачкова остановилась.
— Впервые вижу девушку-мотоциклистку, — в третий раз повторила девочка.
— Ты хотела сказать бабушку-мотоциклистку, но постеснялась, не захотела обидеть меня? Глупышка, я уже привыкла. Представь, и в таком возрасте нет ничего страшного, если сама не будешь думать о нем плохо.
— Что ты! — девочка рассмеялась. — Какая же ты бабушка? Ты — девушка!
— Зачем так шутить? — Она нахмурилась и тронула мотоцикл с места. Впрочем, дети всегда путают годы.
— Нет, у меня есть бабушка, я знаю, какими бывают бабушки, — упрямо возразила малышка. — Зачем ты называешь себя бабушкой, когда ты девушка? Загляни в витрину и увидишь.
Она мельком взглянула направо и улыбнулась — витрина и впрямь отражала стройную девушку за рулем мотоцикла.
— Это все снег! — весело прокричала она. — Это он, проказник, заштукатурил мои морщины. А морозец помог ему, — разукрасил щеки.
Девочка недоверчиво посмотрела на нее.
Они проехали центр с его многолюдьем, когда маленькая пассажирка вдруг беспокойно заерзала:
— Стой!
— Надо спешить, приближается праздник! — крикнула мотоциклистка.
— Нет-нет, остановись!
— Ты здесь живешь?
— Там… Снегурочка! — девочка смотрела куда-то назад и вверх.
Развернула мотоцикл. Остановилась. На балконе третьего этажа вырисовывалась фигура женщины, припорошенной снегом, Женщина стояла и что-то кричала.
— Захлопнула дверь и не может войти, — расслышала девочка.
— Надо же. Посиди, я сейчас, — сказала Табачкова и пошла к телефонной будке, напротив которой остановилась. Приложила к уху трубку и задумалась. А куда, собственно, звонить! Набрала «01», но ей ответили, что пожарная такими делами не занимается. По «03» спросили: «Живая? Не замерзла?» «Нет еще», — успокоила она. «Так что же вы хотите?» — услышала в ответ. «09» объяснил, что нет такой службы, которая снимала бы с балконов растяп — вдруг завтра им вздумается кукарекать на крыше.
Нечастые прохожие на этой улице замедляли шаги, но, узнав, в чем дело, весело хмыкали и спешили к новогодним столам.
Женщина на балконе и впрямь выглядела комично, и эта комичность беспокоила. Смех смехом, а человек может если не замерзнуть, то простудиться и заболеть. Сломала бы она, поскользнувшись, руку или ногу, ей давно бы уже оказали помощь. А за такой вот кажущейся веселостью положения не сразу разглядишь опасность.
— У меня есть перочинный нож, — сказала девочка, смышлено оценив обстановку. Достала из коробки длинные серебристые нити. — Привяжем его, чтобы не затерялся в снегу, если упадет мимо. — И отметила; — Она в халате и тапочках на босу ногу.
Они связали несколько нитей в одну, прикрепили к ней нож и забросили на балкон. Женщина подхватила ножик, стала ковырять им в замочной скважине, но бесполезно — замок не поддавался.
— Нужно позвонить соседям, — опять смекнула девочка. Решение было таким простым и правильным, что она чмокнула ребенка в щеку. Надо же, в своей гордыне вообразила, что никто, кроме нее, не поможет человеку, попавшему в беду.
Вскоре на балкон посыпались связки ключей, один из которых оказался подходящим — из множества ключей всегда найдется нужный. «Снегурочка» махнула им рукой, стряхнула с халата снег и скрылась в дверях балкона.
— Темно, — сказала девочка. — Теперь мы уже ни за что не найдем Камыша.
— Наверное. Но согласись, мы не потратили время зря.
— Да, — кивнула девочка.
— Где твой дом?
Девочка назвала улицу, и минут через десять они были у ее дома.
— Не волнуйся, я скажу, что ты ездила со мной.
Едва ступили в коридор, как под ноги им выкатилось что-то мягкое и большое.
— Он пришел! — вскрикнула девочка. — Твой тоже вернется, ты не грусти!
— Нет, — мужественно призналась она. — Мой уже не придет.
Нужно было спешить. Подруги, наверное, уже приехали и волнуются, куда она запропастилась. Что ж, навестит своих знакомцев завтра, а сейчас домой. Домой!
Какое, однако, перед праздником сумасшедшее движение. Хотя бы добраться без происшествий.
Вот наконец и двор.
В подъезде встретила соседку, живущую этажом выше, над ее квартирой. Соседка шла и тихонько напевала песню, услышав которую, она остановилась как вкопанная.
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!» — пела молодая женщина.
— Катюша, что это вы поете? Что за песня?
Спросила так взволнованно, что женщина смутилась.
— Да не песня это вовсе, а так, моя колыбельная. Для сынишки придумала.
— Твоя? — выдохнула она. — Так это ты пела, совсем рядышком?!
— Что с вами! — Катюша испуганно посмотрела на нее.
— Нет-нет, ничего. А ты куда? И где твой сынишка? Новый год где встречаешь?
— Какой там Новый год! — отмахнулась Катюша. — Бегу в аптеку за горчичниками. Василек опять простудился.
— Что же ты его самого оставила?
— Ничего, поплачет и успокоится.
— Иди-ка домой, а я съезжу.
— Зачем же, я сама.
— Иди-иди.
Она снова выкатила мотоцикл из подъезда и помчалась в аптеку.
Удивление и смутная вина овладели ею. Подумать только, по всему городу ищет этот голосок, такой жалобный, грустный, одинокий, а он живет над ее квартирой…
Ты распластал меня на холсте, и волосы мои превратились в травы, руки в деревья. Ты расчленил, разъял меня на части, и где-то среди банок гуаши, акварелей, эскизов, кисточек, тюбиков масляной краски затерялось главное моя свеча.
Ты любишь мои руки, глаза, губы, но так странно, что даже ночью, когда и светлячок выглядит лампой, тебе не видно моей свечи. А она мерцает сквозь сорочку, одеяло, пытаясь высветить всего тебя. Ты же, прикасаясь ко мне, ворчишь: «Какие холодные пальцы-лягушата! И когда согреешься?»
С минуты на минуту должны были прийти подруги. Но она так устала, что решила прилечь и немного отдохнуть. Лишь коснулась головой диванной подушки, как ее подхватила, понесла метель.
За ней мчался отряд мотоциклистов, шестнадцатилетних мальчишек. Впереди — Чубчик. Они пролетели через весь город и остановились у дома на Московском шоссе.
— Вот здесь, — сказала она.
Из дому вышла Феодосия с трехпалым псом.
— Ай, хороши ребята! — улыбнулась бабка, осмотрев мотоциклетный отряд. — От таких ни один браконьер-разбойник не уйдет.
Феодосия трижды свистнула, и хромой пес превратился в златогривого коня, а на плечах ее запестрел плащ в алых маках.
— За мной, в Большой каньон! — гаркнула бабка, и отряд помчался за скакуном.
А она поехала домой, где ее ждали подруги. И от того, что дома у нее кто-то был, сердце ее согревалось.
По пути заглянула в окно Орфея. Нарядный, в белой гипюровой сорочке, он сидел за пианино, а с дивана на него влюбленно смотрели ребятишки и жена. Музыка и покой поселились в этой семье, и она радостная поехала дальше. Нужно было навестить Лимонникова. Отыскала его с трудом. Он жил теперь в другом доме, подарив одну комнату Ларе с ребенком. Лицо Лимонникова было чистым и розовым, а рост увеличен на двадцать сантиметров.
Домой, скорей, пока не пробило двенадцать. Они вышли встречать ее. Но почему смотрят такими глазами? И зачем пришел Сашенька?
— Что-нибудь случилось? — екнуло сердце. — С Мишуком? Валериком?
— Вот уж и испугалась. Все в порядке, — подхватила ее под руку Смурая. — С этим мотоциклом и забыла о своем юбилее.
— Нет, правда? — не поверила она, все еще чувствуя противное еканье в груди.
— Невера, — улыбнулся Сашенька. — Поздравляю. — И протянул ей букетик фиалок.
Они вошли в подъезд.
— А тебе идет этот наряд, — усмехнулся он, осматривая ее спортивный костюм, шлем, и неожиданно осекся. Лицо его побледнело.
— Что с тобой? — всполошилась она.
— Ты?.. Это ты? — с трудом проговорил он.
Она непонимающе оглянулась на подруг, и увидела, что они тоже изменились в лице.
— Аня, — пролепетала Смурая. — Иди и загляни в зеркало.
Пожав плечами, она поднялась к себе, подошла к овальному зеркалу. Рассмеялась.
— Ну его, оно сегодня шутит веселее, чем всегда. — Подошла к другому, прямоугольному. — Я же говорила этой девчонке, меня здорово разукрасил морозец. И впрямь девушка.
Сняла шлем, стряхнула снег с бровей, щек. Опять посмотрела в зеркало, и глаза ее округлились; оттуда глядела двадцатилетняя Аннушка Зорина. — Что за бес…
Зазвонил телефон. Она сняла трубку.
— С Новым годом, — сказал голос Аленушкина.
— С Новым годом, — ответила она.
— Что новенького?
— Много кое-чего, — сказала со значением.
— Голос у вас сегодня какой-то звонкий, молодой.
— И голос? — пробормотала она, и ее стал разбирать смех. — Это все потому, что мне сегодня шестьдесят.
— Ну? Поздравляю, голубушка. От всей души!
Поймала взгляд Сашеньки: давно не видела этот его взгляд — испуганный, влюбленный, ревнивый. И поспешила повесить трубку.
Все трое продолжали смотреть на нее. Тогда, не понимая, что же все-таки происходит, она собралась с духом и, отгоняя туманящие голову мысли, сказала, как можно равнодушней:
— Зеркала врут. И мое лицо тоже. Рассудите, как я могла оставить вас в своем возрасте, а сама перескочить назад, в другой? Это было бы предательством. Просто сегодня долго дышала свежим воздухом. — И увидела, как Черноморец стала медленно оседать в обмороке. Едва успели подхватить ее, отвели на диван, потерли виски ватой, смоченной в уксусе.
— А где Роща? — обернулась она к Сашеньке. — Почему ты без нее?
Он замялся.
Она посмотрела на него долгим взглядом и сказала:
— Поехали.
— Куда же ты? — бросилась к ней Смурая и расплакалась, недоверчиво касаясь ее щеки, узнавая и любя в ней свою молодость.
Она обняла подругу:
— Мы скоро вернемся. Привезем Рощу.
Нахлобучила шлем и дала Сашеньке знак следовать за ней.
Опять снежные звезды леденили ее лицо. Она летела на мотоцикле и думала — вот сейчас увидит Рощу и скажет:
— Ты Сашеньку не бросай. Завлекла, так теперь не бросай. Плохо ему будет самому. Он не вредный. Скучным бывает, нудным, капризным. Но ты, пожалуйста, терпи, раз уж связалась с ним. Не слушай подруг, не сбивай себя бабьими сплетнями. Помни: сплошных праздников не бывает. Только с тем и будешь счастлива, кто без тебя не может.
Они мчались по уже новогоднему городу — белому, чистому и светлому от снега. И чем быстрее летел мотоцикл, тем крепче обнимал ее Сашенька. Она знала, что это не ее обнимает он, а Аннушку Зорину, или может, Рощу, и улыбалась сомкнутыми губами. Было ей непривычно хорошо от этих объятий и от того состояния души, которое в последнее время все чаще и чаще приходило к ней.
Вот наконец встретились.
— Здравствуй, Роще! Едем ко мне домой, расскажу тебе все по порядку. Вот он, мой дом. На стене у счетчика висит ключ. Возьми его и спустись вниз. Мотоцикл обычно стоит в подвале. Вот ключ. Ну же, ну! Волнуешься, потому и не лезет в скважину. Спокойней и смелей! Удивляешься, как это я выволакивала его каждый раз по ступенькам вверх? Ничего удивительного карабкаться вверх хоть и тяжело, но приятней, чем ползти вниз. Не пугайся, он вначале всегда так дерзко рычит, а потом укрощается. Слышишь, в каком нетерпении дрожит его теплое бордовое тело? Держись за мои плечи. Поехали! Нас ждут!
Полночь. Улицы пустынны, можно развить скорость и тогда опять почувствуешь ЭТО. Сейчас, еще немного, еще чуть-чуть. Хоть раз в жизни ЭТО надо испытать каждому: когда не поймешь — тебе ли шестьдесят или мне тридцать, тебе ли двадцать или мне восемьдесят и кто ты — Роща или Табачкова, а может, еще кто-то третий, четвертый: Завьялов, Лимонников, девочка с котом, бабка Феодосия, Черноморец, Смурая, Катюша. Ты прекрасна и уродлива, свежа и морщиниста, сильна и беспомощна. Тебя любят и покидают, жалеют и ненавидят. «Будь со мной навсегда» — шепчут тебе и тут же предательски отворачиваются, Кричат «Не уходи!» и выталкивают из памяти вон. И тебе нужно все это перестрадать, во все вжиться, ко всему притерпеться и выдержать. И однажды поймешь: ни дружба, ни любовь, ни удача не проходят, не исчезают, как это тебе казалось раньше. Все с тобой, навсегда, если хоть раз пережил ЭТО: когда у тебя множество глаз и рук, характеров и судеб, имен и лиц, а сердце одно — обыкновенное, маленькое, жалкое, отчаянно бьющееся птахой, готовое вот-вот разорваться. Но может, вовсе и не нужно никуда ехать, чтобы узнать все это, потому что он всегда рядом, зовет и грустит, поет и плачет, тот голосок:
«Чистого неба, дальних дорог, зеленого луга, быстрых ног!»
Весной, когда над городом кружил тополиный пух, на проспекте Кирова открылась выставка местных художников.
Среди портретов виноградарей и строителей, ласковых марин и строгих горных пейзажей висела работа Симферопольского художника Александра Табачкова под названием «Амазонка». Картина была написана в охристо-багряных тонах и притягивала фантастичностью сюжета: над крышами пустынного, еще не пробудившегося ото сна города парил силуэт женщины-мотоциклистки. В первых лучах рассветного солнца ее шлем пылал алым цветком, а мотоцикл отбрасывал на улицы города причудливую тень в виде летящего тонконогого коня.
Кто-то открыл, что в трех шагах от картины силуэт мотоциклистки неуловимо истончается, становится изящней, из-под шлема выбивается прядь густых волос, и уже на мотоцикле не женщина в летах, а юная, полная сил девушка. Фигура ее напряженно слита с машиной, которая, кажется, вот-вот слетит с полотна и ворвется в зал.
У картины вмиг собралась толпа. Всем хотелось поймать эту двойственность изображения. Многие стали узнавать в женщине ту, о которой последнее время рассказывали легенды.
Редко когда на выставках подобного рода говорили так много не столько о достоинствах кисти художника, сколько о том, кого она запечатлела.
— Эта женщина попала в аварию и теперь в больнице, — уверяли одни.
— Ерунда, — кипятились другие.
— Ее уже давно нет. А может, никогда и не было, — утверждали третьи.
Но ходил по залу высокий седой человек в берете, прислушивался к разговорам и сердито возражал:
— Не верьте глупым россказням! Она каждый вечер проносится через весь город на своем мотоцикле. Вы разве не слышите?