Профессор Косовский сидел, запершись в своем кабинете, и перечитывал два эпикриза. Первый констатировал смерть некоего Бородулина Ивана Игнатьевича, тридцати пяти лет, умершего вследствие черепно-мозговой травмы. Это был несчастный и трагикомичный случай. Жена Бородулина попросила его достать с антресолей вязальный аппарат. Ножка табуретки, на которую влез Бородулин, надломилась, и он упал. Высота мизерная, и все бы ничего, если бы аппарат не свалился на него и не проломил левую височную кость.

Второй эпикриз извещал о гибели Некторова Виталия Алексеевича, двадцати восьми лет, сбитого машиной. Пролом грудной клетки, тяжелое ранение тазовых органов.

Оба пострадавших были одновременно доставлены в реанимационное отделение и скончались в один и тот же час с интервалом в одну минуту. Все попытки спасти того и другого оказались тщетны. Но аппараты искусственного кровообращения не отключали и после того, как раненые умерли. Косовский, однако, не заметил этого. Нелепая гибель любимого ученика потрясла его, и когда Петельков шепнул ему на ухо; «Михаил Петрович, может, попробуем?» он взглянул на него, как на сумасшедшего. Петельков выдержал взгляд.

— Последняя надежда, — сказал он. — Биологические индивидуальности одинаковы.

Косовский оцепенел. Он еще не успел принять решения, как что-то уже сработало в нем, и он машинально спросил:

— Изоантигенная карта готова?

— Конечно.

— Группа крови?

— Вторая.

— У того и другого?

— Разумеется.

— Резус?

— Положительный.

— Лейкоцитарные антигены?

— А1, 2, 7, 15.

— Все совпало? — не поверил он. И лишь тогда понял — это единственный шанс. Коротко приказал: — На стол!

Через минуту все были готовы к сложнейшей, уникальнейшей в своем роде операции.

И вот седьмой день его кабинет осаждают репортеры из Киева и Москвы. А он решительно избегает всяких интервью и не перестает удивляться иронии судьбы, сделавшей именно Некторова пациентом нейрохирургического отделения.

Опять настойчивый стук в дверь:

— Доктор, откройте! Минутное интервью — всего два вопроса! Согласен выслушать и за порогом. Вопрос первый: о чем вы думали, приступая к операции? Вопрос второй: каково будущее пациента?

Этот журналист наверняка считает себя оригинальным, в то время как все только об этом и спрашивают. Ну о чем думаешь, когда от тебя зависит человеческая жизнь? А тут еще жизнь дорогого тебе человека. В такой ситуации не до размышлений. Тут превращаешься в комок нервов, сосредотачиваешь всю свою энергию на одном — спасти! Позже от этих бесконечно растянутых, напряженнейших часов остаются лишь смутные воспоминания о тревоге, тоске перед возможной потерей, о заливающем глаза поте со лба и полуавтоматических командах: «Салфетка! Зажим! Скальпель!» Мысль легче передать в словах, а чувству в оболочке слов всегда тесновато. Но как объяснишь это корреспондентам? Они наверняка считают, что у тебя эмоции атрофированы. Второй же вопрос требует целой монографии, а сейчас не до этого.

Косовский встал, спрятал бумаги в сейф и быстрым шагом вышел из кабинета, не дав опомниться отскочившим от двери журналистам. По его лицу они поняли, что интервью опять не состоится, и с досадой убрались восвояси. Но один, самый дотошный, в зеленом батнике, с портативным магнитофоном, пустился следом.

— Всего одно слово: Павлов или Сеченов были бы в восторге от всего этого?

— Не знаю, спросите у них сами, — грубо отмахнулся он и зашагал в палату, размышляя на ходу, скоро ли оперированный выйдет из состояния коматоза. И выйдет ли?

Распахнул дверь и усомнился — туда ли попал? Больной смотрел на него осмысленным взглядом. Лежал и улыбался. Рядом налаживала капельницу постовая сестра.

— Чудесно, — пробормотал Косовский. — Улыбайтесь двадцать три раза на день и скоро будете танцевать. Глюкозу с инсулином вводили? — спросил он сестру.

— Да, — кивнула она. Поправила на капельнице бутылочку с плазмой и вопросительно взглянула на Косовского. Взгляд ее был чуть растерян. Вероятно, больной чем-то взволновал ее.

— Давление?

— Сто двадцать на восемьдесят.

— Отлично. — Он моргнул ей, и она понимающе вышла. Придвинул к кровати стул, сел. — Итак, как вас зовут?

Больной удивленно поднял брови.

— Чем заслужил столь официальный тон, Михаил Петрович? К чему этот вопрос? Есть угроза амнезии? Наверное, меня здорово зацепило? — спросил он, прислушиваясь к своему голосу, хриплому и какому-то вялому. Прокашлялся. — Что со мной?

Память воспроизвела эпизод, когда он, возвращаясь из магазина, позвонил по автомату Верочке Ватагиной, и та скорбно поинтересовалась, правда это или сплетя, что он расстается со своей холостяцкой свободой.

— Правда, — нарочито трагически ответил он, удивившись однако быстрым ногам молвы.

— Поросенок, — процедила Верочка. — Не ожидала от тебя. Впрочем, лишнее доказательство вашей мужской несамостоятельности — ни шагу без няньки. — И частые гудки.

Вероятно, в эту минуту Верочка усомнилась в соответствии его телесной формы душевным качествам. Ничего, ей встряски полезны — напишет цикл хороших стихов. Да, именно об этом думал он, переходя дорогу, когда уронил на мостовую сигареты. Тут-то и выскочил из-за угла «рафик». Едва успел инстинктивно выставить ладони, как его швырнуло на землю. Все. Больше ничего не помнил.

— Кто ты? Где работаешь? Живешь? Кто твои родители? — перешел Косовский на «ты».

— Что за допрос, ясное море! — больной повернулся не бок, придерживая иглу в вене левой руки. Закружилась голова. К горлу подступила тошнота.

— Ого! — вырвалось у Косовского. — Мы не забыли свои изящные ругательства?

— Так жив я или нет? Вроде жив. — Он ощупал себя. — Михаил Петрович, руки-ноги целы, а вы не радуетесь, задаете странные вопросы — И попытался сесть.

— Ради бога, лежи! — испуганно придержал его Косовский.

— Надеюсь, это не тот свет?

— Этот, этот, но радоваться рановато.

— Что у меня? Сотрясение? — он ощупал забинтованную голову. — Черепок не снесло? — и снова хотел сесть, но профессор грубовато притянул его к подушке.

— Что-нибудь серьезное? — всполошился он.

— Да, — кивнул Косовский.

— Что именно?

— Пришлось делать трепанацию. Эпидуральная гематома, — сказал он первое, что пришло на ум. — И для большей убедительности уточнил; — В левой височно-теменной области.

— Вот как? Значит, сапожник не без сапог, — хмыкнул больной. — С ангиограммой ознакомите?

— Расслабься, — попросил профессор. — Ляг поудобней и сними зажимы. Проверим рефлексы.

— Парезов нет, все в порядке, — больной стал сгибать и разгибать колени, голеностопные суставы. — И угораздило меня. Столько дел, а я… Кстати, как гам обезьянки? Клеопатра здорова?

— Можешь не болтать? — Косовский укрыл его одеялом и зашагал по палате. Нервы профессора явно сдавали, и больной заметил это.

— Скажите, наконец, что со мной?

Косовский подошел к нему, положил ладонь на лоб. Стараясь быть спокойным, повторил:

— Расслабься. Вот так. Еще. Хорошо. А теперь выясним, что тебя беспокоит.

— Я, кажется, охрип. Голос совсем чужой. Однако о каких пустяках мы говорим! Меня спасли, я жив-здоров и безмерно благодарен родной медицине. Кстати, кто оперировал? Вы или Петельков? Вдвоем? Чудесно. Может, теперь я стану гениальным, как тот средневековый монах, которого трахнули палкой по башке и пробудили в нем необыкновенные способности?

— Еще! Какие еще изменения?

— Ноет низ живота справа. Похоже на хронический аппендикс, если бы его не вырезали у меня три года назад. И голове раскалывается. Одним словом, не в своей тарелке. Но вы до сих пор не посвятили меня в детали операции. Какой был наркоз?

— Электро, разумеется. — Косовский вздохнул. Нет капризней больных, чем медики. А здесь случай и того хуже.

Оперированный опять пощупал бинт на лбу. Взгляд его задержался на руках. Он поднес их близко к глазам и фыркнул:

— Чертовщина какая-то. Они же не мои! Профессор, это не мои руки! Это руки фотографа! Да-да, пальцы желтые от проявителя. Или их зачем-то смазали йодом? Нет, у меня были истинно хирургические, тонкие пальцы!

— Еще что? — длинный нос Косовского покрылся каплями пота.

— Видеть хуже стал. Может, от головной боли? Но что с моими рунами? — в голосе больного прозвучал испуг. — Честное слово, они были у меня моложе!

— Ты устал, успокойся. Выпей вот это, — Косовский взял с тумбочки стакан с какой-то мутной жидкостью и чуть не силой влил в рот больному. Тот выпил и сразу уснул.

В палату заглянула сестричка с любопытными глазами.

— Там опять жена пришла, умоляет пустить.

— Что? — Косовский грозно надвинулся на нее. — Сказано — _никого! Ни одного человека!_ Кстати, чья жена?

— Бородулина, конечно. Ой, Михаил Петрович, и что это теперь будет? всплеснула она пухлыми ручками.

Он открыл глаза. Было тихо и темно. Где он? Вспомнился разговор с профессором. Что-то его тогда встревожило. Кажется, руки. Чепуха какая-то.

Капельница была снята. Он приподнялся на локтях и осмотрелся. Как только глаза привыкли к темноте, разглядел, что соседняя койка постовой сестры пуста. Знакомая ситуация — небось точит лясы с дежурной. Сколько им ни приказывают не отходить от оперированных, все без толку. Вероятно, сидит, обсуждает, какие туфли лучше носить — на платформе или обычном каблуке, а тут хоть помирай, так пить хочется.

Он пошарил рукой по тумбочке, нашел чашку с каким-то соком, но, сделав глоток, раздумал пить. Вдруг опять что-нибудь оглушающее? Выпьет и снова провалится в сон. А надо выяснить… Обязательно. Что? Что выяснить?

Цепляясь за спинку кровати, встал, нащупал на стене выключатель и зажег свет. Зачем ему это? Мысли в разброде, голова идет кругом. И ведь знает, что еще рано разгуливать, но позарез нужно выяснить… Руки! Вот что. Поднес их к глазам и долго рассматривал. Может, затронут зрительный центр и отсюда искажение реальности? Во всем туловище свинцовая тяжесть, и будто стал ближе к земле, уменьшился в росте. Однако ни кровать, ни тумбочка не изменили очертаний. Почему?

На миг мелькнуло смутное подозрение, но он тут же прогнал его прочь уж очень оно было невероятным. Стал разглядывать ноги. Они тоже показались не своими. Вместо загорелых спортивных ног увидел чужие, с утолщенными суставами, покрытые курчавыми волосками. Надо бы запомнить все и подробно доложить профессору. Раздвоение личности? Не похоже.

Задрал больничную рубаху с тесемками на груди и убедился, что все тело воспринимает как чужое. Вновь тяжело заворочалось подозрение, которое он инстинктивно загонял поглубже, внутрь. Неудержимо потянуло к черному стеклу окне. Подошел, заглянул в него и отпрянул — оттуда а упор смотрел незнакомый мужчина, почему-то, как и он, с перевязанной головой.

Тогда, как был босиком, в трусах и рубашке, вышел из палаты и прошлепал по коридору. Свет из сестринской освещал часть коридора и трюмо. Он подошел к зеркалу, осторожно прикоснулся к его прохладной поверхности. Человек в трюмо проделал то же. Потрогал перевязанную голову, и человек в точности повторил его движение. Незнакомец был чуть ниже среднего роста, лет под сорок, с узкими щелками глаз на детски пухлом лице.

— Очень, очень интересно, — прошептал он, рванул с головы повязку и без чувств рухнул на пол.

Утром ночная няня, охая, докладывала на пятиминутке о том, что случилось ночью. Часам к трем она вымыла полы и легла в коридоре на пустой кровати. Дежурная и постовая в это время кипятили в сестринской шприцы. Едва няня прикорнула, как услыхала, что кто-то из больных вышел в коридор. Она приподнялась и обомлела — это был тот, «тяжелый».

Профессор, слушая ее рапорт, раскачивался из стороны в сторону, как от зубной боли. Потом молча встал и ушел в свой кабинет.

Больной не приходил в сознание два дня. К его палате прикрепили другую, более добросовестную сестру, и о каждом его движении она докладывала врачам.

К середине третьего дня он очнулся. Увидел у кровати хрупкую большеглазую девушку в высокой накрахмаленной шапочке с красным крестом и подмигнул. Девушка не ответила ни улыбкой, ни смущением, а почему-то вскочила со стула и уставилась на него с испуганной готовностью. Должно быть, здорово изменился, подумал он. Обычно женщины по-иному реагировали на его заигрывания.

— Как вас зовут? — спросил с легкой досадой.

— Лена Октябрева, — по-школярски быстро ответила она.

— Какой глупый и совершенно фантастический сон приснился мне, — сказал потягиваясь.

— Какой же? — пролепетала сестричка, нервно поправляя шапочку.

— А вы любите фантастику?

Она молча кивнула и покраснела.

— Неправда, обожаете стихи и любовные романы. Ну да неважно. Так вот, сон мой хоть и фантастический, но не совсем. Мы с профессором Косовским как раз работаем над этой проблемой… Потом расскажу о ней подробней. Приснилось, будто влез я в шкуру другого человека. Да-да, в самом прямом смысле. Знали бы, как это жутко. И такой явственный сон, бррр. Как бы после него не отказаться от своих экспериментов. Будто подхожу к зеркалу, гляжусь в него, а там вовсе не я, синеглазый и прекрасный, а какое-то чучело. Глазки маленькие, заплывшие, сам толстячок, а уверяет, будто он это я. Вот что значит заработаться. Последнее время я дневал и ночевал в лаборатории. Есть у меня обезьянка… Но об этом после. И вот снится, вроде снял рубашку, смотрю, а у меня вся грудь покрыта поросячьими шерстинками. И пальцы — слышите! — пальцы, как у фотографа от химикатов, когда не пользуются пинцетом. Вот эти мои пальцы. Да так ясно… — Он замолчал и побледнел. — Вот! Опять не мои! Надо бы сказать профессору. Он рванулся с кровати, но девушка неожиданно сильно придержала его.

— Лежите, прошу вас! Я все объясню, — горячо заговорила она. — Только лягте. Об этом пока нельзя, но лучше я, чем кто-нибудь. Никто не знает, что я — соседка Ивана Игнатьевича. Того самого, Бородулина. Нет, лучше с самого начала. Только лягте, умоляю!

Он опустился на подушку и жадно повернул к ней лицо. В глазах его она прочла безумную догадку и, всхлипнув, подтвердила:

— Да-да, это так.

— Но ведь не может быть! — он рванул на себе рубаху, тупо уставился на грудь, заросшую курчавыми волосами.

— Не надо, — девушка укрыла его одеялом до подбородка. Он не сопротивлялся, лежал молча, вздрагивая.

— Напрасно переживаете. То есть, я другое хотела сказать, — сбивчиво начала Октябрева. — То, что с вами случилось, не укладывается в голове, и я, право, не знаю, как вы перенесете все это. Но вам все равно повезло. Вы уже было скончались и вот живы. Не перебивайте! Да-да, ваша личность жива! А разве было бы лучше, если б проснулись, скажем, совсем без рук и без ног? Да вам, может, повезло так, как никому, кто попадал под машину! Учтите, Иван Игнатьевич был по-своему обаятелен. Но когда вы вот так, как сейчас, смотрите на меня, я не узнаю его, он подурнел. У него был совсем другой взгляд. — Она перевела дыхание. — Простите, я так сумбурно все изложила. — И оглянулась на дверь. — Только, пожалуйста, не выдавайте меня, а то не зачтут практику. Мне очень, очень жаль Ивана Игнатьевича он был прекрасным человеком. Когда я училась в десятом классе, он сфотографировал меня на велосипеде, и это фото заняло первое место на республиканской выставке. И вообще я обязана ему жизнью. — Она заплакала, но вскоре успокоилась и рассказала, как однажды зимой, еще девчонкой, каталась на коньках по замерзшему ставку, вдруг лед надломился, и она стала тонуть. А тут, на счастье, Иван Игнатьевич проходил и бросился к полынье. Спас.

Не знаю о ваших нравственных достоинствах, — закончила она, — но Иван Игнатьевич был редкой доброты человеком. Вы должны быть благодарны ему. И любить его.

— Его? Любить? — пробормотал вконец подавленный больной.

Девушка сидела, шмыгала носом и гладила его по руке, не отдавая себе отчета в том, кого же она все-таки успокаивает, Бородулина или Некторова. Он бездумно смотрел на нее и молчал. Наконец, голосом Бородулина проговорил:

— Оставьте меня в покое.

— Нет, — возразила она. — Не имею права.

— Вы злая, ужасная. Никогда еще не встречал такой интриганки, — вдруг спокойно сказал он. — Насмотрелись дурных фильмов и разыграли передо мною фарс. Позовите профессора.

— Меня же из училища исключат, — ахнула девушка.

— А мне плевать! Профессора! Сюда! — вскрикнул он.