Твой образ (сборник)

Ягупова Светлана Владимировна

В горелом лесу

 

 

Был поздний вечер, мои уже улеглись. Я сидел на кухне, в круге настольной лампы, и просматривал методичку новой экскурсии по городу. Вой ветра, бьющегося о высотные дома, отвлекал, мысли то и дело возвращались к событию в «Горном», где я провел отпуск. Не было у меня весомых доказательств реальности случившегося, и я находился в положении богача без гроша в кармане. К сожалению, мы привыкли верить лишь тому, что можно пощупать или положить на язык. Мой сосед, слетавший по турпутевке в Индию, в более выигрышном положении, чем я: одни наклейки на чемодане впечатляют сильнее, чем пространные рассуждения о чем-то невещественном, подобном солнечному пятну на стене.

Я отложил методичку, вырвал из тетради двойной лист в клетку и начал составлять длинный список, не имеющий никакого отношения к завтрашней экскурсии. Одно за другим писал я имена тех, кто еще недавно ходил со мной по земле. Первыми в списке оказались:

Саша Осокина, однокурсница, 20 лет. Разбилась на мотоцикле.

Андрей Демьянов, друг, 37 лет. Перитонит.

Тетя Даша, сестра отца, 55 лет. Инсульт.

И так далее. Всего двадцать три человека.

Перечитал написанное, и на ум пришла программка с действующими лицами и исполнителями. В моем списке обе функции совмещались: каждый некогда был исполнителем собственной драмы.

В детстве нечто подобное я царапал на клочке бумаги для соседки бабы Фроси, и это казалось посланием кому-то неведомому, всемогущему. Баба Фрося прятала список в карман кацавейки, как называла она стеганую безрукавку, с которой не расставалась ни зимой, ни летом, и в поминальную субботу перед Троицей шла в церковь. Она не была верующей, просто издавна полагалось поминать за упокой.

Мне идти некуда, я и на Абдал езжу редко, потому что не ощущаю под памятниками тех, кого знал живыми, смеющимися. Обман там и пустота. Правда, теперь есть место за Горелым лесом, но до него отсюда около ста километров, ехать туда троллейбусом по горной трассе до Ялты, потом пересадка на автобус в сторону Мисхора, а через пятнадцать километров, свернув с шоссе влево, надо пройти пешком еще километра три. Но вряд ли я выберусь туда до следующего лета. И будет ли со мною Настя?..

Осторожно, чтобы не разбудить спящих, достал из книжного шкафа в коридоре мамин альбом с металлическим тиснением силуэта вокзальной башни на черном кожаном переплете и вернулся на кухню. Вместо фотографий — переложенный папиросной бумагой гербарий из роз, гвоздик, георгин, нарциссов, лилий. Под каждым цветком дата и имя того, с чьих похорон принесен цветок. Переворачиваю картонные листы. Мамин список гораздо длиннее моего, в моем не хватает нескольких маминых друзей и знакомых, которых я помню еще с детских лет. Дописываю. Хорошо, что Ирина спит, иначе не было бы отбоя от усмешливых расспросов — для нее этот альбом не что иное, как следствие старческого вывиха. Признаться, и я до сих пор считал мамин альбом сентиментальным заскоком, но сейчас несколько иначе пробегаю глазами аккуратно выведенные черной тушью имена и даты этого миниатюрного домашнего мемориала. Мама помнит. Но теперь помню и я.

Три дня назад я вернулся из санатория, и она чутко уловила во мне перемену, но не досаждает пустым любопытством, лишь чаще обычного со вздохом покачивает реденькими седеющими кудряшками. Когда-нибудь расскажу ей обо всем, а пока нужно переварить случившееся, не утратившее своей остроты, отчего до сих пор хо-лодок меж лопатками и горячий ком в горле.

В «Горном» меня прозвали Йогом Ивановичем. Сана-торцы еще только собираются на площадку перед корпусом, чтобы сонно и лениво поболтать руками-ногами, а я, отмахав босиком по утренней росе около трех километров, уже возвращаюсь с моря, где успел проделать на остывшем за ночь песке весь комплекс упражнений от бхастрики до шавасаны. Проходя мимо площади, ловлю насмешливые и сочувственные взгляды — вот, мол, бедный аскет… Между тем с помощью хатха-йоги я избавился от хронических бронхитов и пневмоний, и сейчас мое здоровье гораздо лучше, чем лет пять назад, не говоря уже о детстве. Боюсь, что скоро мне будут отказывать в путевке именно сюда, в этот санаторий, где хорошо отдыхается вдали от шумных пляжных лежбищ.

После обеда я обычно бодрым шагом дважды прохожу по терренкуру — хорошо протоптанной через лес километровке. Но сегодня меня и еще трех мужиков главврач задействовала на разгрузку машин с тумбочками, и после нечаянных трудов, вопреки своему режиму я завалился на кровать с непривычным ощущением физической усталости.

Что ж, йог так йог. Вовсе ахнули б, когда показал свое умение лежать на битых стеклах, бескровно протыкать иглой руку или бегать босиком по горячим углям. Впрочем, я уже переболел этими фокусами, и нет желания демонстрировать их даже своим застольницам Насте и Валентине, хотя восхищение девушек мне еще не безразлично.

Почти каждое лето я приезжаю сюда, в горы. Кого только не встретишь в этом санатории — от бывшего рецидивиста до литсотрудника газеты. Костники и легочники здесь не только отдыхают, но и лечатся, многие давно знают друг друга, есть старые компании, пары. Три года назад и у меня случился тут легкий блицроман, исчезнувший так же внезапно, как возник, оставив по себе лишь досадную неловкость.

Первые дни пребывания в санатории обычно наполнены долгими исповедальными беседами, сопалатники сбрасывают друг на друга грузы неурядиц, бед и обид, или с трогательным любованием и нежностью перебирают радостные события домашней жизни. Постепенно спадают всяческие маски, распрямляются складки житейской озабоченности, и вот уже не поймешь, кому сколько лет, кто женат, а кто холост, где начальник, а где исполнитель. Санаторец психологически возвращается в пору молодости, а то и юности, без обременительных обязанностей, моральных долгов, домашних хлопот. Речь не о банальных курортных флиртах, а о том, что человек, оказывается, постоянно открыт для новых впечатлений и возможностей. Дома он исправно ходит на службу, бегает с высунутым языком по магазинам, жэковским конторам и поликлиникам, посещает с женой и детьми театр и цирк — словом, ведет жизнь добропорядочного семьянина и работника. Ему и в голову не приходит, усевшись, скажем, в городском парке, заговаривать с прохожими, делать комплименты девушкам и допускать прочие вольности. Зато в санатории он расковывается полностью, иногда слишком. Сбрасывая на время сбруи, постромки супружества, превращается в человека беззаботного, а порою и безответственного. Да где еще и когда будет у него возможность часами напролет играть в бильярд или танцевать с незнакомой и потому вдвойне притягательной женщиной, до ломоты в суставах гонять мяч или с утра до ночи бродить по лесу. Вот он и накидывается на все это со внезапно пробудившейся молодой жадностью, и в чужих глазах, да и своих собственных, выглядит легкомысленным волокитой, азартным пройдохой, а то и кем-нибудь похлеще.

Скрипит балконная дверь, в палату вваливается Лёха.

— Твои курсировали перед корпусом туда-сюда, — сообщает он. — Повезло — сразу двух отхватил. — Пыхтя папиросой, Лёха поворачивает ко мне лицо, обрамленное инфантильной челкой. — А от меня, как от чумы шарахаются. И-эх, — досадливо крякает он, — крепче за шоферку держись, баран!

— Шел бы ты курить в туалет, — говорю я, и Лёха безропотно выполняет мою просьбу.

Когда я впервые увидел этого кругломордого увальня с якорями и стрелами на кистях, сразу понял, из каких не столь отдаленных мест он прибыл. Долгая изоляция выдавала прошлое Лёхи не только росписью татуировки, но и прошлась по его лицу тем особым следом, стереть который можно лишь новым образом жизни. Первым моим побуждением было просить лечащего врача перевести меня в другую палату. Но подсмотрел, как эта хрупкая женщина строго и волево обращается с экзотическим пациентом, устыдился своей трусости, да и любопытство взяло вверх: когда еще представится случай пообщаться с бывшим уголовником? Из своих тридцати пяти Лёха десять отсидел за воровство и хулиганство. При всей несимпатии к его судьбе мне по душе, что он лишен озлобленности, никого, кроме себя, не винит за свою жизнь-нескладуху. На свободе Леха четвертый месяц, а все не войдет в колею, вызывая своим поведением насмешки: в час врачебного обхода может усесться на стул в коридоре и, развернув меха потерханного баянчика, вопить во всю глотку что-нибудь из лагерного репертуара, на танцы почему-то не ходит, а с женщинами знакомится не иначе, как хватая их за руки, с просьбой залатать ему рубаху. От него, естественно, шарахаются, и он часами просиживает у корпуса в нелепой позе, на корточках, прислонившись спиной к стене и пряча от врачей в рукав папироску.

— Не заметил, куда мои пошли? — спрашиваю, когда Леха возвращается.

— Я же говорил, мотались туда-сюда перед корпусом, а потом дернули, кажется, в сторону поселка.

«Мои» — это Настя и Валентина. В столовой они появились одновременно, и если бы не сели за мой стол, возможно, мы не обратили бы друг на друга внимание. Впрочем, Настю я бы все равно заприметил — чем-то неуловимым она смахивает на Сашу Осокину. Спортивная акселератка, почти на голову выше Валентины, с мальчишеской стрижкой густых овсяных волос и нежным румянцем на скулах, она подвижна и полна энергии шестнадцатилетнего человека. Что особенно привлекает в ней, так это глаза, безудержно сияющие синим теплом. Их свет не затушевывается ни легким смущением, ни нарочитой раскованностью.

Валентине где-то за тридцать пять, но выглядит она значительно моложе и рядом с Настей смотрится чуть ли не ее подругой. Это тип женщины, от которой веет минувшим веком: хрупкая, со слегка размытыми, будто со старинного портрета, чертами лица и отблеском тайны в блестящем влажной чернотой взгляде.

Все это я отметил, как только мы оказались за одним столом. В тот же день я узнал, что Настя перешла в десятый. Мне доложили, что нормальные люди, мол, скоро пойдут в школу, она же будет лодырничать, а потом придется на третьей скорости догонять класс, а все потому, что зимой на нее набрасываются бронхиты, оттого и путевка аж на два месяца. Впрочем, она взяла кое-что из учебников и, если поразмыслить, очень даже неплохо посидеть над ними не в душном классе, а в лесу, и чтобы над головой цокали белки, стучали дятлы, и еще бы заблудиться однажды и повстречать оленя, которого она видела только по телеку да в кино, и ни разу на природе, чтобы в двух метрах от тебя осторожно выглядывал из-за кустов. Но самое главное, здесь можно славно порисовать.

Я мысленно оценил заботу родителей Насти о здоровье дочери, хотя не нашел в девочке и тени болезненности.

На следующий день мы встретились в столовой уже почти приятелями, и пока Валентина отлучилась на минуту к диетсестре, Настя с детской непосредственностью успела доложить, что ее подруга дважды была замужем, неудачно, и вот теперь у нее скептический взгляд на мужчин, поэтому я не должен обижаться, если она скажет в мой адрес что-нибудь колкое. Я усмехнулся, ибо не понял, почему должен отбивать рикошетом чьи-то грехи. Однако приготовился. Но ничего такого не произошло ни на другой день, ни в последующие. Валентина была вежлива, учтива, и, мнительный по натуре, я заподозрил Настю в лукавстве: уж не надумала ли она сдружить нас, уловив неприкаянность подруги? Вокруг бушевали страсти, и девчоночья душа, впечатлившись судорожной курортной хваткой куска нечаянного счастья, могла сделать несложный вывод, что и нам с Валентиной необходимо включиться в игру, иначе, как здесь говорят, при отъезде грустно обнаружишь, что «путевка сгорела».

Позже, наблюдая за Настей, я понял легковесную ошибочность своих выводов: девочка изначально не вписывалась в санаторскую свистопляску, я напрасно наделил ее задатками сводни, она была далека от этого. Сверстников ее в санатории было мало, да и Настю почему-то не тянуло к ним. Часами пропадала она в лесу с этюдником, а по вечерам, когда из окон клуба начинал громыхать магнитофон, зазывая на танцы, с книгой забиралась на кровать и читала до самого отбоя, отнюдь не учебник, а один из очередных библиотечных томов, которые она глотала по штуке в день, порой отказываясь даже от кино. Анатолий Ким, Шарлотта Бронте, Драйзер, Честертон, стихи Юнны Мориц и сборники фантастики — таков ее пестрый книжный аппетит.

В Насте еще много несложившегося, юного, но ничего от инфантильной старшеклассницы, поскольку сильно ощущается самостоятельность и, как сказала бы моя жена, самодостаточность. Будь она постарше, я, возможно, отважился бы поухаживать за нею.

В санатории нашу троицу приметили, и если встречали кого-нибудь поодиночке, подсказывали, где искать остальных. Не дождавшись меня на скамейке возле волейбольной площадки, мои застольницы, вероятно, двинули за арбузами в поселок, к нянечке Кате, о чем был договор за обедом и что вылетело у меня из головы из-за непредвиденной роли грузчика.

В конце недели я предложил девушкам пройтись на ялтинскую поляну, где Настя нашла бы интересный материал для акварелей. Одевшись по-походному, мы оказались с ней почти в одинаковых джинсах и светлых трикотажных теннисках. Валентина брюк не носила, и в цветастом платьице и пляжной панамке вовсе стала похожа на Настину ровесницу.

— Боюсь клещей, — призналась она.

Не в пример Валентине, Настя уже успела облазить окрестности санатория, и если бы я не потянул на поляну, наверняка вскоре добралась бы до нее самостоятельно. Длинноногая, быстрая, с этюдником, перекинутым на ремне через плечо, она постоянно убегала вперед, и было неясно, кто чей проводник. Валентина ходок похуже: при слишком резком наклоне тропы вверх у нее начиналась одышка, подошвы босоножек скользили о хвою, и я старался идти не спеша, то и дело окликая куда-то рвущуюся ее подругу. Профессионально поставленным голосом экскурсовода, используя методы локализации и реконструкции, я рассказывал о том, как этот уголок был когда-то облюбован императрицей

Екатериной, а позже окультурен русским терапевтом Боткиным, тем самым, по имени которого названа желтуха. Кое-что вспомнил из недавно услышанного от другого сопалатника, крымского татарина Османа — тот знал каждое дерево, каждую травку. Возле Стешиного ущелья поведал сентиментальную историю о крепостной девице, которая якобы сиганула со скалы от несчастной любви к барину.

— Глупо, не правда ли? — сделала неожиданный вывод Настя. (Я-то думал, что ей придется по душе романтическая любовь Стеши!) — Моя бабушка говорила: жизнь — это великий дар, и нельзя так швыряться им. У кого ее не бывает, несчастной любви? В седьмом классе у меня была. Кроме футбола и хоккея, мой предмет ничем не интересовался, и я тоже часами просиживала у телека, чтобы потом было о чем с ним говорить. Как-то призналась, что хочу стать психологом, а он спрашивает: «Психология — это что-то с мозгами связанное?» Когда же на дне рождения у одноклассника слопал тарелку первых огурцов, куда и любовь делась.

У нас с Валентиной первые огурцы вызвали улыбку, мы переглянулись, но внезапно я уловил в ее лице тень неприязни.

— Перевелись нынче мужики, — сказала Валентина и, будто застыдившись своей банальности, поспешно дополнила ее фактом, рассказанным таким тоном, будто она заведомо отделяла меня от принадлежности к мужской породе. — Нет, серьезно, мельчает мужик. Зато сколько ярких женских типов, характеров. Есть у нас в техникуме — я там преподаю литературу — историк Лида Тавровская. Двоих детей вырастила, в доме всегда пироги да разносолы, дети и муж обшиты, обвязаны, сама аккуратная, модненькая, хотя и скромно одета, и при всем этом заядлая театралка и знаток поэзии. Как-то забежала я к ней среди недели, а она меня к столу, фаршированным перцем угощает и наполеоном. Ну, говорю, Лида, твой Михаил должен тебе ручки целовать за то, что в будний день такими обедами его кормишь. И как в тебе уживаются кастрюли и стихи, театр и стирка, при твоей-то физической хрупкости? Вдруг вижу — лицо ее каменеет, губы кривятся. А я, говорит, железобетонная, всё выдюжу. И рассказала о похождениях Михаила, о том, что намерена кончать с этим. И как, по-вашему, кончила? Бросила все — благо дети уже выросли: сын в армии, дочь-студентка в Киеве — и ушла к преподавателю на двенадцать лет младше ее. Понимала, что не навсегда, а все равно решилась. Муж, конечно, в шоке был, на коленях вымаливал прощение. Не знаю, как дальше пойдет, а пока ходит Лида с молодым и чихает на пересуды. Мне бы так. Я не о муже, я о том, чтобы уметь, как Лида: одним крылом — по небу, другим — по земле. Да не получается — то в облаках летаю, то барахтаюсь в грязи.

Последняя фраза была сказана раздражительно, и, вспомнив Настино предостережение, я промолчал — не хотелось портить чудесную прогулку нелепым разговором в защиту мужчин. Давно заметил, что среди одиноких женщин часто встречаются если не мужененавистницы, то, мягко говоря, иронически воспринимающие нашего брата. Чего доброго, заговорит о матриархате и партеногенезе.

— Смотрите, какое дерево, — переключил я внимание спутниц.'

Ствол старой, полузасохшей сосны у основания раздваивался и, выгнутый художнической силой природы, описывал две дуги, образуя фигуру, похожую на древнегреческую лиру.

— Надо же! — восхитилась Настя. — Впрочем, у нас в Крыму фантазируют и деревья и горы.

Лес в этих местах разнообразен и неожиданен. Высоченные сосны внезапно сменяются шибляком — листопадным кустарником. Каменистые осыпи покрыты сумрачным ольшаником, переплетенным ломоносом, хмелем, ежевикой. Джунгли да и только. А то вдруг засветится ствол березки, а за ней потянутся граб и ясень, клен и осина, и все это по соседству с молодым дубнячком или храмом буковой рощи.

— А я уже была здесь, — неожиданно призналась Настя и, как бы спохватившись, что проговорилась, со смешком добавила: — Тут водятся дикие коровы и козы.

«Дикие» забредали из поселка, что находился в балке. Мальчишки часто разыскивали животных на мотороллерах, страшно грохоча и газуя на горных тропках так, что было слышно даже в санатории.

— Как же ты минула поляну? Она совсем рядом, — сказал я.

— Зато была за Горелым лесом! — В голосе девочки почудилось волнение. — Там текут удивительные речки. — Настя остановилась, присела и что-то подняла с земли. — Чье это? — подбежала к нам с развернутой ладонью: голубым огнем на ней горело маленькое перышко.

— Индийский скворец, — пошутил я.

— Скворец, да еще индийский! — Девочка осторожно опустила перышко в карман тенниски. — Как все необыкновенно здесь!

Мне не захотелось разочаровывать ее, что это перо обычной сойки, к тому же спохватился:

— О каких речках ты упомянула? Нет тут никаких речек.

— Проводник называется, — хмыкнула Настя, стрельнув в меня синим взглядом. — Может, и Горелого леса нет?

О том, что недавно опять был пожар в лесу, я слышал от Османа, но где именно, не знал. Пожары здесь случаются каждое лето, и главврач предупреждает, чтобы в лесу не курили, не жгли костров. Но откуда в этих скудных водою местах взяться речкам?

До поляны оставалось с полсотни метров, когда Настя круто свернула влево. Здесь и тропы-то не было., а ее несло куда-то через бурелом, по каменистому склону. Валентина еле поспевала за нами. Я протянул ей руку, помогая вскарабкаться наверх. Убежавшая было вперед Настя, вернулась и вручила нам два посоха из сломанных ветром буковых веток. Идти стало легче.

— Это же надо… одной… по таким тропам… — подавляя одышку, бормотала Валентина. — Наверняка здесь хулиганье шастает. Ну и Настя!

Мрачное зрелище разворачивалось перед нами. Около гектара обугленных и сваленных огнем деревьев, казалось, все еще корчатся в муке пламени. Горел и сухой лиственный настил, отчего землю покрывал слой серого пепла. Вероятно, пожар тушили с вертолетов, так как машинам сюда подступа нет. Ни птиц, ни цоканья белок. Тихо и мертво. Я представил, как свирепо бушевал здесь огонь, наводя ужас на лесную живность, как скрипели, трещали, рушились живые тела деревьев, и стало не по себе.

Еще не развеялся сильный запах гари, отчего у Валентины начался аллергический кашель и чих.

— Куда нас несет? — Она остановилась, тяжело дыша.

Настя умоляюще схватила ее за руку:

— Чуть-чуть, уже совсем рядом. — Губы ее подрагивали, и вся она была в плохо скрываемом волнении. Что могло так взбудоражить девчонку? Я разозлился на себя за то, что уступил ее прихоти, и она подметила это.

— Йог Иванович, — сказала Настя с ехидцей, — прогулка в эти места полезна вам не менее, чем закручивание себя узлом.

И тут мы услышали слабое журчанье.

— Они! — воскликнула Настя.

Пожарище кончилось, вновь весело зазеленели ольха, заросли терна, кизила, шиповника с ярко светящимися ягодами. Два узких прозрачных родника стекали с горного склона. Будто соревнуясь, кто кого обгонит, роднички дурашливо бежали по камушкам и суглинкам, ловко огибая деревья, и скрывались где-то в южной части Горелого леса. Еще в прошлом году я ходил сюда за шиповником и ничего подобного не видел. Не от пожара ведь, в самом деле, родились эти резвые струйки.

Настя была довольна моим удивлением.

— Думаете, это ручьи? Вовсе нет. Это реки. Ничего, что они такие маленькие, реки бывают разными. — Она сбросила на землю этюдник, облизнула пересохшие губы и, закрыв глаза, двинулась к одному из родников. Осторожно и шатко, с вытянутыми вперед руками, будто незрячая, прямо в кроссовках, шагнула в родник и, перейдя его, обернулась.

— Теперь я ничего не помню, — тихо, почти шепотом, сказала она, смотря куда-то поверх наших голов.

Не сразу я сообразил, что именно разыгрывается перед нами, и стал отчитывать ее за мокрые ноги, но она не обращала на меня внимания.

— Я перешла реку и все забыла: кто я, откуда родом, кто мои родные, друзья. — В голосе ее прозвучала нотка отчаяния, будто и впрямь с ней случилось такое несчастье. — У меня исчезла память! Но смотрите, — она вновь закрыла глаза и с едва заметной улыбкой на побледневшем лице перешла другой родник. — Теперь память вернулась ко мне! Я помню все-все! И как бабушка купала меня в белом эмалированном тазу, как вязала мне теплые варежки и называла Настенька-краса золотая коса.

Вот оно что — бабушка. Как я сразу не догадался… Ну конечно, какие это ручьи, это реки — Лета и Мнемозина. Тот, кто ступит в реку Лету, теряет память, вода Мнемозины возвращает ее. Валентина говорила, что полгода назад у Насти умерла бабушка, и девочка до сих пор переживает эту первую потерю.

— А когда мне было семь, бабушка привела в дом кота Нестора, а потом приютила бездомного пса Гаврика и все подружки завидовали мне.

Я зачерпнул ладонью из Мнемозины и охладил лицо. Попробовал воду на вкус. Она была холодноватой, с легкой горчинкой.

— Ну вот, теперь все вспомнится, — сказала Настя так убежденно, что я обернулся к Валентине — всерьез это или как?

— У Овидия в «Метаморфозах» есть пещера в Киммерийской земле, откуда вытекает родник забвения и царят вечные сумерки, а на ложе покоится Гипнос. — Валентина присела над родничком и смыла с босоножек пепельную пыль.

— Все ясно, — вступил в игру и я. — Лета притекла сюда из-под Коктебеля, а Мнемозина — откуда-то из Древней Греции.

Тогда и прозвучало Настино:

— А вы помните о тех, кого уже нет?

Будто вовсе не девочкой был задан вопрос — такая щемящая нота прозвенела в нем, — а по подсказке кого-то более мудрого, взрослого. Настя стояла, вытянувшись в струнку, и в ее синем взгляде плескалось столько печали и отважного вызова, что у меня перехватило дыхание.

Валентина подошла к ней, успокаивающе обняла. Как-то сразу обмякнув, девочка подняла этюдник и, перекинув через плечо ремень, поплелась за подругой.

К поляне пробирались молча, лишь Валентина поинтересовалась, нет ли поблизости можжевельника: «железобетонная» Лида просила веточку для засолки овощей по какому-то старинному рецепту. Можжевельник рос левее, но я решил уже никуда не сворачивать.

Низкорослый кустарниковый лес, с фигурно выгнутыми под горными ветрами деревьями, сменился лесом классически стройным. Начало сентября, а зелень еще ярка и устойчива, лишь кое-где в ветвях дуба или осины вспыхнет изжелта-пурпурный костерок, да незамечаемый летом слой прелой прошлогодней листвы, спрессованной с сосновыми иглами, напомнит о близости увяданья и холодов. Кажется, день иди, два, три и не будет конца этим галереям из вековых гигантов, упирающихся в небо. Но вот деревья раздвигаются, и шаг резко тормозится от удара по глазам синевы.

Небольшая поляна с выцветшими колосками лаванды, сухими головками татарника и зарослями ожин круто скатывается вниз, в пропасть, над которой широкой панорамой развернулись горные изломы. Покрытые справа редкой шерсткой лесов и вкрапленными в бока голых скал белыми игрушечными домиками, слева они мрачновато и торжественно зашториваются клубящимся туманом, будто скрывая какую-то грозную тайну. Два фрагмента пейзажа объединяет неправдоподобно синее небо, отбрасывающее голубой рефлекс на горы и город, упорно лезущий ввысь.

Тишина. Умиротворенность. Что с чем примирилось здесь?..

Картина внезапно открывшихся гор, повисших в сизоватой дымке, ошеломила моих спутниц. Я понял это по тому, как неподвижно стояли они, не отрывая глаз от неожиданного пейзажа. Затем Настя, точно сорвавшись с цепи, закружила по поляне, оглашая окрестность несуразными, ошалелыми воплями: «Э-ге-гей! Живем! Аявая! Уюю! Всегда!»

Эхо возвращало Настин восторг, и, казалось, кто-то поддакивает ей. Сняв кроссовки, она поставила их сушить и расположилась с этюдником на прогретом за полдня камне. Валентина присела на сваленное грозой дерево, я присоседился рядом.

— Хорошо, — выдохнула она.

— Хорошо, — подтвердила Настя, разворачивая этюдник. — Хорошо и нелепо.

— Почему нелепо? — не понял я.

— Да потому, что горы почти вечны, а человек нет.

Живет, страдает, радуется, а потом хлоп — и нет его. Как моей бабушки. А люди почему-то позволили себе привыкнуть к этому. Восемьдесят миллиардов смертей принесла Земля. Налево и направо падают от болезней, несчастных случаев, но никто не возмущается, не кричит: «Хватит!» Свыклись, смирились, думаем, что так и надо.

— На-а-стя! — удивленно протянул я. — Да ты философ. Но кто-то, между прочим, сказал, что мудрствующая женщина подобна считающей лошади.

— Ну и пусть, — на миг обернувшись, Настя улыбнулась глазами и вновь занялась рисунком, уверенными мазками что-то набрасывая на ватмане. — Секвойе природа отпустила пять тысяч лет, попугаю и черепахе по триста, а человеку… Не родная матушка она, иначе не сживала бы так быстро и легко со свету свое замечательное творение. Соперничества боится, что ли?

— Отчего же ты тогда ее рисуешь? — спросила Валентина, тоже немало удивленная Настиными речами.

Вступился за природу и я:

— Все-таки она прекрасна и гениальна, и доказательство ее великолепия перед тобой.

— Зачем же тогда свой порядок держит на взаимном истреблении? Можно подумать, вы не хотели бы жить вечно.

— Не хотели бы, — сказали мы с Валентиной почти одновременно. — Зачем?

— Да интересно же! — Настя искренне удивилась нашей тупости. — Сколько миров во вселенной, с разными временами и пространствами! Есть совсем не такие, как наш, со множеством измерений. Разве может наскучить все время узнавать новое?

— Бессмертие означало бы конец эволюции, — учительски строго сказала Валентина.

— Что за чепуха! — Настя рассмеялась. — Такое возможно, лишь в комедиях о мещанине, возмечтавшем увековечить свою гнусную суть. Все-все будет по-иному. Даже форма человека изменится.

— Не надо! — нарочито испугалась Валентина. — Не хочу расставаться ни с руками, ни с бедрами.

«Вроде они у нее есть, эти бедра», — ехидно подумал я.

— И на здоровье, никто ничего не отнимет, — продолжала Настя. — Ну разве не замечательно: сегодня быть женщиной, завтра — птицей или рыбой, побывать в форме дерева или звезды, чтобы потом вновь превратиться в человека.

— Счастливый возраст, — пробормотал я. — Мечты о бессмертии, метаморфозах, путешествиях в иные миры — безо всякой заботы о хлебе насущном или ценах на мебельные гарнитуры. — А про себя подумал: может, так и надо? Может, словами этой девочки говорит не затертый житейской прозой завтрашний день?

Послышались чьи-то голоса, и прямо на нас из лесу вышли двое. Это были мои знакомые по предыдущим годам отдыха в санатории — Галина и Андрей. Приехали они вчера вечером, утром мы уже виделись в столо-вой, и сейчас, перебросившись фразами насчет чудесной погоды, они ушли в сторону озера. После долгой разлуки им, вероятно, хотелось побыть наедине.

— Потрясающая пара, — сказала Валентина, когда они скрылись в низине. — Обратили внимание, сколько достоинства в лице, походке этой женщины? Английская королева, да и только!

Маленькая, непропорционально сложенная, с заметно выпирающей лопаткой, Галина изумляла многих и была притчей во языцех у санаторских кумушек всякий раз, когда ее видели с рослым, богатырского сложения Андреем. Вот уже которое лето они вместе. Ходили слухи, что Андрей не раз собирался бросить семью и уйти к Галине, но она якобы не позволяла ему этого. Признаться, я не очень верил болтовне, пока от самого Андрея не услыхал, что это и в самом деле так. Однажды я был свидетелем того, как наш рентгенолог, человек непосредственный и прямолинейный, сказал ему «Столько вокруг девок бесхозных, а ты выбрал…» Андрей промолчал, но так взглянул на него, что тот закашлялся и смущенно залепетал: «Ну чё ты, чё! Твое, конечно, дело. На мордашку она вроде бы ничё».

Для меня в их связи была какая-то тайна, и когда я видел, как Андрей бережно поддерживает Галину, и в самом деле казалось, что в неказистом теле этой женщины заточена королева, чье присутствие он постоянно и сильно ощущает, желая во что бы то ни стало высвободить ее из этого заточения. Не могу понять, какая сила придавала значимость каждому слову, взгляду, жесту Галины, движениям ее тщедушного тельца.

— Говорят, у нее есть сын, — сообщила Валентина.

Андрей рассказывал мне, какой ценой достался Галине ребенок. Дважды срывался плод, врачи категорически запретили ей рожать, но желание иметь ребенка было так велико, что, игнорируя запреты, Галина все же родила здорового мордастенького мальчишку.

Позже я не раз замечал, что Валентина прямо-таки впитывает каждое движение, каждую интонацию Галины, видимо, черпая в этом что-то важное для себя. Я догадывался, в чем дело: судьба Галины была вызовом житейскому стереотипу, который Валентине хотелось сломать, но почему-то не удавалось. По моему наблюдению, такие люди, как Галина, благотворны для окружающих. Они как бы подсказывают каждому: смотри, сколь многообразна жизнь, в любой ситуации и оболочке можно не ощущать себя несчастным.

Живя в относительно здоровой, нормальной среде, мы подчас не подозреваем о существовании другой среды, столь отличной от нашей, будто находится она на иной планете. Не раз сталкивался я с людьми, отягощенными физическими недостатками, и сделал вывод, что счастье и несчастье зависят от нашей внутренней силы, способной притягивать к себе хорошие или дурные события. В моем духовном запаснике как целительное средство от потенциальных бед хранятся несколько примеров удивительных судеб, благо Крым перенасыщен людьми нестандартных биографий. В Евпатории я знаю человека, который, будучи с детства прикован к постели параличом, сумел понравиться одной милой женщине, она вышла за него замуж и родила двоих детей. В моем городе живет молодая художница, безжалостно скрученная болезнью. Однако я видел на выставке ее солнечные акварели, написанные кистью, зажатой в пальцах правой ноги — единственно подвижной конечности.

Рассказал о художнице девушкам, и Настя тут же испробовала ее метод, поскольку сидела босиком — и все это всерьез, дабы убедиться в трудности подобного искусства. Затем она вернулась к своей акварели, а мы с Валентиной, прихватив полиэтиленовые пакеты, спустились в лощину за ежевикой и шиповником. А когда через час вернулись на поляну, застали Настю уже обутой, со сложенным этюдником. Она сидела на бревне и обрабатывала перочинным ножиком какой-то корешок.

— Показала бы свою работу, что ли, — сказал я.

Настя достала из этюдника лист ватмана и протянула мне. Рисунок удивил не менее, чем мудрствования девочки. Легкими прозрачными мазками ей удалось схватить форму гор и впечатление от их громоздкой невесомости в тумане. Но самым интересным было то, что пейзаж покоился на ладони старушки, чей голубой профиль с четко выписанными морщинами занимал пол-листа. Профиль был сильно индивидуализирован, и я не решился спросить, кто это — и так было ясно. Однако Настя сама выпалила:

— Это моя бабушка и одновременно природа, в которой она растворилась.

— Не слишком ли много ты думаешь о бабушке?

— Слишком? — так и вскинулась она. Губы ее задрожали, в глазах мелькнуло недоумение и досада от моего непонимания ее в чем-то. — Почему слишком? Просто я все время ощущаю ее рядом, будто с ней ничего не случилось. Разве это плохо?

— Занимайся, Настя, хатха-йогой и будешь всегда здорова телесно и душевно, — посоветовал я и получил в ответ почти презрительный взгляд.

Вечер я провел на балконной раскладушке, возвращаясь то к эпизоду близ Горелого леса, то к Настиным размышлениям на поляне. По сути, ничего удивительного в том, что девочка рассуждает на серьезные темы. Впечатлительная юная душа, столкнувшись с потерей близкого человека, рано осознала то, что обычно приходит с годами, когда обретаешь какой-то защитный панцирь, скроенный из молодой жажды жизни или — наоборот — глубокой усталости от нее. К тому же здесь не исключен невроз. То, что сейчас много невротиков не только среди взрослых, я знаю по собственному сыну, который с пятилетнего возраста пытает меня, будет ли война, и не сгорим ли мы в ее пламени. Ежедневно по радио, телевизору всю свою сознательную жизнь дети слышат о том, что то в одной точке земного шара, то в другой убивают, убивают, убивают…

Черт возьми, Настя в чем-то права — недостоин человек такой жалкой участи: жить, трепеща осиной, постепенно превращаясь в трухлявое дерево, чтобы однажды упасть и рассыпаться, даже просто так, без всякой атомной. Однако что в наших силах?

И еще я спросил себя в тот вечер, почему многим не по душе мои занятия йогой? Вероятно, есть нечто отталкивающее в чрезмерной заботе о собственном здоровье. Я и сам чувствую — моим усердным физическим самоистязаниям не хватает чего-то существенного, и порой нахожу их бесплодными, хотя положительный результат вроде бы налицо. Дело в том, что индусы-аскеты занимаются йогой, имея за душой более возвышенную цель, чем просто оздоровление организма, но я не могу поверить в реальность их идеи: закаляя тело, они якобы подготавливают его к контакту со Вселенной, с Абсолютом. Для меня Абсолют — плод воображения экзальтированного восточного народа. В лучшем случае, я готов отождествить его с вакуумом, который, по некоторым гипотезам, обладает чудодейственным свойством, ибо в нем-то и рождается весь богатейший спектр реальности. Так для каких подвигов я выкручиваюсь в пашимоттанасане и других сложных асанах? Для чего научился так расслабляться, что создается полная иллюзия парения в воздухе?

Стемнело. В палате зажегся свет, и сквозь балконное окно я увидел, как отворилась дверь, вошла лит-сотрудник райгазеты Зиночка и бойко затараторила, что в клуб привезли детектив, поэтому пусть Лёха немедленно приводит себя в порядок и спускается вниз.

По-барски возлежавший на кровати Лёха очумело уставился на девушку, тягостно соображая, с воспитательной целью это предложение или за ним кроется нечто большее. Зиночка поняла его сомнение и сердито трахнула по тумбочке пустой кефирной бутылкой:

— У вас, Алексей Игнатьевич, одно на уме. Пора бы остепениться.

— Никуда не пойду, — сказал Лёха, взъерошив волосы. — Я сам себе детектив. Лучше резанем в подкидного. И про Факира расскажу.

Зиночка зло поджимает полоску тонких губ, но велико желание познать темную сторону жизни, чтобы потом описать ее безобразия. Рыженькая, похожая на шуструю белочку, она с отважным видом молодого интервьюера присаживается к Лёхиной кровати и, жертвуя детективом киношным ради невыдуманного, составляет ему компанию в глубоко презираемых ею картах, жадно выслушивая его уголовные байки.

— Факир наш был человеком, какие редко встречаются и среди фрайеров, — забасил Лёха. — А даму пик не хоть? То-то. Так вот, в нашу командировку он при был за то, что принял на себя вину родного братана. Тот на свадьбе прибил по пьянке какого-то типяру. Казахи, они ведь многодетные — у Факирова брата девять душ детей было, сам же Факир только из армии вернулся и еще без невесты ходил, то есть терять ему нечего вроде, кроме свободы. Вот и отбахал срок за родственничка. А это тебе валет. Что, урезал?

— Пить насовсем бросили? — как бы между прочим интересуется Зиночка, ни на минуту не теряя бдительности газетчика.

— Насовсем. Не веришь?

— Лечились или как?

Лёха крякает и гудит:

— Какое там лечение. Случай со мной был. До сих пор не пойму, наяву или привиделось. К матери сразу после отсидки приехал ну и, разумеется, отметил это событие с мужиками у ларька. Перебрал маленько. Иду, в глазах все плывет, шатается, вдруг — как в сказке — прямо из-под земли вырастает передо мной беленький старичок. Куда, спрашивает, путь держишь? К мамке, отвечаю, потому как больше не к кому. Идем, говорит, проведу тебя, а то не в ту степь свернешь. Я и пошел. Идем мы, идем, по пути присаживаемся, отдыхаем, опять идем. Где сидели, о чем говорили, ничего не помню. Только очнулся посреди ночи — черно, дождь льет, а я сижу на краю какой-то ямы, свесив туда ноги, и вот-вот свалюсь. Присмотрелся, а вокруг кресты да памятники. Оказалось, занесло меня за село, на самый погост. И такой страх обуял, что хмель разом выдохся. Рванул я домой, прибежал, зубами клацаю, матери обо всем рассказываю. А она крестит меня и говорит: «Хозяюшко это водил тебя, знак подал, чем кончишь, ежели не бросишь хлестать ее, окаянную». С той поры, как отрезало. До сих пор не пойму, что это было.

— Белая горячка, — строго определяет Зиночка, не верящая ни в чох, ни в сглаз.

Пришел Осман и, не задерживаясь в палате, прошагал на балкон — Лёху он терпеть не может, а к посещениям Зиночки относился иронически. Перегнувшись через балконные перила, Осман скучно оглядывает асфальтированный санаторский пятачок, цокает шастающей по сосне белке и вдруг подпрыгивает, будто кто шпынул его:

— Вай, мои прикатили! Гуля, Мемет, я здесь! — кричит он, вмиг исчезая с балкона.

Я приподнялся с раскладушки. У корпуса остановились белые «Жигули», возле них две стройные темноволосые женщины в длинных цветастых платьях, молодой человек и девочка лет семи, тоже в длинном, до щиколоток, ярком платьице. Теперь Осману придется искать для них ночлег в поселке. Возможно, и сам заночует там.

С соседних балконов тоже повысовывались головы любопытствующих. Почти безвыездное пребывание в санатории у многих вызывает сенсорный голод: привлекает внимание любое новое лицо, любая завернувшая в этот уголок машина. Четырежды в день ездит в Ялту автобус, возит медперсонал, жителей поселка, отдыхающих, и всегда переполнен, поэтому лишь раз в неделю я выбираюсь на рынок за фруктами. Оторванность от городской суеты мне нравится, но бывают дни, когда я остро ощущаю нехватку привычного калейдоскопа лиц, лесная тишина уже не успокаивает, а начинает томить, и невольно вспоминается анекдот о человеке, которого привели в чувство, придвинув к выхлопной трубе автомобиля.

Я уже успел соскучиться по своим домочадцам, но не хотел бы их приезда. Разлука с Ириной для меня всегда целительна — жена становится мягче, веселее. То ли работа в школе так издергала ее, то ли мы надоели друг другу, в последнее время наши отношения обострились, и бывают дни, когда каждый сбежал бы от другого на край света. Дениска — крепкое связующее звено, не дающее рассыпаться семье. Но к концу отпуска мне уже не хватает даже Ирининой стервозности.

— Йог Иванович! — раздается внизу тонкий голосок Насти.

Я плюхаюсь на раскладушку и затаиваюсь — уже не хочется сегодня никуда. Настя еще раз окликает меня, затем слышится негромкий смешок Валентины, и мои приятельницы удаляются.

Другой на моем месте непременно закрутил бы с одной из них, а то и с обеими сразу. Но мне что-то мешает. Не порядочность, а скорее усталость и лень. На носу сорок лет, возраст кризисный, опасный, надо и поберечься.

— А то еще был у нас Утопист, — бубнит в палате Лёха. — Отбывал за то, что свою старую тачку в реку гробанул, чтобы за нее страховку получить. То есть инсценировал угон. А Утопистом его прозвали за всякие забавные истории. Мечтал о тюрьме будущего. Чтобы прозрачной была со всех сторон, стояла в центре города, и в стеклах ее чтобы по-особому отражались сердца заключенных: у убийц багровым пульсировали, у воров — синим, у праведников — зеленым. То есть чтобы люди видели, кто за что сидит. Чудак.

Лёха до того истомлен прошлым, что для него истинное наслаждение просто так лежать в чистой постели, просторной палате, и не тянет его ни в кино, ни на танцы, был бы рядом такой вот, как Зиночка, благодарный слушатель.

Как я и предполагал, Осман повел своих в поселок и остался там на ночь, а я воспользовался его очередью спать на балконе. Это одно из лучших санаторских удовольствий. Здесь, в горах, звезды крупные, чистые, и воздух так пьянит, что многие, едва добравшись до подушки, тут же засыпают. Вот и сейчас кто-то рядом уже мощно похрапывает. Но я не спешу нырнуть в сон, долго рассматриваю звездное небо, которого в городе почти не вижу.

Внизу, под моим балконом, раздается глуховатый голос Прасковьи Гавриловны. Эта немолодая женщина с красными шершавыми руками доярки и хозяйки деревенского двора в прошлом году сидела за моим столом, и я каждый день узнавал что-нибудь из неурядиц ее семейной жизни с дочерью и зятем, который, как она выражалась, «вечно ходит поддатый».

— Коль атомной не будет, долетим до звезд, — говорит Прасковья Гавриловна, кряхтя и ворочаясь на раскладушке. — А вот интересно, отчего одни звездочки мигают, а другие как приклеенные?

Ей отвечает басок дедка с соседнего балкона:

— Потому как одни ближе к нам, а другие дальше. А вот та, самая яркая, уйдет к утру совсем в другой конец неба.

— Не может быть, чтобы еще где-нибудь не вертелась такая земля, как наша, — не унималась Прасковья Гавриловна. — Что, ежели на какой планете тыщу лет живут, а?

— Чего захотела, — удивился дедок. — Зачем тебе тыща?

— Дак ведь интересно, — с бодрым хохотком ответила Прасковья Гавриловна. — Думаешь, раз старая, так и жить надоело?

Странно и удивительно стало мне оттого, что день заканчивался на одной ноте с началом, что вот лежит под ночным небом великая труженица Прасковья Гавриловна, смотрит на звезды, и в душе ее пробуждается нечто далекое от привычных забот. Выходит, дай человеку побольше свободного времени, и мысли его непременно начнут цепляться за мирозданье?…

Как-то утром Настя пришла в столовую без Валентины, сообщив, что та уехала первым автобусом на два дня домой. Подобные отлучки не приветствовались врачами, но по выходным санаторий все равно становился безлюдным.

— Как собираешься провести день? — поинтересовался я.

Настя быстро взглянула на меня исподлобья и осторожно, нерешительно сказала:

— Не знаю. Вообще-то хочу сходить к Горелому лесу.

Мне показалось, она что-то утаивает.

— А правда, будто за Бахчисараем, на Ай-Петринской яйле, водятся мустанги? — спросила, как бы отвлекая меня.

Я опешил. Двадцать лет назад этот же вопрос задала Саша Осокина, и он стоил ей жизни.

— Правда, — ответил я и, вероятно, нехорошо посмотрел на нее, потому что она вдруг смешно покраснела кончиками ушей и носа. — Это потомство бесхозных, одичавших в войну лошадей. Но мало кто видел их, и лучше за ними не гнаться.

— Почему?

— Хотя бы потому, что любая погоня рискованна и к добру не приводит. Может, все-таки прихватишь меня в лес?

Решил в любом случае не оставлять девчонку без присмотра — летом в этих местах много всякой заезжей шпаны, могут обидеть или напугать.

Немного подумав, она согласно кивнула, но без особой охоты.

В этот раз Настя этюдник не взяла, шла быстро, я еле поспевал за нею. Наконец не выдержал, крикнул вдогонку:

— Куда несешься?

Она приостановилась, обернулась.

— Что за молодежь, — пробурчал я деланно по-стариковски, украдкой любуясь ее ладной фигуркой и светящимся в улыбке лицом. От быстрого шага ее короткая стрижка взлохматилась ежиком, щеки порозовели. — Вчера не обиделась на меня?

— Вот еще. Только зря вы так. Я ведь уже взрослая, мне можно о чем угодно думать и рассуждать.

— Да, конечно, — усмехнулся я, вспомнив, как в десятом классе с апломбом заявил маме, что уже все знаю о жизни, поэтому нечего обращаться со мною, как с ребенком. «Так уж и все?» — улыбнулась мама моему чудовищному невежеству. Нынешняя молодежь и впрямь образованнее нашего поколения, родившегося в войну, иначе и быть не может. Однако есть темы, на которых не принято заострять внимание, и я сказал об этом Насте.

— Для меня таких тем не существует. Я даже особую тетрадь завела и дала ей название — «Дневник имморталистки».

— Имморталист — это, кажется, тот, кто верит в бессмертие? — Я замедлил шаг. — Странно.

— По-вашему, я не имею права верить в бессмертие?

— Почему же. Каждому дозволено верить во что угодно.

— Нет, я вижу — вам удивительно, что у нас, где нет ни экзистенциалистов, ни фрейдистов, где все единомышленники-материалисты, вдруг появилась какая-то имморталистка Настя Волгина.

— Да, несколько удивительно.

— Но в понятии имморталист — ни мистического, ни ругательного оттенка.

— Не считай меня совсем уж идиотом. Вполне допускаю, что имморталист может иметь и материалистическое мировоззрение. Но зачем все это тебе, шестнадцатилетней?

— Зачем? — Настя вновь обернулась ко мне, и я увидел в ее взгляде не то что взрослость, но мудрость зрелого человека. — Вам разве неизвестно, что сегодня о жизни и смерти думают несколько иначе и чаще, чем лет двадцать пять назад?

— Если ты о ядер ной угрозе, то успокойся — я уже полжизни прожил с ощущением, что завтрашнего дня может и не быть.

— Выходит, привыкли. Плохо это — привыкать нельзя. Знаю, как рассуждаете о нас, шестнадцатилетних: мол, только тем и занимаются, что за шмотками бегают, балдеют и ловят кайф от разных там ВИА. А нам, возможно, известно то, чего вы не осознаете в силу возрастной инерции или житейской замотанности. Где еще появиться имморталисту, как не на земле, родившей великих имморталистов — Достоевского, Федорова, Горького, Циолковского? Лучшие люди планеты верили в возможность бессмертия не только рода человеческого, но и личности. Могу продолжить их ряд: Сократ, Джон Донн, Флеминг, Заболоцкий, Пришвин. Только, пожалуйста, не спрашивайте: «Не надоест ли жить вечно? Не остановится ли при этом эволюция?» Уверяю вас, не надоест и ничего не остановится.

— Может, ты веришь и в воскрешение?

— Почему бы и нет? Не в христианское, а в научное. Думаете, что двигало учеными, когда пытались воскресить найденного в вечной мерзлоте мамонтенка Диму? Простое любопытство? Вовсе нет. Давняя мечта человечества, которую давно уже пора освободить из плена разного рода догматиков. Пятьдесят миллионов погибло только в последней войне. Среди них молодые, совсем юные, мои ровесники. А сколько во всем мире ежегодно гибнет от автокатастроф, наводнений, засух, голода, землетрясений. Или просто умирает от болезней, старости. Может ли какое-либо общество, даже самое справедливое, ощущать себя гармоничным и счастливым, зная, что в фундаменте его счастья столько жертв?

— По-моему, нужно избавиться от войн и других бедствий, а потом уже взлетать так высоко на крыльях довольно призрачной мечты.

— Верно. Но почему бы не помечтать и сейчас? Почти все реальное рождено мечтами именно призрачными по мерке сегодняшнего дня. Должны ведь существовать мечты и дальнего действия.

— Ну и фантазерка!

Девочка резко остановилась, глаза ее засветились такой нестерпимой синевой, что я на миг зажмурился.

— Говорите, фантазерка? — прерывисто сказала она, и я почувствовал, что заражаюсь ее волнением. — Фантазерка? — почти шепотом повторила Настя. — Хорошо… Сейчас кое-что, возможно, увидите. — Она порывисто зашагала по склону, ведущему к Горелому лесу.

Молча прошли мы сквозь мрачный хаос черных, обугленных стволов и очутились возле дуба, мимо которого текли знакомые роднички. Меня начинало разбирать любопытство: что она там еще придумала, кроме Леты и Мнемозины?

— В тот раз, когда мы были здесь втроем, не увидели главного. — Настя зачем-то потопталась вокруг дуба, затем присела на валуи. — Вот когда я сама пришла сюда…

— Неужели встретила оленя или кабана? А может, видела мустангов? Между прочим, здесь когда-то хотели развести медведей, забросили несколько пар, а потом отказались от этой затеи — слишком многолюдные места.

Я осмотрелся. О чем говорила девочка? Может, вон о тех мергелевых розовых скалах с черными иероглифами лишайников? Я и впрямь не заметил их в прошлый раз.

— Ой, смотрите, лягушка-путешественница!

По ручью плыл большой лист, похожий на лопуховый, посреди которого умостилась ярко-изумрудная лягушка с золотыми глазами. Она так важно сидела на листе, так загадочно посверкивала золотинками глаз, будто и впрямь плыла из сказки.

Вдруг Настя насторожилась. Раздался топот конских копыт.

— Это они, — дрогнувшим голосом сказала она, и едва я успел сойти с тропы, как со стороны Горелого леса выехали три всадника на разномастных конях — белом, вороном и кауром. Молодые парни лет по семнадцати-двадцати, в форменках и зеленых фуражках лесничих, за спиной одного из них двустволка. Легким галопом проскакали на конях по тропе, ведущей к дальней лесничей сторожке, и скрылись за скалами.

— Вот тебе и мустанги, — пошутил я.

— В тот раз было точно так же! — Настя тревожно оглянулась по сторонам, будто готовясь к чему-то. — Пожалуйста, станьте вон туда, а то мне так не очень удобно смотреть.

Не понимая, в чем дело, я отступил шага на два от валуна, оказавшись слева от девочки. Напряженно вытянув шею, Настя пристально уставилась в какую-то точку. Я проследил за ее взглядом, и у меня стала деревенеть спина. То, что я увидел, походило на кадр из мультика: неподалеку от дуба, на том месте, куда было направлено внимание Насти, прямо на моих глазах вырисовывался уже знакомый профиль старой женщины в платочке — будто кто-то невидимый чертил в воздухе волшебным карандашом. Профиль вырастал в силуэт, проступал все четче, обрастая деталями, пока наконец не появилась щупленькая старушка в темно-си-нем платье в белый горошек и домашних тапочках, совсем реальная, словно только что вышедшая из дому. Перебирая жилистыми руками концы платочка, она с грустной улыбкой смотрела на Настю.

Завороженный зрелищем, я не сразу обернулся к девочке, а когда все же взглянул на нее, показалось, что от ее глаз протянулись к старушке два тонких, чуть заметных голубых луча. В их-то фокусе и вырисовывалось изображение. Стоило мне слегка сдвинуть голову, как лучи к старушке исчезли, но едва я принимал прежнее положение, все возникало вновь. Это было столь необычно, что я оцепенел, не в силах что-то сказать или тронуться с места. В растерянности переводил я взгляд с внучки на бабушку, вновь на внучку. Лицо Насти было бледным, напряженным, будто от тяжелой физической работы, на лбу проступили капельки, а на лице играли разнообразнейшие оттенки чувств: от восторженного страха до умиротворенного благоговения. Крепко стиснув руки на обтянутых джинсами коленях, без кровинки в лице, она с таким самозабвением отдавалась своему невероятному творчеству, что мне стало на миг неловко — будто я оказался свидетелем чего-то чрезвычайно интимного. Губы девочки медленно шевелились, она что-то говорила, а бабушка кивала, отвечая, но я не слышал ни слова, уши точно заложило ватой.

Не знаю, сколько длилось это видение, время остановилось, а может, приняло совсем иной ход, но вот под ногой у меня нечаянно хрустнула ветка, хотя я вроде бы стоял не шевелясь, околдованно. Настя вздрогнула, обернулась, и фигура в траве исчезла.

— Видели? — Она слабо шевельнула губами, еще не совсем придя в себя.

Я молча кивнул, подошел к ней и осторожно опустил руку на плечо.

— Если настроитесь, и у вас получится, — глухо сказала она. — Здесь необычное место. Главное, помнить…

По молчаливому уговору мы с Настей ни на другой день, ни в последующие и словом не обмолвились о случае за Горелым лесом. Только посматривали друг на друга глазами заговорщиков. Я был уверен, что она не проболтается даже Валентине. Уж слишком незаурядным было происшествие, чтобы обсуждать его с кем-либо — все равно никто бы не поверил, а приобрести авторитет человека со сдвигом ни ей, ни мне не хотелось.

Все же я посоветовал Насте не ходить на то место, поскольку подобные явления, на мой взгляд, не проходят бесследно для психики. Она согласно кивнула, но ничего не обещала, поэтому я старался держать ее в поле зрения.

Случившееся не отпускало меня, занозой сидело в голове. Что это было? Призрак, при зраке… Зраком, оком рожденное? Физические познания о мире у меня не выходят за пределы регулярно просматриваемых научно-популярных журналов, но ничего подобного увиденному не встречалось. Что, если я был свидетелем изображения мозгового проектора, прорвавшего барьер сетчатки глаза, которая не что иное, как продолжение мозга? Не этот ли неизученный феномен лежит в основе распространенных по всему свету суеверий, легенд о привидениях? Почему бы не допустить, что в определенных условиях мозг человека обретает способность воссоздавать зримые образы «тех, кого уже нет», рождать их из себя, как Зевс родил из своей головы Афину? Но тогда мы и впрямь, как сказал поэт, «неразвившиеся боги». Именно неразвившиеся, потому что вскоре я совершил гнусное дело: мне в руки попал Настин дневник, и я не удержался, прочел его.

Случилось это незадолго до моего отъезда. Пока Валентина принимала лечебные процедуры, мы с Настей решили до обеда пройтись на поляну — стояли солнечные дни, и ей хотелось порисовать. У волейбольной площадки ее окликнул цыганчатый парень с кудрявым чубом. Виновато обернувшись, она сунула мне в руки этюдник и со словами: «Я немного поиграю, хорошо?»— ринулась на площадку, по которой бегали несколько ребят и две девушки.

Стало ясно, что это надолго, и я рассерженно удалился с этюдником в руках, не теряя, однако, надежды, что Настя догонит меня. Навалилась необъяснимая хандра. Мрачно шагал я по тропе, прислушиваясь, не раздадутся ли сзади быстрые девчоночьи шаги. Но было тихо, лишь со стороны поселка доносился стук топора. Выйдя на поляну, я сел в траву и какое-то время сидел неподвижно, бездумно, слившись с синевой неба, облаками, сизой громадой гор. Один мой приятель убежден, что крымская земля обладает особым свойством каждой своей пядью излучать информацию о прошедших здесь когда-то событиях, как бы сфотографированных ею, оттого порой и испытываешь необычное состояние, когда кажется, что жил тут сотни, тысячи, миллионы лет…

Стряхнув оцепенение, я машинально открыл этюдник и увидел несколько акварелей, довольно приличных, хотя и не совсем искусных: праздничный куст шиповника с пылающими ягодами, одинокая пушистая сосенка на краю обрыва, уже знакомый профиль с ладонью, на которой уместился целый горный кряж. Под рисунками лежала небольшая толстая тетрадка. Она была открыта, и я понял, что это тот самый дневник, о котором упоминала Настя. Я машинально перелистал страницы. Как в любом дневнике школьниц, записи ежедневных событий перемежались стихами, афоризмами известных людей, выдержками из художественных произведений. Взгляд зацепился за строки:

Нет! Отнюдь не забвенье, А прозрение в даль. И другое волненье, И другая печаль. И другое сверканье, И сиянье без дна…

Скользнув по листу, нашел имя поэта — Давид Самойлов. Стал читать, глотая страницу за страницей, не обращая внимания на датировку дней, упуская кое-какие цитаты, подчеркнутые красным шариком.

 

Дневник имморталистки

Когда мне было четыре года, я как-то надела мамины летние очки и обернулась к окну, чтобы сквозь зеленые стекла посмотреть на небо, деревья. Тут на подоконник вспрыгнула бродячая дворовая кошка, похожая на маленькую пантеру с длинными глазами. Я ахнула, сдернула с носа очки и резким движением спугнула гостью — она исчезла. В моем детском уме мгновенно возникла связь кошки с очками, я поспешила вновь надеть их — о чудо! — опять увидела на подоконнике маленькую пантеру.

Долго не расставалась я с волшебными очками, надевала, как только наступала весна. Правда, теперь уже из-за конъюнктивита, который начинается у меня с цветением акации. А недавно очки слетели и, кажется, навсегда.

Бабушка у меня была из настоящих, таких теперь встретишь разве что в кино: в группу здоровья не ходила, всю себя отдавала нам, ее внукам и правнукам. Если быть точной, мне она приходилась «пра», однако так ее называла только моя одноклассница Зоя Скляренко: «Твоя пра, скажи своей пра…»

Два бабушкиных сына погибли в войну, один из них был моим дедом, то есть отцом папы. У него и мама умерла в войну, поэтому бабушке пришлось самой выращивать его. Было очень плохо с питанием, и чтобы как-то прокормиться, она сдавала свою кровь — по одному-два стакана в месяц, а взамен получала талоны на продукты.

Она и меня воспитала, потому что папу часто переводили из одной воинской части в другую, мама ездила с ним, а поскольку я постоянно болела бронхитом и пневмонией, бабушка не отпускала меня.

Как-то Зоя Скляренко спросила: «Твоя пра кто по профессии?» Это прозвучало так странно, что я рассмеялась и ответила: «Она по профессии бабушка». Потом спохватилась — а ведь и впрямь не знаю. Стала расспрашивать, и выяснилось, что бабушке приходилось работать на заводе, сажать деревья в лесополосах, таскать мешки с мукой, мыть полы. Образование у нее — всего четыре класса, и она гордилась тем, что ее внук, то есть мой папа, закончил военное училище, а потом академию.

Однажды я зубрила историю, а она говорит: «Вся твоя история у меня вот здесь и вот тут», — и хлопнула себя при этом по лбу и по груди. А потом рассказала, как она перед революцией работала в Севастополе на морзаводе подручницей закройщика и как в цех к ним заглядывал «такой боевой матросик Ванечка Папанин». Это был тот самый Иван Папанин, знаменитый полярник, который возглавлял первую дрейфующую станцию, участник гражданской войны в Крыму. У нас в школе его портрет висит на стенде, там же фотография матроса Матюшенко, которого бабушка, оказывается, тоже знала, когда жила в Севастополе.

Последнее время она, вероятно, чувствовала себя очень одинокой, ее сверстники умирали один за другим, осталась лишь соседка по старой квартире Максимовна, глуховатая, с больными ногами старушка. Бабушка навещала ее, но потом они только по телефону общались. Поскольку Максимовна очень плохо слышит, бабушка нервничала, кричала в трубку и обзывала ее старым глухарем. Та не обижалась, даже посмеивалась и все говорила, что если бабушка умрет, то она не продержится и дня, полетит догонять ее. И вот на девятый день после бабушкиной смерти, как раз на поминках, раздался звонок, мама взяла трубку, но говорить не смогла, заплакала. Я поняла, что звонит Максимовна. Когда она позвонила в следующий раз, я сказала, что все в порядке, что бабушка легла на профилактику в больницу и пробудет там с месяц.

Недавно Максимовна опять звонила, я опять соврала, что бабушке продлили профилактику, а потом вернулась на кухню, но есть уже не могла. Снова вспомнила тот день.

Я тогда отпросилась с английского — очень болела голова. У меня свой ключ — чтобы не беспокоить бабушку, если она приляжет отдохнуть. Обычно к моему приходу она разогревала обед, и как только я открывала дверь, выходила из кухни и расспрашивала, что у меня в школе. Я, конечно, не обо всем докладывала, а лишь об отметках и каких-нибудь смешных происшествиях. В этот раз бабушка не появилась, я решила, что ей нездоровится, и не стала ее тревожить.

Я спокойно пообедала, затем негромко, чтобы не разбудить бабушку, включила маг и слегка подергалась под «хэви металл», даже на диване успела поваляться, думая о том, какой же дурак этот Латукин — опять выругался матом, и я объявила ему бойкот: месяц не буду разговаривать, хотя сидим за одной партой. Уже было стало подремывать, когда зазвонил телефон — мама просила узнать у бабушки, нужна ли аптечная ромашка.

Я вошла в комнату и, не дойдя до кровати, остановилась — бабушка лежала в какой-то неловкой позе, глаза ее были открыты и неподвижно смотрели в одну точку. Я окликнула ее, уже что-то понимая, но еще не до конца веря этому. Она не шевельнулась, и тогда мне стало страшно, я закричала. Забыв о телефоне, побежала к соседке, но той не было дома. Я знала, что и в других квартирах никого, все на работе. Вспомнила о ждущей у телефона маме, подскочила к трубке и что-то такое выпалила.

Они примчались вместе, мама и папа, но минут через двадцать. А за это время вот что случилось. Я подошла к бабушке, и хотя мне было очень страшно, прикрыла ей глаза ладонью — как это делается, я не раз видела в кинофильмах. Но бабушкины глаза не хотели закрываться! Пришлось несколько минут подержать руку на ее лице. И вот за это время страх мой куда-то улетучился. Беспомощная, неподвижная бабушка лежала на кровати и была как бы укором мне, полной здоровья и энергии. На какой-то миг я ощутила себя вампиром, насосавшимся бабушкиной крови — такой она стала прозрачной, светящейся, и так жарко горели мои щеки. Когда я держала руку на бабушкином лице, меня поразило, что оно было ледяным. Притронулась к руке — тоже холодная и какая-то твердая. «Как же так? — металось в голове. — Теплая бабушка превратилась в холодную бездушную колоду?» И хотя я не раз видела покойников — правда, в основном, со стороны или в фильмах — в сознании никак не мог уложиться тот факт, что еще недавно движущийся, дышащий человек вдруг стал чурбаном, и его надо поскорей зарыть в землю.

Будто кто перетряхнул мои мозги. Мне показалось, что я живу среди ненормальных: вокруг рыщет смерть в поисках все новой и новой добычи, а люди преспокойно живут, едят, поют песни, занимаются разной чепухой, вместо того, чтобы все свои силы направить против этого ужаса. И ведь каждый знает, что он смертен, но думает, будто его кончина за горами. Вся история человечества с ее войнами, голодом и болезнями предстала вдруг чем-то таким ненормальным, что я с ужасом подумала — как человеку удалось вообще выжить?

К приходу родителей я уже совсем перестала бояться. На подоконнике метался в клетке бабушкин любимец, попугай Петруша, и как-то испуганно спрашивал: «Кто там? Кто там?» А я сидела на стуле у кровати и думала, думала, думала.

«Врожденная имморталистка», — сказал папа, когда я за ужином в очередной раз стала толковать о том, что человек должен жить вечно. Заглянула в энциклопедический словарь, но слова «имморталист» там не нашла, зато было нечто похожее, но совсем с иным смыслом — «имморалист», то есть человек без нравственных устоев. И еще «иммортели» — то же, что бессмертники.

Знаю, что нельзя так долго убиваться, а все равно то и дело захожу в бабушкину комнату, подолгу сижу на ее сундуке. Я стеснялась приводить сюда подружек — комната казалась мне по-деревенски убогой, и когда хотелось показать кому-нибудь Петрушу, забирала отсюда клетку, отчего бабушка сердилась. Я не желала, чтобы подружки видели этот обшарпанный платяной шкаф, буфет, поеденный шашелем, допотопный сундук и особенно икону Богородицы на стене, которую бабушке подарила на день рождения Максимовна.

Из-за этой иконы был скандал: папа кричал, что он партийный, и в его доме не место иконам, а бабушка упрямо говорила, что в своей комнате она имеет право держать все, что угодно, даже лошадь. Эта лошадь так затронула мое воображение, что какое-то время я всерьез ожидала ее появления. Этого, конечно, не случилось, зато бабушка однажды привела бездомного пса Гаврика, который две недели просидел на троллейбусной остановке под нашими окнами в ожидании бросившего его хозяина.

Бабушка не раз повторяла: «Вот когда помру, можете все выкинуть из моей комнаты и обвешать ее своей шушерой». Так называла она красочные рекламные плакаты и календари, которыми мама обклеила прихожую, кухню и даже туалет. Бывало, остановится бабушка перед яркой фотографией какой-нибудь стереоустановки или известной певицы и качает головой: «И зачем такое вешать? Зачем все время смотреть на это? Смотреть надо на того, кого больше всего любишь, висеть должно то, к чему сердце лежит, что радует или печалит». Потому в ее комнате и висели фотографии всех родственников и Богородица, которую она считала матерью всех матерей.

Когда дома никого нет, я сижу в бабушкиной комнате, и мне слышатся ее шаги. А однажды вдруг четко прозвучал ее голос: «Настя, ты обедала?»

Родителей это почему-то пугает.

Отец по вечерам проводит со мной философские беседы:

— Мир, Настя, так устроен, что в нем нет ничего вечного. Сбрасывают листья деревья, умирают звери, птицы. Человек — частица природы, поэтому не может быть исключением. Во всей этой непрочности есть своя прелесть. На место отжившего приходит молодое, юное. Настанет время, не будет и нас, поэтому надо любить и ценить жизнь. Как говорила бабушка, это великий дар природы.

— Мерси твоей природе за такой дар, — зло отвечаю я. — Уж коль произвела на свет, будь милостива, избавь от ужаса смерти.

— Может, как раз этот ужас и движет человеческий прогресс. Вообрази, что было бы, стань мы бессмертны. Всеобщий хаос. Неужели тебе хотелось бы, скажем, десять лет сидеть в девятом классе?

— Зачем?

— А почему и не посидеть? Ведь впереди — вечность. И все мы — вечно молодые, незачем задумываться, куда направить свою энергию. Спешки больше нет, все прочно, стабильно. Вечно. Брр…

Мне тоже стало на миг неважно. Вечно сосед Мухин выводит на детскую площадку своего огромного дога, вечно ссорятся первый и последний этажи, чья очередь мыть лестницу, вечно тарахтит под нашими окнами мотоцикл Сашки Савельева, а Латукин вечно ругается матом.

Вот бы посмеялась бабушка, узнай об этом случае. Так и вижу, как ее рот растягивается в узкую полосочку на месте выпавших зубов, и пучки морщинок у глаз делают их похожими на детский рисунок солнышка.

А было вот что. На геометрии Латукин разложил на парте фото зарубежных девчонок, с которыми переписывается — это чтобы меня позлить. Я же сделала вид, что мне все пополам. И вдруг раздается страшный визг. Зойка Порхаева по кличке Ворона вскакивает на парту и орет как вольтанутая:

— Крыса! Белая!

Я сразу поняла, в чем дело. Это Аленов притащил своего Упырьку, очень умного и хитрого зверька. Я как-то была у Аленова, увидела клетку с Упырькой и погладила его хвост. Так он взял свой длиннющий хвост в лапы и эдак брезгливо понюхал то место, к которому я прикоснулась пальцем, обернулся и смерил меня прямо-таки по-человечески презрительным взглядом.

От визга Вороны математичке стало дурно, ее голова в завитушках упала на стол, и Домбаев побежал за водой. Другие девчонки тоже повлезали на парты и подняли такой бедлам, что из соседнего класса прибежала Нина Сергеевна и стала допытываться, в чем дело. Но ей никто не отвечал, все орали и следили за тем, как Аленов в погоне за Упырькой ползает под партами. Только Философ сохранял независимость, стоял и смотрел на происходящее с болью в очках с толстыми стеклами. А потом было такое, в чем бабушка не разобралась бы, но что я попробовала бы объяснить ей. Когда наконец Аленов сунул Упырьку в портфель, Философ печально сказал:

— Ты увеличил энтропию.

— А что такое энтропия? — спросила я.

— Это беспорядок, хаос во вселенной, — печально ответил Алька и добавил: — Недавно я сделал открытие: раз человек не в силах познать истину, ему остается одно: самому стать истиной. Кстати, у греков есть одно удивительное слово — АЛЕТЕЙЯ. Оно имеет два значения: ИСТИНА и НЕЗАБВЕНИЕ. Сечешь? Истина в незабвении. Вот какой интересный у греков язык.

— И все-то ты знаешь, — протянула я.

И тут будто что-то обожгло меня изнутри. ИСТИНА В НЕЗАБВЕНИИ. Да ведь это как раз то, о чем я все время думаю!

Не зря я в прошлом году была влюблена в Альку.

Первая клубника, помидоры, лимоны — всегда это покупалось для меня. Ну какая же я эгоистка! Ведь бабушке витамины были гораздо нужней! Ее организм таял с каждым днем, а мы не обращали на это внимания, считали, что так и должно быть.

Недавно в нашем подъезде хоронили сразу двоих: слесаря Тернова и писателя Горнеева. Мама просила меня уйти к Зое, но я нарочно осталась.

К Тернову пришло людей не меньше, чем к Горнееву. Уважали слесаря, душевный был человек, не хабарничал. Позовет сосед кран чинить — за так сделает. А любимой присказкой Горнеева было: «За так только давленые сливы». Правда, писателем он был неплохим, но на жизнь смотрел мрачно, хотя книжки писал веселые и добрые. И вот собирается грянуть для Горнеева оркестр, когда из толпы выбегает шестилетний Витёк, его внук, и отчаянно орет:

— Все равно деда не умер! И никогда не умрет! Никогда! Вы что, не верите? Он же притворился! Смотрите — улыбается!

На губах писателя и впрямь застыла улыбка. Мальчишку увели, заиграла музыка, но я все равно услышала, как соседка сказала маме: «От Горнеева хоть книги останутся. А что от бедного Тернова?»

Мне вдруг не к месту стало смешно, прямо какая-то истерика. Еле сдержалась, чтобы вслух не расхохотаться. Потом успокоилась и говорю Кабачковой:

— Увы, книжки Горнеева не бессмертны.

Получилось, что съехидничала. Кабачкова набросилась на меня:

— Мы с тобой, милочка, и этого не оставим.

Тут мне вспомнилось чье-то размышление о том, что самое великое произведение искусства не перетянет на весах вечности живого человека, и я сказала об этом соседке.

— Люди очень разные, — ответила Кабачкова. — Неужели на твоих весах какой-нибудь живой подонок перевесит, скажем, «Мону Лизу» или «Войну и мир»?

— «Моне Лизе» не больно, — ответила я опять не своими, но такими близкими мне словами, что они стали как бы собственными. — Она не может измениться ни к лучшему, ни к худшему. А у подонка, пусть самого отпетого, всегда есть шанс улучшиться.

— Настя, ты что болтаешь? — удивилась Кабачкова. — Исчезни эти произведения, и человечество духовно обеднеет. Смерть же какого-нибудь подонка может принести благо.

— Вы правы, но лишь в плане сегодняшнего дня. Для вечности ценен каждый.

Мама все это время неприязненно слушала наш разговор, но тут всколыхнулась:

— О какой вечности речь, когда столько нерешенного сегодня! — вырвалось у нее так громко, что на нас оглянулись.

— Смотри, — заметила я, — у Горнеева уши уже стали как лежалые грибы.

Мама молча схватила меня за руку и потащила домой будто малышку. Усадила в кресло, села рядом на диван.

— Настя, — сказала с дрожью в голосе, — у тебя ломкий возраст, все воспринимается очень обостренно. Но это пройдет, привыкнешь!

— А я не хочу привыкать!

— Человек испокон веков ощущал свое бессилие перед этим.

— «Этим», — передразнила я. — Боишься даже назвать своим именем. Так и говори: «Бессилен перед смертью». Но мало ли перед чем был человек бессилен. Одолел ведь и чуму, и холеру. Одолеет когда-ни-будь и смерть. Тебе не кажется, что известное «Memento mori» понимается не так, как должно? Memento — но не для того, чтобы насладиться минутой, а чтобы не привыкать к «mori», восстать против нее.

— Настя, мне страшно — откуда в тебе все это? — В маминых глазах стояли слезы, будто я сказала невесть что. — Господи, ты как-то сразу стала взрослой. Да ведь это же чудесно, что человек, зная о своей временности, живет, рожает детей, строит города, а не стоит на перекрестке с душераздирающим воплем. «Караул! Все смертны!» И почему не сделать девизом: «Помни о жизни!»

— Может, ты и права, но иногда не мешает постоять и на сквозняке этого перекрестка. А Горнеев сквозняка боялся, у него, видите ли, радикулит.

— И слава богу. Иначе его книги истекли бы слезами, а так…

— …гремят здоровым смехом в здоровом теле и способствуют выздоровлению больных холециститом, чье исцеленное тело когда-нибудь все равно пойдет на удобрение.

— Нас-тя!

— Что, возмущена моими речами? Тогда читай Горнеева, авось наберешься радости и оптимизма.

Вот такой разговорчик произошел у меня с мамой.

Сегодня опять звонила Максимовна, и я соврала, что бабушка уехала к родственникам в Смоленск.

— Да? — удивилась Максимовна. — А кто у нее там?

— Дочь, — соврала я опять.

— И надолго уехала?

Хотела было сказать, что навсегда, но раздумала.

— Не очень надолго, — неопределенно сказала я. — Приедет — позвонит.

— Ну, передавай ей привет, — вздохнула Максимовна.

— Передам, — вздохнула я.

Вчера был необычный день, я надолго запомню его. Алька-Философ оставил наш пресс-центр и ушел к астрономам в Малую академию наук. Мне тоже очень хочется туда, но уйду попозже, чтобы не подумал, будто побежала за ним. Каждый день Алька рассказывает что-нибудь интересное. Оказывается, в нашей юношеской обсерватории очень сильный телескоп, и ребята дежурят возле него по ночам.

В прошлом году мы с классом ездили на экскурсию в настоящую взрослую обсерваторию под Бахчисараем, в поселок Научный. К сожалению, как говорят астрономы, неба не было, но мне все равно очень там понравилось. Башни телескопов похожи на застывшие перед стартом ракеты. Такое впечатление, будто здесь все настороже, в любую минуту готовы принять сигнал из космоса. И еще Научный показался мне городом будущего: небольшой, весь в зелени, фонарные столбы — высотой в метр, чтобы не засвечивать небо.

А осенью мы смотрели на Луну в телескоп нашей юношеской обсерватории, и уже тогда мне захотелось приходить сюда почаще. Здесь очень толковые ребята, как наш Алька. Когда все повосхищались лунными кратерами, я попросила дежурного старшеклассника показать какую-нибудь планету. Он навел телескоп на Юпитер, который в тот месяц был хорошо виден невооруженным глазом. Для меня было открытием, что у Юпитера, как и у Сатурна, есть кольцо, только едва заметное.

Так вот, вчера Алька пригласил меня в обсерваторию, сказал, что приезжает известный астрофизик Козырев и будет интересный разговор.

В небольшом помещении, вдоль стен которого тянулись стеклянные витрины с коллекциями метеоритов, горных пород, окаменелых раковин, собралось человек двадцать пять старшеклассников и студентов. И началась фантастика. Пожилой ученый с мировым именем часа полтора рассказывал о вещах, не совсем понятных мне, но сильно захватывающих воображение. Вначале речь шла об открытии пульсации Солнца академиком Северным и сотрудниками Крымской астрофизической обсерватории. Исходя из наблюдений за солнечной пульсацией, Козырев сделал вывод, что энергию Солнца и звезд поддерживают вовсе не термоядерные процессы. Выяснилось, что структура Солнца очень однородна. Такая структура газового шара возможна лишь в том случае, если в наружных слоях существуют стоки энергии. Почему же тогда Солнце не гаснет? Вероятно, есть и приток энергии, для которого достаточно, чтобы имелось пространство и время. Но поскольку пространство пассивно, можно предположить, что активное время — это не что иное, как физическая реальность, которая может взаимодействовать с веществом. Таким образом, все процессы происходят не только во времени, но и при его непосредственном участии. А если это так, то через время возможна связь с будущим и прошлым! Козырев провел ряд опытов, доказывающих, что время, воздействуя на вещество звезд, не дает им остыть, то есть препятствует наступлению смерти Вселенной… «Смотря на звездное небо, — сказал Козырев, — мы видим не атомные топки, где действуют разрушительные силы, мы видим проявление созидающих, творческих сил, приходящих в мир через время».

— Выходит, время препятствует энтропии? — поинтересовался Алька.

— Выходит, так, — кивнул Козырев.

Тогда осмелела и я, подняла руку и задала, как я теперь понимаю, глупейший вопрос:

— Вот вы говорите, что через время можно наладить связь с иными планетами и, если бы они оказались заселенными, была бы возможность заглянуть в будущее землян. А если это будущее кое у кого не очень приятно? Можно было бы его исправить? У меня недавно умерла бабушка. Предположим, я бы узнала заранее день и час ее смерти. Можно было бы предотвратить ее?

Худощавое лицо Козырева, как мне почудилось, растерянно вытянулось.

— Вот уж на это ничего не могу ответить, — развел он руками.

— Что он мог сказать тебе, — говорил потом Алька. — Ты задала слишком прагматичный вопрос, в то время как требуется еще множество экспериментов.

— Но скажи, я правильно поняла: время нужно не бояться, а изучать.

— Правильно, — сказал Алька и поделился новой идеей. Он придумал цивилизацию, где вместо денег в ходу информация. Скажем, идешь в магазин за мороженым и шаришь не в кошельке или кармане, а в собственной голове и вместо 20 копеек выдаешь информацию в 20 бит.

Алька фантазирует и философствует еще с детского сада, где мы были в одной группе. Я даже запомнила, как он однажды спросил воспитательницу, откуда берется мясо. Мол, корова дает молоко, овечка — шерсть, а мясо? Воспитательница ответила, что для этой цели выращивают специальных бычков, которых потом убивают. «Надо же, — огорченно сказал Алька. — А природа старалась, старалась».

Когда мы подошли к моему дому, я уже было хотела нырнуть в подъезд, когда Алька вдруг схватил меня за руку, притянул к себе и чмокнул в щеку. Я так рассердилась, что ляпнула: «Дурак!» — и убежала.

Вот такие события произошли за один вечер. Я узнала две важные вещи:

1. Времени (следовательно, смерти) не надо бояться.

2. Я нравлюсь Альке.

Оказывается, Алькин поцелуй ничего серьезного не означал: сегодня на дискотеке он даже не смотрел в мою сторону, почти все время танцевал с Валькой Зиминой из параллельного. Латукин заметил мою печаль и сказал, что Алька поделился с ним одной мыслишкой, которая может мне не понравиться. Будто бы Алька сказал, что я слишком заклинилась на смерти своей бабки. Так и выразился — «бабки». И тут со мной что-то случилось. Я сразу же почувствовала к Альке такую неприязнь, что теперь не хочу никакого общения с ним.

Вот уж никогда не думала, что Философ — сплетник.

Через наш двор проводят трубы тепломагистрали, и экскаватор ежедневно что-нибудь выгребает. Мальчишки находят то старинный Георгиевский крест, то поповскую рясу, а то скелет. Как выяснилось, на месте нашего двора когда-то было старинное кладбище, где похоронены еще участники крымской войны прошлого века.

Что же это получается? Пройдут каких-то сто, сто пятьдесят лет, и все до одного триста человек нашего двора канут в небытие, будто их вовсе и не было? Что найдут после нас в строительном хламе новостроек? Джинсы? Магнитофонные кассеты?

У меня родилась идея создать в жэковском дворовом клубе музей «Алетейя», поделилась мыслью с председателем дворового комитета Вергулиным, он посоветовал привлечь к этому делу воспитательницу.

Я нашла ее в клубной комнате, в подвале. Молодая, с веселыми веснушками, она понравилась мне, хотя позже показалась несколько вялой, инертной. Я предложила сделать стенд с фотографиями старейших жителей нашего двора.

— А что, у нас во дворе много знаменитостей? — не поняла она.

— Каждый по-своему замечателен!

Вероятно, это вырвалось у меня с излишним пафосом, потому что Нила Михайловна усмехнулась и возразила тоном взрослого, имеющего дело с ребенком:

— Чудачка. Ну вот кто, скажем, я? Обыкновенная выпускница пединститута. Зато моя однофамилица — известная всему миру фигуристка.

— Да, может, вы не менее талантливы, чем ваша однофамилица, но по ряду причин не смогли проявить свое дарование.

— Ишь ты! — удивилась она.

— В будущем достижения других станут воспринимать как собственные.

— Это что же, и замечательных людей не будет? И перестанут отмечать даты их рождения?

— Почему же, и люди, и даты останутся. Но ценить будут каждого, а более всего того, кто сделал себя гением, а не родился им. То есть сам исправил свою посредственную природу.

— Выходит, на первый план выйдет серость?

— Неужели неясно! — вновь вскипела я. — Каждый будет в почете! Понимаете — каждый!

Вроде бы в чем-то убедила ее. Во всяком случае, мою затею с клубом она поддержала.

Потрясающая информация из журнала «Химия и жизнь»:

«…сообщено о первом успешном клонировании ДНК, извлеченном из мумифицированных останков египетского мальчика, жившего около 2400 лет назад.

Автор исследований пытался выделить ДНК из трех различных мумий, но только в одном случае ему сопутствовал успех. Из мумии годовалого мальчика, хранящейся в Египетском музее в Берлине (ГДР), он выделил фрагмент ДНК, встроил его с помощью стандартных методов генной инженерии в плазмиду рИС8 и размножил. В статье приведена полная последовательность клонированного участка, содержащая около 3400 нуклеотидов».

Неужели все это лишь для того, чтобы проследить «миграцию населения», как уверяет журнал? Не верю. Цель более трудная, возвышенная и отдаленная.

Побывала в двадцати квартирах нашего дома.

На третьем этаже квартира Трелевых. Анатолий Ефимович был когда-то известным альпинистом. В его прихожей на стене висят трикони, в которых он взбирался на вершины Памира. Сейчас Анатолий Ефимович работает в ДОСААФ. Он уже немолодой, но у него совсем юная жена и трехлетний Игорек. В квартире Трелевых, как в музее: на стене в гостиной — сабли, кортики, кинжалы, револьверы. Много книг. Есть изданные в прошлом веке и даже в восемнадцатом. Я думала, что он даст для музея фото своей старенькой мамы— она уже не выходит из дому, я часто вижу ее на балконе. А он вдруг протянул мне фотографию, от которой я онемела.

— Это моя прошлая семья, — сказал он, глядя куда-то в сторону. — Все трое погибли в автокатастрофе десять лет назад.

С фото на меня смотрела веселая молодая женщина в белой шубке и шапке-ушанке, ее обнимала совсем юная девушка в лыжном костюме, а рядом стоял пушистый колобок лет трех, то ли мальчик, то ли девочка.

— Жена, дочь и внук, — глухо произнес Анатолий Ефимович.

— Как? Все сразу? — вырвалось у меня.

Он молча кивнул, потом сделал мне знак не уходить, вернулся в комнату и принес оттуда желтую от времени книгу, на обложке которой я прочла: «Валериан Муравьев. Овладение временем (как основная задача организации труда). 1924 г.».

В тот день я больше никуда не пошла — так расстроилась. И на следующий тоже. Только на третий день возобновила свои визиты. Встречали меня по-разному: у женщин начинали подозрительно блестеть глаза, мужчины как-то смущенно переступали с ноги на ногу. И каждый раз надо было заново объяснять, что мне нужно от них.

Подшефные Нилы Михайловны тоже кое-что уже собрали. И не только фотографии. Притащили откуда-то граммофон, чье-то подвенечное платье со стеклярусом, выцветшую буденовку. Это уже идея Нилы — собирать предметы быта прошлого.

В основном привлечены к этому девочки. А мальчишки, как дурачки, бегают с игрушечными миноискателями в поисках присыпанных землей «мин» — магнитов. Как только «мина» найдена, на лопатке загорается лампочка. Самые младшие тоже играют в «войнушку». Ружье у них называется «ружбайка», танк — «драндулет». Что это? Неосознанное понимание того, что какими бы уничтожительными ни были войны прошлого, все это — «войнушки» в сравнении с атомным ужасом? А может, это пренебрежительное отношение к военным терминам человека, которому жить в безвоенном двадцать первом веке?

Где-то я читала, что игры отражают и время, и современное мышление. Что такое кубик Рубика? Это игра в то, как хаос преобразуется в порядок.

«Если узнать ряд прошлых комбинаций и настоящую комбинацию, то есть как находились и находятся элементы множества по отношению друг к другу, и иметь возможность видоизменять эти отношения — можно создать новую комбинацию или возобновить любую из бывших».

Нет, это не из журнала «Наука и жизнь», публикующего варианты игры в кубик Рубика. Это из книги физика-философа Валериана Муравьева, удивительной книги-мечты о человеке, ставшем властелином времени настолько, что ему по силам возвращать ушедших. Вот что пишет Муравьев:

«В настоящее время производство создает предметы, служащие не для овладения временем, а для времяпрепровождения. Человечество как бы задается не вопросом, как преодолеть время и, следовательно, увековечить жизнь, а как провести время, как убить время, остающееся каждому до часа смерти. Как наилучше заполнить его наслаждением и дурманом!.. Вместо того, чтобы вещи превращались в живые существа, люди превращаются в бездушные чурбаны-вещи».

«…последняя задача исторического акта есть на самом деле прыжок из царства необходимости в царство свободы, уничтожение истории с ее разрушительными процессами и замена слепого ее движения разумным действием объединенных в великий союз живых существ.

Это потребует, однако, полного биологического и физиологического, а может быть, и физического изменения природы планетных обитателей. История сольется с астрономией. И конец земной истории в этом смысле будет началом солнечной, а затем истории космической…

…Надо перестать надеяться на готовую вечность и начать делать время. И по всем признакам пора такой человеческой победы приближается».

Опять звонила Максимовна. Я сказала, что бабушке в Смоленске хорошо. Кажется, она стала что-то подозревать. Тогда я соврала, что бабушка прислала посылку, в которой для нее вязаные шерстяные носки. На днях занесу.

У меня сложные отношения с Алькой. Сказала, что теперь не буду откровенничать с ним. Он сделал вид, что не понял, в чем дело. В обсерваторию я все-таки хожу, но Альку не замечаю. Впрочем, здесь и без него много интересных ребят. Миша Чиграев прямо-таки помешан на небе, ночи напролет проводит у телескопа, выдает уйму интересной информации о звездах. Взял у меня на два дня книжку Муравьева, потом размышлял о ней при Альке, и тот обиделся, что я вроде бы как забыла о его существовании. Когда Миша восторженно сказал: «Может, как раз нам и предстоит стать революционерами космоса!» — Алька ехидно хихикнул. Я взорвалась: «Но ведь ты сам говорил, что если человек не может открыть истину, то ему остается самому стать ею. Эта книжка как раз об этом!» — и я сунула ему книгу под нос, хотя давно надо было возвращать ее Трелеву.

На другой день Алька подошел ко мне на переменке и сказал:

— Заумно, но здорово. Почище любой фантастики. Надо же, какие мыслители жили на нашей земле. Даже если выяснится, что Муравьев заблуждался и наука не в силах справиться со временем, все равно эти проекты грандиозны, захватывающи и стоят внимания. Больше всего потрясает вывод, что мы, по сути, уже бессмертны, поскольку число и формула нашего «я» записаны в книгу природы и не исчезают, а только приобретают разную телесную форму. Речь вовсе не о переселении душ, имеется в виду символ, запись числа индивидуальности. А поскольку математическая формула вездесуща, она может проявиться в целой гамме форм, то есть я могу повториться сразу в нескольких людях. Но это стихийное, природное, слепое воскрешение. Так как я уже не только индивидуальность, но и личность, мне хотелось бы возродиться именно личностью. И вот здесь уже требуется вмешательство разума человека. О своей «пра» можешь не убиваться, никуда она не далась — она в твоем отце, в тебе. Если человечество не уничтожит себя в ядерной, то, возможно, ты когда-нибудь встретишь свою «пра» живой и невредимой. Правда, я думаю, что воскрешать будут в детском возрасте, к тому же телесный облик, возможно, будет иным, и вы с «пра» можете попросту не узнать друг друга.

— Алька, неужели и злодеев будут воскрешать? — спросила я, заново переживая впечатление от книги.

— Можешь не волноваться: дети ведь не рождаются злодеями. Но я думаю, что истинных злодеев воскресить попросту не удастся. И вот почему. В лице разумного человека природа обретает гармонию, а зло — это природный выкидыш. Злодей не сможет воскреснуть в силу природных законов. Какие бы усилия ни прилагали к этому, он будет отторгнут, как инородное тело, мешающее гармонии.

— Алька, — прошептала я, — хорошо, что нас не слышит классдама: она бы ничего не поняла и навешала бы на нас собак. Все-таки жизнь удивительная!

— А ты думала, — улыбнулся он. — Только бы не было ядерной.

Сегодня зашла в двадцать первую квартиру и познакомилась с очень интересным человеком. Я и раньше встречала его во дворе, но обычно проскакивала мимо. Он казался несколько странноватым: всегда что-то напевал под нос. Ему где-то под пятьдесят. Семья его в Ленинграде, а он работает здесь археологом. Зовут его Леонид Антонович Петросюк.

Когда он узнал о цели моего визита, провел в комнату, усадил за стол. В его квартире кавардак холостяка: одежда развешана по спинкам стульев, на столе во-pox книг, газет. Зато в старом книжном шкафу идеальный порядок. Но там вовсе не книги, там такое, отчего у меня захолонуло сердце, как только мне объяснили, что это.

— Мой личный музей, — Леонид Антонович указал на шкаф и стал рассказывать о каждом предмете на полках: — Видишь, вон там, слева, окаменелость. По-твоему, что это? Ну-ка, рассмотри внимательней. — Он открыл створку шкафа и положил на мою ладонь увесистый белый камень. — Краб это, заизвесткованный временем. Знаешь, сколько ему лет? Тридцать миллионов. А нашли его за квартал от нашего двора. То есть мы с тобой живем на дне бывшего моря. А вот этой амфоре — более двух тысяч лет. Может, ее держал в руках сам Скилур, скифский царь. Ты была на раскопках Неаполя Скифского? Это на окраине нашего города. Туда бы павильон с экспонатами, рядом с могилой Скилура. А так — пасутся по пустырю козы, рвут чабрец местные жители и не подозревают, что это за место. Но иногда вдруг остановятся, заслушаются с открытыми ртами экскурсовода, его рассказ о временах, которые ничем не отмечены здесь. А возьмем Генуэзскую крепость под Судаком. Как бережем этот памятник? Лужа перед крепостью громаднейшая, в ней плавают автомобильные покрышки, смрад и зловоние вокруг. Поэтому, девочка, очень приветствую твою затею — память нельзя терять. Беспамятны только скоты и идиоты. Уверен, ты не совсем представляешь, в каком краю живешь. Наш Крым — не только всесоюзная здравница, но коридор, по которому прошла уйма народа. И каждый оставил свой след. Вот и сделать бы наш край историческим заповедником. А. его во что превращают? Еще в одну промышленную точку. В кислотных дождях уже начинаем купаться. А ведь у нас каждый клочок земли таит удивительные сокровища.

Долговязый, со впалыми щеками на смуглом лице и чуть-чуть сумасшедшими глазами, Леонид Антонович говорил, страстно жестикулируя. Потом как-то сразу смолк, внимательно взглянул на меня, будто что-то решая, затем достал из брючного кармана ключ и открыл небольшой железный сейф на тумбочке.

— Сейчас, девочка, я покажу тебе нечто такое… Учти, я не каждого удостаиваю такой чести. У самого голова кругом идет при взгляде на это.

Он положил на стол что-то завернутое в темно-синюю тряпицу и стал медленно разворачивать загадочный сверток, одновременно посматривая на меня, будто желая проследить за выражением лица. Наконец тряпица полностью развернулась, и я увидела какие-то желто-черные предметы.

— Сколько лет человечеству? — неожиданно спросил он.

Я пожала плечами, потому что встречала разную датировку.

— Принято считать, — сказал он, — что гомо сапиенс где-то тысяч сорок. Так вот, этому сокровищу почти столько же. Что это означает? А то, что человек разумный гораздо древнее, чем мы думаем, — почти шепотом продолжал он, и мне стало страшновато от того, как он завращал белками глаз. — Это кость дикого осла, а на ней — смотри! — рукой неандертальца, которого мы относим к дикарям, сделана гравировка. Вот это — костяной браслет. Видишь, какой сложный на нем орнамент. А здесь — истинная поэзия!

Я взяла в руки костяную пластинку величиной с карманное зеркальце и увидела искусное изображение фигуры девушки с крыльями.

— А вот рукоятка ножа, на ней профиль неандертальца, а с этой стороны — смотри же! — абрис вполне современного человека! Что это, я спрашиваю тебя? Что?! — воскликнул он.

Я перекладывала с руки на руку загадочные предметы, которые сами по себе, честно говоря, не производили особо яркого впечатления. Но их происхождение и впрямь было головокружительно.

— Никто не верит, что я не выдумал датировку, — сказал он внезапно охрипшим голосом. — А когда верят, то пугаются и открещиваются от меня — иначе ведь придется пересмотреть кое-какие исторические факты и даже естественно-биологическую историю человечества. Но я докажу свое!

— Что именно? — пролепетала я.

— Докажу, что человечество уже было когда-то высокоцивилизованным, но, потеряв разум, привело свою цивилизацию к самоуничтожению.

Он бережно сложил свои находки в тряпицу и закрыл сейф, ключ от которого, вероятно, все время носил при себе.

— А в твой музей, девочка, я дам тоже очень ценную вещь. Фото мое ни к чему — я еще собираюсь прожить, как говорится, долго и счастливо. Для музея же возьми вот это. — Он протянул мне отшлифованный кусок кремня. — Одно из самых гениальных изобретений человека — рубило или тот же топор. Бери и помни, что в твоих руках полмиллиона лет.

Весна действует, что ли? Пришла сегодня из школы какой-то окрыленной. Весь день встречалась глазами с Алькой, смешно было и хорошо. Неужели опять пробуждается к нему симпатия?

Зойка дала ленту с приличными записями нашего городского ансамбля «Контакт». Я немного потанцевала, затем пошла на кухню и стала есть все подряд: холодный борщ, котлеты, запеканку. А когда разболтала в чае сгущенку, зазвонил телефон.

— Варя, ты? — услышала я радостный голос Максимовны и обомлела. — Наконец-то приехала! Как живешь?

С чего это она приняла меня за бабушку? Ведь все-го-то одно слово и сказала — «Алё!». Минуту стояла молча, мысли в голове носились как одурелые. И вдруг вспомнился фильм, где герой, чтобы изменить голос, приложил к трубке платок. Я вытянула из-под телефона салфетку, обмотала трубку и, подражая бабушкиному басу, сказала:

— Хорошо, Максимовна, живу замечательно.

— Как к дочке съездила?

— Нормально, Максимовна, о кэй!

— Что? — не поняла она. — Почему ты так говоришь?

Я спохватилась, набрала в грудь воздуху и, будто куда-то проваливаясь, выпалила:

— Старый ты глухарь, Максимовна! — И страшно обрадовалась, когда услышала довольное хихиканье:

— Так бы сразу и сказала. А то уж я думала, ты там заболела. Соскучилась я по тебе… — И она стала расспрашивать, как гостевалось у дочки, и что-то говорила о своих ногах, которые не желают ходить. А я что-то сочиняла в ответ, и ноги мои дрожали от этого вранья. А потом она сказала свое обычное: — Держись, Варя. А то, если помрешь, и я следом.

— Я буду жить вечно, — уверенным баском сказала я. — Значит, и ты, Максимовна, никогда не умрешь.

Я захлопнул тетрадь и поспешил в санаторий. Шел и думал о Насте. О ее ранней взрослости и еще не уплывшем детстве. Давно не было на душе так тревожно, горько и хорошо. Еще издали увидел голубую искру Настиной тенниски, мелькавшую то в одном конце площадки, то в другом. Надо же, как увлеклась — битый час гоняет, и хоть бы что. Правда, подойдя ближе, понял, что она на пределе: лоб влажно блестит, губы полураскрыты, щеки пылают. Но и в таком виде, взлохмаченная, с пятнами испарины на лопатках, она была хороша — вся полет и движенье.

— Настя! — отечески строго окликнул я. — Не пора ли отдохнуть?

Она остановилась, бросила в мою сторону уничтожающе веселый взгляд и, приветственно махнув рукой, кинулась в последнюю атаку, но уже через минуту пластом лежала на скамье, от вмиг подкосившей ее усталости.

Вечером Лёха уступил мне свою очередь на балконе, поскольку затемпературил — по санаторию шастала какая-то зараза — то ли грипп, то ли ангина, и он, вероятно, подхватил ее.

Я долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок. Из головы не выходила Настя, ее дневниковые записи, происшествие близ Горелого леса. Во всем этом было много ирреального, и сама Настя уже казалась моим вымыслом.

Я давно подозревал, что мы живем в фантастическом мире, еще с детства, когда однажды угодил под дождь, льющий с чистого, без единой тучки неба. Быть может, туча скрывалась за домом, но впечатление от ослепительного дождя, падающего с синевы летнего неба, было столь огромно, что, одновременно восхищаясь этим необычным зрелищем, я испытал страх — состояние, в чем-то схожее с тем, какое охватило меня при виде Насти, рисующей в воздухе бабушку.

Мое поколение, можно сказать, выросло в атмосфере чудес. Для моего сына телевизор, космические ракеты, атомные реакторы существуют чуть ли не с доисторических времен, поскольку все это уже было до его появления на свет. Я же хорошо помню первый телевизор на нашей улице и как по вечерам соседи собирались в доме его владельца смотреть «маленькое кино». Да что там телек или даже первый искусственный спутник! Такой обычный в сегодняшнем обиходе полиэтиленовый пакет был в конце пятидесятых годов настоящей сенсацией: прозрачный, легкий и воду не пропускает! Лавина научных открытий, технических новинок, промышленных диковинок продолжает захлестывать нас, но то, чему я на днях оказался свидетелем в окрестностях этого затерявшегося в горах санатория, не очень вписывалось в мою модель реальности, хотя и не слишком противоречило ей.

Опьяненный чистейшим горным воздухом, я разрешил своему воображению вопреки йоговским установкам сорваться с узды и понестись вскачь. Почему бы не допустить, размышлял я, что человеческий мозг, будучи источником электромагнитных волн, формирует зрительные образы, которые затем по принципу обратной связи излучаются в пространство в виде объемного, голографического изображения? А коль мозг так зримо объективирует фантазию, не становится ли она составной частью реальности? Если это так, значит, не очень уж и беспочвенны мечтания Насти о возвращении «тех, кого уже нет», ибо сила человеческой памяти способна оживить и камень.

Позволив хаосу мыслей овладеть собой, я не успел войти в аутогипноз, заказать себе на завтра хорошее самочувствие и утомленно упал в сон.

Проснулся на рассвете с болью в затылке. Молодым тенорком, будто кем-то заведенный, орал в поселке молодой карликовый петушок нянечки Кати. С трудом открыл я глаза и уперся взглядом в небо, взлохмаченное облаками, сквозь которые мерцала Венера, то исчезая, то вновь ярко пульсируя в небесных прогалинах. Было свежо, но не холодно. Я лежал на раскладушке, в пелене вползшего на балкон облака, притворившегося туманом, и вскоре вновь провалился в сон. Но уже через несколько минут бежал босиком через палату, вниз по лестнице из корпуса, на свою излюбленную тропу, ведущую через лес к морю.

Ветер приволок белесые облака, и я двигался сквозь плывущие в косматых лохмотьях деревья, с трудом узнавая знакомые места. Темные стволы зыбко и невесомо парили в воздухе, как бы волоча за собой по земле облачные шлейфы. Я бежал трусцой, с липкой влагой на обнаженном теле. Земля была мокрой, холодной. Пора было уже кончать с летним режимом, облачаться в спортивный костюм и кеды.

Полчаса занимает спуск вниз, к морю, где на пустынном пляже я буду выкручиваться в сложных позах, потом бултыхнусь в холодную воду и галопом вновь через лес. Между тем для здоровья достаточно пробежки и обычной спортивной разминки. Вот если бы в результате моих усилий я сейчас оторвался от земли и взмыл в воздух…

Резкая боль прошила левую ступню, я охнул и, едва не упав, остановился. Темная бутылочная стекляшка глубоко вонзилась в бугорок под большим пальцем. Не парадокс ли — я, который умею лежать без единой царапины на битом стекле, поранился крохотным кусочком. На одной ноге подскакал к ближайшему дереву, прислонился к стволу и вытащил осколок. Пошла кровь. Зажав ранку ладонью, я опустился на землю и услышал слабое журчанье. Что это? Прислушался. Откуда здесь вода? Куда я попал? Неужели свернул в сторону?

Розовато подкрашенные рассветным солнцем облака совсем прекратили движение, превратившись в клочья тумана, зацепившегося за ветки деревьев и кустарников. Откуда-то слева пахнуло гарью, и я понял, что заблудился, свернул с тропы, ведущей к морю. Неужели рядом Горелый лес? Но как это могло случиться? Ведь я вроде бы спускался вниз, а тогда мы карабкались на высотку, и Горелый лес, по моим представлениям, находился совсем в противоположной стороне от «йоговской» тропы.

Подождав, пока кровь перестанет сочиться, я поднялся и заковылял на звук воды, ибо не имел другого ориентира. Между тем солнце поднималось все выше. Заплутавшие в лесу облака превратились из розовых в золотистые, я двигался в светящейся дымке, сожалея, что рядом нет моих спутниц — вот бы повосхищались этим зрелищем.

Идти было больно, нога опять закровоточила, но я уже не останавливался, решив быстрей добраться до воды. Роднички выскочили неожиданно из-за огромных, поросших мхом и обвитых папоротником валунов. Я подошел к воде и ступил в нее раненой ногой, с усмешкой подумав: «Лета или Мнемозина?» Холодная горная вода быстро остановила кровь. Я содрал со ствола полу-высохшего дуба кусок коры и подвязал к подошве шнурком от кед, завалявшимся в кармане шорт.

Воздух еще не прогрелся, и меня познабливало. Пришлось растереть грудь ладонями, сделать несколько резких взмахов руками. Уже было собрался потихоньку топать назад, в санаторий, — по моим предположениям, он находился где-то справа, — когда вдруг закружилась голова, и слабость во всем теле заставила присесть на валун. Вероятно, сказался перепад атмосферного давления — в горах это особенно чувствительно. С востока, поглотив солнце, на лес надвигалась тяжелая туча, облачная дымка вокруг меня из золотой стала густо молочной. Тишина. И ни малейшего желания не только идти куда-то, но и пошевельнуться. Так бы вот и сидеть вечно, уставясь в чистые струйки родников, бьющих из подземного мрака.

С шумом разрезая крыльями воздух, из глубины леса вынырнула странно яркая птица и уселась в трех шагах от меня, на ветку коряжистого дуба. Я присмотрелся и оторопел: передо мной сидел филин с опереньем попугая. Будто лесной пожар опалил его крылья, они горели черным багрянцем, грудь отливала зеленью. Сказочную расцветку нарядно дополнял ярко-желтый клюв. Глаза филина почему-то были закрыты. Он переступил когтистыми лапами с одной ветки на другую, трижды ухнул и замер, застыл чучелом. Из-за ствола дуба проступила на миг и тут же исчезла в тумане чья-то фигура. Я оцепенело смотрел в ту сторону, желая и одновременно боясь возможности повторения увиденного. И оно вновь появилось. Как под гипнозом, не сводил я глаз с вышедшего из тумана. Он стоял совсем недалеко от меня, но я не сразу узнал в нем девушку, а узнав, безвольно уронил руки. Это была Саша Осокина, какой я знал ее двадцать лет назад. В красном свитерке и темно-вишневом шлеме, такая вся прочная и земная, будто мы расстались час назад. Щеки ее пылали — то ли от смущения, то ли отражая цвет свитера и шлема. Не переступая кем-то обозначенной границы у дуба со спящим на нем филином, она села, прислонилась к дубу спиной и по-мальчишечьи вытянула стройные ноги в узких брючках. По лицу ее бродила улыбка, глаза слегка рассеянно, как от долгого бега, скользили по мне.

— Салютон, миа эстимата самидеано! — Саша весело подняла руку над головой. — Чего молчишь? Бросил эсперанто? Разуверился в едином человечестве? Эх ты, неверный. — Она подняла голову и обернулась к филину. — Спит, старый хрыч. И еще долго будет дрыхнуть. Сторожит наше царство.

Я медленно встал, устремляясь к ней, но она резко выбросила вперед руки, предупреждая: «Нельзя!» — и я вновь опустился на валун, едва чувствуя землю под ватными ногами.

За минувшие годы Саша лишь раз приснилась мне. Жена часто допытывалась, при каких обстоятельствах она погибла, и каждый раз я повторял историю, в которой не все договаривал, так что со временем и сам поверил в свою версию. Я рассказывал Ирине о нашей поездке на Ай-Петринскую яйлу в надежде увидеть мустангов, о том, как внезапно стал накрапывать дождь, по шоссе будто разбрызгали мыльную пену, таким оно стало скользким от прибитой дождем пыли. Я не вписался в линию дороги, и мотоцикл, развернувшись, врезался коляской в ограничительный бордюр, отчего я вылетел из седла, чудом остался живым, а Сашу гибельно швырнуло на бетонный столб.

На самом деле никакого дождя не было, стоял теплый майский день, все вокруг цвело и зеленело. Окрестности Бахчисарая пылали в маках — никогда после я не видел их в таком изобилии.

Мы заглянули в ханский дворец, и Саша была разочарована тем, что знаменитый фонтан оказался таким неэффектным: в ее воображении он мощными струями радужно бил в небеса, а тут какие-то невзрачные капли… «Не все фонтан, что бьет в небо», — неуклюже сострил я, и Саша кольнула меня ироническим взглядом.

Она была на голову выше, я остро переживал это неравенство и порой грубил. Крепко сбитая, крупнокостная, она, однако, смотрелась изящно и была похожа на героинь ефремовских романов о будущем землян. И когда однажды, опоздав на занятия, Саша распахнула дверь сорок шестой аудитории и звенящим голосом прокричала: «Человек в космосе! Наш!» — я не удивился. Именно Саша и должна была принести эту весть. Что тогда поднялось! Все повскакивали с мест, Сашу подхватили под руки и стали качать, будто не Гагарин, а она открыла первую страницу космической эры.

Затея хоть мельком увидеть мустангов была несерьезной. Я понимал это, но от поездки не отказался — уж очень хотелось провести с Сашей день. На курсе многие увивались за ней, но она как-то ровно относилась ко всем, и я немного нервничал, сомневаясь, по-настоящему ли ей нравлюсь. Встречались мы уже третий месяц, и в тот день я намеревался окончательно прояснить наши отношения, желая и одновременно боясь определенности. Уж если бы Саша сказала «да», это было бы на всю жизнь, я же тогда о женитьбе еще не помышлял.

С детства я был сладкоежкой и, увидев бахчисарайских мальчишек, жующих казинаки, забежал в продуктовый. Потом мы мчались по шоссе в пестроте летящих огней мака по обеим сторонам дороги. Полуоборотом головы я то и дело требовал у сидящей сзади Саши восточную сладость, от которой до сих пор горечь во рту. По кусочкам заталкивала она в мой рот плитку из прессованных в сахаре семечек подсолнуха, пока это ей не надоело. Я получил легкий пинок в спину и недоуменно затормозил. «Садись сзади и лопай, а я порулю», — сердито сказала она. Я немного учил ее водить, это получалось у нее совсем неплохо, но уже начинался курортный сезон, дорога была загружена, и я не сразу решился исполнить ее прихоть. Сейчас мне кажется, что она прямо-таки насильно согнала меня с сиденья и умостилась за рулем.

Мы мчались по шоссе, и на нас оглядывались — таким эффектным водителем была Саша. Я летел и думал о своем везении — отхватил лучшую девушку курса!

А потом все было так, как я рассказывал Ирине: мотоцикл не вписался в резкий поворот и налетел на бетонное ограждение, за которым была пропасть…

И вот Саша, живая, невредимая, сидит напротив и разговаривает со мною.

— Как там мои родители?

Что я мог ответить? Что ни разу не навестил их, да и к ней-то пришел лишь пару раз? Смотрел я на нее и не понимал — то ли сплю, то ли грежу наяву. И зачем она явилась?

— Ты сам вызвал меня, растормошил своей памятью и воображением. Слава Птичкин сказал бы: все объясняется магнитным полем. Помнишь, о чем бы ни шла речь, он все относил к влиянию магнитного поля. В его представлении это была какая-то волшебная палочка, открывающая любую таинственную дверь. Кстати, как он поживает?

«Года два назад встретились возле театра. Он шел с женой и дочерью лет четырнадцати. Девушку зовут Сашей, в память о тебе» — хотел было сказать я, но язык прилип к гортани.

— Это он сам признался или твои догадки? — прочла мои мысли Саша.

«Сам».

— А ведь ты вычеркнул меня из своей жизни, — донеслось из тумана. Саша сняла шлем, пригладила челку, и от этого живого жеста мне стало еще более не по себе. — Ты живешь так, будто меня никогда и не было. Я и все, кого уже нет, — на самой дальней периферии твоего сознания.

«А как должно?»

— Должно считать нас временно ушедшими. И не говорить всегда лишь в прошедшем времени: «Я знал такую-то…» Надо: «Я знаю ее, его…»

«Не совсем понятно».

— Но ведь это просто. Считай, что мы попали в беду, из которой рано или поздно нас должны вызволить.

«Кто?!»

— Люди. В полную меру осознавшие, что такое смерть.

«И что же это, по-твоему?»

— Самое великое унижение личности. И еще — забвение. Пока хоть кто-нибудь помнит, есть надежда вернуться. Это не метафора.

«Тогда мистика. И то, что я вижу тебя, разговариваю с тобой — тоже мистика. Так это называется в нашем реальном мире».

Саша улыбнулась, отчего на ее левой щеке проступила ямочка.

— Мистикой часто называют то, чему не могут пока найти объяснение.

«Уж не хочешь ли ты уверить меня в том, что продолжаешь существовать в каком-то потустороннем мире?»

— Если в твоем представлении память — это потусторонний мир, пусть будет так.

«Память… Организация и сохранение прошлого опыта. Память сенсорная, эмоциональная, образная, словесно-логическая. Долгосрочная и кратковременная. Наследственная. Память привычки, память духа».

— Да. Память духа.

«Выходит, память духа — это какое-то иное пространство, откуда ты чудесно материализовалась, чтобы побеседовать со мною?»

— Неважно, как это называется. То, что ты сумел разглядеть меня в тумане — свидетельство деятельной силы твоей памяти.

«Скажешь, в этом роднике и впрямь вода Мнемозины?» — мысленно выдавил я с усмешкой.

— Родник. Горы. Горелый лес. Особое место.

На моих глазах Саша медленно растворилась в тумане-облаке, подхваченном и унесенном в глубь леса порывом вновь прилетевшего откуда-то ветра.

Голову будто обручем стянуло. Ломило виски, во рту пересохло. Опираясь о сук, я встал, сделал шаг и вскрикнул от боли в ступне.

Три дня провалялся я в постели с температурой под сорок. В палату то и дело заглядывали Настя с Валентиной, приносили мед, лимоны, укладывали грелку в ногах.

Я горячечно размышлял о встрече в лесу. Было ли это на самом деле или пригрезилось? Если это бред, то и бабушка, материализованная Настиным взглядом, тоже плод моей горячки. Но ведь я заболел позже, а до этого читал Настин дневник…

— Мы ходили за Горелый лес вдвоем? — исподтишка поинтересовался я у девочки.

Она как-то странно взглянула на меня и ответила:

— Мы были втроем.

— А Валентина ездила домой? — пошел я на хитрость.

— Ездила, — кивнула Настя и добавила: — А потом и я поехала,

— Ничего не понимаю. Выходит, и ты, и твоя бабушка, которую ты так чудесно оживила, приснились мне? — пробормотал я.

— Почему же? Я и впрямь показывала свою акварель. — Настя быстро отвернулась, но я успел уловить легкую улыбку на ее губах.

— Речь о той, из воздуха… — настойчиво напомнил я. — Ну а дневник имморталистки тоже причудился?

— Нет, я упоминала о нем, когда вы косвенно обозвали меня считающей лошадью.

Я облегченно вздохнул — хорошо, что не знает о моем любопытстве… И сказал напрямик:

— Но ведь это же было на самом деле: трое всадников, ты сидишь на валуне, из воздуха появляется бабушка…

Она загадочно промолчала, поправила сбитое у меня в ногах одеяло и вышла, а передо мной в подробностях выплыло туманное утро, из которого так невероятно появилась Саша Осокина, чтобы напомнить о себе и о всех, кого я потерял.

Через неделю срок путевки кончился, и я уехал домой.

* * *

Ветер набирал силу. В доме было тихо, лишь из детской доносилось бормотанье сына, пересидевшего у телевизора. Надо бы запретить ему вечерние бдения.

Я перелистал страницу маминого альбома и вложил туда свой поминальный список. Пусть лежит — все равно до лета еще далеко.

1985 г.