Сны Анастасии

Яхонтова Галина

Сны и реальность причудливо переплетаются в сознании Анастасии.

Дорога к счастью устлана розами?

Ей придется пережить горечь разрыва и… обрести новую любовь.

 

 

На одном из балконов соседнего дома женщина развешивала белье. Не молодая, хотя еще и не старая. Неопределенного возраста. Но не того, который со временем становится имиджем известных актрис и жен государственных деятелей, а того, в котором, как в быту, тонут простые смертные. „Возраст истертой монеты“, — лениво подумала Анастасия.

Женщина развешивала мужское белье, тщательно разглаживая мокрые складки, не доверяя эту работу слишком резвому сентябрьскому ветру.

Анастасии эти мокрые, непослушные текстильные изделия напомнили вздернутые шкуры. А безликая женщина, казалось, мстила всему сильному, мужскому, поработившему ее. В глазах женщины вспыхивали зловещие огоньки. Так взирают испанские матадоры на только что снятые шкуры поверженных быков. Разоблачив эту маленькую женскую месть, Анастасия возвратилась в комнату.

Распахнутая кровать, измятая простыня, свалявшаяся подушка… Постель, казалось, еще помнила о беспокойных предутренних снах. Настя взбила подушку, расправила простыню, набросила, наконец, дневное покрывало на свои кошмары, завершившиеся тем светлым удовлетворением, которое невозможно испытать даже с мужчиной. В глубине души она считала Морфея лучшим любовником. Тем более что почти все из представителей сильной половины рода человеческого, попадавшиеся на ее пути, не умели ничего или почти ничего. Так что им приходилось объяснять разницу между двумя сакральными понятиями: фаллос и пенис. Практически все они считали, что это синонимы. Но ты, Настасья, — без десяти минут профессиональный литератор — тонко чувствовала оттенки слов и несла свет знаний в массы.

Итак, начинался новый день. Заваривая крепчайший кофе и вдыхая тропический аромат, исходящий от поднявшейся над краем кофеварки, невесомой „пемзочки“, она пыталась сделать набросок ближайших часов своей жизни: редакция, институт, издательство, общежитие, Ленка… Пожалуй, хватит. А вечер, как водится, позаботится о себе сам.

* * *

Листая какой-то журнал, Настя наткнулась на фотографии времен Серебряного века. Прекрасные танцовщицы в пачках и балетных туфлях выглядели так, словно они только что занимались любовью прямо в этом облачении, а теперь вот спохватились и готовятся к выходу на сцену. „В Большом театре случайно сделано скандального характера открытие, не лишенное и пикантности. В бывшей министерской ложе бельэтажа имеется собственное маленькое фойе и даже уборная с умывальником. В коридорчике, соединяющем фойе с уборной, обнаружена в стене потайная дверца, запирающаяся на ключ. Открыв дверцу, можно увидеть решетку, а за решеткой… раздевающихся в своей уборной артисток балета. Со стороны балетной уборной потайное окошко имеет вид самой безобидной отдушины, а артистки никогда не подозревали, что их уборная сообщается с министерской ложей посредством окошка, проделанного в стене и служившего для каких-то тайных целей…“

„Любопытно, — подумала Анастасия, — возмутились балерины или обрадовались?“ Скорее, возмутились. Хотя не слишком верится, что в душе они не испытали греховного торжества. Какая женщина не чувствует себя богиней, когда любуются ее обнаженным телом? Не ответив на этот риторический вопрос, Настя, в полном соответствии с лейтмотивом утра, надевала на голое тело черную шифоновую блузку.

Зеркало отразило соблазнительные формы. Но все же поверх блузки она набросила замшевую жилетку, помня, что всегда интереснее быть таинственно одетой, чем откровенно обнаженной.

Что еще? Не слишком броская косметика, изящная сумочка из натуральной кожи, узкая юбка-макси с высоким разрезом. Все черное, но разной глубины цвета. Светлые, подернутые лайкрой колготки довершили впечатление этакой сексуальной траурности.

Легко и стремительно выпорхнув из дома в непрестижной Марьиной Роще, Настя впрыгнула в собравшийся было отъезжать автобус и устремилась навстречу дневным приключениям.

Они начались прямо в автобусе. Настя схватилась в тесноте за верхний поручень, „бронежилет“ распахнулся, и она ощутила липкую волну вожделения, исходящую от маслянистого почтенного на вид отца семейства, который не сводил глаз с негритянской от черного шифона груди, открывшейся на всеобщее обозрение.

— Девушка, вы выходите? — тяжело сглатывая, произнес созерцатель.

— Нет, — соврала она и, пропустив несколько человек вперед, выскочила из автобуса едва ли не самой последней и быстро смешалась с потоком, устремленным к метро.

Редакция. Летучка. Заседание. Кофе. Курилка. Метро, художественная выставка „Из жизни женщины“. Поскольку именно Анастасия вела феминистские и просто бабские темы в своей газетенке, будь она неладна. „С ученым видом знатока“ переходила от работы к работе, вглядываясь в хитросплетения линий и цветовых пятен. Некоторые композиционные решения явно с чем-то ассоциировались. С чем-то женским, теплым, как внутренности.

Парадоксально, но ощущение реальности исходило лишь от сюрреалистического полотна, на котором был изображен огромный, соразмерный разве что „скифской бабе“, кружевной бюстгальтер.

Настю впечатлила и монументальная история жизни одной скульпторши. Мадам долгие годы делала гипсовые слепки с рук своих возлюбленных. И вот — семь пар белейших кистей рук покоились на столе, очевидно, накрытом для тайной вечери. Сервировка слагалась из семи граненых стаканов, не оставляющих сомнения в том, что именно будет подано.

Рассматривая руки, застывшие в незаконченности жестов, Анастасия думала о том, что эти кисти призваны не держать заурядные стаканы и даже не соединяться в дружеских рукопожатиях. Они одержимы страстью ласкать женское тело. Она представляла, как четырнадцать ладоней, семьдесят пальцев бродят по чьему-то телу, изучая „ландшафт“, стремглав скатываясь в пропасти и замирая на вершинах… В жизни этой скульпторши было семь мужчин, и она всех их соединила в одном памятнике, словно в братской могиле. „Похоже, своего рода месть — эти безликие руки“, — поняла Настя и представила, как кто-то из прототипов будет мучительно пытаться опознать свои ладони в этом торжестве современного ваяния.

Переполненная впечатлениями, Анастасия вышла из Дома художников и побрела вверх по крутому склону в сторону станции метро „Кузнецкий мост“, пробираясь сквозь толпу книгопродавцев, по-купечески разложивших товар на лотках, на чемоданах, на собственных коленях и прямо на мостовой. Настин взгляд выделил из множества названий одно: „Почему огурцы предпочтительнее мужчин“. Не в силах удержаться, она купила „агрономический“ трактат и спустилась в метро.

* * *

Вот и институт, где вечная студентка отделения поэзии Анастасия Филипповна Кондратенко числилась уже который год. Русская по паспорту и пишущая на русском языке. Плод страсти украинца-папы и польки-мамы. В полной аналогии с историей любви изменщика Андрия, сына Тараса Бульбы.

Она прошла в ворота, неизменно распахнутые, как пасть хищника. У входа в старинный, изрядно потрепанный особнячок, словно исполняя функции атланта или мавзолейного часового, как всегда стоял поэт Авдей Петропавлов. Он продавал сборник собственных творений, изданный за счет автора. Каждый раз проходя мимо, Настя недоумевала, откуда у него мог оказаться „этот самый счет“.

— Слышь, Настена, купи сборничек, — безнадежно забубнил Петропавлов, завидя ее.

Анастасия проскользнула мимо непризнанного гения с тем же чувством, какое испытывала, ежедневно проходя мимо нищих. „У них такая профессия“, — как всегда подумала она.

Руководитель поэтического семинара, в котором Настасья имела честь числиться, выдающийся поэт и лауреат Гурий Удальцов, курил у коридорного окна. От его высокой фигуры исходили флюиды нездешнего спокойствия и уверенности. Всем своим видом он напоминал Бронзового короля из сказки про Нильса и диких гусей.

Настя на ходу поздоровалась с поэтом, услышав в ответ безучастное „Здрасьте“, брошенное мимо.

Как и все, Настя считала Удальцова „литературным“ женоненавистником, который не признает дамского творчества и периодически выступает в печати то с опусами, клеймящими мужчин, пишущих „под женским знаком“, то с классификационными, по примеру естествоиспытателя Карла Линнея, научными трудами, подразделяющими женскую поэзию на истерию, рукоделие и общий, безликий тип. К последнему, по всей вероятности, он и относил изыски Анастасии Филипповны.

Иногда Насте очень хотелось дознаться, а каков он, этот „бронзовый“, на самом деле? Как ведет он себя с „нелитературными“ женщинами? На основании обрывочных слухов цельную картину сложить было невозможно, и она ждала случая, перста судьбы, который мог что-нибудь прояснить.

Желтые листья, пока единичные, как счастливые дни нашей жизни, светлели в кронах старых лип. Высокие деревья шумели, заглушая голоса студентов, временных обитателей особняка.

* * *

Настя спустилась в библиотеку, славящуюся из поколения в поколение широким выбором „свободомысленной“ литературы. С годами и переменами в государстве, издавшем наконец всё и вся и даже более того, эта слава несколько поблекла.

Она взяла стихи Набокова, надеясь отыскать в них тень своей любимой Лолиты. Еще чуть-чуть покопавшись, нашла зачитанный „Тропик Рака“ Генри Миллера и открыла его наугад: „Он наклонился над ней, и их головы ударились об стену. Но у него была такая чудовищная эрекция, что близость оказалась невозможной. Тогда с выражением отчаяния, которое так часто появляется на его лице, он встает и застегивает ширинку. Он уже готов уйти, но в этот момент видит, что его пенис лежит на тротуаре. Размерами он с палку от метлы. Ван Норден равнодушно поднимает его и сует под мышку. И тут я замечаю, что на конце этой палки болтаются две огромные луковицы, похожие на тюльпанные, и слышу бормотание Ван Нордена: „Горшки с цветами… горшки с цветами…“

„Хорошо написано“. — Она решила прочесть роман от начала до конца.

На выходе из библиотеки Настя встретила Ленку, к которой собиралась заскочить вечером. Сокурсница и, пожалуй, приятельница, Елена Дробова имела обыкновение надолго исчезать, но потом снова появляться.

В период увлечения астрологией она успела переспать со многими известными и неизвестными хранителями древних знаний. Она переходила из квартиры в квартиру и из постели в постель, как Солнце по знакам Зодиака. Только Ленкин Зодиак выглядел куда разнообразнее.

— Лена, где теперь обитаешь? — поинтересовалась Настя.

— Не где обитаю, а чем живу, милая, — таинственно улыбнулась оккультная дама, — мы сняли квартиру на Садово-Кудринской.

— Кто это — мы?

— Зеленые братья. Понимаешь, мы учредили „Орден зеленого братства“. Все лето пропутешествовали, были в Средней Азии, ходили по долинам и по взгорьям. А теперь сняли квартиру. Мы не можем друг без друга.

— И много вас?

— Пять человек, не считая учителя.

— Лена, все слышали про белых братьев… Ваша „зеленая лампа“ не из той же серии?

— Приходи — узнаешь, — многозначительно подмигнула Дробова, — я написала трактат, хотела попросить тебя почитать, хотя бы взглянуть сторонним глазом. Ну стиль или еще что-нибудь…

Она быстро написала в блокноте адрес, вырвала листок и сунула Насте в карманчик жилета. При этом жилет с неизбежностью распахнулся, и Ленка восхищенно воскликнула:

— Ну ты, мать, даешь!

— Еще нет, — парировала Настя, уловив отчетливые лесбийские нотки в ее голосе.

Дробова, высокая, сухопарая, небрежно причесанная, должно быть, играла в дамских дуэтах активную роль. Так сказать, роль смычка, а не скрипки.

Анастасия, уже на ходу обещая непременно заглянуть на огонек, обрадовалась, что освободилась, хотя еще несколько минут назад радовалась, что пропавшая Ленка нашлась.

Стоя на троллейбусной остановке, Настя успела заглянуть в только что приобретенный трактат „Клуба любительниц огурцов“: „Огурцы лучше, чем мужчины, потому что с огурцами нетрудно знакомиться, огурец можно пощупать в универсаме и заранее узнать, твердый он или нет… Огурец никогда не представит Вас как „просто знакомую“… Огурец не спрашивает: „Я у тебя первый?“… С огурцом нет нужды быть невинной больше одного раза… Огурец не скажет: „От аборта еще никто не умирал“… Огурцы не едят сухарей в постели… Огурец не играет в рок-группе и не „ищет себя“ до 40 лет… Огурец не спросит: „Тебе понравилось? Правда, я лучше, чем он?“… Бросить огурец — проще простого“. „Ну и ну!“ — восхитилась Настя. Овощная эротика пробудила в ней аппетит: „Неплохо бы купить килограммчик, пока сии овощи окончательно не отошли. Малосольные — они чудо как хороши!“

В издательстве, таком же частном, как жизнь каждого из нас, ее встретил седовласый Марк Самойлович, импозантный и ироничный.

— Настенька, — он широко улыбнулся, — должен вам сказать, что вы чудесно выглядите, милая.

Она приняла комплимент как должное и игриво улыбнулась:

— И я рада вас видеть.

— Вы обещали быть после обеда, а теперь уже четыре, — упрекнул издатель.

— Неужели вы станете утверждать, что я пришла до обеда?

— Ха-ха. Умница. Но я, собственно, звал вас по делу.

Настя насторожилась:

— Я вас слушаю, Марк Самойлович.

— Настенька, как я понимаю, вы много читаете и в то же время ведете… не слишком затворнический образ жизни. А потому имею смелость предположить, что вам вполне по силам написать что-нибудь эротическое, но красивое.

— Марк Самойлович, народ объелся эротикой.

— Не скажите… Людям набила оскомину порнуха и низкопробщина. А я прошу вас написать что-нибудь эстетически-эротическое, яркое и сладкое, но не слащавое. Наши дамы жаждут читать про красивую любовь.

— Пусть читают „Анну Каренину“.

— А что, была у меня идейка описать интимную сторону жизни этой женщины… Но, знаете ли, пришлось отказаться. Тяжко творить в тени великого Толстого. А вам я предлагаю взять тему вовсе нейтральную, что-нибудь из жизни незнакомых нам аристократов. И экстраполировать. Понимаете, современные нувориши очень любят читать про „тогдашних“ знатных и богатых. Российские Рокфеллеры только в кошельках и имеют. А в голове у них — нище и голо. Они долго еще будут чувствовать себя в душе просто разбогатевшими бедняками.

— Пока не сменится поколение, — вставила Анастасия.

— Совершенно верно. В свое время в почитаемой нами Америке образованная буржуазия возникла именно из выучившихся детей пиратов и преступников. А рынок, в том числе и книжный, должен быть рассчитан на то, что есть. Как говорят буддисты, на „здесь“ и „сейчас“.

— Конкретно, Марк Самойлович, что вы мне предлагаете?

— Вот это деловой разговор, Настенька. Запомните или запишите, — он улыбнулся, — я предлагаю вам написать красивый эротический текст страниц на сто — сто пятьдесят. Сроки — месяца два.

— Понятно. Постараюсь изобразить.

— Да, а ваш детективчик я „зарезал“, — как бы между прочим вспомнил издатель. — Чернуха, знаете ли. Кровь, трупы. И откуда только у такой милой поэтесски берутся такие кошмарные фантазии?

— Как… „зарезали“? Вы же сами мне предложили тему!

— Тему, но не способ ее раскрытия.

— И не будете издавать? — выдавила Настя, пытаясь проглотить ком, застрявший в горле.

— Мы выплатим вам неустойку. Это, конечно, меньше, чем мог бы быть гонорар, но все же… Так что — в добрый путь. Творите.

Она шла, опустошенная и убитая неудачей. Труд, на алтарь которого принесено лето, оказался в мусорной корзине! Ездила на места происшествия с опергруппой, скрупулезно вгрызалась в дело, искала ходы и приемы… И как возможно было написать не „чернуху“, а красивенький детективчик, если разложившийся труп женщины, пробывший неделю в жаре, до сих пор стоит в глазах. Слава Богу, новое задание не принудит ее „изучать материал“. Она напишет им красивенькую эротическую историйку — яркую, как лубок.

Настя вспомнила, что нужно забрать у Марины сборник „Славянское барокко“ и отправилась в общежитие института. Ей смертельно надоели погружения в метро, как в утробу, как в брюхо монстрообразного организма. Хотелось смотреть на белый свет и видеть свой путь. Она села в троллейбус. Чтобы скоротать время, снова раскрыла „Тропик Рака“. „Я так злюсь на самого себя, что готов себя убить… собственно, именно это и происходит всякий раз, когда у меня оргазм. На какой-то миг я словно исчезаю вообще… От моих обеих личностей ничего не остается… все исчезает… даже п… Это вроде причащения. Честное слово. Несколько секунд я чувствую духовное просветление… и мне кажется, что оно будет продолжаться вечно — как знать? Но потом вижу женщину и спринцовку и слышу, как льется вода… эти маленькие детали… и опять становлюсь таким же потерянным и одиноким… И вот за единственный миг свободы приходится выслушивать всю эту чушь о любви… Иногда я просто стервенею… мне хочется выкинуть их вон немедленно… бывает, я так и делаю. Но это их ничему не учит. Им это даже нравится. Чем меньше ты их замечаешь, тем больше они за тобой гоняются. В женщинах есть что-то извращенное… они все мазохистки в душе“. Миллеровский поток сознания вернул ее мысли к Ростиславу. Она пыталась отогнать их прочь, в иную жизнь.

Семиэтажное общежитие затеняли высокие тополя, посаженные, наверное, одновременно с закладкой фундамента здания. Настя извлекла из сумки пропуск, добытый нелегальным путем, и спокойно прошла в это легендарное „гнездилище порока“.

Комнаты выходили прямо в длинный коридор тюремного вида, сюда же „впадали“ кухни и уборные, распространяя запахи подгоревшего лука, загаженных мусоропроводов, перегара и спермы. Она шла под аккомпанемент свиста чайников, звона стаканов, ключей, бренчания гитар, детских голосов, хохота и визга.

Марина жила в самом конце этого бесконечного пути — в так называемом „сапожке“ — привилегированном аспирантском лежбище. „Сапожок“ представлял собой две смежные комнаты, обособленные от общего коридора маленькой прихожей. Но главная привилегия состояла в том, что обитательницы „сапожка“ имели в своем полном распоряжении не только кран с холодной водой, но и индивидуальную уборную.

Марина, как всегда, оказалась дома. Как, впрочем, и ее соседка. Между учеными дамами шла жестокая двухлетняя война. Они выслеживали и подкарауливали друг друга, воровали куски мяса из кастрюль, сплетничали и распускали друг о друге самые нелепые слухи.

Настя, начитавшаяся Фрейда вкупе с Фромом, смутно предполагала, что причина вражды крылась в воздействии архитектуры на утонченную дамскую психику. Общая прихожая смоделировала квазиобщий дом, подобный двуглавой змее. И общая дверь, защищающая обитательниц „сапожка“ от внешнего мира, превращала их „сапожок“ в западню. Настасья Филипповна подозревала, что самая большая ошибка аспиранток состоит в том, что они к своим тридцати годам не доросли до осознания возможности групповой любви и со временем взаимная симпатия и общие взгляды на перспективы развития русской литературы эволюционировали в неприглядную, с каждым днем все более очевидную, бездонную и черную ненависть.

И сегодня, прямо с порога, Марина зашипела: „Проходи скорей в комнату, мегера уже, наверное, подслушивает“.

В полуоткрытое окно врывался истошный вой троллейбусов, сдобренный мелодичным подзинькиванием упакованных в решетчатые ящики бутылок: машины с тарой почти непрерывно следовали в сторону Останкинского молочного комбината.

— Как можно жить в таком шуме? — Настя поморщилась.

— Привычка, — обреченно произнесла Марина. — Человек ко всему привыкает.

— И к этому тоже? — Настя кивнула в сторону линии фронта. Из-за стены соседки раздавалась оглушительная музыка.

— Представляешь, в субботу эта гадюка заволокла к себе абхаза, и я была вынуждена слышать все, что там происходило. Стенка такая тонкая.

— Затолкнула бы в уши „беруши“ и спала. Но я ж тебя знаю. Ты прислушивалась. Признайся, так?

Марина сразу же попыталась перевести разговор на другую тему:

— У меня неприятности. В издательстве.

— С переводом? — Настя знала, что Марина подрабатывала переводами с английского.

— Они зарезали Харольда Роббинса.

— Насмерть? — съязвила Анастасия.

— Качество моего перевода их устраивает, но они взяли нового редактора, кажется, ассистента кафедры зарубежной литературы из МГУ. Рафинированного типчика со следами воздействия эдипова комплекса. Так вот, он в ужас пришел от сцены, где рабыне запихивают ручку кинжала в п… Закатывая глаза, прочитал о Фолкнере, по которому писал диссер. Спрашивается, если он такой интеллектуал, то какого беса пошел в это издательство?

Настя возмутилась.

— Меня удивляет другое: если они издают всякие отбросы, то зачем прислушиваться ко мнению этого ассистентишки. Знаешь, Марина, забери-ка ты свой труд и пережди, пока у работодателей пройдет синдром выживания. Я думаю, поворот в сторону „Иностранной литературы“ у них временный.

Пока Марина в задумчивости готовила кофе, механически беря с полки кофеварку, всыпая ложку порошка, заливая его водой, Настя решила воспользоваться привилегиями аспирантки — посетить индивидуальный сортирчик, малогабаритный, как Голанские высоты, за которые тоже идет нескончаемая война. Она с удивлением обнаружила, что все стены этого параллелепипеда от пола до потолка оклеены фотографиями обнаженных мужчин, вырезанными из каких-то журналов типа „Плейгерл“. Торжество древнего фаллического культа вызывало священный трепет. Парни демонстрировали свои „орудия“, как Шварценеггер — мышцы. Она почувствовала, что сей сортирчик стоил того, чтобы вести за него кровопролитную войну. Следы кровопролития она мельком заметила в мусорнице.

„Ах да, „Славянское барокко“… — вспоминала Настя.

— Марина, я книгу возьму?

— Вот она, я приготовила для тебя. — Голос Марины почему-то перешел на шепот. — А знаешь, кого я видела в общежитии?

— Здесь можно встретить кого угодно. — Сердце Насти сделало странный скачок.

— Я видела Ростислава Коробова. Он, кажется, будет учиться на Высших литературных курсах.

— Спасибо за информацию, — медленно произнесла Анастасия.

Она вышла из общежития крадучись, то и дело оглядываясь. Во рту было сухо руки похолодели. „Не может быть“, — лихорадочно думала она, стараясь перевести свое внимание на что-то другое. Но помимо воли ее охватывало желание. Вспомнились слова Марка Самойловича: „Вам вполне по силам написать что-нибудь эротическое, но красивое…“

„Бедный, тихий Марк Самойлович, — думала Настя, — что вы можете знать об эротике? Вы, всю жизнь редактировавший детские стишки о пионерах, тимуровцах и дедушке Ленине? А до того, наверное, и о дедушке Сталине?..“

Но представив себе виденные в кабинете издателя залежи тщательно собираемых газет „Двое“ и „СПИД-инфо“, она решила, что бес, несомненно, все еще сидит в ребре этого вальяжного окололитератора предпенсионного возраста. Не из подобного ли ребра Всевышний когда-то сотворил женщину? Но Еву ли? Анастасия читала в апокрифах и ни разу не подвергла сомнению идею о том, что первой женщиной на земле была Лилит, от тех времен и во веки веков возглавляющая полчища суккубов, дьяволов женского пола. „Суккуб“ переводится как „лежащий внизу“, и она представила полудетские картинки из энциклопедии „Сексуальные позы“, сочувствуя средневековым дьяволицам, всем этим Фризам, П’ап-Чиплип, Тласолтеотлям… И Венере, конечно.

Домой Настя пришла, совсем обессилев от встреч, мыслей, от безумного города, от семиэтажного лабиринта — литературного общежития. И Бог знает еще от чего. С маниакальным усердием стараясь не думать о Ростиславе.

Она вспомнила, что не обедала. Достала из кухонного шкафчика спасительный „Кнорр“, который вкусен и скор.

Но сначала необходимо было принять ванну, доверив свое проголодавшееся тело теплой и ласковой воде, насладиться упругими струями душа, умаститься неземными ароматами лучших парфюмерных лабораторий Франции. А потом сесть в кресло, завернувшись в пушистый, верблюжьей шерсти плед, и читать, читать… что-нибудь эротическое и красивое, как и было условлено. Например, вот это:

„…Всем телом Марианна ощутила его кожу, кожу другого существа, гладкую и горячую. Под кожей перекатывались мощные упругие мышцы. Марианна ничего не видела, кроме плотной тени над своим лицом, и когда инстинктивно пошарила руками, то нащупала вокруг себя и над собой камни. Не было сомнений, что незнакомец принес ее в узкий и низкий грот. Охваченная страхом оттого, что ее спрятали в этом каменном мешке, она чуть не вскрикнула. Но горячие и сильные губы поглотили ее крик. Она захотела освободиться, но объятия еще крепче сомкнулись, не давая ей возможности шевельнуться. Незнакомец продолжал ласкать свою добычу…

Мало-помалу она почувствовала тяжесть огромного тела, полного сил и жизни. Но ей все больше казалось, что она отдается какому-то призраку. Говорят, когда-то колдуньи становились возлюбленными дьявола, и, должно быть, они переживали подобные мгновения. Марианна тоже решила бы, что она игрушка какого-то наваждения, если бы не ощущала тяжесть упругого и горячего тела, если бы кожа невидимого любовника не издавала легкий земной запах мяты…

С закрытыми глазами, вся во власти первобытного чувства, Марианна теперь стонала от его ласк. Волна наслаждения поднималась в ней, захлестывала все ее существо… Вдруг, словно луч солнца озарил ее, — любовник осуществил наконец так долго сдерживаемое желание. У обоих вырвался одинаковый крик счастья… И это было все, что услышала Марианна. Только сердце ее стучало…“

Настя задремала прямо в кресле, полусидя, и увесистый том с глухим стуком свалился на мохнатый ковер. Мягкие тени обволокли ее и приподняли над миром, над реальностью. Она парила, как Терехова в фильме „Зеркало“, и тело ее было невесомо, словно во время сеанса аутотренинга.

От внезапного звонка в дверь она мгновенно „приземлилась“. В окне темнело небо с измятым, как простыня, облаком.

— Кто там? — полусонным голосом спросила Настя.

— Это я, Валентин.

Она смутно припомнила, что назначила ему встречу именно на сегодняшний вечер.

— Подожди минуточку.

Мимолетно оглядев себя в зеркале (спутанные каштановые кудряшки… сойдет… макияж? пожалуй, достаточно…), запахнув тонкий махровый халат кремового цвета, она, наконец, открыла дверь. Цепочка ударилась о косяк со звоном разорванных оков…

— Привет, я так соскучился. — Валентин заключил ее хрупкую фигурку в цепкие объятия. — А ты что же, спишь? Еще и десяти нет.

— Десяти? — удивилась она, понимая, что проспала довольно долго.

— Голодная? — Не дождавшись ответа, Валентин с обычной для него хозяйственностью начал выгружать из пакета консервные банки, целлофановые упаковки, двухлитровую пластиковую бутылку „Херши“ и, наконец, семьсот пятьдесят миллилитров „Porto escudo“. Сквозь толстое зеленое стекло красное вино таинственно сияло и влекло.

Глядя на дары скромного фотографа с Петровки, 38, и Настя прониклась невольным уважением.

— Валек, неси-ка все это на кухню, — скомандовала она и стала доставать хрустальные бокалы для вина и богемские стаканы для воды.

Она хотела пить вино и заниматься любовью, потому что для нее эти явления были одного порядка. Она давно постигла, что „секс“ и „интимность“ — понятия разные, а в случае с Валентином — противоположные.

Настасья, кажется, совершенно не ориентированная на лесбийскую любовь, проводя иногда дружеские вечера с особами женского пола, испытывала во время беседы искреннюю открытость, эмоциональность и взаимную симпатию. С Валентином всегда бывало наоборот: они занимались любовью, даря друг другу наслаждение, но она не доверяла ему, не пыталась раскрыть перед ним свой внутренний мир, их отношения вовсе не были по-настоящему интимными. Это устраивало Анастасию, потому что она боялась слишком раскрыться, страшилась впустить в свой герметичный мирок другого человека, словно маленькая ракушка, мягкая внутренняя сущность которой покрыта непробиваемой оболочкой. Инстинктивно она чувствовала и на полузабытом опыте знала — стоит приоткрыть створку, как сразу же найдется хищник, который выклюет, высосет, выдерет когтями нежную душевную плоть.

В этот вечер она наслаждалась изысканным вкусом датской „Макрели в белом вине“, стараясь не вспоминать, что макрель — та же самая скумбрия, трижды замороженная и оттаявшая на прилавке гастронома, расположенного на первом этаже ее дома, отдавая себе отчет в том, что и Валентин — не ОН (но, как говорится — на безрыбье…).

Тем не менее красное вино начинало бродить в крови и туманить сознание…

Оно превращало ее в жрицу, купающую любовника в волнах своих желаний. Ее нерасчесанные кудри снова ложились на воду, тонули в плеске, пене, поцелуях…

Стоя напротив Валентина, завернутого, как кукла, в махровую простыню, она пыталась освободить его из белого кокона, невольно наклонялась вперед, прижимая его спиной к стене, облицованной кафельной плиткой. Он вздрогнул от этого холодного прикосновения, но замер, как бы зафиксированный… Настя опустила веки и начала священнодействовать — играть на флейте; ее „кобра“ становилась ручной, закрывая глаза и тихонько постанывая от наслаждения.

Валентин отдавался ей, как отдавались рабы в полиандрических гаремах, и странная улыбка бродила на его губах. Анастасия была вся — губы, язык, немой голос. Наконец, он взорвался, как вечность, и этот „большой взрыв“ дал начало новой вселенной, в которой она царапалась и кусалась, вздрагивала и стонала.

Поздно ночью Настасья Филипповна решила выставить любовника за дверь. Усмехаясь про себя, она представила, как он целую неделю будет выходить завтракать в застегнутой на все пуговицы рубашке, чтобы сердобольная мама не заметила на теле сыночка следов пребывания в „камере пыток“… А сейчас он замирает — нежный и щедрый малыш, скромный фотограф из уголовного розыска.

Настя вдруг подумала, что подборку ее стихов, принятую к публикации толстым журналом, не мешало бы украсить фотографией.

— Валек, ты сделаешь мой фотопортрет?.. Для журнала… — не совсем к месту попросила она.

— Твой портрет?! — Он с трудом смог вернуться к реальности. — Прости, Настенька, не могу.

— Как не можешь?

— Ну не могу я живых фотографировать…

Настя представила, как вот уже несколько лет в фокус неутомимого объектива Валентина попадают только трупы на местах происшествия, молча встала с постели и пошла варить прощальный кофе.

После того как входная дверь наконец-то захлопнулась, повинуясь внезапному порыву, она взяла с полки тяжелый альбом с репродукциями Тициана.

„Венера перед зеркалом“. Божественное тело, едва укутанное в меха. Генрих Гейне сказал, что „бедра тициановской Венеры нанесли папе больше вреда, чем тезисы Лютера, прибитые к воротам Виттенбергской церкви“. Настя же считала, что художник просто написал льстивый портрет какой-то своей дородной возлюбленной, прах которой уже давно смыт рекой времени.

Она рассматривала всемогущую богиню, с холодным достоинством исследующую свои величественные прелести в зеркале, поддерживаемом Амуром, злым божонком страсти, вскормленным, по преданию, хищными львицами. Может быть, с тех пор „любовь зла“? Когда-то родоначальник мазохизма Леопольд фон Захер-Мазох тоже вглядывался в эти линии, в эти краски, в этот образ: „Венера в мехах“ стала его прекрасной дамой. Мыслитель наделил ее завидными качествами деспотицы и превратил в символ тирании и жестокости, таящихся в женщине и ее красоте. И написал для нее стихотворение:

Растопчи меня, я раб твой, Прелестью плененный адской, Среди мирта и агав Мраморную плоть распяв…

А для всех остальных оставил роман, который так и назвал: „Венера в мехах“.

Настя достала томик в мягком переплете, раскрыла на 52-й странице: „Под розгой этой роскошной красавицы, показавшейся мне в ее меховой душегрейке разгневанной царицей, во мне впервые проснулось чувство к этой женщине, и она начала казаться мне с той поры обворожительнейшей женщиной на всем Божьем свете. Моя катоновская суровость, моя робость перед женщинами была не чем иным, как до крайности обостренным чувством красоты; с этой поры чувственность превратилась в моей фантазии в своего рода культ, и я поклялся себе не расточать ее священных переживаний на обыкновенные существа, а сохранить их для идеальной женщины — если возможно, для самой богини любви“. Настя с покровительственной нежностью вспомнила Валентина. Раздражение, возникшее было после свидания, улеглось, и она подумала, что, может быть, неплохо было бы выйти замуж за этого тихого последователя великого Мазоха. И родить ребенка. Тем более что все от Валентино престижно…

Но вместе с этой мыслью, помимо воли, перед ее внутренним взором возникло лицо Ростислава (может, опять Мазох виноват?).

Сама не зная зачем, Настасья Филипповна достала старые бумаги, начала перебирать, „как остывшую золу“, письма и дневники и занималась неблагодарным делом — эксгумацией давно почивших страстей и страданий… Записки, торопливо начертанные на обратной стороне черновиков, ничего не значащие мелочи вроде железнодорожных билетов, слегка пожелтевшая фотография с надписью: „На солнце не могу смотреть, поэтому на всех „солнечных фотографиях“ выхожу похожим на японца“. Со снимка на нее смотрел высокий, широкоплечий, голубоглазый и светловолосый „японец“ — ее японец. А легкий прищур, как отсвет восходящего солнца, придавал мужественному лицу особенное очарование средневекового самурая.

Тут же лежал листок с эпиграммой:

Перед зеркалом впадает в забытье И победно изгибает брови, Презирает не влюбившихся в нее, А влюбившимся немало портит крови. Может фору дать она любой молве. Мужикам ее слова выходят боком. У нее, бесспорно, ветер в голове, Но такой, что с ног сбивает ненароком.

Ветер давних дней, ветер ушедшей, кажется, юности снова охватил Настю, унося в забытые дали.

Тогда еще была жива мама, и летом они с Настей ездили в Юрмалу. По утрам Настя бродила одна по берегу. Шла всегда медленно почти по самой границе суши и моря.

Поверхность моря ослепительно сверкала, солнце каплями растекалось по волнам. Прохладный бриз сглаживал пустынный пляж, наметая из мягких песчинок холмики, расписывая песок замысловатыми узорами. Стоял август, и чувствовалось, как холодное дыхание толщи вод, соприкасаясь с нагретым воздухом, превращалось над водой в марево. В этом неуловимом дрожании валуны казались неправдоподобно легкими, словно без всякого труда могли сняться с места и отправиться куда только их каменной душе будет угодно.

Он появился неожиданно: шум волн заглушал звуки шагов. Его тень упала ей под ноги, и она сначала подумала, что это на самом деле парит тень валуна.

„Сколько ему тогда было? Двадцать четыре года. Значит, теперь ему двадцать девять“, — подсчитала Настя. Ей, выпускнице школы, провалившейся в МГУ, было тогда семнадцать.

А потом мама-учительница уехала в Москву, потому что начинался учебный год, а дочь оставила еще на недельку под присмотром своей приятельницы на ее даче. „Присмотр“ маминой приятельницы оказался крайне необременительным…

Прошло пять лет… Почему же все так ясно встает перед глазами? Невозможно забыть, нельзя, даже если очень хочешь…

В тот — первый — раз он силой хотел заставить ее быть нежной. Он целовал ее, и она ощущала его тепло, его ласку, но боялась ответить взаимностью, вспоминая, как когда-то… Да, она понимала тогда, что никого до него не любила, но то давнее страшное несчастье останавливало и сдерживало ее. Ей казалось, если уступить ему, то он, конечно, все поймет и уйдет навсегда.

Настя сопротивлялась так отчаянно, что Ростиславу приходилось уклоняться, и, как ни странно, от этого ее охватывало еще большее желание расцарапать ему лицо. Но она не смела.

Он схватил ее запястья левой рукой. Сопротивляться в таком положении она не могла. Он прижал ее к шкафу и правой рукой стал лихорадочно расстегивать кофточку, но никак не мог справиться с пуговицами, его пальцы дрожали. Она чувствовала поцелуи на губах, шее, он расстегивал дурацкий лифчик, прикасался к груди, и Настя вдруг стала тихой и покорной, перестала бояться, потому что поняла, что на свете никого и ничего больше не существует, что нет больше прошлого. Она ощутила такой покой, что стало даже страшно.

— Пусти, мне неудобно, — прошептала она.

Он выпустил ее руки, и она обняла его за шею, и их тела прижались друг к другу, так что она чувствовала его живот, бедра. Он освободил из блузки ее плечи. Она вытащила сначала левую, потом правую руку, и одежда упала на пол. Она стояла перед ним, обнаженная по пояс, а он почему-то все время отводил глаза в сторону. Наверное, он стеснялся ее наготы.

Но потом они оба зажмурились и стали раздевать друг друга. В комнате повсюду валялись вещи.

Где-то на горизонте сгущалось горячее, темное облако. Оно стремительно приближалось к ним.

— Вот мы и вместе, — прошептал Ростислав.

— Да, вот мы и вместе, — ответила Настя.

Облако было уже совсем близко.

Ноги их незаметно переплелись, и руки незаметно переплелись, и уже непонятно было, что кому принадлежит. Горячее, удушливое, темное облако пульсировало в такт ударам крови в висках.

Сейчас это должно было произойти.

Настя ждала этого мгновения и все же боялась его, боялась и все ждала.

— Подожди, милый! Подожди, не торопись, — едва слышно прошептала она.

И замолчала.

Они тесно прижались друг к другу. Тела их слились в одно. Ростислав судорожно дышал, и она заметила на его лбу мелкие, горячие капли пота.

С миром что-то вдруг случилось. Какой-то миг он принадлежал только им двоим. Только им. Яркая вспышка молнии. Облако раскололось. И осветило все вокруг ослепительным светом.

Они погрузились в небытие. Все вокруг исчезло, а может быть, расступилось, давая дорогу.

Они утонули в этой темной, опаляющей огнем тьме. А когда вынырнули, были уже другими, хотя внешне как будто ничего не изменилось.

— Милый, — позвала Настя одними губами.

— Да, — ответил он и погладил ее по плечу.

— Жалко…

— Чего жалко? — встревожился Ростислав.

— Что ты у меня не первый.

— Какое это имеет значение?

Настя заплакала горько, безутешно, и он долго не мог ее успокоить…

Насте пригрезился берег моря, розоватые в закатных лучах чайки, тихий ритмичный прибой… Они идут с Ростиславом по дивному нескончаемому берегу… И снова подступила неотвязная мысль: „Он здесь, в нескольких километрах от моей квартиры. Он в Москве“.

Сколько же они не виделись? Если считать последнюю, почти случайную встречу, когда они столкнулись в коридоре одного издательства, то три года. Тогда он говорил, что собирается покинуть Ригу, в которой стал „скованно“ себя чувствовать, что сдал в печать вторую книгу стихов, а первая не так давно вышла, но, к сожалению, у него с собой ни единого экземпляра, чтобы подарить.

Встреча так и оборвалась: в полутемном издательском аппендиксе. Он куда-то очень спешил и явно был смущен. Настя успела заметить тогда, что у него изменились повадки: он стал каким-то слишком взрослым и стеснительным, почти несравнимым с тем, на давнем берегу.

Давний берег, другая жизнь… Первый мужчина… Ростислав был первым и не первым в жизни Насти. Где-то она читала странные строки:

Роза черная, роза твоя Станет розою алой.

Наверное, в этом „ботаническом“ образе поэт выразил таинство фазового перехода, самого главного в женской жизни.

А прозаик описал это так:

„Она привскочила и едва не спрыгнула на пол, когда вдоль ее ноги скользнула чужая, холодная и волосатая нога; закрыв лицо руками, вне себя от испуга и смятения, сдерживаясь, чтобы не кричать, она откинулась к самому краю постели.

А он обхватил ее руками, хотя она лежала к нему спиной, и покрывал хищными поцелуями ее шею, кружевной волан чепчика и вышитый воротник сорочки.

Она не шевелилась и вся застыла от нестерпимого ужаса, чувствуя, как властная рука ищет ее грудь, спрятанную между локтями. Она задыхалась, потрясенная его грубым прикосновением, и хотела только одного: убежать на другой конец дома, запереться где-нибудь подальше от этого человека.

Теперь он не шевелился. Она ощущала на спине его тепло. Страх ее снова улегся, и ей вдруг захотелось повернуться и поцеловать его.

Под конец он, видимо, потерял терпение и спросил огорченным тоном:

— Почему же вы не хотите быть моей женушкой?

Она пролепетала, не отрывая рук от лица:

— Разве я не стала вашей женой?

— Полноте, дорогая, вы смеетесь надо мной, — возразил он с оттенком досады.

Ей стало грустно, что он не доволен ею, и она повернулась попросить прощения.

Он набросился на нее жадно, будто изголодался по ней, и стал осыпать поцелуями — быстрыми, жгучими, как укусы, он покрыл поцелуями все лицо ее и шею, одурманивая ее ласками. Она разжала руки и больше не противилась его натиску, не понимала, что делает сама, что делает он, в полном смятении не соображала уже ничего. Но вдруг острая боль пронзила ее, и она застонала, забилась в его объятиях, в то время, как он грубо обладал ею“.

Но это писал мужчина. А некая „дрянная девчонка“ в своих „Записках“ изобразила, на взгляд Анастасии, точнее данный поворотный пункт:

„Странно, каким тяжелым может быть мужское тело! И почему он так часто стал дышать, как будто пробежал кросс? Как угрожающе заворочался его нелепый отросток! Меня испугали яростные движения его крепкого тела. „Но, в конце концов, все через это проходят“, — подумала я и легла на спину, чтобы впустить в себя таинственного гостя. Я чувствовала в себе храбрость молодого зверя.

Он быстро подмял меня под себя и впился в мою бедную плоть. Теперь до меня дошло чудовищно грубое народное выражение: „Это же надо, в живого человека х… тыкать!“ От боли у меня перехватило дыхание, и я издала древний, как мир, крик. Но движение чужой плоти внутри меня не прекратилось. Я пришла в ярость и попыталась сползти, но ударилась головой о стенку кровати. Тут я запросила пощады: „Миленький, отпусти меня. Не могу больше, больно“. Но „миленький“ довел свое дело до конца и затих“.

Но у Насти все было иначе. Она возвращалась из музыкальной школы ноябрьским холодным и темным вечером. В подъезде было темно. Очевидно, испортился выключатель, и потому все лестничные площадки погрузились в преисподнюю. Скрипнула какая-то дверь, но узкая полоска света не озарила кромешную тьму. Мелькнула какая-то тень, показавшаяся еще чернее, чем окружающее.

Она даже не успела испугаться, когда чьи-то сильные руки втащили ее в квартиру то ли на втором, то ли на третьем этаже, протащили по маленькому коридору, и она ударилась о противоположную стену и осела.

Когда Анастасия очнулась, в помещении уже горел неяркий свет. Кажется от бра в самом дальнем углу. Над ней стоял сосед дядя Вася, который, видимо, собирался переезжать или уже переехал: комната была пуста.

Дядя Вася, нахально улыбаясь, успокаивал:

— Не бойся, сучечка. Господи, как ты похожа на свою мамочку, будь она неладна.

Настя не могла взять в толк, что происходит, когда из кухни вдруг вышел какой-то небритый кавказец, держа в руках бельевую веревку. Она не на шутку испугалась, подумав, что они хотят ее повесить, но кавказец со странным выражением на лице связал ей руки, а затем, не обрывая веревки, и ноги. Его глаза казались безумными. Четырнадцатилетняя девочка еще не могла понять, что он во власти похоти.

— Не так крепко, Отар, — сказал дядя Вася. — Я хочу, чтобы она могла шевелиться. Как и та шлюха, ее мамаша, — добавил он.

Настя вспомнила, что мама давно не здоровалась с ним и даже всячески избегала его. Теперь она смутно догадывалась о какой-то причине, вызвавшей такое ее поведение.

Они насиловали ее зверски. Сначала по очереди. Потом — вдвоем. Так продолжалось несколько часов. Когда Настя уже перестала не только плакать, но и вообще что-либо соображать, они заставили ее проделывать всевозможные гнусности, от которых ее рвало, выворачивало наизнанку.

Наконец, истерзанную и опустошенную, завернутую в старую скатерть, но со связанными руками и ногами они притащили Настю по темной лестнице на пятый этаж и оставили под дверью. Дядя Вася засунул за веревку, которой были связаны ноги, какую-то записку. Сгорая от стыда, боли и обиды, полуживая, Настя стучала головой в дверь, будучи не в силах даже подать голос. Открыв дверь, испуганная до смерти мама с трудом сдержала крик, но, прочитав записку, не стала заявлять в милицию. В ту же ночь дядя Вася исчез.

А ей с тех пор снились кошмары, она просыпалась в холодном поту, ненавидя насильников и себя. Но больше всего Настя обвиняла мать, которая явно скрывала от нее что-то ужасное.

Лишь после ее смерти дочь обнаружила в бумагах ту самую записку. Узнала ее, потому что буквы были написаны корявым пьяным почерком на обратной стороне репродукции известной картины Саврасова „Грачи прилетели“, очевидно, выпавшей из какого-то учебника во время сборов. Из записки она поняла, что пострадала из-за матери, что так отомстили той, отвергшей „любовь“. И, кроме того, она узнала, что мать была причастна к какому-то нераскрытому убийству, о чем дядя Вася собирался уведомить милицию в случае, если мама вздумает обратиться туда с иском. До Анастасии „дошло“, что мать смогла пожертвовать дочерью ради сохранения своей страшной тайны. И она возненавидела умершую маму, как ненавидят только живых. В тот вечер Настя решила, что жить больше незачем и, найдя на антресолях веревку, не исключено — ту самую, которой ее связывали насильники, зацепила ее за потолочный крюк, предварительно разбив люстру. Спас случай: веревка оказалась гнилой и не выдержала веса легкого тела. Настя упала, сильно ушиблась, закашлялась, зарыдала, стала кататься по полу, пока, наконец, не затихла и не уснула прямо на ковре. Ей было тогда девятнадцать.

В окно смотрела полная луна. Она легла на подушку, и Настя, истерзанная воспоминаниями, заснула в обнимку с холодно сверкающей ночной подругой. Среди ночи она ушла и оставила спящую одну.

Анастасия проснулась от мелодичного писка электронного будильника и поняла, что вчерашний день ушел вместе с луной в ту страну, куда уходят все вчерашние дни. Теперь нужно было подумать об опусе, заказанном Марком Самойловичем. Сегодня Насте очень хотелось писать стихи, но она помнила о старой, еще маминой, шубе, которая ждала „смены караула“, и не стала подвергать сомнению правила, по которым приходится жить.

На мгновение ее мозг озарила мысль: „А если бы мне предсказали, что жизнь закончится завтра, неужели я бы вот так же заставляла себя писать всю эту чепуху?“ Она оставила вопрос без ответа и, выпив чашечку крепчайшего кофе, села за стол.

Под стеклом лежала фотография полузабытого „японца“. За окнами восходило солнце, красное, неслепящее, напоминая флаг восточной страны, в которой Настя никогда не была, но о которой ей поведали Куросава, Акутагава, Камаки Курихара и древний автор эротических танков Рубоке Шо.

Как бы повинуясь взгляду своего „японца“, Настя взяла тоненькую, скромно изданную книжечку, поэтические строки которой всегда питали ее энергией, надеясь настроиться на творческий лад.

Рассыпалось ожерелье, Слиняли кармин и сурьма. В укусах твой рот, А пышная некогда грудь В царапинах от ногтей. Ты вскрикнула, Найдя рукою жезл. И снова тишина Глубокая, Ни звука. Волнуется красавица-таю, Сумею ли ранг оплатить? Не оттого ли удваивает стоны? Ветер ласкает губами Темно-алую щель. Багровое небо Набухло весенней грозой. Ласточки сделали круг. Так тяжелеет нефритовый ствол В пальцах любимой. Думал — печаль, Оказалось — слеза. Окунулся — узнал Отраженье коралла В зеленой воде. Птицам Встречи не суждены. Ничто не сравнится с тобой. Чиста и прозрачна Нефритовых губ глубина.

Но больше всего ей нравилось пятистишие, графикой напоминающее утраченную главу „Евгения Онегина“:

С медленной нежностью Входит в тебя… ………………. ………………. ……………….

Вдохновленная великой эротикой, она вывела на чистом листе бумаги:

Сказка первая.

„На восьмой день пятой луны рыбак Матиори возвращался к берегу. За его лодкой летела стая крикливых чаек. На фоне синего-пресинего неба птицы сверкали так, будто сами излучали серебристое сияние. Лучезарные птицы из дальнего далека.

Матиори вытащил лодку на песок, собрал сети и направился в сторону своей хижины. А птицы расселись на прибрежных камнях. Их было двенадцать, как бывает двенадцать зверей, составляющих цикл лет.

Чайки не сидели на месте, а как будто пританцовывали, перемещаясь с неуклюжей, но какой-то диковинной грацией с камня на камень. Были они необыкновенно крупные и красивые. Их перья были цвета лепестков, осыпающихся весной с персиковых деревьев.

Расправив крылья и распушив хвосты, птицы отряхивались и трепетали в каком-то непостижимом ритме. Матиори послышалось в трепете перьев позвякивание серебряных монет и дребезжание струн цитры.

Внезапно одна из птиц скинула с себя оперение. За ней вторая, третья.

Матиори ощутил, как наливается каменной тяжестью самая прихотливая часть его тела, как все его чувства невероятно обостряются.

На камнях стояли юные девушки. И никаких птиц, только обнаженные девушки и белоснежные перья, сброшенные с плеч, на песке.

Стройные ноги, беломраморные бедра, округлые ягодицы, будто выточенные из кости, нежные хризантемы грудей, увенчанные розовыми недозрелыми пестиками. О чем-то воркуя, девушки помогали друг другу собрать волосы в прекрасные прически.

И от зрелища развевающихся волос у рыбака перехватило дыхание.

По-птичьи пронзительно гомоня, девушки вошли в холодную воду.

Они заплыли далеко в море, даже крики почти стихли, превратившись в обычный птичий щебет.

А на камнях снежными сугробами остались белеть охапки перьев. Матиори подкрался к ним поближе и разглядел, что перья были самые обыкновенные.

Матиори поднял одно из птичьих одеяний и спрятал поодаль под большим валуном. А сам спрятался за другой, самый крупный на этом участке берега камень и стал ждать.

Девушки ничего не видели. Они еще долго плавали далеко в море, потом стайкой вышли на берег. Их нежные белые тела порозовели от холодной воды. Длинные пряди, выбившиеся из причесок, облепили фигуры темными полосами, по которым струилась вода.

Одна за другой девушки скользнули в свои перья и, вновь обратившись в птиц, разом поднялись в воздух. Они полетели в открытое море, туда, откуда и явились.

Все, кроме одной.

Хрупкая дева, плача, стояла на камне и в смятении смотрела вслед подругам. А те даже не заметили, что ее нет среди них. Плавно рассекая крыльями прозрачный воздух, они летели к линии горизонта.

Потерянно заглядывая в расщелины между камнями, девушка бродила по мелководью. Она кружила и кружила вокруг камня, на котором скинула свою белоснежную одежду, заходила все дальше и дальше, не переставая при этом плакать.

В своих поисках девушка вскоре набрела на рыбака. Она испугалась, но не слишком. А Матиори охватила дрожь от той непосредственности, с какой совершенно нагая девушка, ничуть не стыдясь этой наготы, подошла к нему и спросила:

— Ты тут одежды из перьев нигде не заметил?

Ни груди она не прикрыла, ни пупка, ни прочих прелестей, вызывающих озноб. На какое-то мгновение он онемел. Потом помотал головой:

— Нет.

Он не смел даже разом оглядеть ее всю, некая странная сила отводила его взгляд от девушки. Но стоило ему оторваться от видения, как взгляд снова искал его. Так, почти украдкой, рыбак разглядел, что у девушки глаза переспелой вишни, легкие, как порыв ветра, волосы, а подмышки и низ живота покрыты темными волосками, нежными, как пух едва оперившегося вороненка.

И, словно озарение, явилась мысль, что никогда и ни за что не вернет он этой девушке ее оперение. Он уведет ее к себе в хижину. Не уговорами, так хитростью, даже обманом. В ней, только в ней его спасение. Со светом, который исходит от нее, ему не угрожает никакая тьма, ни в какую из лун года. С ней он избавится от тоски, от усталости, с ней он обретет цель.

Девушка подняла голову и посмотрела прямо в глаза Матиори. Странный это был взгляд. Мужчину со страшной силой потянуло к девушке, он готов был с рычанием наброситься на нее, подобно тому, как бурлящая вода грохочущим водопадом изливается со скалы. Однако что-то не менее сильное удерживало его. И Матиори изнемогал, раздираемый этими двумя порывами. С великим трудом он не поддался притяжению, исходившему от девушки. Сделал два глубоких вздоха, поднял валявшуюся на песке самую густую сеть, сплетенную когда-то из шелковых нитей его покойной матерью, и протянул девушке.

— Завернись. Отведу тебя домой.

— Куда? — спросила девушка.

— Я отведу тебя в мою хижину.

Они долго брели по берегу, пока, наконец, не подошли к бедному жилищу рыбака. Матиори плотно закрыл двери, как только девушка вошла. Страх, что девушка может улететь, если увидит парящих в небе чаек, пересилил его любовь к открытому пространству.

Девушка безмолвно опустилась на ковер. Так и застыла, скорчившись, жили только ее глаза, которые казались всевидящими.

И настала ночь. Девушка отдала себя рыбаку без колебаний. Сеть слетела с нее, словно оперение. За окном падали лепестки белых цветов.

Мохнатым шмелем Жужжал над тобой О, дивный мой лотос, Восемь раз отразился коралл В зеленой воде.

В предутренний час, когда хризантемы еще не раскрылись в саду, Матиори спросил девушку, как ее звать.

Подумав, она ответила:

— Скажи сам. Как назовешь — так и будет.

Множество имен пронеслось в уме рыбака: Акоги, Отикубо, Китапоката… Но ему хотелось дать девушке самое чистое имя. И он выбрал имя своей матери.

— Нисияма.

В глазах подруги явно отразилась тоска и беспокойство: Матиори даже испугался. Однако взгляд ее тотчас изменился, просветлел, стал кротким.

— Ладно, — согласилась она.

Так девушка-птица осталась жить у рыбака.

Но Нисияма все равно казалась ему временной, и он твердо решил навсегда удержать ее возле себя. Не отпускал Матиори страх, что она может упорхнуть, и потому он не забывал тщательно запирать дверь, особенно короткими летними ночами, когда воздух звенел от птичьего гама.

Нельзя сказать, чтобы Нисияма проявляла беспокойство. С виду она казалась вполне довольной жизнью. О прошлом не заговаривала никогда. Может быть, она обо всем забыла? Поверить в это было трудно, но так же трудно верилось Матиори теперь и во всю эту „птичью“ историю. Чем больше проходило времени, тем менее реальной казалась рыбаку та давняя встреча, превращаясь в красивую сказку, может быть, слышанную им в детстве от матери.

Быстро потекли годы. Вместе с женой в дом пришли успех и достаток.

Нисияма родила мужу двоих сыновей, красивых и смышленых. Но в их глазах иногда различал отец почти неуловимый отсвет птичьего образа.

Вопреки всем усилиям Матиори, жена оставалась для него какой-то непроницаемой и отчужденной. Невзирая на полное согласие, которое между ними царило, муж так и не ощутил жену своей и близкой. Поначалу он считал это нормальным. Ведь жене пришлось полностью перевоплотиться: из вольной птицы, привыкшей летать в стае, превратиться в замужнюю женщину, свившую свое гнездо на берегу, в мать семейства. И Нисияма справилась с этим.

Но о себе жена никогда не говорила. Хотя и на вопросы отвечала, и как будто не таилась. Но все же беспокойство не отпускало Матиори. Что-то было не так. Какая-то червоточина в их отношениях оставалась.

Словно Матиори научился играть лишь несколько простейших мотивчиков на старинном совершенном инструменте — кото. Наловчился тарабанить лишь свою примитивную песню. Вызвать же к жизни тонкие, возвышенные звуки он так и не сумел.

Матиори страдал. Его постоянно терзали тоска и мука неприкаянности.

Бывало, пройдет Нисияма по дому, зашумит бамбуковой занавеской, а на мужа даже не взглянет. И словно повиснет в пространстве какая-то тяжелая пелена.

А может, Матиори надо было бы радоваться этой ее непохожести на других? Но нести все это в себе было неимоверно, нечеловечески трудно.

Перед Матиори вновь открылась потрясающе безнадежная пустыня одиночества, в которой ему предстояло плутать беспомощно, безвыходно.

В нем зародилось разочарование в любви жены, поначалу казавшейся умопомрачительно совершенной. Ведь что бы ни происходило между ними, жена по-прежнему оставалась недоступной. Нисияма подпускала к себе настолько близко, насколько это вообще возможно. Ближе даже, чем обыкновенно умеют или на что отваживаются иные жены. Но все же муж ощущал себя пламенем, беснующимся на поверхности ее тела, но никогда жена не воспламенялась вместе с ним. Нечто неизменно твердое в ней, неподвластное огню, по которому языки пламени лишь скользили, могло, конечно, под его огнем превратиться в пепел, но в пламя — никогда.

В глубине души Матиори подозревал, что причина, не дающая ему превратить супругу в полыхающий пожар, кроется в нем самом.

Ибо он жаждал испытать в объятиях жены нечто иное, чем пламя, которым сам сжигал ее.

Чего именно он хотел от Нисиямы, он и сам не знал. Возможно, жене следовало ради него превратиться в мужчину, а ему нужно было стать женщиной?

А может, такой близости, к которой стремился Матиори, в природе и не существует? Каким бы полным ни был миг слияния, двое любящих все же остаются лишь двумя половинами целого, но не целым.

Однако жажда абсолютного слияния настолько овладела душой Матиори, что все остальное перестало для него существовать.

И он вспомнил о том времени, когда Нисияма была птицей. О времени надежд.

На побережье все было по-прежнему. Много лет рыбак каждый день ходил по этому берегу, мимо большого валуна, под которым он когда-то схоронил белое одеяние из перьев. А теперь Матиори впервые посетило желание отодвинуть валун и заглянуть под него.

Вдруг на берегу показалась Нисияма.

— Я буду купаться. — Она нетерпеливо сбросила одежду и побежала к воде.

Глядя ей вслед, Матиори вспомнил то давнее купание девушек. Хотя Нисияма осталась стройной и гибкой, но кожа ее уже не была столь белоснежной и упругой, как тогда. На спине и бедрах она слегка одрябла, да и грудь чуть увяла.

Жена, вскрикнув, бросилась в воду. Уплыла она далеко и все не возвращалась.

Когда Нисияма вернулась, она показалась мужу посвежевшей и счастливой. Не дойдя до берега, она легла на спину и едва заметно покачивалась на воде в такт дыханию, вверх-вниз, раскинув руки и ноги.

Лицо Нисиямы светилось от упоения, такого выражения на ее лице прежде Матиори никогда не доводилось видеть. В его сердце больно воткнулось жало: ласка моря оказалась слаще его ласк.

Не помня себя от ревности, Матиори схватил жену и потащил к валуну, под которым когда-то спрятал перья.

Оперение лежало под валуном. Присев на корточки, Нисияма нерешительно протянула к нему руку, подняла его и вдруг вскрикнула. На глазах у мужа она стала превращаться в себя прежнюю. Через несколько мгновений она опять была той длинноволосой девушкой, которую давным-давно увел отсюда Матиори.

Внезапно он осознал, что именно этого все время ждал от жены, именно это он страстно пытался воссоздать через нее в себе. То было бессмертие. Он вдруг увидел двуединство конечного и бесконечного в их взаимосвязи. Всю жизнь он подозревал в жене способность в любую минуту вернуться в свое прежнее состояние, вечную возможность начать все сначала, даже восстать из пепла и обрести бессмертие.

Нисияма натянула на себя оперение. Матиори в отчаянии наблюдал, как она, словно не видя мужа, направилась к морю. Она была птицей и, казалось, уже забыла все, что приключилось с ней в человеческом обличье. Ступала она чуть скованно, видно, долгий срок человеческого существования частично лишил ее птичьей грации.

В мозгу Матиори проносились обрывки воспоминаний, далеких видений и непонятные детали каких-то ритуалов.

Еще не поздно. Птица только-только привыкла к своим крыльям, училась их вновь ощущать. Но она уже предчувствовала свой полет.

В руках Матиори сжимал сеть. В его горле стоял комок, а в глазах горел хищный огонь.

Жажда слияния была острой, как нож, она расщепляла его от головы до ног. Боль была нестерпимой. Но он не хотел боли, слишком незаслуженной она ему казалась. Удушьем обрушилась на него бессмысленная ярость против жены, против судьбы, против себя.

Небо сияло и светилось, на земле горел обжигающий огонь, который когда-то, в незапамятные времена, был принесен с неба на землю.

Птица еще не поднялась в воздух…“

Настя отложила в сторону авторучку и закурила. „А белая птица, спрятавшая оперение под камень обыденной жизни? Как давно примеряла свои перышки?“ — спрашивала себя Анастасия.

В городе зажигались вечерние огни, и Настя в который раз отметила, что вся реклама, как на ходулях, держится на использовании бренного женского тела.

Журналы, рекламные проспекты, открытки тем и знамениты, что расчленяют женские изображения на детали, сексуальные атрибуты, объекты потребления. Ей иногда казалось, что производители товаров нашли пропорциональное соответствие: расфасованным, взвешенным продуктам соответствуют рекламные изображения и этикетки с „кусочками“ тела, причем именно женского. Так уж повелось с древности, что мужское тело считается неаппетитным. „Наверное, потому аспирантки и украсили изображениями обнаженных мужчин стены вокруг унитаза, а не обеденного стола“, — думала Настасья.

Она отыскала трактат американки Маргарет Этвуд „Женское тело“, когда-то засунутый в папку с надписью „Female“, куда складывала материалы на женскую тему, имеющие шанс пригодиться в работе. Идеи заокеанской феминистки как нельзя более подходили к ее сегодняшним мыслям.

„Нормальному женскому телу соответствует следующее: пояс с подвязками, резинки, кринолин, комбинация, турнюр, бюстгальтер, корсаж, ночная рубашка, пояс верности, туфли на шпильках, кольцо в носу, вуаль, лайковые перчатки, чулки „рыбачья сеть“, косынка, обруч для волос, „Веселая вдова“ — траурная ленточка на шляпке, горжетка, заколка, браслеты, бусы, лоретка, боа, тушь для ресниц, компакт-пудра, колготки, пеньюар, кружевное белье, кровать, голова“. Настя восхитилась этим исчерпывающим перечислением в стиле сюрреалистических картин Рене Магрита и вспомнила, что сегодня уже писала про рыбачью сеть, правда, не в чулочном варианте.

Она стала читать дальше:

„Женское тело знает множество применений. Его используют как дверную ручку, как штопор, как ходики с тикающим животом, как стойку для торшера, как щипцы для орехов — надо крепко сжать медные ляжки, и тут же выскочит орешек! Оно гордо несет факелы, возносит победные венки, машет медными крыльями, бросает ввысь неоновые звезды, целые здания покоятся на его мраморных головах.

Женское тело продает автомобили, пиво, лосьон для бритья, сигареты, спиртное, оно продает рецепты для похудания, брильянты и прочее. Не оно ли выбрасывает на рынок тысячи товаров?

Женское тело не только продает, но и само продается. Деньги притекают в эту страну и в ту страну, прилетают, вползают целыми мешками, соблазненные этими безволосыми детскими бедрами“.

Она вспомнила отзывы о фильме „Тело как доказательство“ с Мадонной в главной роли и подумала, что надо бы взять кассету и посмотреть.

Потом отключила телефон, наскоро поужинала и забралась в постель с первой попавшейся книгой. Ею оказалась „Иллюстрированная энциклопедия моды“. Рассматривая книгу, Настя думала, что в каждой женщине есть что-то продажное. Именно поэтому она покупает самые модные вещи. Купля и продажа — по сути две стороны одной медали… Ей нравились наряды начала века: узкие юбки, в которых почти невозможно ходить, изящные шляпки с перьями, рожками и вуалетками, ставшие, наконец, соразмерными дамским мозгам, упомянутые американкой меховые шарфы — боа, и все, все, отороченное мехом! Повсеместное, но немыслимое сочетание тончайших тканей и мехов, очевидно, подсказавшее Маяковскому просто гениальный образ: „бюстгальтеры на меху“. Она обожала стиль Айседоры Дункан, презревшей корсет и танцевавшей в свободном, просвечивающем платье на манер древнегреческого пеплоса…

В институте лекции по античной литературе низким величественным голосом читала невозмутимая и божественная „старица“ Аза Алибековна Тахо-Годи. Вдова академика Лосева и, по преданию, одна из возлюбленных Сергея Есенина, она и в преклонном возрасте казалась прекрасной. Насте пришло в голову, что ее увлечение античностью могло возникнуть именно из ревности к Айседоре, облаченной в пеплос. Всеми поступками женщины движут чувства. И замечательные женщины — не исключение из этого правила.

Листая энциклопедию, она и узнала, что в 1968 году Ив Сен-Лоран изобрел потрясающее платье из прозрачного черного шифона и страусовых перьев, ставшее „первой ласточкой“ новой волны так называемой „обнаженной моды“: длинное, до пола, присобранное у невидимой из-за страусовых перьев талии. На фотографии обнаженная европейская манекенщица, оттененная черным шифоном, казалась негритянкой и не производила впечатления одетой. Как в народной сказке про умную девушку: „Я хочу, чтобы ты в мой дом не пришла — не приехала, не голая — не одетая, не с подарком, не без оного…“

Портреты, портреты… На каждой странице толстого тома — женские лица. А вот и любезная сердцу Анастасии Япония, о которой она написала славненькую, но не слишком эротическую сказку. Гравюра Кабиями Коккеи: обнаженной госпоже служанка расчесывает великолепные волосы. Пряди струятся по царственному женскому телу. Гравюра как бы предваряла все этикетки и рекламные ролики наступающего XX века, говоря: женское тело — это красиво, это предмет роскоши. Настя подумала, что эта французская манекенщица, наверное, иногда превращается в черного страуса…

Сон овладел ею мгновенно и унес в иные пространства.

Она оказалась в каком-то городе, построенном на манер Диснейленда. Пагоды, мечети с минаретами, церкви с колокольнями, острые шпили готических соборов… Безлюдный город всех времен и народов, покинутый жителями и богами.

Она шла в потоках мертвенного света, едва касаясь ступнями земли. Да и земля под ногами была не твердая, а напоминающая отяжелевшие перед грозой тучи, словно налитые ртутью.

Путь ее лежал к готическому собору, слегка похожему на единственный, кажется, московский костел Святого Людовика, но намного более массивному и величественному. Она прикоснулась руками к воротам, и ладони прошли сквозь прутья, перекрещиваясь с ними. Испугавшись, она бросилась на запертую решетку, но та не оказывает ни малейшего сопротивления твоему телу, и ты видишь, что все пространство — от высокой каменной изгороди до стен собора — занимает кладбище.

Нескончаемые ряды могил были похожи на своеобразный недостроенный город, где возведены только фундаменты, уложены лишь краеугольные камни.

Настя пыталась различить имена на мраморных и гранитных плитах, но надписи на гробовых камнях были бессмысленны и запутаны, словно имена не единожды кто-то пытался переписать, переиначить.

Она медленно шла к храму и видела, что весь он — от земли до неба — тоже возведен из гробовых камней. Он — вселенная, построенная мертвыми, в которой живые ничего не могут изменить. Разве что пройти сквозь стену. Настя так и сделала.

Приблизившись к алтарю, она услышала звуки органа. Они рождались где-то под стрельчатыми сводами и, многократно преломляясь, достигали, наконец, земли. Но вскоре она поняла, что это вовсе не звуки органа, а шум крыльев бесчисленных белых голубей. Они летали под сводами и переливали воздух из боковых нефов в главный и обратно.

Словно по мановению чьей-то невидимой руки, птицы исчезли. Теперь слышны были только шаги, уверенные и быстрые.

Из потока света, окрашенного в разные цвета витражом, появилась высокая фигура в черной сутане. Священник приближался, и Настя с удивлением узнала его черты: это был Ростислав.

Его губы плотно сжимались, глаза были широко раскрыты. Он взял ее за руку, и она попыталась о чем-то у него спросить, но чувствовала, что губы ее плотно сомкнуты, будто запечатаны обетом молчания.

Ростислав повел ее к двери, они повернулись спиной к алтарю. Настя с удивлением обнаружила, что теперь и ее шаги зазвучали, стали слышными. И двери заскрипели, тяжело поворачиваясь на проржавелых петлях. И трава у подножия храма заволновалась, зашелестела под ветром, вдруг невесть откуда прилетевшим в этот затерянный мир.

Они ступили на траву, но Анастасия не смотрела под ноги и не запоминала пути, ощущая себя ведомой, во всем подвластной поводырю. Но когда они остановились, она инстинктивно огляделась вокруг. И увидела перед собой скромный памятник из мраморной крошки, такое же надгробие с чахлыми маргаритками и ноготками. Надпись на памятнике так же, как и на остальных, невозможно было прочесть. Но вот портрет и надпись: Мария Зубровская. На медальоне мать была запечатлена молодой и красивой, наверное, Настиных лет. Она лучезарно улыбалась и, казалось, даже подмигивала.

Но вдруг пейзаж изменился. Исчезло все — костел, кладбище, портрет. Настя и Ростислав стояли посреди бесконечного, заросшего травой поля в облачении Адама и Евы.

Вдруг он бросился на нее, повалил наземь, стал яростно покрывать поцелуями ее лицо, тело.

Но она испытывала ужас, потому что отчетливо понимала: они лежат именно на том месте, где еще несколько мгновений назад была мамина могила. Она чувствовала, что они предаются любви на могиле. На могиле ее матери.

Однако, несмотря на ужас, Настя всецело отдавалась во власть страсти и чувствовала невообразимое наслаждение. Мир исчез, переливаясь в иные пространства, развеиваясь в космосе. Ее душа испытывала освобождение, сравнимое, наверное, с последним, когда ей уже не суждено будет вернуться в тело. Едва пережив момент оргазма, Настя проснулась.

Темно. Страшно. Холодно. За открытой балконной дверью вспыхивала молния. Вот-вот обрушится гром небесный.

До рассвета она слушала ливень, и в его шуме ей мерещились сильные и властные шаги.

Совокупление на могиле матери казалось Насте чудовищным и, стремясь разобраться в собственном обезумевшем подсознании, она позвонила Игорю, экстрасенсу, своему однокласснику.

Он не практиковал, не продавал своих возможностей за деньги, ведя тихую жизнь аспиранта-первогодка. Но она знала, что этот человек способен помочь, однако взяв за это одному ему известную плату.

Игорь „работал“ исключительно в порыве вдохновения и только с особами женского пола. Во время бесед он впадал в своеобразные трансы и мог часами рассказывать об энергиях, силах и духах, движущих миром. Но нужно быть с ним „одной крови“, уметь его слушать, чтобы расслышать потаенный смысл того, о чем он говорит. Анастасия научилась понимать еще далеко не все.

К телефону долго никто не подходил, и она уже собралась было положить трубку, но вспомнила, что Игорь по утрам почти всегда бывает дома.

— Алло.

— Это я, Игорек. Я тебя не разбудила?

— Немножечко… Я лег в пять утра.

— А я в пять проснулась… Мне снился ужасный кошмар. У-жас-ный! Можно я к тебе приеду?

— Сейчас? Пожалуй можно, маленькая.

— Минут через пятнадцать выхожу. Через час буду у тебя.

Настя оделась и навела макияж со скоростью вымуштрованного военнослужащего срочной службы.

Игорь жил недалеко — в Сокольниках, и она добралась до его дома минут на десять раньше графика. В квартиру вела двойная дверь, и когда Настя нажала на кнопку звонка, то не услышала ни звука.

Забренчали цепочки, защелкали „собачки“. На пороге стоял хозяин, слегка усталый, но чисто выбритый и пахнущий хорошим дезодорантом. Он окинул гостью тяжелым взглядом. Такой взгляд Анастасия встречала редко даже у самых неординарных личностей. Лишь однажды она увидела в глазах человека нечто похожее, но тот человек тоже обладал экстрасенсорными способностями. Наверное, людей, подобных Игорю, можно узнавать в толпе именно по взгляду.

— Проходи, Настя. — Он провел ее в дальнюю комнату, сверху донизу заставленную книгами. Стеллажи и полки занимали абсолютно все пространство, так что вовсе не нужны были обои, даже над дверью была прибита узкая полочка для изданий небольшого формата.

— У тебя тут спокойно. — Она больше успокаивала себя, чем констатировала факт.

— Сядь-ка вот в это кресло. Отдохни.

Настя уселась в кресло, зажатое в угол, образованный книжными полками. Игорь, высокий и широкоплечий, склонился над ней и провел над ее головой руками, словно ощупывал какую-то невидимую поверхность.

— Закрой глаза, малышка… Так, хорошо… А теперь открой. Ну как? Лучше?

— Что — лучше?

— Посиди. Я сейчас приготовлю кофе.

Он скрылся за кухонной дверью, а Настя вдруг ощутила, что на душе и вправду стало лучше. Напряжение исчезло. Волна спокойствия тихо качала ее, утяжеляя руки и ноги. Она как-то внезапно ослабела, превратилась в капельку подтаявшего в теплой руке воска.

Игорь вернулся с маленьким мельхиоровым подносом, изысканным, но слегка несоразмерным его громоздкой фигуре. На подносе стояли две белые чашечки с золоченой внутренней поверхностью, армянская кофеварка из тяжелого медного сплава, над которой курился легкий пахучий дымок, а также хрустальная сахарница с серебряной ручкой и такими же щипчиками.

Горячий глоток вернул силы и вывел из оцепенения. Настя почувствовала себя так, словно заново родилась.

— Спасибо, Игорек.

Он не ответил: „Пожалуйста“. Хотя прекрасно понял, что она имела в виду. Но „благодарение“ не в правилах этих игр.

— А теперь рассказывай.

Он сел в кресло, стоявшее напротив, расслабился и прикрыл глаза. Анастасия знала, что в какое-то мгновение Игорь подключится к потоку, который будет исходить от нее, нащупает те „кадры“, которые оставили яркий след в ее подсознании и будет смотреть вполне объективное „кино“. Возможно, даже сможет увидеть ее сон.

Она подробно рассказала содержание этого сна: описала странный город, свет, лившийся с низких небес, готический костел, стеклянное сияние витража, священника в черной сутане, в котором узнала Ростислава, могилу матери, ее оживший портрет и то, как они, обнаженные, предались любви на этой вдруг преобразившейся могиле.

Игорь отрешенно слушал и не перебивал. Он выглядел погруженным в свои мысли.

Настя уже перестала говорить, а он все сидел, откинувшись на спинку кресла и полуприкрыв глаза. Казалось, он дремал…

Наконец, Игорь произнес:

— Почему ты до сих пор с ним не встретилась?

— С кем, Игорь? — удивилась она.

— С Ростиславом. Он уже недели две как в Москве. Ведь так?

Она в который раз поразилась его способности ясновидения.

— Наверное, так. Но что изменит эта встреча?

— Понимаешь, Настя, так называемая роковая любовь — это просто неправильная работа подсознания. Ты ходишь и все время думаешь об этом Ростиславе. А подсознание работает. И посылает тебе во сне фаллические символы в виде колоколен и минаретов.

— Я не совсем понимаю ход твоих рассуждений.

— Твои сновидения можно объяснить прежде всего комплексом Электры. Ты замечала, что женщины часто испытывают некоторую неприязнь к матерям, но при этом бывают всецело преданы отцам?

Настя вспомнила несколько подобных случаев, но все еще не могла сообразить, куда клонит Игорь.

— Да, замечала. Но при чем здесь Электра? И какое отношение ко всему этому имеет мой папаша? Ты же знаешь, что он оставил маму, когда мне едва исполнилось два года.

— Знаю. Но речь не о „папаше“, как ты изволила выразиться. Древнегреческая Электра, конечно же, руководствуется чувством долга к погибшему отцу. Но при этом подсознательно она из ревности ненавидит мать. Это — как два полюса. Понимаешь? Так вот, ты во сне вытесняла образ матери этой своей любовью на кладбище. Ты же продолжаешь ее обвинять за то давнее несчастье? И все так же считаешь, что если бы не случившееся тогда в темном подъезде, если бы этот парень был у тебя первым, то вы бы не расстались: ведь так, Настя?

Ошарашенная, она сопоставляла, словно кусочки детской мозаики, факты, выстроенные Игорем в своеобразную систему.

— Так. — Ее голос был тихим и слабым. — Но почему он явился в одежде католического священника?

— Потому что ты до сих пор не знаешь, женат он или нет, а так как именно католические священники дают обет безбрачия, твое подсознание выдало образ твоего возлюбленного, как принявшего целибат.

— Но, Игорь, почему же все происходило на могиле? Может быть, я столько нагрешила, что греховность проникла уже в самую суть моего существа?

— Я не люблю расхожих рассуждений о греховности и иже с ней. — Игорь достал пачку „Мальборо“. — Аскеза не решает проблемы сексуальной энергии, — продолжал он, изящно распаковывая пачку.

Они закурили. Табачный дым, воспаривший на смену кофейному, придавал беседе оттенок таинственности.

— Но ведь святые и мистики от начала истории боролись с искушениями плоти!

— В некоторых культурах — да. Но далеко не во всех. Вспомни китайский трактат „Дао любви“ или индийскую „Камасутру“. В этих древних рукописях рассказывается, как сексуальную энергию перевести в творческую. Посвященные высшего уровня вовсе не боролись с искушениями плоти, поскольку по достижении определенного уровня сознания начинали испытывать по отношению к плотским удовольствиям равнодушие или спокойствие.

Настя слушала со все возрастающим вниманием.

— Кстати, о кладбище, — изрек Игорек и сделал глубокую, аппетитную затяжку. — Последователи некоторых учений с помощью заклинаний и колдовства подчиняли себе божественную сущность, воплощенную в реальных женщинах. Потом такой „подчинитель“ принимал одурманивающие вещества и вступал в половую связь с „обожествленной“ женщиной в каком-нибудь диком месте — на кладбище, например. Какими бы примитивными ни казались эти практики, они имели контакт с духовными силами. Так что не надо ничего пугаться, малышка, — успокаивал ее Игорь, — нужно просто стараться узнать побольше.

— Ты все о комплексах, о подсознании. А любовь, Игорь?

— Любовь? Настоящая любовь встречается редко. Как, впрочем, и все настоящее: красота, талант… Ты читала дневники Льва Толстого?

— Да.

— Тогда, может быть, помнишь: он высказал мысль, что в жизни на самом деле происходит только то, о чем потом хочется вспоминать. И если женщина воскрешает в памяти некоторые счастливые моменты, связанные с мужчиной, то, значит, они и были проявлением жизни.

— Счастья? — попыталась уточнить Настя.

— Если хочешь — да. Счастье — это данный нам шанс: помнить.

Она сделала затяжку и снова закрыла глаза. Из глубин памяти проступили черты Ростислава. Плотно сжатые губы, чуть насмешливые умные глаза. Силы снова покидали ее тело, и на их место приходила усталость от прожитого, вернее, от осознания того, что все лучшее уже прожито, а впереди — только мрак и туман.

Игорь вдруг нарушил молчание.

— Когда вы были близки с ним в последний раз, ты была сверху и он сказал, что счастлив. Ты не забыла?

Эти слова показались Настасье ударом молнии. Очень страшно, когда кто-то может вот так, с только тебе известными подробностями, описать тайные моменты твоей жизни. Причем как давно это было!

— По реакции вижу, что помнишь. — Игорь был явно доволен собой. — А знаешь, что тогда произошло?

— Ты о чем?

— Я снова о ритуальной индийской практике. В тантрической иконографии преобладает тип соединения бога с богиней, это значит обожествивших друг друга мужчины и женщины, когда мужчина неподвижен. В процессе совокупления он особым образом сосредоточивается на том содержании, которое формируется в его сознании. В древних текстах встречается даже конкретное выражение: „Находящийся в объятиях женщины“. В этой позиции, при совершении не только ритуальной практики, но и в так называемой жизни, проявляется то женское начало, которое существует в глубине мужского бытия. Человек ощущает внутренний процесс соединения мужского и женского начал и может сказать: „Я счастлив“.

— Все это очень интересно. Но мы все равно расстались, и, кажется, навсегда…

— Расстаться — значит забыть. А вы друг друга не можете забыть.

Настя вышла на улицу с ощущением, словно ее, как сосуд, наполнили новым содержимым, предварительно вылив старое и смыв осадок.

Игорь сумел отключить практически все ее эмоции, заменить их мертвенным штилем. Она так и не поняла, хорошо это или плохо…

В кармане жилета Настя нечаянно нащупала сложенный в несколько раз бумажный листок. Он оказался адресом Ленки и ее „братьев“. „Посмотрим, что это за „братья“, — думала Настя, входя в манящую пещеру подворотни, которая вела в небольшой внутренний дворик, затененный высокими дуплистыми липами. Она несколько раз нажала на кнопку звонка, прежде чем сообразила, что звонок не работает.

На стук вышел прыщеватый „юноша бледный со взглядом горящим“. Он ни о чем не спросил гостью. Просто жестом предложил проследовать в квартиру. Настя шла за ним и наблюдала, как смешно вздрагивают его волосы, собранные с помощью аптечной резинки в хвостик, напоминающий заячий.

В полутемной прихожей пахло восточными благовониями. Из комнаты, очевидно гостиной, периодически раздавались удары в бубен. Неровный хор голосов произносил какие-то фразы, казалось, лишенные смысла.

Проводник открыл дверь в боковую комнату и попросил немного подождать:

— Сейчас закончится занятие.

Он удалился, и Настя вошла туда, куда ее пригласили.

В комнате не было мебели. Здесь, в центре Москвы, это выглядело странным. Почти половину пола занимал старый, истертый и местами прожженный ковер, в левом и правом углах которого не слишком аккуратно были сложены покрывала и одеяла, очевидно, в темное время суток призванные играть роль постелей.

Она стояла у окна, которое выходило в глухой двор, и разглядывала листья липы. Они качались совсем близко от ее лица, и оконное стекло не мешало видеть на каждой зеленой ладони линии жизни и страсти. Настя очень любила эту породу деревьев, потому что она, почти единственная изо всех, удивляет мир пленительной и страшной чернотой, таящейся в дуплах. Каждый листок очертаниями был похож на сердце — как его упрощенно изображают художники. Когда-то во время экскурсии в анатомичку мединститута Настя видела человеческое сердце, но оно совсем не было похоже на зеленый листок.

Ленка вошла, отрешенная от мира и скорее затемненная, чем просветленная.

— Рада тебя видеть, — безучастно произнесла она. Но иначе, наверное, и нельзя было после этой групповой медитации.

Человек лет тридцати в длинном зеленом балахоне взирал на Настю, стремясь увидеть нечто.

— Познакомься, это Учитель, — представила Ленка. — А это поэтесса Анастасия Кондратенко.

— Здравствуйте.

Учитель чуть заметно кивнул головой, непрерывно перебирая деревянные четки.

— Сколько ему лет? — поинтересовалась Анастасия.

— В этой жизни — около пятидесяти.

— Как?!

— Он умеет омолаживаться, плюс правильное питание.

— Кстати, зачем ты меня звала сюда?

— Я хотела, чтобы ты сторонним взглядом просмотрела несколько наших текстов. С точки зрения стилистики. Мы готовим теоретическую базу для нашего ордена.

— И какова же концепция?

Ленка сделала вид, что не замечает иронии.

— Обретение общего сознания. Регенерация принципа племени, в котором каждый человек занят своим делом, для коего и пришел в этот мир. Кому дано быть мыслителем — мыслит, а кому дано шить обувь — шьет обувь.

— Что-то вроде улья с трутнями, работницами-пчелами и маткой?

— Не упрощай. Мы стремимся к обретению общей ауры.

— Позволь поинтересоваться, — ухмыльнулась Настя, — как вы тут существуете? В двухкомнатной-то квартирке?

— Ты о чем?

— Ваш орден — монашеский? Вы что же, приняли обет целомудрия и спите, как в пионерском лагере: мальчики — в левой комнате, а девочки — в правой?

— Мы решили эту проблему иначе. Поскольку у нас общее сознание, то все мы как бы единое целое.

— Это в каком смысле?

— У каждого из нас есть тело, но всеми телами управляет одно общее сознание. А значит, телесно мы принадлежим друг другу.

— Групповуха, значит. Не слабо.

— Называй, как хочешь… Ты прочтешь тексты?

— Да, конечно.

— Пока.

Настя шла на шумное Садовое кольцо, но ей долго еще казалось, что прохожие ощущают тонкие запахи благовоний, исходящие от ее одежды. И мужчины, похоже, готовы были устремиться за этими манящими запахами просветления.

В троллейбусе к ней подсел кто-то немытый, разящий прокисшим вином и столетней плесенью. Настя подняла глаза от трактата „зеленых“ братьев, так и не успев уразуметь, почему всем ныне живущим посчастливилось родиться не в одном из адских миров, и узнала знакомые черты.

Ей нежно улыбался Авдей Петропавлов, демонстрируя отсутствие нескольких передних зубов. Возможно, эта деталь призвана была подчеркнуть его нехищный характер.

— Настюха, привет!

— Привет, Авдей!

— Что читаешь? — Он старался приглядеться к тексту, и это ему удалось. — Тьфу! Гадость какая.

— Ты это о чем?

— Да о твоем чтиве. Сознание, реинкарнация, аура? Про Христа забыли, про пост и молитву, про Святую Русь!

— Тише, Авдей, на тебя оборачиваются.

— Ну и пусть! Я всему миру готов рассказать, как изгнал бесов.

— Каких бесов?

— Самых настоящих. Представляешь, они в книгах были. Вселились. Пришлось греховные сочинения сжечь.

— Какие же?

Авдей перешел на шепот:

— Коран и двухтомник Ницше. Я их порвал по листику, сложил в тазик и поджег на балконе. Соседи думали, что пожар. Хотели пожарных вызывать.

Настя едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться.

— Ну и как, изгнал?

— Сразу легче стало. Черные силы, они огнем разрушаются. А потом сходил к исповеди и ощутил себя новым человеком. И такие стихи записались — чистые, звонкие!

Он все же заметил ее спрятанную улыбку.

— Ты чего ж смеешься? Не богохульствуй. Сама, небось, тоже к исповеди ходишь.

— Не хожу, я святая.

— Какая ж ты святая?! Ты же в Литинституте учишься!

Этот аргумент сорвал все запоры со шлюзов ее смеха, и она залилась, как колокольчик.

— Бабы — дуры. Но ты красивая. А знаешь, давай я тебе за это свою книжку подарю. Авось просветлеешь душой.

Авдей сунул ей в руки образчик нераспроданного товара, изданного „за счет автора“, и, спохватившись, устремился к двери.

— С тобой тут чуть свою остановку не проехал! — услышала Настя его затухающий голос.

Сборник назывался „Царь-девица“. И на первой же странице Настя обнаружила строфу, проясняющую это романтическое название:

Россия кровью изошла… За что, скажите, Бога ради, Терзают русского орла Иуды, стервачи и б…

С чувством нарастающего кайфа она перешла к следующей строфе:

За что, Прибалтика, скажи, Святую Русь так ненавидишь? Замри, Эстонь! Литва, дрожи! Ты русский х… еще увидишь!

Но слово „х…“ почему-то было зачеркнуто и под ним написано слово „меч“, потом и оно зачеркнуто и вписано „танк“. Анастасия мысленно восхитилась умением Петропавлова работать над образом: „Надо же, ни единого случайного слова!“

Анастасия спускалась в метро, и бесконечный эскалатор, казалось, помогал ей погружаться в свои мысли. Но глубины души находились несравненно дальше, чем подземная станция.

Что она знала о себе? То, что с детства не воспринимала, боялась, а потом и ненавидела мужчин, которых не было в их доме?

Когда Насте исполнилось пять лет, мама принесла коробку симпатичных мармеладных медвежат. Настя сначала долго играла с ними: перекладывала их на расписном цветастом блюде, давала им имена, впрочем, сразу забываемые, поскольку медвежата были неотличимы. Но потом ей, естественно, очень захотелось ими полакомиться. И она стала спрашивать:

— Мамочка, этот мишка — мальчик или девочка?

Мама механически отвечала:

— Девочка.

И Настя откладывала мармеладку в сторону.

Но про следующего мама говорила:

— Мальчик.

И Настя отправляла его в рот.

Игра шла до тех пор, пока все медведи в конце концов не оказались „мальчиками“.

А когда ей было лет десять, они с мамой пошли смотреть сборник мультфильмов. Девочка так увлеклась зрелищем на экране, что не замечала, как мама то и дело бросает украдкой взгляд куда-то вправо… Настя не узнала собственного отца, потому что не видела его уже несколько лет. Он сидел в одном из первых рядов со своим „новым“ сыном и делал вид, что не замечает их. И ему это вполне удавалось все полтора часа. Однако дома мама не выдержала и расплакалась. Она рыдала долго, безутешно, и Настя уже сознательно возненавидела всю сильную половину рода человеческого.

В кошмарных снах ей иногда снился отец, всегда агрессивный и неряшливый, совсем не такой, как на фотографии, которую она нашла в маминых бумагах. Но никогда не снились лица дяди Васи и Отара… Только темные маски с провалами вместо глаз. Но никогда Анастасия не была одержима жаждой мести — просто чувствовала, что часть ее существа как бы ампутирована. А фантомная боль давала противоречивые ощущения.

Как-то ей попалось в руки французское издание книги Андре Бретона „Что такое сюрреализм?“ Глянцевую суперобложку украшала репродукция с картины Рене Магрита „Изнасилование“. На стертое женское лицо со слепыми сосками вместо глаз, пупком вместо носа и половыми губами вместо рта художник словно „положил“ женское тело. Изображение испугало Настю, потому что лицо, призванное быть зеркалом души, художник превратил в покорную и бездушную плоть. Он словно стремился доказать, что единственный удел женщины в этом мире — физиологический. И эта мысль оказалась вполне созвучной уже вызревшему в ней ростку неприятия того принципа, по которому построен род людской.

Наверное, уже лет в шестнадцать она была вполне готова пополнить ряды феминисток, но встреча с Ростиславом все изменила. С ним Настя смогла почувствовать себя обладательницей извечной женской силы, львицей, которой лев пробивает дорогу в джунглях. И она, возможно, осталась бы этакой носительницей вечной женственности, если бы не глубокий комплекс вины, созвучный, наверное, тому комплексу, который возникает у мужчины, не сумевшего помочь девушке преодолеть преграду на пути к „новой жизни“. В психоанализе подобных мужчин называют „травмодебютчиками“. С ней происходило диаметрально противоположное, но, как известно, крайности сходятся. Вся ее дальнейшая история — это эпизоды использования партнеров во вполне конкретных целях. Настя относилась к ним, как едва ли не к предметам, как, очевидно, сами мужчины всегда относились к женщинам.

„После акта — печаль“, — говорили древние римляне. Настя испытывала аналогичные чувства, хотя никакие признаки маскулинизации не отразились на ее внешнем облике.

И теперь, вместе с эскалаторной ступенькой погружаясь во чрево земли, она вспомнила слова Игоря: „В жизни на самом деле происходит только то, о чем потом хочется вспоминать“.

По заданию своей газеты Настасья явилась в министерство культуры, чтобы взять интервью у некоего Каблукова, ведавшего вопросами эротики. И, между прочим, считавшегося лучшим „отличителем“ этой самой эротики от порнографии.

Эксперт по эротике встретил ее радушно. На первый взгляд ему можно было дать лет тридцать пять, но, приглядевшись, собеседник замечал, что ему уже за сорок.

„Наверное, парниша ведет здоровый и размеренный образ жизни“, — подумала Настя.

— Кофе желаете? Пресса любит кофе. — Он произнес эту вежливую фразу, словно ожидал распоряжений.

— У вас большой опыт общения с прессой?

— Безусловно, немалый. Принимая во внимание тот участок работы, за который мне поручено отвечать, это и неудивительно.

На Анастасию, как и во многих подобных случаях, произвело впечатление то, как свободно может человек пользоваться чиновничьим языком. Но оказалось, что Каблуков способен выражать свои мысли и без профессиональной косноязычности.

Она включила свой маленький диктофон, верный „Панасоник“ со свежими батарейками во чреве, и задала первый вопрос.

— Иван Иванович, так как же все-таки вы отличаете порнографическую продукцию от эротической? Могут ли существовать здесь объективные критерии?

— В „Советском энциклопедическом словаре“ говорится, что порнография — это „вульгарно-натуралистическое, непристойное изображение половой жизни в литературе, изобразительном искусстве, театре, кино и так далее“. Значит, не вульгарнонатуралистическое, реалистичное, например, изображение половой жизни — это не порнография. Точно так же не порнография — пристойное, приличное изображение половой жизни.

— Значит, отличие заключается в соблюдении приличий при изображении половой жизни в литературе, кино? В конечном счете все сводится к соответствию с моральными представлениями общества. — Настя пригубила принесенный секретаршей кофе и нашла, что он хорош.

— Точнее, той или иной общественной группы.

— И вкусам какой же группы вы стремитесь соответствовать в данное время?

— Знаете, наши ориентиры меняются в примерном соответствии с ориентирами нашего общества. Господствующей морали в нем, как вы сами понимаете, нет.

— Но как вы ориентируетесь? — допытывалась Настасья.

— Эротика прежде всего не должна противоречить этическому чувству.

— Это чувство крайне субъективно и зависит от возраста человека, от социокультурной группы, к которой он принадлежит.

— Совершенно верно. Однако есть еще одно определение порнографии, на Западе в „Словаре эротики“: „Порнография — это такие тексты, картины и фильмы, которые служат только или в основном возбуждению полового чувства“. Может быть, лучше было бы сформулировать: производимые с целью служить только или в основном возбуждению полового чувства.

— Известно, что у разных людей и разных групп людей возбуждению полового чувства могут служить тексты, картины или фильмы, созданные с совершенно иной целью и для этого абсолютно не предназначенные: полотна на библейские сюжеты, учебники по биологии и анатомии, медицинские энциклопедии. Исходя из сформулированных вами критериев, эту продукцию также можно отнести к разряду порнографических.

— Безусловно, всякая „дегустация“ субъективна. Но кондитер не начиняет бисквит селедкой. Мы не ставим целью доказать, что художник или писатель имели намерение только или в основном возбудить половое чувство. Доказать подобное практически невозможно. Но поскольку все мы в своей жизни в меру сил и способностей занимаемся „этой работой“, то должны быть выработаны эстетические критерии и ее воспроизведения в искусствах. Важно не „что“, а „как“.

— В непристойности обвиняли Флобера за „Мадам Бовари“, Владимира Набокова за „Лолиту“, Генри Миллера за „Тропик Рака“, Дэвида Герберта Лоуренса за „Любовника леди Чаттерлей“. Теперь все эти произведения считаются классическими. — Настасья продемонстрировала эрудицию.

— Потому что они, как оказалось, имели особую, вне области пола лежащую ценность, а именно: ценность протеста против существующей морали.

— В психоаналитике считается, что порнографические произведения — это результат фиксации сексуальных фантазий автора. При этом предполагается, что автор бессознательно выражает в своих продуктах собственную психическую конституцию, собственные тревоги и страхи. — Она перевела разговор в несколько иную плоскость, вспоминая утреннюю беседу с Игорем о комплексах.

— Не упускайте из виду, что авторы фрейдистского направления убедительно показали, что комплексы, по происхождению связанные с полом, вовсе не обязательно реализуются в сексуальных фантазиях. Это может происходить в художественном и научном творчестве, — Иван Иванович сделал паузу, — но чаще всего — в политике.

Он хитро улыбнулся, а перед ее глазами стайкой проносились лица российских политиков. Совсем как портретный предпраздничный вернисаж недавних времен.

— В „Энциклопедическом словаре“, который вы упоминали, записана норма, действующая до сих пор. А именно: „В СССР распространение порнографических сочинений или изображений карается законом“. Кого карает ваше ведомство? И карает ли?

— Сложный вопрос… Мы осознали объективную невозможность четко выделить порнографию из многообразия форм художественного описания и изображения того, что связано с полом. Но мы вынуждены быть „практиками“. И потому изобрели метод своего рода „ступенчатой“ классификации соответствующих произведений. Мы стали различать „эротику“, „мягкую порнографию“ и „жесткую порнографию“. Как и наши западные коллеги, мы запрещаем „жесткую порнографию“. А „мягкая порнография“ и „эротика“ не только допускаются, но практически применяются повсеместно. Например, в рекламе.

— Как вы отличаете „жесткую порнографию“ от „мягкой“? По степени жесткости „основного агрегата“? — Настя не удержалась от вопроса „в духе“ беседы.

Собеседник мгновенно улавливал ее иронию.

— В общем-то, вы правы. „Жесткая“ порнография отличается от „мягкой“ только тем, что в ней внимание сосредоточивается на половом акте как таковом и — во всех возможных перспективах… Во всех физиологических соотношениях описываются или демонстрируются гениталии.

— Значит, критерии чисто формальные. А содержание всей подобной продукции — едино?

— Не содержание, а, я бы сказал, тема. Как в музыке. Так вот, ведущей является тема неутолимого тотального сладострастия. „Герой“ наш всегда в состоянии „предоргазма“, а когда оргазм достигнут, это лишь повод к поиску нового оргазма.

— Ведет ли воздействие текстов и фильмов однозначно порнографического содержания к снижению сексуального самоконтроля?

— Безусловно, воздействие сексуальных произведений у большинства мужчин и женщин вызывает половое возбуждение, которое, однако, вполне поддается контролю. Это возбуждение лишь у меньшинства и в течение короткого времени реализуется в сексуальной активности.

— А что вы можете сказать о вредном воздействии порнографии на детей?

— Сексологи в подавляющем большинстве на сегодняшний день придерживаются мнения, что психически здоровым детям и подросткам, живущим в упорядоченной социальной среде, порнография не может повредить. Кроме того, неоспоримо, что порнография может служить активным средством сексуального воспитания и просвещения. Лично я думаю, что запрет порнографии для детей следует ограничить определенным возрастом, например трех-пяти лет, но в дальнейшем, по мере накопления систематических научных данных, снизить этот предел или ликвидировать запрет вообще.

Анастасия вспомнила, как мама нашла в ее столе несколько любительских порнографических фотографий, которым она сама не придавала никакого значения. Просто подружка-третьеклассница сунула ей в папку для тетрадей несколько „образков“. Настя испытывала к изображениям ненаправленное детское любопытство, как, например, к игральным картам, которые в то время тоже не продавались в каждом киоске. Она не слишком понимала даже, что именно изображено на этих фотографиях, поскольку о чувственной любви знала только, что это — чувство.

Но мама-учительница оценила ситуацию с точки зрения показного социалистического пуританства. Она рвала снимки на мелкие кусочки, которые топтала, при этом размахивала руками, кричала, что из дочери получится только развратница, потому что она вся в отца. А когда Настя искренне попыталась выяснить причины ее невиданного неистовства, мать, очевидно, поняла ее вопросы по-своему и потому, сочтя их неприличными, больно ударила девочку по лицу.

Именно этот удар убедил Настю в том, что тайное должно стать явным, и возбудил в ее детской душе интерес ко взрослой жизни…

— Значит, вы отрицаете расхожую истину, что детей нужно воспитывать в неведении?

— Конечно же, отрицаю! — Иван Иванович выдвинул ящик стола и вытащил оттуда толстую папку. — Вот методическое пособие по половому „образованию“. И, между прочим, для старшеклассников! Читайте!

Настя прочитала:

„Общая цель обучения:

— ученики узнают, что любовь является частью человеческой жизни.

Частные цели обучения:

— существуют различные формы любви: любовь животных, любовь детей и родителей, любовь братьев и сестер, дружба детей и юношей, любовь любовных пар, супружеских пар, старых людей;

— любовь и привязанность могут выражаться следующим образом: во взаимной помощи друг другу, в совместных предприятиях, во взаимных ласках, объятиях, поцелуях и т. д.“

— Забавно. — Настя не знала, как выразить свою реакцию.

— Не то слово! И чему же, скажите на Милость, может научить такое пособие?

— Иван Иванович, как говорит Караулов, „скажите, но только честно“, вы уверены в том, что можете быть объективным арбитром в этих, далеких от какой-либо объективности, вопросах?

— Милая девушка, я ведь тоже являюсь существом, обладающим полом.

— А потому отражаете в официальных министерских заключениях свои собственные психологические комплексы. Ведь так?

— Пожалуй, так. — Он дружелюбно улыбнулся.

— Но в таком случае получается, что ваш отдел, равно как и вы лично, трудится абсолютно впустую.

— Выключите диктофон, и я скажу вам, что с какой-то точки зрения вы правы. Но аналогичные службы есть во всех западных странах. А значит, они нужны.

— Спасибо за беседу.

Настасья выключила „Панасоник“ и спрятала его в маленькую кожаную сумочку, как раз подходящую по размеру для сего изящного предмета.

— Мне бы хотелось продолжить обсуждение этой темы в менее официальной обстановке. Вы не оставите мне свои координаты?

— Выходные данные найдете на последней полосе газеты. Интервью выйдет послезавтра. Всего доброго. — Она произнесла все это почти скороговоркой и с напускной журналистской деловитостью удалилась.

Выйдя на улицу, Настасья увидела огромный рекламный щит, на котором полуголая девица поглощала кока-колу. Томное выражение лица девицы свидетельствовало едва ли не о психотропном воздействии этого напитка. Электронные часы на стене того же дома, на котором был укреплен щит, показывали „13.10“. Она вспомнила, что через полтора часа в институте начнется лекция, которую хотелось бы послушать. Правда, она посещала лекции, как вольнослушатель, потому что училась заочно. Но отсутствие принуждения со стороны деканата отнюдь не означало запрещения. И она резво отправилась на встречу с прекрасным.

Преподаватель — высокий, худощавый, а потому и чуть сутуловатый доцент, — читал курс истории живописи. Настя знала, что он преподает не только в Литинституте, но и во ВГИКе. Но если для киношников, по его мнению, была интересна своеобразная техническая сторона: как живописцы стремились изобразить движение задолго до изобретения движущихся картинок — кинематографа, в литераторской аудитории он старался расставлять акценты скорее психологические.

Виталий Георгиевич, как всегда, читал во мраке, спроецировав на экран слайд одного из фрагментов росписи Сикстинской капеллы Микеланджело. Голос, окутанный тьмой, звучал очень интимно.

— Более ранние изображения пророков отличались только именами и атрибутами. Микеланджело характеризует их по возрастам, по свойствам пророческого дара, воплощая то само вдохновение, то безмолвное размышление, то экстаз прорицания…

— Экстаз — это грех, — вдруг послышался возглас студента Петропавлова. — Истинный христианин должен быть аскетом.

Привыкший к своему непутевому „сыну“, курс никак не реагировал на это высказывание. Лекция продолжалась.

— В античном искусстве центр тяжести покоился на телесной гармонии; средние века перенесли акцент на чисто духовную абстракцию; в образах же Микеланджело подчеркнута неразрывность телесного и духовного. — Слайд на экране меняется. — Вот „Сотворение Адама“. В бешеном вихре, как болид, в сонме ангелов Бог подлетает к неподвижному Адаму, их вытянутые пальцы почти соприкасаются, и, подобно электрической искре, дух жизни проникает в тело Адама. — Появляется новый слайд. — А вот „Создание Евы“. Здесь торжествует чувственная красота в духе Высокого римского Ренессанса: формы массивные, тяжелые.

— Да уж, клёвая баба, — снова „возник“ Петропавлов.

— Здесь, мне кажется, уместно вспомнить, как высоко ценил духовную красоту, ее возвышение над телесной, древнегреческий философ Платон, в одном из своих диалогов воспроизведший идею о том, что женщина и мужчина являются двумя частями единой первичной целостности. Зевс наказал этих первых людей, разрубив каждого вдоль. И теперь люди ищут утраченную половинку, и когда эти половинки находят каждая свою, возникает эрос — любовь, единение телесного и духовного.

— За что ж Зевс их наказал? — громогласно вопросил Петропавлов. — За грех, может? Так как же они могли согрешить, если были едины? Объясните мне — как?!

Аудитория не выдержала и взорвалась хохотом. Обескураженный поэт надолго умолк, а после звонка вышел в коридор с видом обиженного ребенка.

— Ну что ты, Авдей, так опечалился? — попыталась помочь ему Настасья Филипповна.

— А чего они смеются?

— Авдей, Зевс наказал этих единых людей за то, что они были слишком гордыми.

— Ага, за гордыню, значит, — обрадовался поэт. — Ну тогда понятно. Тогда — за дело! — Но улыбка познания, озарившая его лицо, снова исчезла. — Так что, доцент объяснить не мог? Спрашивал же я его.

Но Настя уже не слышала Петропавлова, потому что в скверике у памятника Герцену заметила кого-то, кто показался ей удивительно знакомым. Он стоял спиной к окну, в которое она смотрела. Осанкой он напоминал „Давида“. Или это ей только показалось, поскольку она все еще находилась во власти впечатлений от творений Микеланджело, который, возможно, как никто другой, любил мужское тело. Он созерцал его, как иногда созерцают потоки воды, и находил в игре мышц, изменении поз, в жестах и движениях новые смыслы — одухотворенную радость физического бытия.

Анастасия не могла отвести глаз от высокой фигуры в толстом вязаном свитере. Ее идол повернул голову, и она мгновенно узнала его чеканный профиль. Да, это Ростислав Коробов, русскоязычный поэт из Прибалтики и, по словам Марины, слушатель Высших литературных курсов.

„Кстати, откуда она его знает? Ах да, его знают все критикессы, хоть сколь-нибудь интересующиеся современной поэзией. Он считается лидером новаторских направлений“, — смутно пронеслось в голове. Но для Насти он — „находящийся в объятиях женщины“ — и только. Она очень хотела верить, что он ее все еще помнит, этот разоблаченный священник, этот осквернитель кладбищ и скрытый нарциссист, обожающий во всей мировой литературе только собственные стихи.

— Настена, — Петропавлов прервал ее размышления, — ты мой сборник прочла?

— Отчасти, Авдей. Я споткнулась о слишком уж откровенные термины.

— Что ты, милая, без них никак нельзя. Взять хотя бы наши народные сказки. Ну те, которые не кастрировали социалистические реалисты. — Он роется в заплечной сумке, похожей на вещмешок. — На! Почитай на досуге. Только не заныкай, ладно?

Засаленное издание „Русских заветных сказок“ Афанасьева не поместилось в сумочке, занятой диктофоном, и Настя шла, держа в руках этот затрапезного вида томик, явно вступающий в противоречие с ее туалетом — строгого покроя светлым платьем, очень женственным, но лишенным всякого намека на фривольность и поэтому особенно привлекательным.

Она не замечала явно заинтересованных мужских взглядов, потому что находилась в состоянии умышленной прострации: старалась не думать о Коробове.

Но дома мысли неумолимо возвратились к главному событию дня, хотя и случайному. „Все самое главное в жизни происходит случайно“, — думала Анастасия. Она пыталась понять, что чувствовала, когда созерцала неподвижную фигуру на фоне дворика и Тверского бульвара. Страсти давно угасли… Любовь? А что такое любовь? Может быть, как считает Игорь, это всего лишь неправильная работа подсознания… Сожаление? Но о чем? О том, что они расстались из-за нелепой ревности, из-за ее полудетских комплексов и еще Бог знает из-за чего? Его образ стал для Насти почти мифологизированным воплощением идеального героя. И она боялась, да, боялась приручать этого журавля в небе. „А кто я сама? — спрашивала себя Настя. — Маленькая пичужка, перелетающая с цветка на цветок, колибри — птица-муха, как называют ее индейцы. Нет, я не птица. Я просто муха. На-се-ко-мо-е“.

Настя достала с полки толстый альбом „Искусство Возрождения“ и нашла страницы, посвященные творчеству Микеланджело. Невольно вспомнила, как несколько лет назад предложила полистать этот альбом пришедшим в гости одноклассникам, чтобы занять их, пока сама хлопотала на кухне. Один из мальчиков, Валерка с романтической фамилией Флейта, сказал: „Ничего себе картинки, но в американских порножурналах есть кадры и получше…“

„Где теперь Валерка? Кажется, он должен прийти из армии как раз этой осенью“. — Она вспомнила об однокласснике с нежностью, почти как о брате, потому что всегда знала, что Валерка был влюблен в нее первой и чистой любовью, но сама она испытывала к нему лишь братские чувства. Он казался ей совсем мальчиком, глупым и неопытным. Впрочем, в школьные годы всем девчонкам одноклассники представляются чем-то вроде подшефных пионеров.

Она рассматривала репродукции произведений гения, который даже живописные произведения творил как скульптор, тщательно обозначая все тени и полутени, очерчивающие рельефы человеческого тела.

А вот и барельефы… „Битва кентавров“. Множество фигур, переплетенных в жаркой схватке, по сюжету — смертельной, но эмоциональность, играющая на каменных лицах, наводила на мысль, что кентавры впали в любовный экстаз. „Поистине, любовь и смерть, Эрос и Танатос — две стороны одной медали“. Композиция из фигур, объединенных одним общим порывом, напоминала горельефы из индийского храма в Кхаджурахо. Насте когда-то показывал альбом с репродукциями этих памятников древнего искусства радиожурналист из редакции иновещания Соумен Нахар. Они иногда встречались на пресс-конференциях, и Настя видела, что темноглазый парень явно, как говорится, положил на нее глаз. Но сам он был настолько не в ее вкусе, что она ограничила свое общение с ним темой любви к искусству. Правда, произведения искусства, подходящие для обсуждения, Соумен выбирал несколько специфические. Они рассматривали фотографии, по разнообразию сюжетов превосходившие западные журналы. Каменные люди занимались любовью в головоломных акробатических позах, которые могут повторить разве что натренированные йоги. Казалось, скульптор лишил своих героев позвоночника, но придал им гибкость, свойственную гусеницам. Древние индусы знали все. Соединяясь, они достигали единства мира человеческого с миром вселенским. Они были свободны и чувственны, в отличие от незадачливых европейцев, через несколько веков все же признавших: Восток был прав, утверждая, что единение мужчины и женщины является главным принципом мироздания.

Анастасия извлекла из шкафа, с полки, где сложены ждущие своего часа отрезы тканей, подарок Соумена — настоящее сари из блестящего натурального шелка. На белом фоне были изображены силуэты храмов, похожих на храм в Кхаджурахо, перья райских птиц, бирюзовые, черные, бордовые дивные цветы, напоминающие маковые чашечки, до краев наполненные росой, и древние, непонятные орнаменты.

Целых пять метров матово поблескивающей ткани, отрез, который невозможно раскроить, нельзя превратить в неиндийское платье. Это сари — как непереводимая на иные языки чувственная поэзия.

Настя провела рукой по гладкой поверхности, и вдруг у нее возникло желание завернуться, забинтоваться в это великолепие, почувствовать его всей поверхностью тела. Через мгновение все, что было на теле, — платье, лифчик, колготки, трусики, — некрасивое, как весенний снег, комом валялось в углу дивана, а ее второй или даже первой кожей стала нежнейшая ткань. И Анастасия „на собственной шкуре“ убедилась, что индийские женщины чувствуют себя намного эротичнее европейских. Индуска вся — эротика. Ее одеяние, походка, танец переполнены чувственностью.

Конечно же, по всем правилам завернуться в сари она не сумела. Интуиция подсказывала ей какое-то решение, возможно, слишком далекое от классического. Но зеркало утверждало, что она великолепна. Настя чувствовала, как при каждом шаге вздрагивают складки шелка на груди, подчеркивая гармонию рукотворного покрова и женского тела.

Все еще завернутая в сари, она села за письменный стол. Сегодня она не будет сочинять красивые сказки о несоединимости мужского и женского начал в нашем несовершенном мире. У нее родилась идея иного плана, правда, возможно, не слишком оригинальная по форме. Когда-то французские кинематографисты уже использовали подобный прием, когда создавали знаменитую „розовую серию“. Они сочинили сценарии по мотивам классических произведений, сделав акценты на целомудренно опущенных авторами подробностях. Кстати, о подобном же ходе упоминал и Марк Самойлович, сожалея, что в „тени великого Толстого“ сложно пытаться описать интимную жизнь Анны Карениной.

Настасья решила писать не об Анне Карениной, а о куртизанке Камале, к которой приходит учиться искусству любви Сиддхартха, герой Германа Гессе, автора, соединившего в своих произведениях Запад и Восток.

Анастасия, чувствуя себя плагиаторшей-преобразовательницей, назвала Сиддхартха Дамодаром, а Камалу — Амбапали. И все сиюминутное ушло. Индия властно обвивала уже не только ее тело своим сари — все ее существо было охвачено музыкой Востока.

Сказка вторая.

„Перед самым городом, у обнесенной красивой оградой рощи, Дамодару попалось навстречу шествие. В разукрашенных носилках, которые несли четверо слуг и сопровождали нагруженные корзинами прислужницы, сидела на красных подушках под пестрым паланкином женщина — их госпожа. Под высокой прической Дамодар увидел очень светлое, нежное, умное лицо, ярко-красный, как только что вскрытая смоква, рот, нарисованные дугой брови, темные глаза, блестящие и зоркие, длинную шею, спокойно лежали руки, длинные и узкие, с широкими золотыми обручами на сгибах.

Первого встреченного на дороге человека Дамодар расспросил о том, кто эта женщина, и узнал, что она знаменитая куртизанка Амбапали.

После этого Дамодар вступил в город. Теперь у него была цель.

Когда вечером прекрасная Амбапали на носилках направлялась в рощу, Дамодар стоял уже у входа и на свой поклон получил кивок куртизанки. Вслед за этим он сделал знак одному из слуг, который шел последним в ее свите, и попросил его доложить своей госпоже, что с ней желает познакомиться молодой брахман. Через некоторое время слуга вернулся, предложил дожидавшемуся Дамодару последовать за ним и молча повел его в павильон, где лежала на диване Амбапали, после чего оставил их одних.

Амбапали улыбалась, играя веером из павлиньих перьев.

— Зачем ты пришел ко мне, о странник? — спросила она.

— Чтобы поблагодарить тебя за то, что ты так прекрасна. И если тебе благоугодно будет, то я попросил бы тебя, Амбапали, быть моей подругой и наставницей, ибо я еще совершенный невежда в том искусстве, которое ты знаешь в совершенстве.

При этих словах Амбапали громко расхохоталась.

— Вот уж не случалось со мной, чтобы пришел ко мне брахман с длинными волосами и со старой рваной повязкой вокруг чресел и захотел учиться у меня! Многие юноши приходят ко мне, бывают между ними и сыновья брахманов, но они являются в прекрасной одежде и изящной обуви, с благоухающими волосами и с полными кошельками. Вот какого рода юноши посещают меня, о брахман.

Дамодар же ответил:

— Вот я и получил от тебя первый урок. Но нет труда в том, чтобы обрить бороду, причесаться и умастить волосы. Мне, о прекрасная, следует подумать лишь о немногом — о хорошей одежде и обуви да о деньгах в кошельке. Знай же, более трудные задачи ставил себе Дамодар, а не такие безделицы, и справлялся с ними. Вчера, увидев тебя, я поставил себе целью: стать твоим другом и узнать от тебя радости любви. Ты увидишь, какой я способный ученик, Амбапали. Скажи, — Дамодар такой, как он есть — без платьев, без обуви и денег, — тебя не удовлетворяет?

Со смехом воскликнула Амбапали:

— Нет, почтеннейший, этого мне мало. У тебя должны быть прекрасные платья, прекрасная обувь, много денег в кошельке и подарки для Амбапали. Ты запомнил это?

— Да, я запомнил это! — воскликнул Дамодар. — Как я могу не запомнить того, что сказано такими устами? Твои уста, как свежевскрытая смоква, Амбапали. И мои уста алы и свежи, они подойдут к твоим, увидишь. Но скажи мне, прекрасная Амбапали, неужели ты совсем не боишься брахмана, пришедшего из леса, чтобы научиться любви?

— Почему же я должна бояться брахмана, глупого брахмана из лесу, который пришел от шакалов и еще совсем не знает, что такое женщина?

— О, он силен, этот брахман, и ничего не боится. Он мог бы взять тебя силой, прекрасная девушка. Он мог бы похитить тебя, мог бы заставить тебя страдать!

— Нет, брахман, этого я не боюсь. Разве стал бы какой-нибудь брахман опасаться, что кто-нибудь может прийти и похитить у него его ученость, его благочестие, его глубокомыслие? Прекрасны и алы уста Амбапали, но попробуй поцеловать их против воли Амбапали — ни капли сладости не почувствуешь ты в поцелуе. Любовь можно вымолить, купить, получить как дар, найти на улице, но взять силой нельзя.

Дамодар с улыбкой отвесил ей поклон:

— Ты права, Амбапали, ни одной капли сладости с твоих уст я не хочу лишиться, так же, как и ты должна изведать всю сладость моего поцелуя. Но скажи, прелестная Амбапали, не можешь ли ты дать мне еще один маленький совет?

— Совет? Отчего же? Отчего не дать совета бедному, невежественному брахману, пришедшему из леса от шакалов?

— Посоветуй же, милая Амбапали, — куда мне идти, чтобы как можно скорее найти те три вещи: платье, обувь, деньги?

— Друг, это многие хотели бы знать. Ты должен делать то, чему научился, и требовать в уплату денег, платья и обуви. Иным путем бедному не добыть денег. Что ж ты умеешь?

— Я умею размышлять. Умею ждать. Умею поститься.

— И больше ничего?

— Больше ничего. Впрочем, я еще умею сочинять стихи. Согласна ты дать мне за стихи поцелуй?

— Согласна, если твои стихи понравятся мне. Ну-ка, скажи их!

И Дамодар после краткого раздумья произнес:

В тенистую рощу свою вошла прекрасная Амбапали, У входа же в рощу стоял брахман — юноша смуглый. Низко, лотоса прекрасного завидев цветок, Склонился последний, улыбкой его наградила Амбапали. „Чем жертвы богам приносить, — брахман юный подумал, — Приятней в сто крат поклониться прекрасной Амбапали!“

Громко захлопала Амбапали в ладоши, так, что золотые браслеты зазвенели.

— Твои стихи прекрасны, смуглый юноша. И, право же, я ничего не потеряю, если заплачу тебе за них поцелуем.

Она взглядом привлекла его к себе, и пальцы ее сомкнулись в красноречивом полукруге — жесте катура, означающем начало любовной игры.

Он же, склонив свое лицо к ее лицу, прижался губами к ее устам, походившим на свежевскрытую смокву.

Долго длился поцелуй Амбапали, и с глубоким изумлением почувствовал Дамодар, как умно она учит его, как ловко управляет им, то отталкивая, то привлекая, и что за этим первым поцелуем имеется еще длинный ряд других, один непохожий на другой, искусных поцелуев, которые ему еще предстоит изведать.

Ему предстояло узнать что есть и шуточная любовная игра, когда влюбленные пытаются поймать губами губы друг друга. Если женщине не удается это совершить, то она делает вид, будто плачет, и предлагает другу повторить попытку. После новой неудачи показная печаль повторяется. Но когда возлюбленный засыпает или просто утрачивает внимание, возлюбленная все же целует его нижнюю губу, придерживая ее зубами. Это означает победу в игре, и женщина от радости заливается смехом, поддразнивает друга, пританцовывает и напевает шуточные песенки. Дамодар еще не представлял, что такая игра возможна лишь тогда, когда у влюбленных настает пора наивысшей любви.

А когда женщина целует лицо спящего любимого — это поцелуй безграничной любви.

Поцелуй-желание бывает, когда влюбленные — он или она — целуют отражение друг друга в воде, в зеркале или тень на стене…

Дамодар глубоко перевел дух, изумляясь, как дитя, той массе знания, достойного изучения, которая раскрылась перед ним.

— Твои стихи великолепны! — воскликнула Амбапали. — Будь я богата, я бы наградила тебя за них золотыми монетами. Но трудно тебе будет заработать стихами столько денег, сколько нужно. А тебе понадобится много денег, если ты хочешь стать другом Амбапали!

— Как ты умеешь целовать, о прекрасная! — пробормотал Дамодар.

— Да, это я умею. Оттого у меня и нет недостатка в платьях, обуви, браслетах и всяких прекрасных вещах. Но что будет с тобой? Неужели ты только умеешь размышлять, поститься и сочинять стихи?

— Я умею также петь песни при жертвоприношениях, — сказал Дамодар, — но я не хочу больше петь их. Я знаю и волшебные заклинания, но я не хочу больше произносить их. Я читал священные книги.

— Стой! — прервала его Амбапали. — Ты умеешь читать? А писать?

— Конечно, умею. Многие это умеют.

— Большинство этого не умеет. И я не умею. Это очень хорошо, что ты умеешь читать и писать. Очень хорошо. И волшебные заклинания еще могут пригодиться тебе.

В эту минуту прибежала прислужница и что-то шепнула на ухо своей госпоже.

— Ко мне сейчас придут! — воскликнула Амбапали. — Уходи поскорей, Дамодар, никто не должен тебя видеть здесь — заметь себе это. Завтра мы увидимся снова.

Прислужнице же она приказала дать благочестивому брахману белый плащ. С довольным видом вернулся он в город, неся под мышкой свернутое платье. В доме, где останавливались приезжие, он стал у дверей, молча прося накормить его, и молча принял кусок рисового пирога.

Внезапно в нем вспыхнула гордость. Он уже не чувствовал себя брахманом и потому ему не подобало более просить милостыню. Он отдал пирог собаке и остался без пищи.

„Как проста жизнь, которую ведут в миру!“ — подумал Дамодар.

Подумав так, Дамодар достал старинную священную книгу и принялся читать:

„Существует восемь типов женщин.

Сначала назовем их: божественные, демонические, земные, гандхарви — или женщины-певуньи, женщины-змеи, ослицы, женщины обезьяньего типа и женщины-вороны.

Божественные женщины доброжелательны, великодушны, милосердны. Они мало едят и пьют, приносят счастье мужчинам.

В натуре демонической женщины — хитрость, доступность. При них чахнет хозяйство, они желают зла другим. Внешне женщина этого типа неприятна, вульгарна в поведении и привычках. Женщина-демон необычайно любит удовольствия, у нее красноватые глаза, а руки и ноги горячие, даже обжигающие. Ей нравятся острые блюда и непристойности.

Земные женщины любят вино и мясную пищу, они очень страстны, не воздержаны в желаниях, имеют выразительные груди, легко поддаются искушению деньгами. Комплекция таких женщин напоминает цветок чампака.

Женщины-певуньи занимаются любовью при музыке и цветах. Любят деликатесы, спокойную жизнь, им нравится подтрунивать над другими, изысканно одеваться. Они обладают прекрасной фигурой.

Женщины-змеи отличаются неспокойными глазами и таким же разумом, они удачливы, из них получаются неистовые любовницы, которые с подозрением относятся к мужчинам.

Женщины-ослицы — это преимущественно существа с неглубоким разумом, нелогичные в действиях, всегда конфузятся и краснеют. Они много едят, спят, требуют сексуальных наслаждений.

Женщины обезьяньей натуры любят флиртовать, непостоянны в любви.

Женщины-вороны чрезвычайно хитры, никогда и никому не доверяют, обладают острым умом, энергичны и метки“.

Дамодар дочитал страницу, но так и не понял, к каким женщинам относится Амбапали. Куртизанка казалась юноше слишком совершенной, чтобы ее можно было отнести к какому-нибудь из типов.

На другой день он снова пришел к Амбапали.

— Дела идут отлично, — воскликнула она, встречая его. — Тебя ждут у Камасвами — это богатейший купец в нашем городе. Если ты понравишься ему, он возьмет тебя к себе на службу. Будь умен, смуглый брахман. Я устроила так, что о тебе рассказали ему другие. Будь любезен с ним, он обладает большим влиянием. Но не скромничай слишком. Я не хочу, чтобы ты стал его слугой, ты должен быть с ним на равной ноге, иначе я не буду довольна тобой.

Дамодар весело поблагодарил ее.

— Милая Амбапали, — сказал он, — когда я пришел к тебе вчера, я сделал первый шаг. Я открыл в себе твердое намерение научиться любви у прекраснейшей из женщин. А с той самой минуты, как я возымел это намерение, я знал, что сумею его выполнить. Я знал, что ты мне поможешь, — знал уже с твоего первого взгляда.

— А если бы я не захотела?

— Но ты захотела. Смотри, Амбапали: если ты бросаешь камень в воду, то он быстро, кратчайшим путем, идет ко дну. Так же точно поступает и Дамодар, когда он ставит себе какую-нибудь цель. Дамодар ничего не делает, он только ждет, мыслит, постится, но он проходит через существующее в мире, как камень через воду, ничего не предпринимая для этого, не шевельнув пальцем.

Амбапали внимательно слушала. Ей нравился его голос, нравился его взгляд.

— Может быть, так оно и есть, как ты говоришь, мой друг, — тихо произнесла она, — а может быть, все дело в том, что Дамодар — мужчина, и его взгляд нравится женщинам, а потому счастье идет ему навстречу.

Дамодар попрощался с ней поцелуем. Их губы слились, и по телам пробежала страстная волна.

— Пусть будет так, как ты сказала, моя наставница! Хотел бы я, чтобы взор мой всегда нравился тебе, чтобы ты всегда приносила мне счастье!

Он ушел, а Амбапали захотелось поцеловать его отражение на воде, на вечном течении жизни, которое он научился проходить насквозь, не отклоняясь…

В скором времени Дамодар преуспел на новом поприще. И ежедневно, в назначенный час, он посещал прекрасную Амбапали, хорошо одетый и обутый, а скоро стал приносить ей и подарки. Многому научили его ее алые умные уста. Многое поведала ему ее нежная, гибкая рука. Особенно любил он, когда ее пальцы соединялись, образуя хамсайю — головку лебедя.

Он, благодаря Амбапали, основательно усвоил правило, что нельзя получать наслаждение, не давая его, что каждый жест, каждая ласка, каждое прикосновение и взгляд, даже малейшее местечко на теле, имеют свою тайну, пробуждение которой доставляет сведущему особое счастье.

Он узнал, что существует всего девять вариантов соединения мужчины и женщины. Но что проявляться они могут в бесконечности самых разных форм. Позы „лиана“, „манматхаприя“, „чарунарикшита“, „стхита“ перестали быть для него тайнами.

Амбапали поведала своему другу, что влюбленные после празднества любви не должны расходиться без проявления своего обоюдоострого восторга, что каждый должен иметь в такой же степени вид побежденного, как и победителя, так, чтобы ни у кого не могло возникнуть чувства пресыщения и пустоты или неприятного ощущения, будто он злоупотреблял податливостью другого или сам был слишком податлив.

И как бы ни менялось его настроение, он всегда возвращался к прекрасной Амбапали, изучал искусство любви, предавался культу наслаждения, в котором понятия „давать“ и „получать“ неотделимы.

Однажды он заметил ей:

— Ты похожа на меня, ты не такова, как большинство людей. Ты — Амбапали, и только! У тебя, как и у меня, внутри есть тихое убежище, куда ты можешь уйти в любой час и чувствовать себя дома. Лишь немногие имеют это убежище, а могли бы иметь все.

Амбапали взглянула на него с улыбкой.

Дамодар замолк, и они предались любовной игре — одной из тех тридцати или сорока игр, которые знала Амбапали. Тело ее было гибко, как тело ягуара, как лук охотника. Тому, кто учился любви у нее, открывались многие наслаждения.

Со страстным нетерпением любовники щипали и царапали друг друга. Знаки в виде полумесяца остались вокруг пупка Амбапали, а кривая линия, называемая тигровым когтем, вспыхнула на груди Дамодара.

Долго играла куртизанка с Дамодаром, то привлекая, то отталкивая его, то беря его силой, обволакивая его целиком и наслаждаясь его мастерством, пока он не почувствовал себя побежденным и не почил в изнеможении рядом с нею.

Гетера склонилась над ним, долго глядела на его лицо, в его утомленные глаза.

— Ты лучший из возлюбленных, каких я когда-либо видела, — заметила она задумчиво.

И он ушел, потому что путь его лежал дальше.

А через много лет Амбапали, вспомнив стихи юного брахмана, написала свои строки:

Мои глаза мерцали драгоценными камнями Под сенью темных век и загнутых ресниц. Но старость подошла — мои глаза померкли. Нежны и мягки были руки мои, Украшенные дорогими кольцами, Теперь же, в старости, Они похожи на скрюченные корни. Как полированное золото, Прекрасно было тело мое, Теперь от старости Оно и сморщилось, и ссохлось.“

Из старого, покрытого черными несмываемыми точками зеркала на Анастасию смотрела светлоглазая девушка в сари. Но она не знала тридцати способов любовных игр, не владела любовью как искусством. Любовь для нее — всего лишь „художественная самодеятельность“. Настя вспомнила, как когда-то Соумен посетовал: „Ваши девушки не умеют быть возлюбленными. Они быстро устают и засыпают.“ — „А ваши?“ — спросила Настя. „А наши любят всю ночь напролет“, — таков был ответ. „Ваши девушки любят с вечера до утра уже несколько тысячелетий напролет,“ — мысленно обратилась Настя к индусам. Но они не могут слышать ее, потому что в Индии уже долго длится ночь, и они заняты сотворением своего древнего искусства.

А вот Настасье не спится. Кофе и сигареты развеяли даже слабые намеки на дрему. В комнату бесшумно вплывал мутный свет, спутник всех женщин. В час полной луны все женщины становятся немножко ведьмами, а немножко — богинями. Она знала, что и египетская Изида, и греческая Артемида были божествами Луны. Ночью все женщины отсылают на спутник Земли свои души. И Селена учит их сиять отраженным светом. А собственно, чему еще она может научить? Где-то Настасья читала, что эти женские души сопровождают в ночных космических путешествиях души их любимых кошечек.

В этот одинокий вечер она чуть-чуть жалела, что не завела себе пушистую подругу, потому что кошечки очень скоро по характеру становятся точными копиями хозяек. Возможно, сближение происходит для того, чтобы легче было энергетически „подзаряжать“ этих самых хозяек? „Я, кошка, хожу, где мне хочется, и гуляю сама по себе“, — фраза, которая годилась и для монолога Настасьи Филипповны. Она тоже сберегла дикую натуру и независимость. Она никогда не будет принадлежать всецело кому-то одному.

Но в любой грядущий миг Настя не застрахована от того, что появится „тот, кто погладит“, кто скажет волшебное слово — и она все бросит и пойдет к нему. Но и тогда будет „гулять сама по себе“?

Над Марьиной Рощей висела белая, как серебряная монета, луна. И темные пятна на ее поверхности складывались перед Настиным взглядом в нечетко отчеканенное, но явственное изображение кошачьей мордочки. Может быть, эту монету отчеканили римляне? Ведь именно в их государстве кошка была символом свободы, кстати, вместе с богиней этой самой свободы Либертас.

Настя задумалась у институтского окна, глядя на то место, где недавно стоял Ростислав.

— Здравствуй, Анастасия, — услышала она.

Она повернулась на голос и увидела равнодушное лицо поэта Николая Холстинова, недавнего секретаря Московской писательской организации, а также известного наставника молодых на путь истинный.

— Здравствуйте, Николай Алексеевич.

Он колоритно улыбался — по правилам давно отработанного имиджа этакого купчика-мецената.

— Хорошо, что я тебя встретил здесь, в институте. А то, признаться, хотел вызванивать. — Он сделал паузу. — Дело у меня к тебе, Настя.

— Я вся — внимание.

— Мы хотим включить тебя в состав группы молодых поэтов, которая будет принимать участие в есенинских праздниках в селе Константиново.

— И когда же намечаются праздники? — поинтересовалась Настя.

— С понедельника.

— Боюсь, что ничего не выйдет. Как я объяснюсь в редакции?

— Не беспокойся, Настя, мы напишем официальную бумагу от Союза писателей. Завтра же она будет на столе твоего главного. Хорошо?

— Неплохо. И сколько продлятся торжества?

— Четыре дня. Так что к пятнице вернешься в Москву.

— Я согласна.

— Вот и ладушки. Автобус отправится ровно в восемь от Центрального дома литераторов. Не опаздывай!

— До понедельника. — Настя улыбнулась ему самой нежной улыбкой, на какую была способна. Впрочем, улыбка была привычная — специально отработанная для мужчин старше пятидесяти.

* * *

Всякая поездка — хоть какая-то перемена обстановки, а значит, и отдых, потому что человек меньше устает от трудов, чем от однообразия.

Анастасия начала кое-что менять уже в воскресный вечер. С помощью верного пажа Валентина, скромного криминального фотографа, она переставила мебель. Платяной шкаф оказался в непосредственной близости от тахты, которая переехала к окну, книжная секция теперь ошеломляла блеском стекол каждого, кто ступил на порог. Настя придирчиво оглядела комнату и нашла, что стало намного уютнее. Во всяком случае, удобнее, потому что нынешний вариант расстановки мебели вполне подходил тому организованному беспорядку, в котором она привыкла жить. В отличие от неорганизованного порядка, который создавала вокруг себя ее мама.

По этим двум типам организации пространства Настасья различала два основных типа женщин. Первый тип — те, кто любит, чтобы все было разложено и упаковано по формату и по ранжиру. Такие хозяйки расставляют книги на полках, подбирая корешки по цвету, а вещи в шкафу раскладывают, компонуя их по объему. В результате на полках вынуждены мирно уживаться притертые друг к другу „Человеческая комедия“ и „Книга о вкусной и здоровой пище“, а в шкафу на одной полке оказываются и колготки, и платки, и перчатки, поскольку все эти вещи примерно одинаковых габаритов. Такая система производит впечатление идеального порядка, но бесконечно затрудняет поиски нужного предмета.

Настя относила себя ко второму типу — ее подход в принципе отличался от „идеального“. Она расставляла книги в строгом соответствии с собственной системой, не обращая внимания на цветовую дисгармонию корешков, но зато твоя фовистическая книжная полка всегда была к ее услугам. Она знала ее, как, скажем, собственное тело.

Немногочисленные пищевые припасы она хранила во встроенном шкафу, также основываясь на принципе возможного использования, а не литража банок.

Конечно, на поддержание такого организованного как бы беспорядка уходило некоторое время, но удобство пользования всем малогабаритным „ареалом обитания“ возмещало его сторицею.

— Настюша, ты вся в пыли! — Валек засмеялся, как ребенок, и попытался стряхнуть седоватый налет с ее каштановых кудряшек. Настасья рассмеялась ему в ответ, он схватил ее на руки и понес в ванную.

Там они торопливо начали освобождать друг друга от объятий одежды, чтобы заключить в объятия более естественные.

Как медленно наполнялась ванна и как оказалась мала она, эта лохань периода развитого социализма, для двух тел! Настя мысленно проклинала времена, когда в стране „не было секса“, проклинала всю нашу барачную архитектуру со смежными комнатами и более чем сомнительной звукоизоляцией, все наши пятиметровые кухни и совмещенные санузлы. Как медленно наполнялась ванна, но как стремительно выплескивалась вода на пол, очевидно, заливая соседей — тихих супругов-алкоголиков с четвертого этажа. Настя знала, что они не обидятся и не заставят ее белить потолок, потому что в прошлый или позапрошлый „потоп“, поднявшись ночью по тревоге, прибежали в ее квартиру и увидели следы таких же потопов и на ее потолке, над которым — только хляби небесные.

…А тем временем их ковчег уплывал все дальше и дальше… В Настиной голове туманились „умные“ мысли, литературная ирония уступала место пафосу тела…

Компания в „Икарусе“ собралась разношерстная, а посему не слишком „сыгранная“. В основном она состояла из „дневников“, к которым Настя относилась с известной долей скепсиса. Сама она несколько лет назад предпочла стать вольнослушательницей, поскольку наблюдения за обитателями „Института благородных писак“ по Тверскому бульвару, 25, не навевали на нее оптимизма. Этот особняк представал в ее понимании домом, где разбиваются не только сердца, но и лбы. Здешние расхожие сюжеты были настолько однообразны и повторяемы, что, казалось, время в этом учебном заведении остановилось, свернулось в мифологический круг. Примерный вариант „судьбы“ мученика от литературы был такой: семнадцатилетний мирный юноша пишет рифмованные строфы, которые собирает в общей тетрадке и прячет в секретном месте, скажем, под унитазным бачком. Стихи, как правило, носят названия, производные от романтических женских имен: „Аэлита“, „Айседора“, „Лолита“. Бесспорно, что под ними скрывается одно и то же существо, какая-нибудь Таня или Маня — одноклассница, которая и не догадывается о существовании в природе таких вещей, как сублимация. Настает день, когда юноша тайком высылает стихи с женскими названиями, эти душевные поллюции, на конкурс в столичный институт. С приходом весны лицо поэта покрывается прыщами, неистребимыми даже с помощью хозяйственного мыла, и именно тогда из Москвы приходит ответ. Млея от нетерпения, юное дарование разрывает конверт и узнает, что успешно прошел творческий конкурс. Всероссийских масштабов фамилия, известная из школьных хрестоматий, которой подписан ответ, делает нашего лирика ну просто ошалелым от счастья. Летом он покидает свой зачуханный, заплеванный, задрипанный Мухоморск и отправляется на завоевание Москвы. Ему, конечно же, удается поступить. Но на этом и заканчивается вся поэзия. Дальше — даже не проза. Стихи уходят прочь, потому что так захотел тот, кто их диктует. Любовь к Тане исчерпана, поскольку поэт наконец сообразил, что девушка тоже ходит в туалет. На лекциях и семинарах мухи дохнут от тоски. Посещать всякие там „жидовские“ театры или читать забрызганного слюной Мережковского он просто не создан. Любоваться Василием Блаженным или бывшим ВДНХ вечно не будешь. Да и чем там особенно любоваться? И поэт постигает кое-что другое: суровую, как мачеха, общежитскую действительность. Неделями он не нарушает границ своего этажа, а если и нарушает, то только чтобы отправиться в очередной крестовый поход за бутылкой. Ночует он иногда в непосредственной близости от мусоропровода — головой к умывальнику, а ногами на запад. Гульбахар, ну очень освобожденная женщина Востока, однажды делает его мужчиной, после чего он надолго утрачивает всяческое влечение к женскому полу. Зато появляется какой-нибудь Ярослав из, скажем, Питера, ветеран молодежных движений и паломничеств на Восток. Он пробуждает в нашем герое бессонную страсть к анаше…

На третьем курсе наш лирик уже напоминает растоптанного судьбой педераста с болящим телом и вычерпанной душой. Иногда его можно встретить на какой-нибудь темной лестнице, истекающего кровью, идущей носом. Иногда он стремится украсть кусочек мяса из чужой кастрюльки на общей кухне. От былого лирика исходит стойкий запах давно не мытого тела и самого дешевого табака.

Примерно на пятом курсе он снова пытается что-то с чем-то срифмовать, но выходит из этого всякое г… В конце концов настает день, когда он готов резать себе вены. Но к этому сроку он обычно получает диплом и становится профессиональным литератором.

Несколько лиц, отмеченных следами подобных превращений, Анастасия Филипповна увидела теперь в автобусе, мчащемся по Волгоградскому проспекту. Компанию „замыкала“ некая чрезвычайно юная особа, из вундеркиндов, проявивших способности в гиперраннем возрасте.

В окно Настя видела быстро меняющиеся урбанистические пейзажи. И высотные дома на окраине Москвы с плоскими, как бы обрезанными завершениями напоминали ей своей архитектурой что-то в духе исламского фундаментализма. Наконец выехали из города. За окнами была настоящая золотая осень. Безоблачное голубое небо уже подернулось едва видимой, как подвенечная фата, дымкой. Настя смотрела вдаль, за пустые поля, за холмы, за крыши дачных домиков, и ей казалось, что автобус никуда не мчится, как и время, как и небо, затянутое холодным „символом непорочности“.

„Отговорила роща золотая“… Строка не слишком любимого Настей Есенина, пожалуй, была пока не к месту. Роща еще не отговорила. И деревья в Рязани, где вот уже много лет собираются возвести памятник всепретерпевшей русской женщине, шумели и шептались о чем-то тайном в пору нынешнего бабьего лета.

Гостиничный двухместный номер, куда поселили Анастасию, оказался стандартно заурядным. Ее неприятно поразило отсутствие горячей воды, но приятно обрадовало то, что гипотетическая соседка так и не появилась.

Настя заперла двери, радуясь возможности побыть в одиночестве. Это одиночество было приятным, не тем, которое она часто испытывала одна в своей квартире, сейчас она чувствовала себя одинокой в пространстве, не связанном с остальным миром, где никто, казалось, не мог потревожить телефонным звонком, неожиданным визитом или даже внезапной просьбой о помощи.

По-домашнему расположившись в видавшем виды кресле с прожженным подлокотником, она расслабилась и прикрыла глаза. Она не спала и не грезила, даже не погружалась в размышления. Ей просто хотелось побыть в „нигде“, ни о чем не думая и не вспоминая.

Стук в дверь прервал это блаженное состояние. Она попыталась не реагировать, но стук повторился.

— Кто там? — не выдержала Настя.

— Это я, Петя. Я пришел сказать тебе, что через десять минут в ресторане ужин.

Она посмотрела на часы: без десяти семь. Поэт Петя Орлов был помощником Холстинова и, очевидно, исполнял роль распорядителя на предстоящем „балу“.

Чувство голода, ненадолго заглушенное чашечкой растворимого кофе, приготовленного с помощью запрещенного правилами гостиничной техники безопасности кипятильника, дало о себе знать. Настена натянула темно-синие лосины и белый свитер объемной ручной вязки, который превратил ее в подобие забавного плюшевого медвежонка, расчесала непослушные волосы, слегка прикоснулась к лицу пуховкой, погасила свет, захлопнула замок и спустилась в ресторан.

За столиком, где было ее место, уже сидел Гурий Удальцов. Он мирно и даже изысканно поедал салат, и Настя невольно залюбовалась им. Она обрадовалась, обнаружив такое соседство.

— Приятного аппетита, Гурий Михайлович!

— Анастасия? И вы здесь? Рад, рад.

После десерта подали программки праздника поэзии.

Настя открыла красочный буклет, очевидно, изданный на спонсорские деньги.

„Праздник в селе Константиново, выступление в трудовых коллективах, поездки в города Рязанской области…“ Все, как в старые добрые времена! Только вот деньги ищут в других местах. Наверное, не только старые, но и новые русские любят Есенина.

— Как вас поселили, Анастасия? — спросил Гурий Михайлович.

— Как всех. Нормально.

— Я о другом. Если будет скучно, приходите в наш триста девятнадцатый. Хорошая компания собирается.

— Спасибо за приглашение. Буду иметь в виду.

Держа красочный буклетик в руке, она поднялась в свою комнату. Открыла форточку, выкурила сигарету.

Осенний холодок осторожно проникал в гостиничный номер. Только настольная лампа, которую здесь, очевидно, редко зажигали, дарила свет, подобный солнечному во время бури в пустыне. Нет, не знаменитой „Бури в пустыне“ с танками и женщинами в военной форме, которые, говорят, наводили на приверженцев шариата ужас почище всякого раскамуфляженного железа. Эта казенная лампа светила так тускло, словно была опутана тенетами вековых паучьих путей.

И комната в рассеянном свете выглядела особенно убогой: невесть откуда проступали жирные пятна на стенах, а доски паркета казались истертыми до белизны, в некоторых местах они по цвету напоминали ископаемые кости доисторических животных.

Настя чувствовала, что оказалась словно немножко не в своей жизни, вне привычных систем отсчета. Но возникшее было ощущение свободы внезапно сменилось ощущением тоски и безысходного одиночества. На мгновение вспомнился Валентин, однако не так, как вспоминаются мужчины, а как думается о вещах, например о трикотажном свитере, который потерял форму, а вместе с ней — и привлекательность… О свитере в подобном случае Настя бы сказала, что настало время его распустить, смотать нитки в клубки и спрятать в недоступное для моли место.

Все. „Романчик” исчерпал себя. И никакие встряски, никакие возбудители вроде хорошего вина или порнофильмов больше ему не помогут. Как говорится, каждому — свое, а мертвому — припарки…

А Ростислав? Великолепное воспоминание о дюнах, волнах и чайках, отрезанное границей, как ныне Прибалтика от России… Лирический герой ее стихов, такой же бестелесный, как африканский дух плодородия.

„Наверное, у меня комплекс Титании“, — думала Настасья. Она отдавала себе отчет, что всегда стремилась создать образ идеального мужчины, но „нагружала” всеми неподъемными „положительными” чертами бедную тень Ростислава. А в жизни? В жизни она довольствовалась Валентином, с которым занималась тем, что можно назвать „групповым онанизмом“, но никак не партнерскими отношениями. И когда она бывала с фотографом, то часто представляла на его месте кого-то другого. Преображенного Ростислава.

Одиночество становилось тягостным, и Настя вспомнила о приглашении в триста девятнадцатый номер.

На ее робкий стук сначала никто не ответил: похоже, его вообще не расслышали, потому что из комнаты то и дело раздавались басовитые раскаты смеха. Постучала еще раз, намного решительнее. Снова никакой реакции. Тогда она слегка толкнула дверь, и та мягко отворилась, выпустив в коридор краешек голубоватой дымовой завесы.

На письменном столе стояла бутылка русской водки и литровая банка с маринованными грибами, опорожненная примерно наполовину. У стола сидели Гурий Удальцов, оруженосец всех именитых Петя Орлов и незнакомая блондинка, внешний вид которой не оставлял сомнений в ее приверженности к неофутуризму. Прекрасная блондинка была одета в черную юбку и желтую кофту, прямо-таки рекламной чистоты цвета. Настя читала, что подобный прием в рекламном деле называется „якорем“. Зрительный, звуковой, вкусовой образы — „якори“, способные вызвать из хранилищ человеческой памяти разнообразные ассоциации, попадали прямо в цель: через мгновение Анастасия уже представляла блондинку в рядах последовательниц Маяковского.

— Настасья! Заходи! — Удальцов произнес это очень радушно, неожиданно обратившись к ней на „ты“.

— Не помешаю? — Она спросила с единственной целью: чтобы начать разговор.

— Что ты, Настя. — Петя вскочил, освободив лучшее место. — А это Любовь Ладова, цветок провинции. — Следующая фраза была обращена к Ладовой: — Любушка, а это Настя Кондратенко.

— Та, что пишет философские стихи? — вдруг заинтересовалась Ладова. — Как же, читала.

Настя заметила, как Гурий Удальцов поморщился, услышав про женскую философию. Наверное, Ладова „наступила“ ему на больную мозоль.

— Ах, какой у вас свитерочек миленький. — Странно, но явно неуместная реплика Любаши прозвучала естественно. — Сами вязали?

— Сама. В минуты грусти и печали, — продекламировала Настя.

В угол номера вжимались две пустые бутылки — одна из-под „Распутина“, а другая — из-под „Смирноффа“, что свидетельствовало о явном славянофильском направлении в этой теплой компании.

— Я видел его два раза. — Удальцов обращался к Пете, очевидно продолжая начатый до ее прихода разговор. — Один раз он явился ко мне во сне, а другой раз — наяву, в предутреннем сумраке.

Петя лишь кивал головой, заглатывая скользкие, как устрицы, грибы. Не почувствовав адекватной реакции собеседника, великий поэт умолк, и Насте вдруг стало его очень жалко, чисто по-женски, как жалеют бунтующего подростка.

— Ой, Гурий Михалыч, Кирюшкин поехал в Переделкино, оторвался, значит, от семьи и стал хулиганские стихи сочинять! Я вот запомнил:

Дщерь Сиона, обезумев от минета, Писает в постель российского поэта.

— И кому же он посвятил такое? — спросила Ладова.

— Мне, кому же еще. А я ему говорю: „Костик, евреечки у меня, конечно, были. Ну и по-всякому с ними мы грешили, но чтоб какая-нибудь писала — это уже гипербола“.

Ладова весело рассмеялась. А Удальцов стал еще мрачнее.

Настасья маленькими глотками пила водку с лимонным сиропом и слушала. В отличие от Пети Люба читала не чужие стихи, а свои собственные.

Ты без меня, как рыба в море, А говорил — не сможешь жить… Но я-то знаю: слаб твой корень, Чтобы другую полюбить… Я поняла тебя как надо, Но не пойму такую ложь: Твоя жена — для нас преграда. Тогда зачем ты с ней живешь?!

Прочитано все это было с чувством и расстановкой, как читали поэты в пору, когда они еще вели стадионную жизнь эстрадных звезд.

Удальцов сделался мрачнее тучи, Насте показалось, что он с благодарностью посмотрел на нее. Еще бы: она ведь не стала читать своих „философских“ стихов.

— Настя, что это ты не ешь, не пьешь? — Хозяйственный Петя вытащил из атташе-кейса внушительных размеров кусок сала и стал нарезать его на ломти. Бутерброд с салом оказался вкусным и после казенного ужина вполне уместным.

— Очень вкусно, Петя, спасибо, — сказала Настя вежливо.

— Это моя мама прислала, — похвалился Орлов.

От воздействия славянофильских напитков и присутствия поэтессы Ладовой он зарделся и сильно напоминал героев русских народных сказок. Ну просто типаж!

Вдруг в окне показалось бледное, обрамленное распущенными волосами, юное женское лицо. Настя невольно вздрогнула, потому что одна из всей компании сидела лицом к окну и потому что окно это находилось на третьем этаже…

— Петя…

— Что, Настя?

Она молча указала дрожащей рукой в сторону балкона. Привидение еще не исчезло. Оно с вполне приемлемой скоростью перемещалось слева направо.

Петя совершенно не удивился.

— Это ж Марина Георгиева… Наверное, пробирается к Холстинову. Заснул там, что ли, Николай Алексеевич? Пойду, подсоблю, если нужно.

И Петя скрылся за балконной дверью.

Настя вспомнила, что сплошные пояса лоджий, разгороженные на отсеки невысокими барьерчиками, составляют главную архитектурную особенность этой гостиницы. Так что пробираться по „внешнему коридору“ вполне могла и не ведьма…

Анастасия, кажется, видела эту самую Марину Георгиеву в кулуарах Литинститута. По слухам, которыми земля полнится, та поступила в альма-матер весьма оригинальным способом. Приемная комиссия была поражена ее стихами, а именно тем, насколько непохожи они друг на друга. Стилевой разброс наталкивал на мысль, что каждому из творений мог бы соответствовать свой, индивидуальный автор. При этом семнадцатилетняя девушка проявляла поразительное знание жизни и демонстрировала бьющий через край патриотизм. Но отдельные стихи, их „материал“ отличались друг от друга, как камень отличается от древесины, а древесина от стекла… Члены комиссии ломали головы над этим парадоксом, пока, наконец, многие поэты, один за другим, но вне всякой системы не стали закидывать веское словцо за бедную барышню. Она, конечно, была зачислена на первый курс. Но вместе с Мариной в институт поступил и слух о том, что оплату услуг своего молодого тела поэтесса принимала исключительно в виде стихотворений, причем специально написанных по этому случаю. Похоже, преднамеренно слагал, например, и Михайло Ломоносов „Оды о восшествии…“

Петя, несмотря на воздействие „Распутина“ и „Смирноффа“, твердой походкой, как морской волк во время бури, вышел из комнаты.

— Миленькая девочка, эта Марина, — зачем-то сказала Люба.

Настя промолчала. И Удальцов тоже. За окнами начал тихо накрапывать дождь, нудный, как и затянувшийся вечер.

Петя вернулся минут через пятнадцать.

— Во дела! — воодушевился он прямо с порога. — Холстинов так отрубился, что дверь пришлось потихоньку взломать, а потом поставить замок на место. А он и не проснулся! Мы с Мариной уж испугались, не отдал ли он Богу душу. Хорошо, что никого из дежурных на этаже не было, все ушли „Спрута“ смотреть.

— И как же ты ломал эту самую дверь? — поинтересовалась Настя.

— А плечиком…

Петя медленно повернулся вокруг своей оси, напоминая приготовившегося к выступлению стриптизера. Настя заметила, что Люба с восхищением смотрит на него. И Удальцов тоже перехватил этот ее напряженный взгляд.

— Анастасия, не желаешь прогуляться? — предложил он с заговорщицкими нотками в голосе.

— Пожалуй, стоит, — согласилась она.

Удальцов взглянул на свои раритетные командирские часы и изрек:

— Вернусь через полтора часа.

— Ясно, — отрапортовал Петя.

Гурий Михайлович облачился в плащ, захватил зонтик, и они вышли из номера. Замок за их спинами щелкнул значительно раньше, чем это предполагали правила приличия. В полном молчании они прошли весь длинный коридор. Настя открыла свой номер и с радостью обнаружила, что соседка так и не появилась. Зато куртка была на месте. И кроссовки. Но вот зонтик она забыла взять в эту короткую поездку.

— Ничего, Настя, — успокоил Удальцов, — хватит моего.

Они вышли из заурядной провинциальной гостиницы на столь же заурядную и столь же провинциальную улицу. Зонтик Удальцова и вправду оказался объемным, но для большего удобства Настасье пришлось взять гения под руку.

Он нарушил молчание вполне подходящей фразой:

— Мне понравилось, что ты не болтливая, Анастасия. Не люблю, когда женщины не умолкают.

— Вы вообще не любите женщин, — она произнесла это утвердительным тоном.

— Только в поэзии. А в жизни — о…

— Ясно. Обычный мужецентризм. Но ведь были же в литературе Ахматова, Цветаева. Вы их тоже не признаете?

— Были… Они просто поэтессы. Но не крупные. Их заслуги непомерно раздуты. „Муж в могиле, сын в тюрьме. Помолитесь обо мне…“ Автор сего что же, великая поэтесса?

Настя не нашлась, что возразить.

— Хотя, конечно, встречаются талантливые женщины, — продолжал Удальцов. — Например, Габриэлла Мистраль. Она никогда не имела детей, но сумела переплавить свое несбывшееся материнство в литературу. И открыла в ней нечто новое… Мужчина не смог бы постичь то, что постигла эта бесплодная женщина.

— Описал же Лев Толстой роды маленькой княгини.

— Роды, процесс. Но не метафизику. Понимаешь?

Настя поразилась ясности его ума. Несомненно, принятая доза алкоголя возымела над ним какое-то действие. Но оно чувствовалось разве что в том, как он держал зонтик, но ничуть — в суждениях и умозаключениях.

— А как вы воспринимаете модные нынче направления в поэзии?

— Это какие же? — Он отмахнулся от вопроса, как от назойливой мухи.

— Ну, то, что пишут Парщиков, Жданов…

— Не признаю.

— А например, Артемов и Гаврюшин?

— Они пока еще не владеют формой. Понимаешь, форма — это первично.

— А Ростислава Коробова вы читали?

— И даже принимал его на Высшие литературные курсы. Он насквозь искусственный, книжный. Я бы назвал то, чем он занимается, сальеризмом.

— Как? — слишком, может быть, эмоционально спросила Настя, вспомнив фильм Формана на тему Моцарта и Сальери.

— Я не сказал ничего плохого, Анастасия. Но он женственен по внутренней природе. Он стремится не расчленить предмет, не посмотреть, „что у него внутри“, а как бы ощупать.

Дождь усиливался и с ним — листопад. Профессиональный разговор двух подвыпивших литераторов звучал явно нелепо. Тем более что они были мужчиной и женщиной, что первично, как форма в поэзии.

Настя заметила, что „Бронзовый король“ отказался на время этой прогулки и от внушительного вида, и от оборонительного поведения. Всегда на людях он стремился выглядеть неприступным. Теперь она понимала, что такая реакция на мир была необходимостью: слишком многим он был нужен, слишком значительному количеству серого вещества человечества он мог оказаться полезен, этот усталый, умный человек, тихо ведший ее под октябрьским дождем по рязанской улице.

Речушка со стоячей на вид водой металлически блестела, отражая свет фонарей. Возле самого моста в ней отражалась неоновая реклама какого-то кафе, и перемешиваемая дождем поверхность казалась голубой. Заметив неоновую „лунную“ дорожку, Удальцов вдруг выдал экспромт:

Я был от воды голубой, А ты от меня голубая…

Настя промолчала, но слово „голубой“, употребленное как невинное определение, конечно же, ассоциировалось у нее с иными понятиями, превратившими его в активный эпитет. Не так давно ей пришлось редактировать интервью, которое автор, скорей всего отличавшийся полным отсутствием чувства языка, назвал „Голубая мечта мужчины“. В произведении этом, как ни странно, говорилось о новых методах лечения импотенции, разработанных нашей все еще передовой медициной. Но хохот во время редакционной летучки стоял гомерический. И все — из-за невинного „цветового“ определения.

У Ростислава тоже были строки, словно для того и написанные, чтобы их обыграл пародист:

И ангел голубым крылом Меня от бури заслоняет…

Вот уж поистине антоним всем женским „розовым“ романам!

Они вернулись в гостиницу. У порога Настиного номера Удальцов робко, как юноша, спросил:

— Ты позволишь мне войти?

— Нет, — ответила она, может быть потому, что ей было его на самом деле по-человечески жалко.

— Моей душе с тобой было хорошо, — сказал он вместо „доброй ночи“ и удалился.

Они не разговаривали несколько дней, потому что каждый „вращался“ в своих кругах. Настасью намертво пришвартовали к группе молодых поэтов, а Удальцова, как классика, все время куда-то уводили, потом приводили, а потом забирали снова…

В день большого народного празднества в парке собралась едва ли не вся Рязань. Балалаечники, ложечники, трещеточники и частушечники наперебой демонстрировали свое искусство. И Настя убедилась, что возрождение фольклорной традиции происходит в полном объеме и в исконно русских формах. Прохладный, но солнечный день как нельзя лучше способствовал ярмарке, игрищам, веселью. Рязанцы пришли в парк семьями, с маленькими детьми и престарелыми бабушками и дедушками.

И было отрадно душе, когда румяная частушечница в кокошнике и широченном сарафане, сопровождаемая свитой гармонистов, с высокой сцены вдруг выдавала в микрофон, разносивший происходящее едва ли не на весь, по такому случаю, радиофицированный, город что-нибудь вроде:

С неба звездочка упала Прямо к милому в штаны. Чтоб она там все порвала, Только б не было войны!

Подобное убеждало, что в русском народе неистребим воинственный дух пацифизма…

А через мгновение выдавалось четверостишие о панацее от всех хворей:

Ох, и здесь болит, И тут болит… Только там не болит, Где мой милый шевелит.

При этом исполнительница умело жестикулировала, так что у публики не оставалось ни малейшего сомнения в том, где у нее еще болит, а где уже перестало.

Анастасия думала, что приблизительно такие тексты исполняли, вероятно, скоморохи, эти трубадуры русского возрождения.

Вечером намечалась встреча столичных поэтов с курсантами знаменитого воздушно-десантного училища, которое здесь, в Рязани, вот уже который год готовит защитников Кореи, Афганистана, Сербии и прочих разных народов, родственных чеченцам и абхазцам.

К защитникам отечеств был приглашен и Удальцов. Может быть, потому, что несколько лет назад он переводил стихи Зелимхана Яндербиева, тогда еще хорошего поэта, а ныне — вице-президента „кровожадного“ генерала Дудаева. И были в тех стихах такие пронзительные строки:

…И я бегу через туман в страну неясных снов, Откуда слышен все слабей тревожный этот зов. Земля уходит из-под ног, я все бегу, бегу, Пути не чуя под собой… Как будто я могу Обнять и пожалеть тот мир, что ляжет мне на грудь, Но хватит ли мне света глаз, чтоб разглядеть свой путь?..

Предчувствуя веселый вечер, Настя одевалась в полном соответствии с требованиями военной науки. В данном случае — тактики. Поскольку принципы стратегии, следует признать, ей всегда были чужды. И снова на ней оказалась прелестная черная шифоновая блузка, конечно же, с неизменной жилеткой. Этот ансамбль был дополнен легкой юбкой с двумя высокими разрезами. Юбка была сшита по „бурдовской“ выкройке из цветного крепдешина с черно-красным абстрактным рисунком, вызывающим ассоциации о первом дне творения мира, когда Всевышний отделил свет от тьмы, и стал свет. Натягивая узорчатые колготки, Настя пожалела о том, что кончилось лето и нельзя продемонстрировать загорелые ножки „без обмундирования“. Ведь в нынешнем сезоне модна кожа — бархатная женская кожа, которая может выглядывать из узких амбразур между блузочкой и юбкой, а может и наносить прицельные удары из неожиданных укрытий вроде шлиц, разрезов, декольте и „слезок“.

Вполне довольная своим внешним видом, она выбежала в холл, где по плану группу должен был ждать представитель училищного начальства, и сразу заметила высокого майора с суровым, как у Сталлоне, лицом.

Радостной птичкой Настя подпорхнула к нему:

— Добрый вечер, наверное, меня ждете? — Она произнесла это почти как пароль.

Он придирчиво, слишком придирчиво, но, следует отдать должное, по-оперативному быстро оглядел ее с ног до головы. Очевидно, остался доволен, потому что сказал:

— Нет, я жду не вас, а писателей.

Настя счастливо заулыбалась:

— Так я и есть в некотором роде писатель.

Майор взглянул на нее уже чуть недоуменно.

— Вы из десантного училища? — Она постаралась вопросом прояснить обстановку.

— Да, — наконец-то понял он и позволил Насте подождать подхода „основных сил“ под своим надежным прикрытием. Оно было вполне к месту. Неизвестные лица кавказской национальности, избравшие местом дислокации пятачок у входа в ресторан, не сводили с нее прицельных взглядов.

Когда маленький „уазик“, по-новому называемый „джипом", прибыл в район училища, прилегающие к курсантскому клубу территории поразили Анастасию фантастической безлюдностью. Только два парня, очевидно, несущие дежурство, встретились на пути столичных писателей. Но когда писатели вошли в зал, зеленый, как плотная ряска на поверхности столетнего пруда, от оваций едва не обрушились медные люстры периода освоения классического наследия. Курсанты приветствовали их стоя, кричали „ура!“. И в этой громогласной реакции явственно различались нотки долго подавляемой самовлюбленности, которую только так и можно было выразить: чуть-чуть преступив дозволенную норму восторга.

Настя внезапно ощутила, что все эти аплодисменты и возгласы адресованы ей, только ей одной — единственной представительнице прекрасного пола в делегации и, наверное, на это мгновение — на всей территории училища, этакого монашеского ордена „Святого парашютиста“. Рукоплескания затихли лишь после того, как гости поднялись на сцену. Настасья красиво села на стул, элегантно продемонстрировав публике разрез на юбке и узоры на колготках. Сдавленный вздох растворился в подпотолочном пространстве.

Первым выступал какой-то владимирский поэт-песенник, естественно, ветеран, что в данном случае было уместно. Курсанты устало прослушали рассказ о фронтовых подвигах и отпустили оратора с миром. Потом вышел Удальцов. И Настя в который раз убедилась, что он абсолютно не умеет проявлять себя на большой аудитории. Давно, еще в раннешкольные годы, она смотрела по телевизору трансляцию с какого-то эстрадно-поэтического шоу. Там были все известные шестидесятники. И Удальцов тоже. Но если Евтушенко и Вознесенский „павлинились“ на полную катушку и, производя впечатление, читали весьма средние стихи, то Удальцов прочел хорошие стихи, но не произвел никакого впечатления. И теперь эта показная неприступность поэта, это публичное косноязычие вызывали в ней дрожь какого-то нежного, трогательного чувства. Гурий Михайлович казался незащищенным, беспомощным перед жестким шантажом языковых определенностей… И это бессознательное лукавство было очень пронзительным: ведь ему, маститому мастеру, самые сокровенные тайны языка были известны лучше, чем кому-либо…

Петя Орлов читал что-то ностальгическое, патриотическое и одновременно тягучее, как былина, вовсе неожиданное, исходя из впечатления, которое он оставил недавним „распутинским“ вечером:

— Что вздыхаешь, что глядишь на землю Русскую, Видно, долго не бывал в родном краю?.. — Угости меня, паромщик, папироскою, Ни хрена я здесь, отец, не узнаю.

Курсанты слушали стихи, а Настя чувствовала, как нарастает в зале „температура“, потому что последней должна была выступать именно она. Уже раздавались анонимные возгласы: „Девушку!“, „Хотим девушку!“.

И вот Анастасия Кондратенко встала и походкой мисс Вселенной подошла к микрофону. И все! Можно было уже ничего не говорить, потому что зал взорвался. Молодые здоровые парни, добровольно пожертвовавшие лучшими молодыми годами „за веру, царя и отечество“, рукоплескали вечной женственности, от которой они были отлучены. Она начинала что-то читать, но после первой же строчки раздавалась овация. Она пробовала что-то рассказывать, но первая же фраза тонула в аплодисментах. Однако Настасья Филипповна оказалась достаточно умна, чтобы понять: эта публика встретила бы так любую мало-мальски привлекательную женщину. Зал рукоплескал не ей, вернее, не конкретно ей, а всему женскому роду.

Но боковым зрением она заметила восхищенный взгляд Гурия Удальцова. Уж этот взгляд, несомненно, был обращен только на нее.

Настя вернулась в свою за пять дней изрядно запыленную квартиру как раз в то время суток, когда пыль делается особенно заметной в лениво скользящих солнечных лучах. Уборка, душ, легкая постирушка. А потом — махровый халат, кресло и книга на коленях. На этот раз — избранные стихи Удальцова.

„Любить случайно женщине дано“. Как он прав!

„Я в жизни только раз сказал „люблю“, сломив гордыню темную свою“. Темная гордыня — очень точно сказано…

„И дымилась страсть из-под ногтей…“ — прочтя эту строку, она закрыла книгу и задумалась. Надолго — до звонка в дверь. Звонили настойчиво, очевидно, заметили свет в окне, тепло выделявшемся в осенних сумерках. Неожиданности не последовало. На пороге стоял Валентин. Как всегда, с улыбкой и авоськой.

— Настенька! Я так соскучился, — защебетал он прямо с порога, — вот угорь копченый. И пиво к нему. Немецкое. Давай картошки начищу. — Он уже разгружал пакет на кухне, верный и послушный фотограф-мазохист. И, как Настя подозревала, еще немножко и некрофил.

— И дымилась страсть из-под ногтей… — продекламировала она.

— Здорово! — оценил Валентин. — Мы тут как раз на дело выезжали, так там хату ограбили, хозяина пристукнули и все подожгли… Ногти у покойника совсем сгорели.

Настя с отвращением взглянула на подсмоленного в процессе горячего копчения угря и продекламировала из Фета:

— „Там человек сгорел…“

— Вот именно. Сгорел. Причем, ты знаешь — живьем! Как экспертиза показала.

Янтарное пиво соблазнительно переливалось в стаканах богемского стекла.

— А знаешь, Валек, — ее голос исходил скорей из подсознания, чем из лабиринтов здравого ума, — убрался бы ты.

Валентин подавился размягченной рыбьей косточкой и чахоточно закашлялся.

— Ку-ку-да?

— К маме, Валек. Или к бабушке… К чертовой.

— Ты… Ты меня больше не любишь? — беспомощно спросил фотограф.

— А разве я когда-нибудь говорила, что люблю?

Валентин с видимым усилием попытался что-то вспомнить.

— Нет, не говорила.

— И не скажу.

Всем своим видом она давала ему понять, что разговор окончен. И в этих жестах была поразительно похожа на свою мать. Правда, та иногда входила в раж и ставила точку в разговоре по-учительски: „Урок окончен!“ И Настасье сейчас захотелось выдать Вальку нечто подобное.

— Но, Настенька. Я ж честно… Я же замуж… Хотел… Тебя…

— Куда ты хотел? Замуж? — Она рассмеялась. — Все, Валек, секс окончен.

В гробовом молчании походкой „Бронзового короля“ Настя направилась в прихожую и щелкнула замком. Когда Валентин вышел, она тихо, удивительно тихо затворила дверь. Потом снова вернулась на кухню, завернула в пакет злосчастного угря и выбросила в мусорное ведро. Последнее, что она успела заметить, расправляясь с не повинной ни в чем рыбиной, это то, что страсть из-под ее плавников не дымилась.

Секс окончен… В верхнем ящике стола лежала папка, куда Анастасия, в надежде, что когда-нибудь доведется писать женские романы, собирала, аккуратно скопированные на ксероксе, наиболее страстные страницы из творений ее собратьев по перу. И в этот вечер, возможно, в качестве компенсации за несостоявшуюся, изжившую себя „любовь“ ей вдруг захотелось переворошить содержимое папки. Сначала ей попалось несколько страниц „женских“ текстов:

„Его губы следовали за ее руками, вновь и вновь дразня ее своими ласками, пока наконец она не застонала от восторга и не заметалась беспокойно в его объятиях. Она дышала с трудом, все сильнее прижимаясь к нему и мечтая только об одном — раствориться в этом сильном, горячем и нежном теле. И наконец они воспарили вместе на невообразимые высоты блаженства, трепеща в экстазе в объятиях друг друга…“

„Его губы коснулись мягкой благоухающей впадинки на ее груди, и она утратила способность думать. Его язык, лаская ее твердый розовый сосок, кружил, останавливался и манил ее так, что она впилась пальцами в его растрепанные волосы. Пальцы его нежно скользили по изгибам ее до боли жаждущего тела, заставляя ее извиваться от удовольствия. Вот его пальцы скользнули на трепещущий живот и стали ласкать ее там, где ей больше всего этого хотелось. Сладкая нега стремительно наполняла ее, и, почувствовав его руку там, откуда из нее тек теплый мед, она застонала, полностью отдавшись удовольствию, волной охватившему ее тело. Опустив ее, он горячим поцелуем заглушил готовый сорваться с ее губ крик, когда он, как накатившаяся мощная волна, вошел в нее. Его сильные и простые, как сама природа, движения, довели ее до такого состояния, когда она готова была кричать во весь голос. Сейчас для нее существовала только жгучая потребность ее тела, сотрясаемого в экстазе. Они слились воедино, они стали одним существом…“

„Он покрывал легкими нетерпеливыми поцелуями ее лицо, губы, шею, наконец, ложбинку между грудей. Повернув голову, он провел кончиком языка по ее напряженному соску. От этого прикосновения сосок больше отвердел и восстал, как и горячая пульсирующая пружина меж ее ног; он глухо застонал и втянул в себя губами трепетный розовый лепесток.

Позабыв обо всем, она смело отдалась сжигающему ее пламени и потянулась губами и руками к его восставшей мужественности, еще более возбуждаясь от затвердевшего бархата мучительно прекрасной плоти. И только когда она стала умолять его войти в нее, он оседлал ее сверху и с силой развел ей ноги. Но даже теперь он еще сдерживал свое желание, медленно проводя раскаленным жезлом по влажно курчавящемуся треугольнику внизу ее живота, то чуть входя, то снова убирая свое жало, пока наконец, не выдержав, она не выгнулась ему навстречу и не захватила в плен желанное сокровище. Он судорожно вздохнул и со всхлипом вжал ее в кровать, отдаваясь древнему ритму любви. Она растворилась в восторге безумного вихря, чувствуя лишь мощные толчки внутри себя, от которых все ее существо уносилось в горные выси, и руки с неистовой одержимостью терзали его плоть. Наконец из его груди исторгся болезненный стон, и он содрогнулся всем телом, излив в нее горячую лаву своей жизненной мощи. В тот же миг ее естество ответило мучительным оргазмом, и, вместе завершив бег любви, ослепленные вспышкой страсти, они медленно опустились с сияющих вершин в тихую долину умиротворенного блаженства…“

А это уже писал мужчина, но, как, наверное, счел бы Удальцов, „находящийся под женским знаком“:

„Бархатная, мягкая кожа на внутренней поверхности бедер переходила в покрытое чудными волосками возвышение внизу живота. Смыкаясь в верхней части и обычно представляя собой узкую щелку в спокойном состоянии, большие губы раздались, набухли, стали толстыми и мягкими, из них показались нежно-алые лепестки, тонкие волнистые лепестки розы с капельками женской росы. Они были живые, они шевелились, раскрываясь все больше и больше. Мой язык, пересохший от возбуждения и страсти, медленно погрузился в этот цветок, этот алый бутон счастья и нежности. Я знаю, он был живой, этот бутон, он дышал непередаваемым ароматом, для которого не придумали еще эпитеты и сравнения. Сверху, над входом в мир блаженства, стремительно увеличивался маленький поначалу бугорок. Это был клитор. Он тянулся мне навстречу из другого мира, желая близости. И этот контакт произошел. Я взял его губами, нежно и мягко. Он весь затрепетал и запульсировал. Другим участком женского тела, реагирующим так же сильно, является ромбик вокруг шеи. Его наиболее чувствительной частью считается область от плеча до уха, от плеча до середины горла, середины шеи. Горло и места вдоль шеи, к примеру плечо, не так чувствительны, как место под ухом и имеющаяся там впадинка. Одной из очень эрогенных зон является грудь. Чувствительность сосков зачастую такова, что может привести многих женщин с плоской грудью в состояние непреодолимого желания. Однако чувствительность груди для каждой женщины глубоко индивидуальна. Некоторые испытывают любовное возбуждение, когда их соски берутся в рот, тогда как другим приятно после утренней зарядки и прогулки по лесу встать на лыжи, чтобы к вечеру с новыми силами участвовать в зимних забавах и игрищах“.

„Вот как надо писать, — подумала Анастасия, — безо всяких перьев и паланкинов, но зато в полном соответствии с советами Рут Диксон, изложенными в труде „Техника современного секса“. Какие уж тут сказки! Как говорится, мы рождены, чтоб сказку сделать былью“.

В папке оказалась вырезка из какого-то журнала, возможно, из „Вокруг света“. В ней сообщалось: „Не кто иной, как граф Оноре Мирабо, депутат Национального собрания от третьего сословия, описал в эротическом романе 1786 г. так называемый godemiche („наслаждайся мной“) — механический искусственный фаллос: „Этот инструмент в точности походил на естественный мужской член. Единственная разница заключалась в том, что сверху донизу он имел волнообразную поверхность с той целью, чтобы трение ощущалось сильнее. Он был сделан весь из серебра, но благодаря очень прочной лакировке имел натуральный цвет. Он был легок, с тонкими стенками, а внутри был полый; посредине проходила круглая серебряная трубочка, приблизительно вдвое толще гусиного пера, а в ней поршень; трубочка была плотно привинчена к стержню, просверленному и припаянному к основанию головки.

Таким образом, вокруг этого маленького шприца внутри стенок оказывалось пустое пространство. Член плотно закупоривался отлично пригнанной пробкой с отверстием посредине, пропускавшим только начальный конец маленького шприца. Стальная спиральная пружинка, раскручиваясь, приводила стержень поршня в движение. Godemiche наполняют горячей водой такой температуры, чтобы она только не обжигала губ, затем закрывают отверстие пробкой, к которой приделано кольцо, чтобы можно было вытаскивать ее, и наполняют маленький шприц, вытягивая поршень, жидким раствором рыбьего клея, окрашенного в белый цвет.

Теплота воды тотчас же передается рыбьему клею, очень похожему на человеческую семенную жидкость…“

„То, что в женских романах называют „теплым медом“ или „медовой сладостью“, тоже очень напоминает рыбий клей“, — догадалась Настасья. А еще возникла зрительная ассоциация. Майонезный полиэтиленовый пакетик, у которого ножницами отщипнули кончик, извергает содержимое почти как фаллос…

Так или иначе, но после столь массированной „психической“ атаки ей подумалось, что неплохо было бы держать этот самый godemiche на полочке среди бигуди и щипцов для завивки волос. Иногда сей предмет вполне бы мог пригодиться.

Прошло несколько дней, ничем не примечательных и по-осеннему серых. Казалось, ничего не происходило, если не считать повсеместных явлений отставного фотографа-мазохиста. Сначала Валек поджидал Настю по утрам на автобусной остановке, но она изменила маршрут. Тогда он стал караулить у подъезда, предоставив ей выбор: либо находиться в осаде, либо периодически подвергаться попыткам выяснить отношения. К счастью, по вечерам „караул уставал“, и она могла вздохнуть свободно.

Валентин вроде бы и не доставлял больших неприятностей, но настроение портил изрядно. А потому Насте совсем не писалось и не думалось. Но, может быть, она зря выискивала причины своего творческого кризиса в бедном фотографе? Может быть, так уж устроен любой пишущий, что иногда ему нужно впасть в период покоя, как впадают в него, например, деревья зимой. Недаром древние кельтские жрецы напрямую связывали характер и судьбу человека со свойствами и „повадками“ древесной породы, соответствующей его дню рождения! А американка Сильвия Плат пошла еще дальше, и в ее до первой крови женственных стихах появились образы вроде „месячных циклов деревьев“… В эти „периоды застоя“ обычно очень хочется читать, смотреть, впечатляться. И молчать. Потому что в общении вся энергия уходит, как вода в песок. И Настасья читала умные книги о цивилизации средневекового Запада, об истоках европейского рыцарства, о ведьмах, магии, астрологии, первобытной культуре, биологии, в частности — „Нравы насекомых“, религии, кулинарии… Она поглощала те книги, которые давно уже ждали своего часа, своего предназначения — быть прочитанными.

В институте она не появлялась, в общежитии — тоже. Угол ее зрения сузился так, что даже любовь, извечная пружина существования женщины, словно перестала существовать. Конечно, Анастасия знала, что это — на время.

Настя снова готовилась к „штурму“ социального заказа Марка Самойловича. Вся квартира была оккупирована книгами, так или иначе касавшимися тайны продолжения рода человеческого. „Русский эрос“, „Секс в культурах мира“, „Женская сексопатология“, „Метафизика секса“, — она заглядывала во все эти мудрые книги поочередно, пытаясь составить как можно более полную картину.

В дверь позвонили, и сначала Настя привычно решила не открывать, предположив, что это, должно быть, Валек. Но шестое чувство подсказало, что все же следует удостовериться. В крайнем случае, можно посмотреть в глазок — и не открыть дверь.

В пространстве, искривленном колодцем глазка, стоял кто-то незнакомый.

— Кто там?

— Настя, это я, Валера Флейта, — ответил забытый голос.

И вот он уже на пороге, худой, осунувшийся, с огромными, чуть навыкате, как у страдающих базедовой болезнью, глазами. Милый одноклассник, „нимфет“, херувимчик, не возмужавший, а просто очень, почти до неузнаваемости изменившийся.

— Проходи скорей, что ж ты застыл на пороге!

— Какая ж ты стала… Красивая.

— Ну уж… Кофе будешь?

— Буду. С бальзамом. — Он вытащил из подозрительно оттопыренного кармана керамическую емкость. На этикетке значилось: „Алтайский бальзам“.

— Это что же, с Алтая? — поинтересовалась Настя, вспомнив, что Валерка служил вроде бы где-то далеко за Уралом.

— Нет, из гастронома. Говорят, очень хорошо помогает поддерживать силы организма. Ну, всякие там потенции.

— Есть проблемы?

Валерка замялся.

— Я не о том. Я вообще о здоровье.

Когда он сел, Настя заметила, что волосы у него на макушке поредели. Гость потихонечку осваивался, окидывал комнату все замечающим взглядом, стопки книг на столе и на табурете, кипу журналов с торчащими из них закладками. Подбор литературы его заметно удивил. Насте показалось, что даже зрачки у Валерки стали круглее и больше, словно в каждый глаз капнули по капельке атропина. И она, как мудрая хозяйка, постаралась перевести разговор в русло „хорошей погоды“.

— Осень в этом году скверная. Правда?

— Да. Я только неделю в Москве, И все не могу привыкнуть. Тяжело, изнываю от полного безделья.

— А в армии чем ты занимался?

— Служил во внутренних войсках.

Валерка аккуратно, даже женственно налил бальзам в маленькие серебряные рюмочки, украшенные чернением. Для кофе Настя подала суперсовременный сервиз из цейсовского жаропрочного стекла. В сочетании рюмочек и чашек был некий постмодерн.

— Это в каких же — внутренних? В тех, что усмиряют беспорядки?

Валерка слегка замялся, но она не поняла почему.

— Нет, — наконец ответил он, — в тех, которые конвоируют этапы.

— „Этапы большого пути“, — продекламировала Настя нараспев. — И что же, приходилось этапировать главарей мафии и всяких прочих путчистов?

— Я сопровождал женские этапы, Настя. От Москвы до самых до окраин. Но мое начальство терпеть не могло баб. От них всех офицеров уже воротило.

— Как это? — поразилась она.

— Объелись. Знаешь, как, бывает, дети объедаются конфетами.

Бальзам имел приятный привкус хвои и дикорастущих трав. Настасья сделала несколько глотков и поняла: это привкус свободы.

— Чудесный напиток…

— Настя, а что это ты читаешь? Все книги — про секс. — Он потянулся к стопке толстых журналов. — А, „Вопросы философии“. Узнаю тебя: ты всегда любила почитать что-нибудь умное.

В журнале была заложена закладка. Валерка, естественно, раскрыл его именно в этом месте. И обалдел…

— Что с тобой?

— И тут — „Природа сексуальности“. Настя, ты что же, одурела от одиночества?

— С чего ты взял, что от одиночества?

Она заговорщицки улыбнулась.

— На зоне многие женщины не переносят одиночества — впадают в психозы, становятся лесбиянками.

— Все? — С чисто профессиональным интересом решила уточнить Настя.

— Примерно треть, может, половина, но, кажется, не больше. Удивительно, что сидят по десять — пятнадцать лет и не становятся. Но знаешь, мне думается, что лесбиянство у них от чувств, от желания отдать кому-то свою любовь. Ведь чувства переполняют душу человека. Правда?

— Правда.

Анастасия вздохнула.

— Вот женщины и сходятся. Раньше начальство разлучало такие пары, рассылало по разным бригадам, переводило жить в другой отряд, но на этом ничего не кончалось, одни истерики начинались. Теперь тюремщики, наоборот, приглядываются, нет ли пары, всячески способствуют, чтобы были вместе, тогда тишь да гладь. Многие пары очень стабильны, прямо семья, как муж с женой. „Жена“ греется на солнышке, „муж“ приносит чифир, обслуживает. Но в зоне всегда живут и бляди. Ходят по рукам. У них дурная слава, как у блядей. — Он словно поперхнулся. — Ой, прости…

Зазвонил телефон, и Настя услышала в трубке нудный и тягучий, как гудок, голос Валентина: „Любовников принимаешь? Променяла меня на хмырика плешивого?..“ Она выдернула вилку из розетки, и в трубке стало тихо, как на том свете. „Почему от Валентина всегда исходят некие „потусторонние“ веяния?“ — подумала было Настя, но вернулась к реальности, наткнувшись на взгляд отслужившего солдатика.

— Валера, а ты в каком же чине службу закончил? — спросила просто так, чтобы продолжить беседу.

— Я? Старшина.

— Говорят, что лучше иметь дочь-проститутку, чем сына-ефрейтора. — И эту пословицу она вспомнила просто так, вовсе не подозревая, что это может оказаться не к месту.

Глаза Флейты вдруг заблестели, увлажнились, и большая, как ядрышко арахиса, слеза скатилась по щеке. Скупой и мужской эту слезу никак нельзя было назвать.

— Валера, что с тобой?

Он всхлипнул, как ребенок, а Настя не понимала причины.

— Да, трахали меня и майоры, и полковники. Даже генерал один пользовался… Ты же помнишь, какой я был… Два года назад. Целая жизнь прошла.

Настя поняла, что ему нужно выплакаться, этому усталому, битому судьбой существу с поредевшей макушкой и выпавшим зубом, с неизбывной тоской в глазах и не по возрасту впалыми щеками.

„Ты помнишь, какой я был тогда?“ Да, Настя помнила романтичного юношу, изящного, как древнегреческий бог в нежные годы. Когда он заканчивал школу, то еще едва начинал бриться, и, танцуя с ним на выпускном балу, она заметила нежный, как на персиковой кожуре, пух над его верхней губой. Он был изящен, как Дафнис, на которого тоже покушались мужчины. Правда, если сравнивать, менее успешно…

Какой опытной, битой жизнью, испорченной Анастасия казалась себе тогда. И какими невинными, словно агнцы божии, выглядели рядом с ней одноклассники. Но вот, спустя всего несколько лет, они поменялись ролями. И этот парень, прошедший „армейскую школу“ — насилие, дедовщину и еще Бог знает что, — теперь предстал перед ней маленьким старичком из „Сказки о потерянном времени“ Шварца.

В детстве Настя очень любила фильм про мальчика Петю, у которого украли время. Она сопереживала герою, но знала, что время вернется и Петя снова станет маленьким. Теперь, глядя на рыдающего Валерку, Настя поняла, что время имеет свойство исчезать безвозвратно.

— Я… пожалуй… пойду. — Он смотрел на нее с обожанием, как смотрит бездомная, отовсюду гонимая собака на случайно погладившую ее руку.

— Выпьем еще по рюмочке. — Настя налила „смолистого“ бальзама, и они чокнулись. — За все хорошее, Валерик!

— За тебя, Настя. Как я тебя любил когда-то. Так и не смог ни сказать, ни написать. В армии сразу началось такое…

Он быстро, как водку, выпил ароматный напиток, встал и пошел в прихожую. Она заметила, что он заметно сутулился.

— Я провожу тебя до первого этажа.

Настя набросила куртку, и они спустились вниз.

В почтовом ящике что-то белело. Она открыла дверцу, достала плотно заклеенный конверт без адреса и механически сунула его в карман.

— Пока, Настя.

— Заходи…

Как только дверь подъезда с ужасным скрипом захлопнулась за гостем, Настя услышала странный шум. Она резко открыла снова взвившуюся дверь…

Валерий и Валентин даже не заметили ее появления, увлеченные кулачным боем. Дыша ненавистью, выкрикивая сложные, особенно учитывая обстановку, комбинации из не подлежащих печати слов, они входили в азарт рукопашной. Очевидно, хорошо усвоив свой горький армейский опыт, Валерка одним ударом выбил зуб Вальку, а тот, отплевываясь кровью, собирался ударить головой в живот соперника.

Разнять дуэлянтов не представлялось возможным. И Настя нашла, наверное, единственный возможный выход: вернулась в подъезд, пробежала один лестничный марш и на площадке между первым и вторым этажом закричала, но не „Драка!“ и не „Наших бьют!“ и даже не „Спасите!“. Она крикнула то, что советовали многочисленные статьи типа „Как уберечься от преступников“, а именно:

— Пожар! Горим!

И сразу же несколько дюжих мужчин выскочили из своих берлог. Осмыслив оперативную обстановку, они сначала как следует покрыли Настю матом, но потом, видимо, возбужденные видом крови, кинулись разнимать дерущихся. Незадачливые соперники были спасены.

Вернувшись в квартиру, Настасья распечатала таинственный конверт. В нем оказалась самодельная открытка, вырезанная из ватмана. На лицевой поверхности этого образчика примитивного искусства был изображен маленький изящный гробик и огромная, в сравнении с ним, свечка.

На обратной стороне были стихи:

Кто страстно мог любить, Умеет ненавидеть. О, как бы я хотел В гробу тебя увидеть.

Профессиональный фотограф попытался сменить жанр…

Она выбросила послание в мусорное ведро.

В этот вечер Насте хотелось забыть всё и вся. И читать хорошие стихи. Она раскрыла томик Владимира Набокова и погрузилась в волшебное совершенство его поэзии:

Нет, бытие — не зыбкая загадка! Подлунный дол и ясен и росист. Мы — гусеницы ангелов, и сладко въедаться с краю в нежный лист. Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни, и чем жадней твой ход зеленый был, тем бархатистей и великолепней хвосты освобожденных крыл.

Одна строка запала в сознание особенно глубоко: „Мы — гусеницы ангелов…“ И в духе своего сегодняшнего дня Настя экстраполировала: „Валек бы сказал, что если мы гусеницы, то гробики — куколки…“ Эта логичная интерпретация природных процессов показалась ей вполне правдоподобной.

„Мы — гусеницы ангелов“, — и это сказал тот же самый Набоков, автор скандального романа о любви зрелого мужчины к двенадцатилетней нимфетке Лолите.

„Я знал, что влюбился в Лолиту навеки, но я знал и то, что она не навек останется Лолитой: 1-го января ей стукнет тринадцать лет. Года через два она перестанет быть нимфеткой и превратится в „молодую девушку“, а там в „колледж-герл“ — т. е. в „студентку“ — гаже чего трудно что-нибудь придумать“.

„Изумительная история, „гадкий утенок“ наоборот“, — думала Настя и угадывала, что нечто подобное произошло с Валеркой: прекрасный юноша превратился в более чем заурядного парня…

„Девственно-холодные госпожи присяжные! Я полагал, что пройдут месяцы, если не годы, прежде чем я посмею открыться маленькой Долорес Гейз; но к шести часам она совсем проснулась, а уже в четверть седьмого стала в прямом смысле моей любовницей. Я сейчас вам скажу что-то очень странное: это она меня совратила.

…Ни следа целомудрия не усмотрел пораженный наблюдатель в этой хорошенькой, едва сформировавшейся девочке, которую вконец развратили навыки современных ребят, совместное обучение, жульнические предприятия вроде герл-скаутских костров и тому подобное. Для нее чисто механический половой секс был неотъемлемой частью тайного мира подростка, неведомого взрослым. Как поступают взрослые, чтобы иметь детей, это совершенно ее не занимало. Жезлом моей жизни Лолиточка орудовала необыкновенно энергично и деловито, как если бы это было бесчувственное приспособление, никак со мною не связанное. Ей, конечно, страшно хотелось поразить меня молодецкими ухватками малолетней шпаны, но она была не совсем готова к некоторым расхождениям между детским размером и моим. Только самолюбие не позволяло ей бросить начатое, ибо я, в диком своем положении, прикидывался безнадежным дураком и предоставлял ей самой трудиться — по крайней мере пока еще мог выносить свое невмешательство. Но все это, собственно, не относится к делу; я не интересуюсь половыми вопросами. Всякий может сам представить себе те или иные проявления нашей животной жизни. Другой, великий подвиг манит меня: определить раз и навсегда гибельное очарование нимфеток“.

Перечитав этот фрагмент, Настя вспомнила, что ее тоже поразили размеры „жезла жизни“, увиденного впервые.

Ей было лет шесть или семь, когда мама взяла ее с собой в гости на именины к пожилой учительнице из их школы. Эта заурядная учительница пользовалась неослабным интересом у коллектива, потому что была замужем за человеком на двадцать лет моложе себя. В памятный день ей исполнялось пятьдесят пять. Значит, мужу было приблизительно тридцать пять. В то время как женщины увлеклись профессиональными разговорами, как это часто бывает в компаниях учительствующих дам, супруг матроны завлек Настю в ванную: продемонстрировать, как плавают кораблики, сооруженные из мыльниц. То, что истинной его целью было облапать, ощупать и в некотором смысле осквернить маленькую девочку, она поняла только несколько лет спустя. А тогда Настя совершенно не понимала его действий, когда „дядя“, тщательно ощупав ее нежные места, вдруг вытащил из штанов какую-то огромную штуку, явно имевшую отношение к его телу, и стал ее судорожно тереть, словно она была испачкана чернилами. Но к помощи мыла и пемзы он не прибегал, как делала это Настя, случайно испачкав пальчик или ладошку. Ее присутствие, казалось, придавало восторженный энтузиазм его трудам. Может быть, в глазах этого, по меньшей мере, глубоко закомплексованного человека она тоже была нимфеткой?

Настя раскрыла „Вопросы философии“ на том самом месте, которое довело до апогея замешательство Валерки: „Бехтерев в одной из своих работ описывает ситуацию, когда мать хотела девочку, а родила мальчика. Не в силах с этим смириться она стала воспитывать сына, как дочь, наряжала в платья, приучала играть с куклами, сводила в игре только с девочками и т. д. В результате ее сын полностью освоил женское поведение, включая ожидание мужской любви. Дальше достаточно было только подвернуться случаю (а он, как правило, всегда подвертывается), чтобы подросший юноша физически почувствовал себя девушкой, и вскоре вступил в гомосексуальную связь в роли женщины.“

Она снова подумала про бедного Валерку, женственного нимфета. А еще она догадалась, что бабочка, о которой писал Набоков, могла относиться к виду Нимфолид.

Наступило утро понедельника, дня тяжелого. На редакционной летучке Анастасии дали задание посетить финальный тур конкурса красоты „Мисс Столица“ и сделать первополосный материал. Она вписала „координаты“ конкурса в свой еженедельник красным фломастером, что значило: „Это обязательно!“ — и отправилась в институт.

Лекция была формально посвящена психологии творчества, но профессор, образчик непризнанного гения, пользуясь случаем, пытался изложить свою годами вынашиваемую концепцию. Он погружал слушателей в фантастический экскурс — в общество времен матриархата. И женщина, глава рода, была в этом обществе гормонителем. Но шли века, появился тип человека, отбрасывающего размеренный ход жизни. Приходил властитель, а с ним — и разделение труда, присвоение большей части добычи, войны, разрухи и голод. Период гармонии сменялся периодом разрушения… Профессор излагал материал, как Настасье казалось, в полном соответствии с известной работой полузабытого нынче Фридриха Энгельса „О происхождении семьи, частной собственности и государства“. Разница состояла лишь в том, что исследователь, используя разработанный им „метод диалектических самодвижущихся материальных систем“, делал вывод о чередовании эпох гормонителя с эпохами властителя на пути развития человечества.

— Ядерный взрыв в Хиросиме ознаменовал собой новую эру, — с пафосом произносил лектор, — он породил такое явление, которое можно назвать „овеществленным трудом особого рода“. Это явление с неизбежностью становится кануном новой эпохи гормонителя. Вспомните бесконфликтный матриархат человечества!

— Не будет никакой гармонии, — в игру вступил „возмутитель лекторского спокойствия“ Авдей Петропавлов.

— Чего — не будет? — поперхнулся лектор.

— Ну, матриархата, — объяснил Авдей и прибавил: — Гомосексуалисты все испортят.

Привычные к выходкам Петропавлова однокашники на сей раз все же рассмеялись.

Лекцию из курса „Литература древнего мира“, по иронии судьбы и по расписанию занятий последовавшую именно за „Психологией творчества“, читал именно гомосексуалист, пожилой, но тщательно следивший за собой джентльмен, тоже профессор. С самых первых его лекций Настю впечатляли две вещи: то, как тщательно красил преподаватель волосы под „вороново крыло“, и то, что он в своих речах старался вообще не упоминать женщин. Словно их и не существует в мире. Все проблемы мировой литературы профессор расклассифицировал по трем разделам: человек и природа, человек и красота и, наконец, человек и человек, что, очевидно, следовало понимать как мужчина и мужчина. Тем более что во многих языках понятия „мужчина“ и „человек“ обозначаются одним словом. Анастасия Филипповна не смогла согласиться с подобной классификацией, ибо считала, что вся история человечества, а с ней — и история литературы — это путь любви и страстей. Но преподаватель все равно вызывал у нее симпатию.

Однажды она поймала себя на странном открытии. Пришлось брать интервью у одного режиссера, человека умного и утонченного, однако в чем-то непривычного. С самого начала ей работалось с ним очень легко: быстро удалось разговорить собеседника, легко „подсунулись“ каверзные вопросы, от ответов на которые он не уклонился. Вскоре Настя поняла причину этакой непривычной легкости: режиссер всего лишь не реагировал на нее, как на женщину. Они были полноправными деловыми партнерами, не охваченными кокетливой игрой постсоветского сексизма. И сотрудничалось им свободно, как свободно бывает общаться, наверное, охваченным одной идеей мужчинам. Не гомосексуалистам, конечно, каковым и оказался режиссер. Пожалуй, лишь он один никак не реагировал на ее женственность. А собеседников было море разливанное. Она запомнила одного члена-корреспондента Академии наук девяноста лет от роду, который во время беседы нелепо схватил ее двумя костлявыми пальцами за предплечье — так, что потом долго были видны синяки. Почти на все Настины вопросы о сталинизме в лагерях Кащей отвечал: „Эх, был бы я лет на пятьдесят моложе!“ При этом он бросал на нее потусторонние, леденящие душу взгляды.

Настя сидела в лекционной аудитории у окна, и взгляд ее время от времени скользил по застекленному пейзажу.

Тверской бульвар, как сказал бы впередсмотрящий на него Александр Сергеевич, „обнажился“. Дома на противоположной стороне улицы зрительно стали ближе. Из соседнего здания, где размещались Высшие литературные курсы, вышли несколько слушателей. И среди них — Коробов. Странно, но он показался ей совсем будничным, осенним в сером плаще стиля „штази“. Только сердце сначала забилось чуть сильнее, но потом снова, как бильярдный шар, провалилось в лузу бытия. Снова возник голос лектора!

— В лирической поэме „Тхеригатха“ рассказывается о том, как некий юноша встретил последовательницу Будды, юную красавицу, и уговаривает ее разделить его любовь:

Ты молода, безупречна, красива, Что может дать тебе отречение?

Девушка в духе проповедей Будды отвергает любовь, красоту человеческую и свою собственную красоту, во всем, даже в красоте природы, видит она „пустоту“, „драгоценную подделку“.

Настя слушала лекцию об индийской поэзии, но вспоминала слова Игоря об индийской тантрической практике. „Нет, я ничего не чувствую… По крайней мере, моя душа ничего не хочет вспоминать, — думала она, — а над памятью тела мы не властны. Пусть она так и живет — сама по себе…"

Настя вышла из института и медленно брела сначала по Тверскому, потом по Суворовскому бульварам до Никитских ворот и дальше — мимо церкви, в которой венчался Пушкин, ныне — снова действующей, по улице Герцена, главную достопримечательность которой составляли не фонари и не милицейские будки, которых здесь почти так же много — возле каждого посольства, а странное серое здание — Центральный дом литераторов.

На пять вечера у нее была назначена здесь встреча с Петей Орловым, членом жюри на предстоящем конкурсе красоты. Он обещал изложить „выходные данные“ готовящегося мероприятия, чтобы было легче ориентироваться и заранее знать, на кого из участниц обращать более пристальное внимание, а на кого — менее.

Было уже пять минут шестого, а Петя все не появлялся. Настя раздраженно думала, что „молодому“ поэту, которому уже явно под сорок, его возраст не мешал тем не менее оставаться не только ординарцем всех великих и сильных мира сего, но, как выяснилось, осваивать и смежную специальность — оценщика женской красоты.

В перспективе улицы Герцена она заметила человека, вышагивающего знакомой походкой „Бронзового короля“.

— Анастасия? Приветствую! — Удальцов улыбался так, как должны улыбаться памятники и гении. — Какими судьбами?

— Добрый день, — ответила Настя. — У меня здесь назначена деловая встреча с Орловым.

— Ха! Плохо ты Орлова знаешь, если надеешься хоть на какую-то пунктуальность с его стороны.

— И что вы мне посоветовали бы?

— Ждать Орлова, но сидя в баре. Ну что, пошли?

В старом, замысловато спланированном здании было несколько питейных заведений. Небольшой буфет, смежный с тем, что можно назвать столовой — днем там подавали комплексные обеды. Из „столовой“ узкий, похожий на переход в метро коридор вел в ресторан — гордость и славу Дома литераторов. Хотя годы существования советской писательской организации и внесли некоторую стилевую эклектику в изысканность модерна, которой отличался интерьер этого помещения, но отделка из полированного дуба и оригинальные светильники придавали ресторанному залу весьма экстравагантный вид.

Однако Удальцов вел Настю не в этот тройной, как желудок ракообразных, пищевой отсек словесного творчества. Настя знала, что из здания по улице Воровского, в котором они сейчас находились, имелся самый настоящий подземный ход в здание на улице Герцена, в котором располагались все руководящие структуры. В этой норке, связующей развлекательное заведение с административным, есть симпатичный отнорочек без окон и с единственной дверью. Там подавали вкусные бутерброды, хороший кофе и, самое главное, можно было беспрепятственно курить под неумолкающую тихую музыку. Тарелкой, нагруженной бутербродами с рыбой, двумя чашечками кофе и бутылкой „пепси“, Удальцов украсил один из столиков.

Сизоватый дымок отрывался от сигарет и улетал в сторону мирно гудящих вентиляторов: без них курение в подземной пещерке оказалось бы вовсе невозможным.

— Помнишь, мы бродили под дождем? Я часто вспоминал тебя, потому что тогда моей душе было хорошо.

— Почему вы мне это говорите?

— Потому что хочу, чтобы обо мне вспоминали и тогда, когда меня уже не будет.

Настя смотрела на этого сильного человека, которому едва за пятьдесят, и не верила своим ушам: „Когда меня уже не будет…“

— Ну зачем вы… об этом.

— А о чем? Есть вечные темы любви и смерти. А других, пожалуй, и нет. Можно считать, что нет.

Она вспомнила, как когда-то на семинаре он рассказывал о темах, на которых держится поэзия: путь, дорога, странствия, скитания… И вдруг — любовь и смерть.

— Сводить все многообразие мира лишь к этим двум темам было бы слишком банально.

— Извечное, главное всегда имеет большие шансы выглядеть банально. — Он сделал глубокую затяжку, настолько глубокую, словно собирался измерить объем легких.

— Я не хочу думать о смерти, — призналась Настя.

— А о любви?

— Любовь — всего лишь неправильная работа подсознания, — повторила она чужие слова.

— Ха! Прости… О тебе ходят слухи как об известной московской гетере, а я замечаю лишь твою беззащитную детскую душу. Где ж тут неправильная работа подсознания?

— Не нужно этих разговоров, Гурий Михайлович.

— Чего ты испугалась? — Он покровительственно улыбался. — Я слишком стар для молодой женщины.

— О чем вы? — фальшиво вопросила Настя.

— О том, что я слишком долго жил.

Несколько минут они сидели в молчании, но потом он вдруг поднялся:

— Извини, у меня дела.

Анастасия осталась с чашечкой недопитого кофе, с тарелкой, переполненной бутербродами, с непочатой бутылкой „пепси“ и со своими мыслями. Московская гетера с беззащитной детской душой. Она думала о том, что прав был Александр Сергеевич, когда сказал: „На свете счастья нет, но есть покой и воля“.

Покой и воля — это все, что ей нужно на данном этапе жизни.

О самом Удальцове тоже ходили слухи, но даже в слухах его образ был импозантен.

Рассказывали, например, что все его стихи, щедро населенные чертовщиной и буйством инфернальных сил, появились, вернее, даны ему были после того, как он спасся. Нет, конечно, не в смысле Священного Писания спасся, а на самом деле…

А случилось это много лет назад — где-то в конце шестидесятых.

В то время Гурию было лет двадцать пять, и он уже издал первую книгу в каком-то провинциальном издательстве. Учеба в институте подходила к концу. Будущий великий поэт сидел в своей комнате на шестом этаже и писал стихи. Он был в добром здравии, его рассудок в тот вечер не замутнился ни каплей презренного алкоголя. Поэт всецело, с головой был погружен в работу. Его сосредоточенности не мешали даже звуки, исходившие из соседней комнаты, в которой, по всей видимости, шел пир горой и вино лилось рекой.

Так продолжалось несколько часов, пока в комнату Удальцова неожиданно не постучались. Впрочем, стук в двери общежитских комнат не может быть неожиданным в принципе. Здесь постоянно кто-то куда-то стучит (в прямом и переносном смысле), и дело совести хозяина — открывать или не открывать. Можно, например, даже вывесить на внешней стороне двери записку: „Не стучать! Работаю“. И никто не постучится, потому что по литинститутским правилам на „стучания“ при наличии записки наложено строжайшее табу.

Но запрещающего знака на двери Удальцова не было, и потому раздался стук.

— Войдите! — крикнул поэт, не вставая из-за стола.

Вошел, едва не вполз, придерживаясь за мебель, сосед из левой комнаты.

— Слышь, Гурий, у нас там Витька отрубился, и, понимаешь, такое дело щекотливое.

— Ну?

— У нас там три бабы из школы-студии МХАТ, такие крали! Одно слово — артистки. А Витька отрубился. И нас вот осталось двое: я и Коля. Не мог бы ты, Гурий…

— Что?

— Не забрал бы ты, Гурий, говорю, одну девочку. А то куда ее, бедную, деть? Витька отрубился. И нас двое. А их трое… Забери, а?.. — Сосед Юра смотрел чуть-чуть заискивающе, но очень проникновенно.

— Пошли, — решился Гурий.

В соседней комнате было душно и тесно от обилия запахов, хозяев и гостей, не глядя на которых Гурий уверенно подошел к заваленному объедками столу, налил полный стакан водки и, не произнеся ни тоста, ни „прости, Господи“, опрокинул граненую посудину в соловьиное горло.

Потом он повернулся к почтенной компании и увидел сначала мирно похрапывающего в углу Витьку, а потом трех подвыпивших юных леди, которые показались ему все на одно кукольное лицо.

— Которая?

— Вот эта. — Юра указал дрожащей правой рукой в сторону жгучей брюнетки. Это движение было очень похоже на жест работорговца.

— Ну что, пошли? — Гурий немигающим взглядом уставился на девицу.

Она смотрела на Гурия с явным недоумением.

— Идем, говорю! — сказал он требовательно.

Не дождавшись ответа, взял девицу за руку и при полном одобрительном молчании остальных присутствующих перетащил ее из левой комнаты в свою. При этом он не забыл повернуть в замке ключ, вытащить его и сунуть в карман пиджака. Опорожненный граненый стакан без закуски и уже недельный предстипендионный пост, несомненно, оказывали некоторое воздействие на сознание.

— Давай, что ли? — прямо предложил Гурий девице.

Соблюдая правила игры, та замялась:

— Нет, нет… Что ты… Ну как же…

Гурий подошел к окну и взглянул на урбанистический пейзаж. Вид недостроенной Останкинской телебашни, очевидно, вселил в него чувство мужской уверенности.

— Или будешь, или я ухожу. — С этими словами он растворил окно, и в комнату ворвались предвечерние запахи еще клейкой первой зелени.

— Ах, — только и сообразила сказать будущая актриса.

Это „ах“ прозвучало так театрально, что поэт вынужден был влезть на подоконник и повторить свое предложение:

— Ну так что? Да?

— Нет, нет… — жеманно залепетала гостья.

И, вдохновленный чувством несбывшейся любви, Гурий, как птица, выпорхнул в окно шестого этажа.

Потом он рассказывал друзьям, как, пролетая мимо вроде бы третьего этажа, зацепился ногой за водосточную трубу и ненадолго задержался, и что старые липы, кажется, на каком-то участке пути замедлили скорость приближения к покрытой асфальтным струпом земле.

Так или иначе, но ускорение свободного падения, как известно, величина постоянная. А желанная свобода практически всегда упирается в некий предел. Гурий упал на железную решетку, одну из тех, которыми покрывают глухие, как окопы, углубления, куда выходят подвальные окна.

В левой комнате, несмотря на угар от водки и страстей, все же расслышали странные звуки, доносившиеся извне здания.

Юрик и Коля, увидев распахнутые в мир створки окна, которые бились на весеннем ветру, как крылья пойманной бабочки, почуяв неладное, выскочили в коридор.

На двери „логова“ Гурия записка „Не беспокоить“ так и не появилась, поэтому приятели начали стучать. Сначала интеллигентно, потом по-студенчески и, наконец, неистово, как стучали бы сотрудники гестапо или НКВД.

С той стороны послышался слабый встречный стук и столь же слабый нежный голосок:

— Заперто!

Приятели поднатужились и выбили дверь. Вольный сквозняк пробежал от окна до входа, не встретив преград на своем пути.

Сопротивляясь воздушному потоку, друзья вошли в обитель и увидели, что жгучая брюнетка сидит на кровати в дальнем углу комнаты, охваченная необъяснимым оцепенением.

— Вика, а где Гурий?

— Он вышел, — томно, нараспев произнесла мхатовка.

— Как вышел? Куда?

— Он что же, запер тебя? — наперебой расспрашивали ребята.

— Он вышел туда. — Театральным жестом Виктория указала в сторону окна.

— Как же — туда? — заорал Юрик. — Это же окно! Ты понимаешь? Окно!!!

Ребята подбежали к роковому подоконнику и увидели внизу распятое на железной решетке неподвижное тело. Коля тут же бросился вызывать „скорую“. Вика подошла к окну, по всем правилам актерского искусства взглянула вниз и, выдержав паузу, достойную Джулии Лэмберт, произнесла:

— Ах, какой он далекий.

Как выяснилось при „разборе полета“, Гурий остался не только жив, но и относительно здоров. Головокружение „без успеха“ вызвало сотрясение мозга, а удар о решетку, как ни странно, — воспаление аппендикса. В институте им. Склифосовского в палату чудесно спасшегося поэта преподаватели табунами водили студентов, по пути читая им лекции, похожие на проповеди. А какой-то доцентишка, долгие годы готовившийся к решающему рывку в своей жизни и в науке, описание этого странного случая смог раздуть до размеров целой докторской диссертации. Но слегка верующий Гурий остался уверен, что „то был перст судьбы“.

А стихи с сатанизмом (почти „Сатанинские стихи“!), чертовщиной и всем прочим, что не от мира сего, он, как оказалось, начал писать года за полтора до памятного полета. Но в такое опережение до сих пор никто не верил.

Настя допила остывший кофе и уже собиралась заказать еще одну чашечку, как в кафе стремительно ворвался Петя Орлов в сопровождении Любы Ладовой.

— Настюша, мы так и знали, что ты здесь, — защебетала Люба.

— Она догадалась. — Петя указал на спутницу. — Я возьму кофе!

Люба схватила верхний бутерброд с красной рыбой и присела к столику.

— Ужас! Мы такие голодные! Мы так спешили! Ты заждалась? Ну прости, прости… — галдела Люба, поедая уже второй бутерброд.

Настя заметила на ее шее свежие красные пятна, насколько можно замаскированные кремом-пудрой и слегка затененные воротником серого ангорского свитера, делающего Любину фигуру, по конституции похожую на тела рубенсовских героинь, еще более округленной и дородной.

— А где твоя желтая кофта? — почему-то спросила Настя.

— Желтая кофта? — удивилась Люба. — Я ее продала. А что?

— Ничего.

Настя догадалась, что от „неофутуризма“ Люба переходит к интимной лирике. Впрочем, она всегда была пылкой поклонницей интимности. И теперь, отжевав половину третьего бутерброда, начинала читать:

Ты ушел не к другой, а к другому…

— Это про бисексуала? — прерывала ее Настя.

— Нет, почему ты так решила?

— Ну кто же еще мог уйти от тебя к кому-то другому?

— Настя, ты же не дослушала! Он ушел к своему делу, а оно — „другое“, среднего рода. Теперь поняла?

— Поняла. Это вообще извращение, когда от женщины уходят к какому-то там делу.

Счастливый Орлов, потомок графов или их многочисленных крепостных, принес три чашечки кофе, и Настя с удовольствием приступила ко второй „дозе“.

— Что ты хотела от меня услышать? — Петя перешел к деловому разговору.

— О субботнем конкурсе „Мисс Столица“. Ты же в жюри, не так ли?

— Так, так… В общем, все будет, как всегда. Эти девочки уже прошли тур-конкурс фотографий, потом — отборочные „соревнования“. Знаешь там — вес, рост, все объемы… Месяц их дрессировали на какой-то подмосковной спортивной базе. И вот теперь — финал.

— Кто же их дрессировал?

— Точно не знаю. Но, кажется, учили красиво ходить, подбирали прически и косметику и, конечно же, шили платья.

— Понятно. А теперь постарайся предугадать результаты. Как в „Спортпрогнозе“.

— Это очень сложно, Настя. Девушки практически равные.

— Так как же мне ориентироваться? У кого интервью брать во время конкурса?

Петя достал из внутреннего кармана книжечку небольшого формата и протянул Насте.

— Вот. Здесь ты найдешь все, что тебя интересует. О каждой участнице. Возраст, род занятий и так далее… А главное — фотографии.

Она листала книжечку и в который раз убеждалась, что ничего не понимает в женской красоте. Девичьи лица казались слишком стандартными, лишенными даже тени крыла великого духа творчества.

— Спасибо, Петя.

— Да не за что. Я тебе еще позвоню накануне, если выплывут какие-нибудь новые данные.

Настя закрыла книжечку. На последней странице обложки значилось: „Спонсор конкурса — строительная фирма „Феникс“.

— И с каких это пор строители спонсируют красоток? — удивилась Настя.

— Не знаю… Но догадываюсь, что за этим могут скрываться какие-нибудь личные связи. Например, руководителя фирмы и некой красавицы.

— Которая и победит в конкурсе? — предположила Настя.

— Очень может быть. Повторяю: если что узнаю, сразу позвоню. — Он заинтересованно посмотрел на часы, забыв, что в присутствии дам подобные жесты считаются крайне неприличными. — Ой, девочки, мне пора. Нужно дочку отвезти в музыкальную школу.

Петя вскочил, уже на ходу чмокнув Ладову в щечку, и стремительно катапультировался.

Любино настроение заметно ухудшилось.

— Мне тоже, пожалуй, пора, — сказала Настя.

— А мне некуда спешить. — Ладова сообщила это пространству, переходя на колоратурное сопрано. — „Мне некуда больше спешить…“

Странно, но Настя не прониклась к ней сочувствием, которого Люба, безусловно, заслуживала в своей несчастной любви к неунывающему Пете Орлову, обремененному дочерью-школьницей и женой-стоматологом. Поговаривали, что он использует супругу и в собственных „карьерных“ целях: многие маститые уже успели бесплатно обрести новые резцы, клыки и коренные в российско-американской клинике, где она имела частную практику.

— Это ты о Пете написала: „Твоя жена — для нас преграда“?

— О ком же еще? Третий год все обещает мне с ней развестись, но, похоже, на самом деле и не думает. Все они такие…

— Какие?

— Подлецы, — вздохнула Люба и, помолчав, добавила: — А бабы все — дуры. А я среди них в первых рядах. Моя мама всегда говорила: „Любовь — ты горе наше“.

— У тебя прекрасное имя, Люба.

— Прекрасное? Я его ненавижу. Все мои несчастья через любовь эту самую. Может быть, если б назвали меня по-другому, то легче было бы жить.

— Все мои несчастья тоже от любви, — призналась Настя.

Одиннадцатого ноября Настя проснулась от ощущения какого-то Фаворского света. Подошла к окну и увидела, что выпал первый снег, торжественный и чистый. Правда, температура была плюсовая, и на пешеходных дорожках снег уже успел растаять, раствориться в городской черноте. Одиннадцатое ноября — день смерти мамы. И природа ознаменовала третью годовщину ее отсутствия в этом мире переменой времени года.

Первый снег — это уже зима…

Мама была атеисткой. Вернее, она всю жизнь вынуждена была играть эту роль, которая, как ни странно, оказалась для нее несложной: просто католическую идеологию пришлось заменить на коммунистическую. Практически полная безболезненность этой замены указывала на тождественность учений в чем-то очень существенном.

Насте хотелось помянуть маму по-христиански. Но не по католическому обряду, к которому она всегда испытывала весьма холодные чувства, а по православному: поставить свечечку за упокой ее души. Настя редко бывала в церкви. Выстоять от начала и до конца службу, выдержать пост или проникнуться почтением к канонам — для нее было делом вовсе не выполнимым.

Но она испытывала трепет, когда кончик тоненькой свечи вдруг начинал подрагивать живым огоньком, освещающим лики мучеников, Иисуса и особенно — Девы Марии.

Елоховская церковь будним утром была почти пуста, а потому казалась особенно огромной. В намоленном пространстве царили божественные энергии. Анастасия, конечно же, не могла ощущать их непосредственно, но ей вдруг стало легко и светло. На паперти было больше людей, чем в самом храме. И она, подчиняясь неожиданному порыву, рассовала в протянутые руки почти все содержимое своего не слишком толстого кошелька.

Снег все сыпал и сыпал. Казалось, он идет даже в метро, потому что на шапках и воротниках спускавшихся на эскалаторе пассажиров еще белели снежинки, в конце пути превращавшиеся в алмазные капельки. Скульптура женщины чуть ниже человеческого роста стояла на постаменте. Она выступала из ниши красного мрамора в развевающемся ватнике, перепоясанном кобурой с револьвером, ее глаза горели почти сверхъестественной ненавистью. А руки не были пустыми. Нет, она держала не букет цветов и не коромысло, а оружие: в одной руке она сжимала гранату, а в другой автомат. Настя припомнила, правда, довольно смутно, что эта станция строилась, когда вторая мировая еще не закончилась. И, справедливости ради, следует отметить, что все скульптуры, украшающие „Бауманскую“, имеют такой же угрожающий вид, все непременно вооружены, даже „интеллигент“, держащий в одной руке листки бумаги, в другой сжимает странный предмет, подозрительно напоминающий слиток свинца, который в случае надобности можно пустить в ход. Но никто из истуканов не выглядит столь фанатично, не вооружен так основательно, как женщина. Словно перед вами сама Немезида в ушанке и ватнике!

И Насте стало в который раз, как говорится, за державу обидно, потому что эта „Немезида“ показалась ей олицетворением женщины, самой женской сути всего долгого периода российской истории, когда и в реалистическом искусстве, и в реальной жизни всячески пытались стирать грань между мужским и женским, когда граждан стремились сделать столь же беспомощными, какими были перволюди в мифе Платона. Но ведь те были единичны, самодостаточны! А эти метрополитеновские идолы могли существовать только в коллективе, только благодаря слиянию с огромным множеством подобных друг другу тел, независимо от их пола.

Бедная мамочка, просуществовавшая все свое земное время в обществе, наделенном идеалами массовости и бесполости… Для нее всегда пионерские праздники в школе были намного важнее подростковых проблем дочери. И вся личная жизнь ее, периодическая, как стихийные бедствия, проистекала спонтанно и бестолково, потому что тщательно подавлялась откуда-то „изнутри“.

Настасья шла мимо икон коммунального общества и чувствовала, что они воздействуют на нее почти так же сильно, как церковные. Она выросла среди этих ликов, среди мучениц в ярко-красных развевающихся платьях, толкающих перед собой огромные вагонетки с углем. Иногда ей казалось, что в такую героиню в период „освоения классического наследия“ переплавлен идеал древнегреческой красоты. Подобно тому, как в сознании средневекового человека античный идеал чувственной любви был заслонен зловещей фигурой Ведьмы.

Анастасия с иронией думала, что Ведьма — не только высшее достижение женщин в цивилизации, Ведьмы стали воплощением таинственного начала в женщине, никогда и нигде не разгаданного мужчинами. Только Ведьмы во все времена были способны наводить страх на мужчин…

Вечером, как и обещал, позвонил Петя Орлов.

— Настя, привет… я тут узнал… скорей всего… сейчас… найду имя в записной книжке…

— Петенька, пожалуйста, не так быстро, — попросила Настя, — я ничего не понимаю.

— А, вот. Екатерина Лисицына, студентка МГУ, романо-германские языки. Филологиня, в общем.

— Ну и что, Петя?

— По агентурным данным, она станет „Мисс Столицей“. Понимаешь, она, вроде бы, подруга генерального спонсора.

— Как? Подруга целой фирмы? — пошутила Настя, вспомнив, что генеральным спонсором конкурса является какая-то строительная фирма.

— Нет, что ты. Только ее президента. Некоего Евгения Пирожникова. Так что не теряй завтра времени и сразу же бери интервью у девицы.

— Спасибо, Петя.

— Рад служить. Увидимся. Да, вот еще что…

В трубке затрещало, заклокотало, раздались короткие гудки. Она вынуждена была ее положить. Через минуту звонок раздался снова.

— Алло? — Настя скорей спросила, чем произнесла традиционное телефонное слово. — Алло, Петя! Это ты?

— Какой тебе еще Петя? — послышался несчастный голос Валентина. — Разве того, которого я бил, звали Петей? Ты совсем уже по рукам пошла, что ли? А, Настя?

Насте ничего не оставалось, как проделать свой уже ставший привычным маневр: вытащить вилку из розетки. Трехпалая, как кисть искалеченной руки, она болталась, свисая со столика.

Конкурс красоты — испытание не только для соискательниц, но и для всех присутствующих. Быть некрасивой или хотя бы неухоженной на подобном мероприятии просто неприлично. И Анастасия решила посвятить этот вечер себе. Она готовилась к предстоящему дню, словно сама должна была участвовать в соревновании.

Настя решила после недолгого обдумывания, что иранская хна должна преобразить ее красивые каштановые волосы, придав им чуть более яркий, светящийся оттенок. Покрывая макушку кашицей из красителя, она припомнила что на Востоке девушек перед первой брачной ночью раскрашивают хной. На тело наносится тонкий символический рисунок, а ладони и ступни покрываются сплошным слоем.

„Остались еще на груди моей следы багряных твоих ступней,“ — писал кто-то из древнеиндийских поэтов. „Ах да, Индия… В понедельник нужно зайти к Марку Самойловичу и показать ему рукопись двух сказок. А вдруг это совсем не то, что ему нужно“. С этими мыслями Настя записала в еженедельник красным фломастером в „клетке“ предстоящего понедельника: „Марк Самойлович“. И папку с „творениями“ положила на видном месте — прямо посредине письменного стола.

Ванна закипала белоснежной пеной, распространяя тропические ароматы по всей квартире. Она лежала, закрыв глаза в теплой, уносящей все земные печали воде и слушала, как один за другим лопаются пенные пузырьки, а когда подняла веки, „море“ вокруг уже было спокойным, зеленоватым на просвет. И даже ласковые прикосновения махрового полотенца не смогли заглушить нежных запахов, исходивших теперь от кожи. Она привела в порядок руки, отложив на завтрашнее утро процедуру лакировки ногтей.

Потом Настасья Филипповна стала думать о туалете, в котором не стыдно будет появиться среди прекрасных мира сего. Ангорский белый свитер она забраковала сразу: конечно, больше половины зрительниц придут в подобных облачениях и будут в массе своей напоминать баскетбольную команду мягких игрушек. Что же тогда? Черная шифоновая блузка с жилетом уже изрядно поднадоели. Самовязаный свитерок и лосины? В них она покажется слишком юной.

Настя вытащила из шкафа приглушенного оттенка ультрамариновую крепдешиновую блузку — свободного покроя, без застежки, с расклешенными книзу рукавами и с разрезами по бокам. Примерила — и нашла, что такой цвет ей очень к лицу.

„С чем же ее надеть? С мини?“ — соображала она.

С мини блузка смотрелась куцевато. Юбка с разрезом выглядела слишком заурядно — уже „каждая первая“ ходит с разрезом. На свободной полке в фирменном пакете лежали еще не обновленные французские брюки из мокрого шелка. Настя приберегала их к весне. Черная „проливная“ ткань соединяла в себе две противоположности — элегантность и экстравагантность. Она примерила это „диалектическое единство“ вместе с крепдешиновой блузкой и подошла к трельяжу. Взаимный спор зеркал во всех ракурсах отразил ее женственную фигурку, облаченную как сама естественность. Но все же чего-то не хватало. Чего-то такого, что наверняка существовало в Настином гардеробе, но словно затерялось, перестало быть видимым под „опавшими листьями“ каких-то там кофточек и колготок.

Настасья поворачивалась у зеркала, как заводная кукла, пытаясь представить, чего здесь не хватает. Так и не сняв нарядной одежды, она стала рыться в ящиках комода, подбирая белье, которое понадобится завтра. Лифчик и трусики телесного цвета фирмы „Триумф“, колготки с лайкрой… „А может быть, лучше чулочки с подтяжками, — вдруг подумала она, — почему-то мужчины находят резиночки и пояски очень сексуальными.“ Колготки, резиночки и чулочки лежали тут же, рядом с отделанным кружевной пелеринкой пояском. „Но разве все это мыслимо надеть под брюки?“ — Она оставила идею резиночек.

Переложив с места на место еще несколько пакетиков, Настя вдруг совершенно неожиданно, как это всегда бывает, нашла то, что искала. Вернее, то, что мучительно старалась вообразить в виде дополнения к своему туалету.

На дне ящика, тщательно сложенное, покоилось сари. Нет, она, конечно же, не собиралась завернуться в пятиметровый отрез. Но крупный рисунок, как говорили в бывшем СССР, — купонный, позволял надеяться, что из куска этого великолепия получится замечательный платок.

Она ровненько отрезала „первый квадрат“, включила „Веритас“. Строчка получилась неотличимой от промышленной. Приколотый на плече платок легко падал, прикрывая руку, грудь и лопатку. Он развевался при ходьбе, как „левый марш“.

Уже лежа в постели, Настасья раскрыла роковую книгу Средневековья и продолжила углублять свои познания о Ведьмах. К сожалению, авторы „Молота ведьм“ это слово употребляли с маленькой буквы.

Почему женщины более склонны к колдовству?

Некоторые ученые говорят: имеется на свете три существа, которые как в добре, так и во зле не могут держать золотой середины. Это язык, священник и женщина.

* * *

Что касается злости женщин, то в Книге сына Сирахова (гл. 25) говорится: „Нет ничего хуже злобы женщины. Соглашусь лучше жить со львом и драконом, нежели жить со злой женой“. Иоанн Златоуст в поучении на Евангелие Матфея (гл. 10) увещевает: „Жениться не подобает. Разве женщина что-либо иное, как враг дружбы, неизбежное наказание, необходимое зло, естественное искушение, вожделенное несчастье, домашняя опасность, приятная поруха, изъян природы, подмалеванный красивой краской? Если отпустить ее является грехом и приходится оставлять ее при себе, то по необходимости надо ожидать муки. Ведь, отпуская ее, мы начинаем прелюбодеять, а оставляя ее, имеем ежедневные столкновения с нею…“

А Сенека в своих трагедиях произносит: „Женщина или любит, или ненавидит. Третьей возможности у нее нет. Когда женщина плачет — это обман. У женщин два рода слез. Один из них — из-за действительной боли; другой — из-за коварства. Если женщина думает в одиночестве, то она думает о злом“.

Мыслители приводят и другие основания тому, почему женщины более, чем мужчины, склонны к суеверию. Они говорят о трех основаниях: 1) Они легковерны. Демон жаждет главным образом испортить веру человека. Это легче всего достигнуть у женщин. 2) Они скорее подвержены воздействию со стороны духов вследствие естественной влажности своего сложения. 3) Их язык болтлив.

Они рассуждают и иначе понимают духовное, чем мужчины. Здесь мы сошлемся на авторитеты. Теренций говорит: „У женщины рассудок легок, почти как у мальчиков“. Лактанций утверждает: „Ни одна женщина, кроме Теместы, никогда не понимала философии“.

В притчах Соломона (гл. 11) приводится как бы описание женщины: „Красивая и беспутная женщина подобна золотому кольцу в носу у свиньи“. Ведь женщина более алчет плотских наслаждений, чем мужчина, что видно из всей той плотской скверны, которой женщины предаются. Уже при сотворении первой женщины эти ее недостатки были указаны тем, что она была взята из кривого ребра, а именно — из грудного ребра, которое как бы отклоняется от мужчины. Из этого недостатка вытекает и то, что женщина всегда обманывает, так как она лишь несовершенное животное.

Итак, женщина скверна по своей природе, так как она скорее сомневается и скорее отрицает веру, а это образует основу для занятий чародейством.

Что касается другой силы души — воли, то скажем о женщине следующее: когда она ненавидит того, кого перед тем любила, то она бесится от гнева и нетерпимости. Такая женщина похожа на бушующее море. Разные авторитеты говорят об этом. Вот Екклезиаст (гл. 25): „Нет гнева большего гнева женщины“. Сенека: „Ни мощи огня, ни силы бури, ни удара молнии не надо столь бояться, как горящего и полного ненависти дикого гнева покинутой супруги“.

Как из недостатка разума женщины скорее, чем мужчины, отступаются от веры, так и из своих необычайных аффектов и страстей они более рьяно ищут, выдумывают и выполняют свою месть с помощью чар и иными способами. Нет поэтому ничего удивительного в том, что среди женщин так много ведьм…

Из-за ненасытности женщин к плотским наслаждениям человеческая жизнь подвержена неисчислимому вреду. Поэтому мы можем с полным правом утверждать вместе с Катоном: „Если бы мир мог существовать без женщин, мы общались бы с богами“. И действительно, мир был бы освобожден от разрушающих опасностей, если бы не было женской злобы, не говоря уже о ведьмах. Валерий писал Руфину: „Ты не знаешь, что женщина — это химера, но ты должен знать, что это чудовище украшено превосходным ликом льва, обезображенного телом вонючей козы и вооружено ядовитым хвостом гадюки. Это значит: ее вид красив, прикосновение противно, сношение с ней приносит смерть…“

Такова женщина, на которую горько жалуется церковь и о которой Екклезиаст (гл. 7) говорит следующее: „Я нашел, что женщина горше смерти, она — петля охотника. Ее сердце — тенета, а ее руки — оковы. Кто угождает богу, тот ее избегает. Грешник же будет ею уловлен“.

Дворец молодежи гудел, как переполненный пчелиный улей, где намеревались провозгласить новую матку.

Свободно ориентируясь в толпе, Анастасия прошла сначала из многолюдного холла в столь же многолюдный зрительный зал, а потом и за кулисы. Жизнь там действительно била через край, а возня, целенаправленная, но словно обезличенная, напоминала о нравах насекомых.

Из общей массы тем не менее выделялись конкурсантки. Они были похожи, как бывают похожи обмундированные солдаты. Но сходство красавиц проявлялось именно не в „обмундировании“ — одеты все они были непохоже друг на дружку, — а в более существенном внешнем сходстве. Все они оказались приблизительно одного роста и телосложения, с тонкими кистями и аккуратными щиколотками. Все они двигались практически одинаково, были причесаны и накрашены в одном стиле.

Если бы Настя была приверженкой вульгарного материализма, то сравнила бы закулисную прелюдию с подготовкой к выставке собак одной определенной породы, притом прошедших одну и ту же кинологическую школу.

„Теневая“ фаворитка Екатерина Лисицына ничем не выделялась из круга остальных участниц. Высокая, натренированная в какой-нибудь детской школе художественной гимнастики или шейпинг-клубе темноволосая девица лет двадцати, обещавшая в скором будущем превратиться в женщину-вамп.

— Здравствуйте. Не согласитесь ли вы ответить на несколько вопросов?

Настя произнесла эту механическую фразу с интонацией робота междугородной телефонной станции и уже включила диктофон. И вдруг услышала:

— Не соглашусь. Извините, но это плохая примета — давать интервью перед конкурсом. — Девица повернулась к ней спиной и великолепной походкой направилась к зеркалу, на ходу поправляя безупречную прическу.

Соперницы Екатерины последовали ее примеру. И Настя наконец поняла их тактику: очевидно, каждая из девушек желала бы дать интервью уже в ранге победительницы или призера, рассказать „о том, как я шла на этот пьедестал…“. А теперь, пока еще точки над „i“ не расставлены, о чем им было говорить?

И Настя решила побеседовать с руководительницей агентства по подготовке манекенщиц и фотомоделей Зинаидой Веселовой.

Этой женщине было явно за сорок, хотя выглядела она, конечно же, моложе… Знаменитый кутюрье Кристиан Лакруа сказал, что „женщину девяностых годов невозможно определить однозначно. Она будет небрежно смешивать стиль спортивный и вечерний. Носить практичную обувь с изысканными, роскошными украшениями. Она выберет одежду свободного покроя и будет решительно подчеркивать все достоинства своей фигуры. Ее макияж будет нежным, естественным, смелым и выразительным. И все это будет соответствовать ее вкусам, желаниям и… моде!“

Сейчас Настя наблюдала именно такую женщину — в роскошном просторном костюме с юбкой макси и шнурованных ботинках на грубой подошве, с золотыми кольцами на пальцах и блестящими клипсами из сусального золота в ушах. Она выглядела чрезвычайно женственной и в то же время слишком даже деловой.

Настя тоже приняла деловой вид, изготовилась к беседе и подошла к даме с уже взведенным диктофоном.

— Зинаида, можно задать вам несколько вопросов?

— Только несколько. — Дама оценила профессиональную хватку журналистки.

— За границей сложилась определенная система подготовки к подобным конкурсам. Девушка сначала представляет „порт фолио“ — набор фотографий, который характеризует ее наиболее полно. Наши девочки, насколько я понимаю, позволить себе такую визитную карточку не могут — слишком накладно. Как вы проводите отбор на предварительных турах?

— Чаще всего живьем. Просматриваем в день до нескольких сотен желающих принять участие в конкурсе красоты. Но и метод просмотра фотографий уже тоже входит в моду.

— Чем вы объясните такое невероятное количество желающих попасть, как говаривал Евгений Шварц, в Книгу первых красавиц королевства?

— Перед победительницами открываются многие двери в мире моды, рекламы. С ними заключаются выгодные контракты. А это, знаете ли, деньги… И немалые…

— Чем отличается манекенщица от фотомодели?

— Четкую грань провести невозможно. Супермодели мира появляются и на страницах журналов, и на подиуме. Например, модели дома „Шанель“. Но когда девушка выступает в роли фотомодели, она должна быть более индивидуальна, нести свой неповторимый образ.

— При слове „модель“ у обывателя часто возникает двоякое чувство.

— Не стоит спорить, красивая женщина — это всегда соблазн, искушение. Но модель — это тяжелая профессия. Она требует режима, большого труда, самоотдачи и определенного образа жизни. Безусловно, на начальном этапе становления модельного бизнеса много грязи, пены, но каждый, считаю, выбирает свое.

— Да, сегодня смешивают понятия „модель“, „девушка для досуга“, „служба светского сопровождения“, хотя история моды и рекламы ничего общего не имеет со сферой так называемого „досуга“. Но, вероятно, кроме так называемой нравственной проблемы, существуют и другие?

— Несомненно. Сделать из просто красивой девушки стильную модель — сложно. Нужны не только труд, но и деньги — на косметику, массаж. Нужно, наконец, уговаривать и просто требовать бережно относиться к себе.

Она внимательно осмотрела Настино лицо и сказала:

— Вот вас, например, мне хочется попросить не бодрствовать по ночам и не курить. У вас изумительные данные, а под глазами круги, и цвет лица не совсем жизнерадостный.

— Это от экологической обстановки, — как можно спокойнее произнесла Анастасия, в то время как все ее существо закомплексовало.

— Не расстраивайтесь, — сказала Зинаида почти по-матерински. — А если хотите, можете попробовать позаниматься у нас. Ведь вам еще нет двадцати трех?

— Мне почти двадцать два.

— Прекрасный возраст, — улыбнулась собеседница. — Очко! В нашем агентстве девочки проходят хорошую школу. Гимнастика, макияж, искусство прически, тенденции современной моды, умение двигаться и держать себя… Навыки, полученные у нас, необходимы каждой женщине в жизни. Даже если она и не станет фотомоделью.

— И еще ответьте, пожалуйста, почему подготовкой конкурсанток руководили вы, женщина, а оценивать вашу работу будет жюри, состоящее сплошь из мужчин? Неужели они объективнее в вопросах женской красоты? Лично мне кажется, что все обстоит как раз наоборот.

— Это коммерческая тайна. — Она лукаво усмехнулась. — А впрочем, весь мир существует „наоборот“.

— Чью победу вы предвидите?

На этот вопрос ответить Настиной собеседнице не дали. Хорошо одетый молодой человек, который, как боковым зрением заметила Настя, терпеливо ожидал окончания разговора, все же не выдержал и присоединился к их двойственному союзу.

— Извините, но мне срочно нужна Зинаида Алексеевна. По делу.

Это вторжение способствовало досозданию закомплексованно-испорченного настроения.

— Невежливо вмешиваться в разговор дам! — выпалила Анастасия. — Тем более что я тоже здесь по делу.

— Вот как? А вы разве не конкурсантка? — Он произнес это так искренне, что Настя почувствовала, как курс ее „акций“ повышается.

— Нет. Я представитель прессы, — объяснила она.

— Сейчас я подойду, Женя, — мягко отстранила молодого человека Зинаида.

— Одну минутку, — не отставал он, — в сотрудничестве с прессой заинтересован и я.

— Но я веду в газете женскую тематику. — Настя посмотрела на него недоуменно и даже придирчиво.

— Это Евгений Пирожников, президент спонсорской компании, — представила незнакомца Зинаида.

— Я. Имею честь представиться. — Он приложил ладонь к яркому галстуку и игриво кивнул головой.

— Вот как? — удивилась Настя. — Хорошо, я побеседую с вами попозже.

Она выключила диктофон и отошла было от начальственных лиц, но Пирожников поспешил ее окликнуть:

— Госпожа корреспондент!

Настя даже вздрогнула — так неожиданно прозвучало это словосочетание.

— Да?

— Вы забыли представиться. — Он уже явно заигрывал.

— Анастасия Кондратенко.

— Обязательно вас разыщу в перерыве…

Настя спускалась в зал уже в темноте и едва не свернула каблук на крутой ступеньке.

Промолвив „тьфу, тьфу, тьфу“ в честь спасенных туфель, она уселась на свободное место во втором ряду и подумала, что жаль было бы лишиться такой обуви: туфли были итальянские с серебристой пряжкой и каблуком-рюмочкой. Но самое главное, при всей откровенной модности они были еще и удобные, что, надо признаться, с женской обувью случается крайне редко. В газете, где Настя работала, в разделе „Новости со всего света“ проскакивала когда-то информация, что дамскую обувь преднамеренно изготавливают менее качественно, чем мужскую, потому что мода на башмачки для Золушки меняется гораздо стремительнее.

В лучах юпитеров девушки превращались из Золушек в принцесс. Они выходили на подиум, или, как говорят профессионалы, „язык“, друг за дружкой. И это движение было непрерывным, словно в конкурсе принимала участие сотня девушек. Они выходили в разных платьях, демонстрируя повседневные и вечерние туалеты, очаровательно улыбаясь. На их лицах не возникало ни тени усталости, ни следа плохого настроения. Они жили в празднике, в феерическом действе.

И Анастасия поняла, что имела в виду Веселова, когда говорила об индивидуальности модели. Несколько девушек выделялись неповторимостью походки, жестов, движений. Всех их учили одному и тому же, но отличницы сумели довести технические навыки до уровня настоящего искусства.

Настя вспомнила, как Толстой описывал туалеты Анны Карениной, которая, вне всякого сомнения, тоже обладала талантом демонстрации одежды: она носила шикарные платья, но наряды не заглушали ее внешности, ее сути, а лишь подчеркивали достоинства фигуры и характера этой женщины.

Девушки успевали переодеваться очень быстро, Настя сбилась со счету, перестала фиксировать в блокноте количество выходов. Она просто любовалась зрелищем торжества женственности, балом, в круговерти которого выделялись три девушки.

Но Лисицыной среди ее избранниц не оказалось. Она затерялась, потускнела, превратилась просто в одну из участниц, похожих одна на другую, — как в сказке были неотличимы друг от друга двенадцать ведьминых дочерей. Богатырь выбирал свою суженую, высматривая знак, о котором с ней договорился: бабочку на проборе. „Интересно, хватит ли наглости у жюри отдать пальму первенства Екатерине Лисицыной?“ — Настя вспомнила, как сочиняла детектив, наделяя героев дедуктивным мышлением.

— Не помешаю? — Кто-то сел рядом.

Настя повернула голову и увидела Пирожникова.

„И как он нашел меня в темноте?“

А он, словно заглянув в ее мысли, ответил:

— У вас такой изумительный платок. Он во мраке отсвечивает перламутром. Ей-богу, так бы и пошел за вами хоть в ад!

„О, так он еще и романтик“, — мысленно позабавилась она. А вслух сказала:

— А у вас такое зоркое зрение. Ну просто как у хищной птицы. Орел, говорят, видит бедного мышонка с головокружительной высоты.

— Я не орел, а вы не мышонок. — Он, кажется, переводил разговор в деловую тональность.

Настя угадала его намерение и достала диктофон.

— Итак, что вы хотели сообщить прессе?

— Ничего, кроме того, что наша фирма финансирует этот вертеп.

Она подсунула ему свой блокнот, но никак не могла найти в сумке ручку. Он достал из внутреннего кармана „Паркер“, исполненный „под старину“.

— Что писать?

— Название фирмы и все, что желаете о ней сообщить. Но имейте в виду, что подобные данные в статье о конкурсе красоты называются скрытой рекламой. И, как всякая реклама, эта…

— Не беспокойтесь, — он мягко, но уверенно прервал ее объяснение. — Сколько?

— Думаю, если газета будет нуждаться в поддержке вашей фирмы, то вы не откажете.

— А вы?

— Кто — мы?

— Я о вас лично. Вы не нуждаетесь в поддержке?

— Что вы имеете в виду? — спросила она резко, но не грубо.

— То, что я имею в виду, можно обсудить. — Он улыбнулся открытой улыбкой.

Настя бросила мимолетный взгляд на его правую руку, хотя этот типчик, кажется, ее вовсе не заинтересовал. „Кольца нет. Наверное, спрятал…“

— Мы ведем беспредметный разговор, господин Пирожников.

— Я надеюсь, мы его когда-нибудь продолжим. — Он снова улыбнулся улыбкой российского мецената, очень напоминающей выражение мордочки знаменитого Чеширского кота, встал и удалился в темноту.

А рядом с Настей, кажется, все еще витала его улыбка.

Странно, но Анастасия оказалась права: жюри в полном составе, включая Петю Орлова, отдало предпочтение милой блондинке с застенчивыми глазами.

Все еще не веря своему счастью, чуть склонив голову под тяжестью короны и усталости, она стояла, украшенная алой лентой с золотыми буквами „Мисс Столица“. Через месяц ей предстоит увидеть Париж и, если повезет, задержаться там надолго. Если повезет — потому что очень немногие российские девушки выдерживают ритм тамошней жизни. Как выразился один известный кутюрье, „русские модели самые задумчивые и самые ленивые“.

Возле „мисс“ суетилось телевидение. Корреспондент уже работал в кадре. Настя быстро сообразила, что два интервью подряд усталая девушка вряд ли будет способна выдержать, особенно если она соответствует определению кутюрье. Она подкралась к королеве, заняла позицию, незаметную телеоператору, и включила „Панасоник“.

На заднем плане не утихало броуновское движение разогретой людской массы. Вот появился Пирожников, под руку он вел Екатерину Лисицыну, и на этот раз она бросалась в глаза, вернее, ее песцовая шуба. „Что ж, песец — тоже лисица“. — Настя воскресила в памяти сведения из школьного курса зоологии. И ей стала понятна суть заданного Пирожниковым вопроса. „Вы не нуждаетесь в поддержке?“ „Песцовая шубка — пожалуй, неплохая поддержка“, — она саркастически улыбнулась улыбкой Чеширского кота.

К вечеру похолодало, и снег, не успевший растаять, приятно скрипел под ногами. Настя вышла из автобуса и, не выдержав, закурила, хотя обычно не курила на улице.

Но настроение было странно возбужденным. Нет, она не завидовала ни „Мисс Столице“, ни, тем более, проигравшей Екатерине. Но чувствовала, что они живут другой жизнью, точнее сказать, жизнью иного качества. Им доступны те ощущения, тот образ действий, о котором она, Настасья Филипповна, и понятия не имела…

„Что ж, каждому свое“. Она нервно стряхнула пепел, и маленькая алая звездочка зажглась на белом снегу. Беззащитная, как горящая капелька крови. Сигарета погасла, и Настя достала зажигалку, чтобы снова прикурить, но, вспомнив о своем „не совсем жизнерадостном“ цвете лица, выбросила окурок.

Наперерез ей промчались две пожарные машины с оглушительными сиренами. В фиолетовом вечернем сумраке они казались окрашенными в пурпурный цвет, царственно-зловещий.

Настя удивилась, заметив, что машины свернули во двор ее дома и выключили сирены.

„Что ж там могло загореться? — гадала она. — Может, гастроном?“

Тревожное любопытство внезапно охватило ее, и она ускорила шаг. Чем ближе подходила к дому, тем сильнее билось сердце.

Пожарные поднимали лестницу.

„Значит, горит не гастроном“, — поняла Настя и почувствовала, что дыхание стало сухим и частым, а полиэтиленовый пакет с туфлями — неподъемным.

Дым валил из окон какой-то квартиры последнего этажа. Своим взволнованным видом она испугала пожилую прогуливающуюся пару и девочку со спаниелем. Наверное, встречные принимали ее за сумасшедшую.

Но что именно горит, она все еще не могла понять.

Или не хотела верить своим глазам…

…Потому что дым валил из окон ее квартиры.

Из ее однокомнатного гнездышка с кухней, ее лежбища, логова, единственного на всем белом свете пристанища. Ее укрытия от бурь земных и небесных.

Анастасия бросилась к подъезду, но строгий пожарный „при исполнении“ остановил ее на пороге.

— Девушка, вы куда?

— Пустите! — Она колотила кулаками в его прорезиненную грудь. — Пустите! Это горит моя квартира!

— Успокойтесь. — Он стоял, как „Железный Феликс“.

— Пустите!

— Там работают ребята. Сейчас все потушат — и пойдете. — Огнеупорный рыцарь старался говорить как можно спокойнее, при этом крепко держа ее за плечи.

И она сдалась, обмякла, зарыдала на груди у рыцаря, посасывая сразу три таблетки экстракта валерианы, засунутые ей в рот жестом, похожим на тот, каким дрессировщики дают кусочки сахара цирковым животным, сломленным и покорным.

Страж усадил Настю на скамейку, и она словно окаменела, утратив чувство времени.

Дым больше не валил. И борцы со стихией вышли, как все люди, из подъезда, на обратном пути отказавшись от услуг надежной пожарной лестницы.

— Все сгорело. Подчистую, — проинформировал один из них Настиного стража.

— Тише. Тут хозяйка, — с явным опозданием предупредил тот.

Но она больше не заплакала.

Пожарные сели на скамейку, сняли каски, и Настя увидела, что все они молодые и симпатичные — кровь с молоком.

— Ну что, девонька, будем делать? — спросил чернявый с темными, как угольки, глазами. — Может, поднимемся?

Она чувствовала, что ноги стали даже не ватными, а какими-то тягучими.

— Нет, я не дойду до пятого этажа. Да и зачем? Вы же говорите, что все сгорело.

— Все — не все, — вмешался русый. — А если ценности какие были, то можно пепел и поразгребать там, где они лежали. Золото, как известно, и в пепле блестит.

„Какое золото? Мамино обручальное кольцо?“ — У нее не оставалось сил ни для пепла, ни для золота, но она все же встала и побрела в сторону подъезда. Чернявый парень по-братски поддерживал ее под руку.

Медленно, этаж за этажом, они поднимались к квартире. На каждой лестничной площадке стоял кто-нибудь из соседей. Одни молчали, другие сочувствовали. Они говорили: „Бедная“, „Как же так?“, „Куда же ты теперь?“ А Настя слышала: „Слава Богу, что это случилось не с нами“.

„Афганец“ с третьего этажа оказался более искренним. Он выпалил: „Ну что, орала: „Пожар! Горим!“? Вот и накликала“.

* * *

Снаружи дверь почти не пострадала, только оплавилась по краям полимерная обивка. Зато внутри… В квартире не было ни одной неповрежденной вещи. Комната казалась черной, как дупло.

— Вы бы порылись, может быть, что-нибудь не пострадало, — давал ей ЦУ чернявый пожарный.

Но Настин взгляд был прикован к письменному столу, на растрескавшейся столешнице которого возвышалась горстка пепла. Все, что осталось от ее рукописи.

Ведьма Маргарита летит на метле над городом, который освещен сиянием горящих рукописей. Ветер перелистывает охваченные огнем страницы, и черные чешуйки пепла опадают на вороненую брусчатку.

Но на чем же она летит, эта самая Маргарита, если в доме умудрилась сгореть даже швабра? Ведьма летит на огромном черном коте, материализовавшемся из клубов дыма, которые вырвались из окон „хрущевки“ на пятом этаже.

Она хохочет, произносит своеобразные комплименты: „Хороша квартира у тебя“. И вихри, ветры, сквозняки, вдоволь наигравшись-натешившись ее шикарными рыжими волосами, срываются с небес, крутятся у ног, стремясь наслать порчу.

Рукописи горят…

* * *

Падая, Настя ушиблась головой об угол комода. И, слава Богу, что „испытанные“ огнем древесно-стружечные плиты развалились. Она лежала в месиве из углей и белой пены и вдыхала отвратительный запах нашатырного спирта.

— Ну вот, слава Богу. — Чернявый парень улыбался, обнаруживая сходство с кем-то, похожим на Воланда.

На пепелище появились новые действующие лица: участковый — Настя знала его в лицо — и еще кто-то в штатском. Очевидно, они сразу оценили ее состояние и решили не обращаться с вопросами. Для начала они просто ходили по „пещере“, словно искали искру, от которой возгорелось пламя. Так продолжалось минут пятнадцать. Настя наблюдала эти хождения от стены к стене среди обугленных обломков, и они казались ей лишенными всяческого смысла.

А чернявому пожарному, видимо, надоело держать фонарик, освещая детективам „делянку“.

Электричество не действовало не только потому, что лампочки разлетелись на мелкие кусочки, но и оттого, что где-то, возможно, возникло короткое замыкание.

— Ребята, вы долго еще собираетесь тыкаться в темноте? — спросил чернявый с плохо скрываемым раздражением в голосе.

— Уходим уже, приятель. Завтра придем: проверить кое-что надо, — успокоил его участковый, а потом обратился к Насте: — И с вами, хозяйка, завтра побеседуем. Где мне вас найти?

Все еще находясь в состоянии легкой невменяемости, она назвала адрес:

— Добролюбова, десять дробь одиннадцать. Общежитие Литинститута…

А пока участковый записывал цифры и дроби в блокнот, успела подумать: „Почему я назвала именно этот адрес?“

— И что же, есть подозрения? — спросил пожарный у участкового.

— Есть. И у меня, и у следователя, — ответил тот. — Понимаешь, загорелась хата не от телевизора, не от утюга и не от газа… Нужно разобраться.

Следователь, казалось, соблюдал обет молчания и в разговор не вступал.

Но Настя поняла, что в полном соответствии с ныне здравствующей русской литературой этот сюжет дрейфует от распутинского „Пожара“ к астафьевскому „Печальному детективу“.

Она вышла из пожарной машины в перепачканной шубе, с нелепым пакетом с еще более нелепыми итальянскими туфлями и вошла в общежитие.

Вахтерша удивилась Настиному виду» но в этих стенах было не принято слишком сильно удивляться чему бы то ни было. Она проверила липовый пропуск, который, к счастью, оказался в сумке фирмы „Дэниел Рей“ и осталась удовлетворена.

Потом Настя вошла в лифт и механически нажала кнопку с цифрой „7“.

Сомнамбулической походкой она вышла на площадку седьмого этажа и увидела, что в двух шагах от нее пытается куда-то дозвониться по телефону-автомату поэт Ростислав Коробов. Собственной персоной.

— Настя?! — Трубка выпала у него из рук и повисла, распространяя короткие противные гудки.

— Да, это я. — С такой интонацией отвечают, наверное, только призраки.

Он опешил, поскольку не привык общаться с пришельцами из иных миров. Потом задал нелепый вопрос, в данном случае попав в самую точку:

— Откуда ты?

— У меня сгорел дом, Слава… Мне некуда больше…

Не договорив, Настя захлебнулась слезами и стала медленно оседать на пол.

Она не почувствовала, как Ростислав подхватил ее на руки и, словно Королевич Елисей Мертвую Царевну, понес в свою комнату.

Когда Настя очнулась, то увидела, что лежит на диване, укрытая теплым клетчатым пледом. Под головой она почувствовала не слишком мягкую — общежитскую, но все же подушку. Почему-то вспомнилось, как однажды в хозмаге наблюдала целую груду таких подушек, к уголку каждой из которых была пристрочена этикетка, где значилось: „Подушка перовая“. Еще тогда она подумала, что в этом эпитете следует заменить первую букву на „х“. Теперь Настя убедилась, что была права.

Комната была оклеена голубыми обоями в мелкий растительный рисунок — он делал ее светлее. Обстановка состояла из дивана, на котором она лежала, кровати, кресла странной круглой формы, больше подходящего для какого-нибудь киношного интерьера, чем для комнаты в общежитии. Были здесь еще и два стола — письменный и обеденный, а также несколько стульев и три безногих тумбочки, по правилам общежитского дизайна поставленные друг на друга так, что образовывалась новая функциональная единица — столбик. Как говорится, количество перешло в качество. Голубые занавески шевелились вблизи открытой форточки. И казалось, что за окном кто-то дышит.

Ростислав вошел, тихо прикрыв за собой дверь. Сначала он остановился в маленькой прихожей, отделенной от основного пространства комнаты темно-ультрамариновой шторой. Как оказалось, там находилось два встроенных шкафа: один для одежды, а другой для всяческих кухонных потребностей. А Ростислав искал сахарницу.

— Я заварил чай. Будешь? — спросил он буднично.

— Буду, — так же буднично ответила Настя.

Он протянул ей сначала чашечку чая, а потом зеркало на длинной ручке. Она увидела, что лежит в шикарной крепдешиновой блузке, в дивном шелковом платке, измятом, как цыганская юбка, на подушке, перепачканной темными пятнами. И лицо ее тоже было покрыто серо-черными разводами, намалеванными пеплом, слезами и остатками косметики. Светящиеся рыжеватые волосы придавали ему и вовсе потустороннее выражение.

— Я сейчас, сейчас, — забормотала она и потянулась к сумке в надежде отыскать там хотя бы носовой платок. Рука наткнулась сначала на зачехленный диктофон, а потом на какую-то книгу. Это оказался „Молот ведьм“.

* * *

Белый снег медленно кружил за окнами, наполняя голубую комнату таинственным мерцанием. В относительной „общежитской“ тишине, время от времени щедро сдабриваемой самыми невероятными звуками, шепот, на который они перешли, казался почти сакральным. Гремели проносимые по коридору кастрюли и чайники, звучали разноязычные голоса, кричали кошки и дети. А Ростислав и Настя шептали друг другу какие-то бессмысленные слова.

— Не было счастья, да несчастье помогло, — говорила она, боясь впасть в кощунство.

— Это Бог привел тебя ко мне, — вторил он.

Несколько раз в дверь стучали, что ровным счетом ничего не значило. Но Ростислав все же взял лист бумаги и вывел четким почерком: „Не беспокоить“. Плакат, похожий на белый стяг, сделал мрачный коридор чуть светлее.

А снег все падал, падал… И Ростислав зажег свечу, чтобы было совсем как у Пастернака:

…Метель лепила на стекле Кружки и стрелы. Свеча горела на столе, Свеча горела. На озаренный потолок Ложились тени, Скрещенья рук, скрещенья ног, Судьбы скрещенья…

Его золотой нательный крестик, управляемый золотой цепочкой, словно марионетка исполнял странный танец на ее груди. И ей больше не хотелось быть ведьмой. Она жаждала вечно пылать на этом костре.

Белые хлопья за окнами вдруг, на пороге забытья, показались черными, как чешуйки пепла сгоревших рукописей.

А потом Насте приснился сон, один из многих, из целой рати снов, которых она пугалась.

На огромной рыночной площади не было ни зеленщиц, ни корзин с фруктами, ни ремесленников с их нехитрыми товарами.

Площадь казалась пустой, как еще не накрытый поминальный стол.

Но вот появились вооруженные всадники. Они вели группу закованных в кандалы людей, измученных и избитых. Их оставили на площади под охраной нескольких конвоиров. Остальные стражники снова куда-то умчались.

Настя смотрела на площадь с высоты Брейгелевской перспективы — с птичьего полета, но точка ее обзора неожиданно опустилась ниже, и она различила, что люди, закованные в кандалы, — женщины. В грубых рубищах, с короткими, очевидно опаленными огнем волосами, они стояли и ждали.

Чего?

Своей участи?

Стражники возвращались, и за конным патрулем двигалось несколько тяжело груженных подвод. Их тащили волы, а волами управляли тоже женщины в кандалах.

Настя не слышала голосов, но понимала, что на площади будет возводиться какое-то сооружение: подводы были нагружены досками и хворостом.

Закованные женщины медленно, словно в полусне, принялись за работу. Они раскладывали доски, доставали гвозди, брали в руки молотки.

И все — в мертвящей тишине. Не слышно было даже ударов. Гвозди бесшумно и словно без усилий входили в дерево, чужеродно поблескивая на желтой смолистой поверхности, оставляющей занозы на нежных, закованных в железо руках. Женщины строили.

Настя с ужасом понимала, что они возводят плаху. На базарной площади в безлюдном городе будут кого-то казнить.

Желтые Готические соборы приятно сочетались по цвету со свежими досками. А черепичные крыши предвещали кому-то восшествие на престол пламени.

Посреди плахи, к подножию черного как уголь столба, легла вязанка хвороста.

Здесь будет казнь… Женщины заканчивают работу, безропотные, плененные за неведомые преступления. Может быть, все они ведьмы, эти бесшумно стучавшие тяжелыми молотами великомученицы?

На вороном коне появился черный всадник. Он черен весь — даже лицо его было закрыто непроницаемой маской с узкими прорезями для глаз.

Медленно развевался на несуществующем ветру иссиня-черный плащ. Блестели, отражая небо, высокие ботфорты.

Он спешился и поднялся на помост.

И Настя поняла: это палач.

Черный человек выбрал одну из закованных женщин. Его выбор казался совсем случайным. Обреченно одна из несчастных поднялась на эшафот.

Палач снял оковы сначала с ее ног, а потом — и с рук. Привязал жертву к столбу, отступил на несколько шагов, словно хотел полюбоваться на свою работу.

Наверное, композиция показалась ему незавершенной. Он возвратился, чтобы разорвать на несчастной платье. Один взмах огромной руки в кожаной перчатке, и дряхлые нитки рубища расступились, обнажая божественное тело.

Та сущность, которой Настя была во сне, стремилась подлететь поближе. Какая-то сила неодолимо влекла ее — нет, не к этой женщине, но к тому, что должно с ней произойти.

Она приближалась. Она подняла голову, и Настя узнала ее: она — это сама Настя: ее каштановые вьющиеся волосы, ее серые глаза с нетающими льдинками на дне, ее чуть удлиненные мочки ушей. Настя узнала собственное тело, каждый изгиб, каждую родинку.

И вдруг родинка на левой груди стала крошечной бабочкой, расправила крылья и улетела. За нею летели еще несколько маленьких черных бабочек с бархатными на вид крылышками.

Но палач не замечал этого полета. Он произнес:

— Ты познала таинство любви, а теперь познай же таинство смерти!

Подручный подал ему смрадно чадящий факел. Хворост вспыхнул, как порох, и огонь спас обнаженное женское тело от стыда и масляных взглядов стражников.

Как только ведьма скрылась в пламени костра, палач снял маску, и Настя узнала его: это Валентин.

* * *

Она проснулась с испариной на лбу и некоторое время не могла сообразить, где находится. Лишь мерно падавший снег за окном и чье-то тихое дыхание рядом вернули ее к реальности. Она закрыла глаза, и слезы, которые стояли в них, быстро скатились на „перовую“ подушку. Она была невыразимо счастлива, слыша рядом дыхание мужчины. Настя положила руку ему на лоб, как когда-то мама клала свою ладонь на лоб ей.

Спать больше не хотелось, и она сняла с полки книгу, как ей казалось, наиболее соответствовавшую ее состоянию. Это были избранные произведения Донасьена Альфонса Франсуа де Сада.

„К чему хранить верность тем, кто никогда не соблюдает ее по отношению к нам? Разве не достаточно нашей слабости, чтобы добавлять к ней еще и нашу глупость? Женщина, стремящаяся внести утонченность в любовные отношения, безмерно глупа… Поверь мне, дорогая, меняй любовников, пока возраст и красота позволяют тебе, забудь порожденное фантазией твоей постоянство, добродетель унылую, нелепую и весьма бесполезную, и никогда не навязывай того другим“.

Но в это утро Настя не хотела соглашаться с мыслями, высказанными героиней де Сада. А еще месяц тому назад она повторила бы эти слова вслед за ней, как клятву.

„Что же меняется: я или жизнь? Может быть, я старею?“ — думала она.

Всяческих „материальных помощей“ едва хватило на кое-что из одежды. О том, чтобы начать ремонт в квартире, не могло быть и речи. И Настя решила отложить это мероприятие по крайней мере до весны. А сама осталась жить в общежитии, в семьсот тридцать четвертой комнате, которая числилась за слушателем ВЛК Ростиславом Коробовым.

Ее появление здесь никого не удивило: у многих странствующих поэтов заводились верные временные подруги, так что седьмой этаж напоминал большую коммунальную квартиру с общей кухней…

Новая роль заботливой женщины и умелой хозяйки постепенно входила в свою колею. И ежедневно Настя играла в одном и том же спектакле: магазины, кухня, плюс неизменная редакция, институт и все прочее.

В один из таких обычных уже дней Настя спустилась на лифте вниз.

На первом этаже, неподалеку от вахтеров стоял Петропавлов. Она слегка удивилась, увидев его здесь: ведь он не жил в общежитии. „Наверное, пришел продавать книжки“, — предположила она и ошиблась.

— Настена! — улыбнулся он широкой улыбкой Луки из „На дне“.

— Привет, Авдей. Какими судьбами?

— Да, вот, киску принес. Возьми киску, а…

— А домой чего не несешь?

— У мамашки-то аллергия. Особенно на все мохнатое.

— Ну да, на тебя, например. — Она укоризненно посмотрела на его голову.

За пазухой у Петропавлова что-то шевелилось. Явно не камень. А впрочем, это оказалось весьма точным сравнением, потому что два зеленых изумрудика вдруг засияли на высунувшейся мордочке. Черное чудо с белыми лапками, носиком и грудкой выглядело просто очаровательно. И Настя, вспомнив, что кошки всегда были спутницами женщин, решилась на безумный поступок.

— Возьму, Авдей. А он не блохастый?

— Сама ты блохастая… И, между прочим, это кошечка. Только прошу тебя, не выбрось ее на улицу.

Она взяла усатую красавицу, и та доверчиво приникла к ее груди.

— У меня, Настя, к тебе еще одно дело будет… Но это потом… В институте поговорим. Ладно?

— Ладно, — ответила Настя даже не пытаясь представить, какое дело может возникнуть у непредсказуемого Петропавлова.

Вскоре Настасья убедилась, насколько соответствует истине расхожее мнение о том, что кошки считают себя хозяевами в доме. А обитателей этого дома воспринимают приблизительно так, как мы воспринимаем их.

Гера лежала на коленях у Ростислава, и он не мог удержаться, чтобы не почесать ей за ушком.

— Знаешь, Настенька, мой сын очень любил котят, — вздохнул он.

— Все дети любят котят. — Она попыталась перевести „вечер воспоминаний“ в другое русло.

— Где он сейчас? Раньше хотя бы по выходным я имел возможность повести его гулять. И мы шли в парк или к морю…

К морю… Настя представила, как он водил своего малыша к их морю, и волны бились о берег, высокие — почти в человеческий рост. Наверное, волны казались малышу просто огромными! И они оба смотрели на солнце, щурясь, становясь похожими на японцев: большого и маленького.

Настя видела фотографию Юры. Мальчик был очень похож на отца. Особенно разрезом глаз.

— Ты почему ушел от них?

— Потому что я так и не научился жить с семьей. Они все время были рядом, и я нигде не мог найти одиночества. Я боялся раствориться в их ауре, боялся ощущать себя человеком Средневековья, который еще не „отпочковался“ от общества.

— Мы живем с тобой вместе уже месяц. Ты не боишься раствориться в моей ауре?

— Мы живем с тобой, как на вулкане, Настя. Здесь все временно: я, ты, эта комната, где каждые два года появляются новые люди. И все они живут, думают, пишут, а потом исчезают, уходят, возвращаются в прошлую жизнь.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— На что я не ответил?

— Ты не боишься привязаться ко мне?

— Мы оба свободны, Настя. Мы оба — как она. — Ростислав поднял Геру на ладони вытянутой руки, и кошечка, почувствовав себя неуютно, ощутимо царапнула эту руку.

— Ой! Сатанинское создание…

— Дай ее мне. Вот так, моя хорошая, на, попей молочка… Я устала от свободы, Слава. Я устала сама отвечать за свои поступки. Я устала гулять сама по себе.

— Это потому, что ты не знаешь, как мучительно бывает вдвоем, когда, кажется, невозможно расстаться. И тогда время останавливается, а часы выстукивают: „Так будет всегда!“

— Все так живут. Все — значит, это верный путь.

— Какая ты еще маленькая, Настя. Я же люблю тебя. Что тебе еще нужно? Быт? Тебе мало быта здесь, в этой комнате?

— Я хочу заново отстроить свой дом и жить в нем. Разве это плохо?

— Знаешь, малышка, когда-то очень давно жил один философ, который бродил по свету и думал. Так вот он сказал, по-моему, замечательную фразу: „Мир ловил меня, но не поймал“. А ты жаждешь быть пойманной этим миром.

— Я хочу быть с тобой.

— Ты и так со мной. Ты всегда была со мной, потому что я всегда тебя помнил.

— Даже в день своей свадьбы? — Настя уже готова была расплакаться.

— Ты смешиваешь два понятия: „быт“ и „бытие“. Ты — это бытие. Мое бытие, которое определяет сознание. — К Ростиславу вернулось хорошее настроение. — Кстати, ты не забыла, что скоро твой день рождения? Тут в журнале какие-то гороскопы. Прочесть твой?

— Да, пожалуйста. — Она устала вести этот беспредметный квазифилософский спор.

— Итак, Стрелец. Жизнерадостна, пристрастна, постоянно требует смены впечатлений. Любит сенсации. Уравновешенна, непринужденна в общении. Чувственное наслаждение от вкуса, запаха, звука, изображения приносит ей радость. Больше всего на свете любит собственное тело. Сексуальные возможности практически неограничены — как количественно, так и качественно. Разрывает брачные узы с мужчиной слабого или среднего темперамента, потому что в противном случае ее ждут бесконечные неврозы или постоянные внебрачные приключения. При успешном выборе партнера сохраняет ему верность. Секс в ее исполнении — мистерия, спектакль… Ну, и что скажешь?

— Что-то есть…

— Я скажу тебе больше: здесь все правда. Особенно, что касается мистерии и спектакля. Иди ко мне. Иди же…

За окном Останкинская телебашня, усыпанная красными огоньками, казалась похожей на новогоднюю елку. Скоро Новый год. Меньше чем через месяц. А завтра, тринадцатого декабря, у Анастасии Филипповны, день рождения.

Чем же был знаменателен этот год? Она написала детектив, который забраковал издатель. Потом погрузилась в будни эротики и даже сочинила две „сказки“, которые сгорели вместе с таинственно вспыхнувшей квартирой. По поводу этого сначала собирались вроде бы открыть уголовное дело. Но за недостатком улик разрабатывать версию прекратили, констатировав „возможное самовозгорание“.

Что еще случилось в этом году? Она встретила и бросила Валентина, открыла, что за женоненавистнической маской Гурия Удальцова скрывается мирный и добрый человек.

А еще она снова встретила свою любовь и поняла, что она была единственной.

Е-дин-ствен-ной!

Настя попросила всех приглашенных не дарить ей подарков, а принести что-нибудь выпить и закусить. И ребята приняли ее предложение на „ура“. Узбек Улугбек взялся готовить плов в привезенном с собой в Москву пудовом казане. Все узбеки возят с собой подобные ритуальные сосуды, потому что без плова жить не могут. А армяне возят большие-пребольшие кастрюли. И сегодня Грачек в одной из таких посудин собирался сварить настоящий армянский хаш. Остальные обитатели этажа, судя по отсутствию ажиотажа на кухне, собрались поздравить Настю в более интернациональных традициях. Например, бутылкой коньяка и десятком соленых огурцов.

Сидя за теннисным столом, застеленным бумажными скатертями, Настя впервые поняла, что житие в общежитии в чем-то похоже на совместное участие в боевых действиях. Между „сожителями“ возникает общность почти как между сражающимися бок о бок солдатами. И этому способствует все: изолированность от остального мира, оторванность от семей, огромная концентрация наделенных склонностью к творчеству людей на очень небольшой площади. Здесь люди как бы немножко сходят с ума, впадая в перманентную борьбу с миром, которому они вовсе не нужны, но который яростно пытается поймать их…

Настя поднялась в комнату, оставив веселиться и большую компанию, и Ростислава. Как только ее усталое тело распласталось на постели, малышка Гера, бросив удобную лежанку в кресле, прыгнула на одеяло и свернулась калачиком. Настя взяла ее под одеяло и прижала к себе. Теплое живое существо устроилось у нее на груди и даже ткнулось мокрым холодным носиком в сосок. От этого прикосновения она вздрогнула, как от неожиданного удара, волна пробежала внутри тела — от макушки до пяток.

И Анастасия поняла, что хочет ребенка, маленького и родного, своего. Она слегка испугалась, потому что никогда раньше столь земные мысли не отягощали ее Бог знает чем забитую головку. С этой безумной мыслью она и уснула.

Проворная Гера выбралась из-под одеяла и снова устроилась в кресле.

В комнате у аспирантки Марины тихо играла музыка. У нее всегда играет музыка.

— А знаешь, Настя, ты оказалась права.

— Ты о чем?

— О том, что издатели все же возьмут мой перевод Харольда Робинса. Я даже получила аванс и сейчас буду тебя угощать. Ты ведь не слишком торопишься?

— Нет. Коробов творит, а я ушла, чтобы ему не мешать.

— Я польщена, что лучшее место „не мешать Коробову“ ты нашла в моей комнате. — Марина засмеялась.

— А где твоя… мегера?

— К счастью, она сняла квартиру.

— Квартиру? Одна?

— Да нет, с абхазцем.

Кавказцы, в том числе и абхазцы, поступали в Литинститут почему-то огромными толпами, и все пять лет этими самыми толпами и передвигались с курса на курс. Чем они занимались, эти „гости Москвы“, точно не знал никто. Но очень ошибался тот, кто думал, будто они здесь писали стихи. Раньше, говорят, они промышляли в основном куплей-продажей. А на данном историческом этапе, очевидно, обсуждали планы военных действий…

— Она что же, вышла за него замуж? — поинтересовалась Настя.

— Да нет. Ее вполне устраивает, что он платит за квартиру, — объяснила Марина и с гордостью добавила: — А знаешь, ведь она с ним ушла, чтобы меня не видеть! Я ее выжила!

— И кто же теперь живет в соседней комнате?

— А никто. Она ее держит в резерве.

Насте стало весело.

— Я у тебя тут посижу? Да? — извиняющимся тоном спросила она.

— Конечно! А я пока поставлю тушиться мясо. Купила классный кусок говядины. Осталось только его нашпиговать разными разностями и полить столовым вином.

Она вышла из комнаты, неся перед собой в небольшом тазике мясо, специи, бутылку винного уксуса, нож, большую вилку… На общую кухню, как и в общую баню, каждый приносит все необходимое с собой.

На столе лежала какая-то книга, которую хозяйка комнаты, очевидно, теперь прорабатывает.

„Зигфрид Шнабль, „Мужчина и женщина“, — прочитала Настя. — Ого, да наша вечная девушка втихаря интересуется сексологией!“

Закладка была заложена там, где начиналась глава „Аноргазмия и любовь“.

— Что, Шнабля читаешь? — Марина забежала на минутку.

— Оказывается, мне интересно и такое чтиво.

— Может быть, ты замуж собралась? — весело спросила Марина.

— Не знаю. — Настя искренне была не в состоянии ответить на этот вопрос.

Марина посмотрела на нее долгим внимательным взглядом и перевела разговор на другую тему.

— Ну, ладно. Пойду сторожить „жарево“. А то, знаешь, сопрут.

— Знаю, — ответила Настена, — у меня вчера со сковородки несколько кусков рыбы утащили.

Когда после сытного ужина она поднялась к себе на седьмой этаж, перед ней предстало увлекательное зрелище. Два алтайских поэта играли в лошадку. Один вел другого вдоль по коридору, предварительно накинув на приятеля импровизированную сбрую из двух махеровых клетчатых шарфиков, связанных толстым узлом. На Настю они не обратили никакого внимания.

— Еще раз пройдем — и будем квиты, — говорил один.

— Нет, уже хватит. Я столько тебе не проиграл, — отвечал другой.

Ростислав пребывал в мрачном расположении духа — она поняла это с первого взгляда. Он сидел за столом, созерцая чистый лист, а на полу было белым-бело, словно прошел снегопад. На измятых листах бумаги выделялись черные, как вороньи следы, закорючки.

Настя ни о чем не спросила бедного поэта. Она молча застлала постель и легла. Гера свернулась клубочком рядом. Настя спала, и свет настольной лампы не мешал ей…

Среди ночи ее разбудили странные звуки и голоса. Наверное, в соседней комнате разрушался мир… Он распадался на гортанные слова со множеством согласных, казалось, непроизносимых, а потому ошеломляющих. Там, далеко, в иных мирах и пространствах, что-то читали нараспев, может быть, причащались священной книгой, а может, отпевали покойника. Настя слышала голоса, не понимая ни единого слова. Но звуки казались огненными, булатными, упруго стальными, как ветры в ущельях гор. Голоса утихли, и до нее донеслась музыка — старинный мусульманский напев, которому разгуляться бы где-то над Босфором или Ферганской долиной. Он звучал в восемнадцатиметровой московской „келье“ с почти разрушительной силой.

Насте казалось, что рушится не старое общежитие, а само мироздание, что за каждым из слышимых звуков прячется целое сонмище ультразвуков неведомой силы.

Ростислава рядом не было. Не было его и в комнате, хотя лампа продолжала гореть, как неугасимая звезда любви.

Настасья набросила халат и вышла в коридор. Дверь оказалась незапертой. Коридор был пустынен, как Сахара.

Из соседней комнаты, откуда уже не доносились непонятные звуки, вышел узбек Улугбек.

— Настя-ханум, чего не спишь, поздно уже.

— А ты чего не спишь?

— Акмухамед Коран привез, кассеты с музыкой привез из Турции. Мы читали, пели, слушали. Еще будем.

Она почувствовала, что от него исходит какая-то мощная энергия, но не черная и, как следовало бы предположить, не „зеленая“, а просто новая.

— Ты не знаешь, где Ростислав?

— В „Сибирь“ ушел, кажется.

Уйти в „Сибирь“ на местном жаргоне означало оказаться в комнате, где жил Володька Старых, сибиряк, магаданец и по совместительству чукча. Эта комната находилась в противоположном конце коридора и была знаменита тем, что там шел перманентный запой.

Там пили всегда. Менялись дни и ночи, бутылки, огрызки на столе, появлялись и исчезали действующие лица. Но топка пьянки горела, как вечный огонь.

— Спасибо, Улугбек-джан. — Настя поблагодарила соседа за информацию.

— Может, ты голодная? Вилка — давай, тарелка — давай. У нас плов есть.

Тяжело было отказаться от плова, настоящего, восточного, но сейчас мысли были заняты другим. Сосед заметил ее минутное замешательство:

— Дверь ваш открыт. Я сам тарелку возьму. — Он улыбнулся так белозубо, как это получается только у смуглых людей.

Настя увидела, как из „Сибири“ вышли два человека и направились в ее сторону. Похоже, они не замечали ее, занятые ощущениями, полученными в „Сибири“. Она видела, что они „импозантно“ одеты: один, повыше, был в серых брюках, но с обнаженным торсом, а другой, пониже, — в таком же сером пиджаке, прекрасно сочетавшемся с полосатыми трусами и черными ботинками на босу ногу.

Вдруг они замерли, очевидно, заметив ее. И тот, что пониже, неожиданно присел, прикрывая явно коротковатыми для такого дела фалдами пиджака свои голые волосатые ноги.

— Леха, вставай, пошли, — дергал его за рукав спутник.

— Не могу, Ваня, там же девушка, — галантно отвечал Леха.

Настя прошла мимо, сделав вид, что не заметила демонстрации моделей.

Дверь в „Сибирь“ была приоткрыта, и из щели доносились обрывки оживленного разговора.

— Да ты что, не может быть, чтобы у моржа — и такой х…

— Да точно, б…, точно тебе говорю, у этих ластоплавающих в хрене косточка есть. Мне одну, вот, чукчи подарили — вас потешить.

Анастасия вспомнила, что читала что-то подобное в сгоревшем „Тропике Рака“ Генри Миллера. Когда она вошла, то увивсем по-детски, словно рогатку или палку, передавали друг другу, пустив по кругу, какую-то изогнутую кость примерно в треть метра длиной. Кость была грязно-желтого цвета, как протравленные никотином зубы.

— Мальчики, а где Ростислав?

— Настя? Ты только не волнуйся. — Настя сразу испугалась.

— Где он?!

— Вышел, милая. Скоро придет.

— Как — вышел? — В памяти мгновенно всплыла легенда о том, как когда-то „вышел“ Гурий Удальцов. — Куда?

— Туда. — Старых указал на окно.

Настя едва не лишилась чувств. Невесть откуда в ее руке оказался стакан, в котором еще оставалось несколько глотков на дне.

— Выпей. А он сейчас придет.

Она проглотила мутную жидкость и поняла, что это была скорей всего сивуха. На столе стоял полный до краев стакан, наверное, с водой. Она схватила его, чтобы запить принятую мерзость. Но неосмотрительно выпитые несколько глотков обожгли рот. Горело все нутро.

В то время как Настя задыхалась, словно выброшенная на сушу рыба, жадно заглатывая воздух, мужики одобрительно хохотали.

— Вот это девушка! Самогонку спиртом запивает! Чудеса, да и только.

В голове у нее помутилось, ноги стали ватными, а руки бессильно повисли. Она присела на услужливо придвинутый кем-то стул и снова спросила, демонстрируя просто маниакальную пристрастность:

— Так где же он?

— Сейчас придет. Ушел за бутылкой в таксопарк.

На ночь двери общежития закрывались наглухо, перекрывая все возможности входа и выхода. Но именно ночью в этом здании с магическим числом этажей вдруг нарастало ощущение тотальной тревоги, как нарывы, вскрывались творческие кризисы, и тогда призрак алкоголизма бродил по коридорам, навевая жажду на несбывшихся поэтов и удачливых графоманов.

А путь к утолению жажды был один-единственный, как жизнь: стальная пожарная лестница, словно ржавый шрам украшавшая здание. И выход на эту лестницу находился как раз справа от окна „Сибири“.

Ни жива ни мертва Настя неподвижно сидела в кресле, а компания продолжала оживленную беседу.

Наконец она услышала, как где-то далеко внизу металлически застонала лестница.

Володька тоже прислушался, подошел к окну, растворил его настежь, и промерзший декабрьский воздух, насыщенный запахами почерневшей опавшей листвы, заиндевелых проводов, старинных аллей, нечистот, разрушенных особняков пушкинской эпохи, запущенных дворов, словом, запахами предновогодней Москвы, затопил комнату, заставив ее дрожать не только от волнения, но и от холода.

Лестница стонала все ближе и ближе. Ростислав возвращался. Он преодолевал этаж за этажом и где-то между пятым и шестым приостановился немножко отдохнуть. Настя поняла это, потому что услышала его голос.

— Я уже тут, Вовик. — Голос был радостный. — Извини, что так долго. Представляешь, они испугались, что я из „легавки“. Я же в первый раз пошел, они меня в лицо не знали. Пришлось предъявить писательский билет. — Он засмеялся.

И снова пошел лестницей вверх. На высоте седьмого этажа остановился, слегка отдышался и поправил в кармане бутылку, чтобы, не приведи Господь, не выпала. Потом он сделал широкий шаг с лестницы на подоконник. Володька успел подать ему руку, и Ростислав, посиневший от холода, ввалился в комнату.

— Ну ты даешь, друг, — выдохнул Старых, — еще б чуть-чуть — и взлетел бы, как ангел. Я едва успел твои скользкие пальцы поймать.

Но Ростислав не слушал его.

— Настя? Что ты здесь делаешь? — Веселые нотки в его голосе сменились на раздраженные.

— Не видишь — пью! — сказала Настасья, встала и направилась к двери. — Свечку в церкви поставь за чудесное спасение! — это она произнесла уже на пороге.

На столе в комнате ее ждала полная миска чудесного рассыпчатого плова.

Тридцать первого декабря к Улугбеку прилетела жена.

Анастасия знала, что их у него две — Зульфия и Амина, но не решалась спросить у приверженца шариата, которая из женщин решила почтить мужа своим присутствием.

Он представил ее сам:

— Настя-ханум, это — Зульфия-ханум, поэтесса.

Поэтесса казалась воплощением всех грез Востока: и луноликая, и бровь полумесяцем, и черных прядей завеса, усмиренная в двух косах. Только вот стан красавицы на данном этапе не вписывался в поэтику: вызревавший маленький восточный гражданин заставил ее носить широченное платье. Беременная Зульфия, очевидно, чувствовала себя несколько неловко, и это было заметно в каждом ее движении и слове.

Полдня она наводила порядок во временном доме мужа, не разделенном, как принято у узбеков, на мужскую и женскую половины.

А к вечеру в дверь постучал Улугбек, и с выражением лица, какое бывает у радиста, передающего сигнал бедствия, попросил:

— Ростик-джан, зайди к Зульфие, она плачет, рыдает, спросить хочет.

Ростик-джан зашел к Зульфие, которая на самом деле рыдала и плакала. Он вернулся в комнату через полчаса с пакетиком соленых абрикосовых косточек и урючиной за щекой, так что казалось, будто у него выскочил флюс. Сначала Настя испугалась, что щека у него вспухла от неожиданной пощечины, но потом, поняв причину косметической перемены, мысленно посмеялась.

— Что там, Слава?

— Презабавнейшая история. — Он достал из кармана обрывок листа бумаги. — Вот, почитай.

На листе почерком Улугбека со множеством русификаторских правок Ростислава было начертано:

„Милая Татьяна!

Нам, восточным парням, свойственны как скромность, так и беспощадность.

Я не хочу тебе льстить, поэтому пишу как есть. В твоем облике я увидел любовь, доброту, уверенность, а также незримую красоту — те качества, которых не замечал у белых женщин.

У меня появилось желание долго разговаривать с тобой, не скрывая своего удивления.

Жаль, что ты ушла…

Жду доброго времени — времени встречи.

Твой турецкий мальчик“.

Прочтя подпись, Настя сразу представила себе статуэтку „Турецкий мальчик“ с улыбкой, как у фарфорового китайчонка периода культурной революции и с гиперболизированным предметом на том месте, которое избрал для художественных экспериментов при изображении жеребцов Настин давний приятель анималист-портретист.

— Что это такое? — спросила она.

— Понимаешь, я когда-то помог Улугбеку составить послание, он текст переписал начисто, а черновик оставил для пущего непредвиденного случая, чтобы больше ни к кому не обращаться за помощью, Ты же понимаешь, как он по-русски…

— А Зульфия, значит, нашла этот образчик вашего коллективного творчества?

— Ну, да. И полчаса меня допрашивала, была здесь некая Татьяна или нет.

— Забавно.

— Слушай, Настя, ты б зашла к ней, успокоила как женщина женщину. Все-таки, я не смог. Беременная она ведь.

В соседней комнате шел оживленный разговор. Настя постучалась, двери открыла сама Зульфия:

— Настя-джан, заходи.

Улугбек стоял у окна, и вид у него был, как у побитой собаки. Зульфия сразу же перешла на „великий и могучий“, который, как оказалось, знала намного лучше, чем муж.

— Вот, Настя-ханум, посмотри на него! Бабник! Гуляка! Зачем женщин водишь?

Улугбек покраснел настолько, насколько позволял цвет его лица.

— Тра-та-та-та! — ответил он что-то.

Насте послышалось именно „тра-та-та-та“.

— Что? Сам ты какой? Вэрблюд ты, вэрблюд.

— Кто я? Кто? — Улугбек быстро снял с полки толстенный русско-узбекский словарь и стал нервно просматривать все на букву „в“. Докопавшись до истины, он побелел от злости.

— Я? Я — „тра-та“? Ты посмел меня так назвать, презренный женщина!

Он выскочил из комнаты, словно за ним и вправду гнался двухгорбый плевака, пригодный в условиях Европы разве что для производства одеял. Зульфия, еще мгновение назад никак не проявлявшая восточной покорности, теперь присела на край кровати и горько, как все женщины мира, заплакала. Настя подсела к ней и нежно погладила ее руку.

— Не плачь. Все образуется.

— Ах, Настя, у нас будет третий ребенок, а он, — она повысила голос, указывая в сторону двери, — он хочет других женщин. В прошлом году он ездил в Бухару и провел там два дня с девушкой.

— Ну, два дня — это ничего, — успокаивала ее Настя.

— Два дня и одну ночь! Одну ночь. — Она подняла указательный палец вверх, очевидно, для большей наглядности.

— А может быть, это неправда?

— Правда! Девушка приезжала ко мне в Ташкент и просила отдать мужа.

Будучи не в состоянии самостоятельно разобраться в сложных окологаремных интригах, Настя спросила:

— Но почему она приезжала к тебе? Ведь есть же еще и Амина.

Зульфия вздрогнула, гневно сверкнула глазами и сказала:

— Я ее ненавижу, эту женщину. У нее пять детей — пусть их смотрит.

— Что-то я не понимаю. Вы же обе вроде как жены? — допытывалась Настя, не замечая, как любопытство вытесняет чувство такта.

— Я жена. А она детей своих смотрит. Там детей вагон и маленькая тележка. Но она такая подлая, не хотела, чтобы он на мне женился. — От Зульфии исходили волны ненависти, достойные пушкинской Земфиры.

Анастасия поняла, что ревнуют восточные женщины точно так же, как и западные. И что ничуть не меньше, чем она сама, Зульфия хочет быть любимой и защищенной. „Что это — свидетельство взаимопроникновения двух культур, двух систем жизни, двух религий? — задавалась вопросом Настя. — Или просто проявление извечных земных отношений между мужчиной и женщиной?“

Ростислав интересовался историей мировой культуры, и в собранной им библиотеке она пыталась найти ответы на некоторые из этих вопросов.

Сначала Настя нашла в „Священном коране“ главу „Аль-Ниса“, что означает „Женщина“.

„И если вы боитесь, что не будете честны в вашем обхождении с сиротами, то возьмите в жены себе из женщин, сколько вам желательно, двух, трех или четырех; а если вы боитесь, что не будете поступать по справедливости, то возьмите в жены только одну или же из принадлежащих правым рукам вашим. Это — ближайший путь для вас к избежанию несправедливости“. Из этого отрывка она смогла понять только то, что мужчина может взять себе четыре жены.

„И не завидуйте тому, чем Аллах возвысил одних из вас перед другими. Получат мужчины долю из заслуженного ими. И молите Аллаха о щедротах его. Истинно, Аллах ведает все о совершенстве“. Эти мысли показались Насте достойными быть предтечей фрейдизма.

„Мужчины — покровители женщин, ибо Аллах сотворил одних превосходнее других и ибо они (мужчины) расходуют из богатства своего. Итак, добродетельны те жены, которые повинуются и блюдут тайны мужей своих при покровительстве Аллаха. Что же касается тех, от которых вы опасаетесь неповиновения, увещевайте их и оставьте их одинокими на ложах их, и наказывайте их. Тогда, ежели они будут послушны вам, не восставайте против них“. Вот он, закон жизни — „блюдите тайны мужей своих“!

В Литинституте с „женщинами Востока“ происходили любопытнейшие метаморфозы.

На первый курс поступали девочки со множеством косичек, с лицами без тени косметики, в длинных национальных платьях из жаркого бархата, расшитых блестками, бисером и люрексом. Подобный „внешний“ статус-кво они сохраняли год-два, неизменно вызывая заинтересованные взгляды и явно выбиваясь из толпы даже в перемешивающем и переплавляющем все и вся Третьем Риме — Москве. Они примерно посещали лекции и семинары, а по вечерам запирались в своих комнатах на женской половине и тихо читали книги.

Удивительно, но все этажи общежития, кроме последнего, где живут не студенты, а „апробированные“ писатели — слушатели ВЛК, разделены были на женскую и мужскую половины. Из лифта мальчики шли налево, а девочки направо в самом прямом топографическом смысле. Но так бывало только в светлое время суток. А ночью, когда в здании оживлялись тараканы и страсти, переставало быть незыблемым и это святое правило…

Но вот наши восточные девушки, проучившись несколько лет, пробыв в гуще иной жизни, переставали чувствовать неразрывную связь с родным миром, который вырастил их, наделив, с невосточной точки зрения, своеобразно уродливой душой. Подобно тому, как древние китайцы навечно помещали маленьких детей в причудливые вазы, чтобы вырастить „форменных“ уродцев, восточных женщин на родине воспитывают в железных правилах послушания и табу. Но всякой вазе в конце концов суждено разбиться. А телесные — в случае китайцев — и душевные — в случае остальной Азии — изъяны при этом не исчезают.

Девушки, изжившие вековые табу и стремящиеся примкнуть к новой жизни, оказывались неспособными почувствовать, что в этой жизни тоже есть свои правила и свои запреты. Восточные красавицы вырывались из мира, закованного в железо, и попадали в мир, переплетенный гибкими нитями. Они, как птицы, вырвавшиеся из клетки с толстенными — в руку — прутьями, не замечали медных проводов, переполненных неощутимым током. И вот результат: незаметно, путем эволюционных революций, к концу учебы девушки превращались в освобожденных женщин Востока. Как правило, в очень освобожденных.

Теперь они начинали одеваться по европейской моде, но с азиатским блеском и шиком. Они понимали, что любовь должна быть свободной от всех условностей, и меняли возлюбленных, руководствуясь только инстинктами.

Наконец, они решали никогда не возвращаться в родной кишлак или аул, а потому кидались жить со всей страстью обреченных.

Да, они переставали быть собственностью мужчины и подчиняться власти мужа, отца или брата. Да, они знали, что не изведают горькой участи быть второй или третьей женой. Но что им было известно еще? И впрочем, такая ли горькая участь — быть второй или третьей, если второй или третьей были их матери, бабушки, весь их женский род, уходящий в глубину кочевой жизни, в которой были свои правила чести, свой военный гуманизм.

Когда мужчин-чужаков убивали в бою, их женщинам и маленьким детям не давали пропасть. Вот и появлялись у степняков вторые и третьи жены. Жизнь была суровой, походной. Вечно над кочевниками висел дамоклов меч вымирания, и чем больше жен имел храбрый воин, тем больше уверенности было в продолжении его славного рода. И потом, по мере старения и потери воинственности, кочевые народы отнюдь не стремились избавиться от многоженства. Слишком большие и важные преимущества оно создавало, и в первую очередь для самой женщины.

Когда-то Настя прочла в „Науке и жизни“ сообщение об исследованиях французских ученых, результаты которых показались сенсационными самим исследователям. Этнографы обнаружили, что число детей в арабских семьях с тремя-четырьмя женами в начале века было равно числу детей в семье с одной женой в наши времена. Стал понятен и механизм демографического взрыва — опасного роста народонаселения мусульманских стран Африки: женщина вместо двоих-троих здоровых и желанных детей, между рождением которых она отдыхает от домашней работы и от обязанностей ублажать мужа от двух до пяти лет, теперь должна практически без восстановления сил рожать десять — двенадцать все более хилых и недоразвитых потомков. Причем все это время ей приходится работать в сельском хозяйстве, следить за домом и скотиной, заботиться о детях и родителях мужа, отбывать повинность в супружеской постели. И если у мужа не хватает средств завести себе сексуального партнера на стороне, то его единственная жена просто не выдерживает!

Так можно ли считать проникновение западной культуры благом для Востока? Для народов, которым Аллах воспретил ограничивать деторождение и которые вместо простых европейских путей отыскали для этого обходной и по-азиатски хитрый — многоженство?

Коран не воспрещает занятий любовью даже во время строжайшего поста — месяца Рамадана. А христианство? Не в этом ли основное противоречие между двумя мировыми религиями? Не в отношениях ли между мужчиной и женщиной?

„Возлежание с женами вашими в ночь поста сделано законным для вас. Они одежда для вас, как и вы одежда для них. Аллах знает, что вы несправедливо поступали к самим себе, посему Он обратился к вам с милосердием и даровал вам облегчение. Итак, отныне дозволено вам возлежать с ними и искать того, пока вы сможете, с приходом зари, различить белую нить от черной нити. Затем соблюдайте пост до наступления ночи и не входите к ним, когда вам надо пребывать в мечетях для поклонения“.

Так что же, опять — „Ищите женщину“?

Настасье Филипповне самой иногда хотелось облачиться в светлое одеяние, закрыть лицо тонкой белоснежной чадрой и стать невидимой. Да — невидимой! Непредсказуемой, с невычислимой фигурой и стертыми чертами лица. Это благо — быть женщиной, непостижимой всему миру, но открывающей лицо, зеркало души, ему одному. Единственному!

Принадлежать ему в ночь великого поста, как в седьмом веке принадлежали женщины поэту Омару ибн Аби Рабиа:

И сам не чаял я, а вспомнил О женщинах, подобных чуду. Их стройных ног и пышных бедер Я до скончанья не забуду. Немало я понаслаждался, Сжимая молодые груди. Клянусь восходом и закатом, Порока в том не видят люди!

И за это откровение поэта не приговорили к смертной казни, как, спустя много веков, Сальмона Рушди за его „Сатанинские стихи“.

И даже романом „Стыд“ этот европеизированный мусульманин не смог снять с себя печати проклятья… Но как замечательно он смог уловить нюансы женской психики, описывая подготовку девушки к первой брачной ночи:

„— Представь себе, что тебе меж ног всадили рыбину, угря, например, и лезет этот угорь все глубже; или будто в тебя шомпол засунули и гоняют туда-сюда. Вот и все, что ты почувствуешь в первую брачную ночь, больше мне и рассказать-то нечего, — так напутствовала Билькис свою младшую дочь Благовесточку. Та слушала пикантные подробности и дергала ногой от щекотки — мать разрисовывала ей хной пятки. При этом вид у нее упрямо-смиренный, словно она знает страшную тайну, но никому не расскажет. Ей исполнилось семнадцать лет, и ее выдают замуж. Женщины из гнезда Бариамма слетелись, чтобы убрать невесту. Билькис красит дочь хной, вокруг крутятся родственницы, кто с ароматными маслами, кто со щетками и гребнями для волос, кто с краской для век, кто с утюгом. Главенствовала, как всегда, похожая на мумию, слепая Бариамма — она охала и ахала, слушая отвратительно-омерзительные описания интимной супружеской жизни, которыми щедро оделяли невесту почтенные матроны, и в негодовании свалилась бы на пол, если бы не кожаные подушки, подпиравшие ее со всех сторон.

— Представь: тебе в пузо шампуром тычут, а из него еще горячая струя бьет, прямо обжигает все нутро, как кипящий жир! — пугала Дуньязад, и в глазах ее полыхали отблески давней вражды.

Молодое девичье сословье было настроено более жизнерадостно.

— Наверное, это — будто верхом на ракете сидишь, а она несет тебя на Луну, — предположила одна из девушек, но ее „ракета“ ударила по ней самой: так сурово выговорила ей Бариамма за богохульную мысль, ведь один из постулатов веры гласит, что невозможно долететь до Луны“.

Но потом было то, о чем повествует одна из сказок „Тысяча и одной ночи“: „Ситт аль-Хушн приблизилась к нему и притянула его к себе, а он обнял ее и придвинулся еще ближе. Потом охватил ее ногами, зарядил орудие и нацелил его на крепость. И, выстреливши, разрушил стену, защищающую вход. И обнаружил в Ситт аль-Хушн несверленную жемчужину или необъезженную кобылицу“.

Они встречали Новый год вдвоем в полупустом, но все равно шумном общежитии. Праздничный набор, купленный для такого случая и состоящий из бутылки испанского шампанского и двух изящных бокалов на высоких ножках из черного, как камень гагат, стекла, украшал стол. И Гера поблескивала из неподвластного единственной свече полумрака своими фосфорическими глазами.

— С Новым годом, любимый!

— С новым счастьем, Настенька!

Она попыталась представить свое желанное новое счастье с подмоченной пеленочной репутацией. Как бы ей хотелось встретить следующий год втроем… Нет, вчетвером — и с Герой.

Настя загадала желание, пока на экране маленького черно-белого телевизора били часы.

Шампанское было с тонким привкусом мускатного ореха. Настя опустошила бокал и сквозь его кривое, словно магическое, стекло увидела печаль в глазах Ростислава.

„О чем он грустит? Может быть, о той женщине, от которой ушел? Или о сыне?..“

Из телевизионного динамика лилась веселая, как шампанское, музыка.

Первый месяц года закончился трагедией. В счастливый вечер встречи, когда под крышей общего дома снова собрались окрепшие за две недели каникул питомцы Литинститута с одной шестой части суши, год от года становящейся все меньше и меньше, случилось несчастье.

Анастасия узнала об этом лишь утром, потому что всю ночь крепко спала, словно все привычные кошмары разом улетели в другое место. И, услышав страшную новость, она поняла, куда они улетели. Погиб Вася Мочалкин, дрянной поэт, но хороший парень и отец троих детей.

Ростислав рассказал, что все было, как обычно. Так же металлически стонала лестница, и Вася, похожий на пьяного циркового эквилибриста, испытывающего нервы глуповатой публики, быстро спускался вниз. Его ходка оказалась результативной. Ритуально поправляя бутылку в кармане, он уже собирался сделать традиционный широкий шаг с лестницы на подоконник. Но ржавый жестяной карниз был покрыт тонким слоем льда. Володька Старых успел подать Васе руку, но не успел поймать его ускользающие пальцы. Всем телом Вася качнулся назад, какое-то мгновение побалансировал над пропастью, на глазах у лишившейся дара речи публики. А потом был его долгий парящий крик. И падение с высоты седьмого этажа. И смерть.

Кто-то бегал, кто-то кого-то будил, кто-то вызывал „скорую“ и „легавку“. Но все это уже не имело никакого значения.

Если бы не разбрызганные мозги, обломки ребер и берцовая кость, вылезшая наружу где-то в районе кишечника, то все было бы удивительно похоже на банальный сюжетный ход в каком-нибудь мексиканском мыльном сериале…

По пути в институт Настя заметила, что в городе появилось необычно много сорок с траурными хвостами, на которых удерживаются только плохие новости.

Она шла по Тверскому бульвару мимо „Макдональдса“, мимо маленькой случайно уцелевшей кофейни, мимо лиц, окон, домов, афиш. Она шла и вспоминала собственные стихи:

От шумной кофейни, Где варится каждому кофе Больной Маргаритой С повязкою теплой на горле — До странного дома, Где дружно живут тараканы, И малые дети, И взрослые добрые люди; От шумной кофейни До мирного странного дома Мы со странниками вперемежку Идем по бульвару, Зимой Из-за снега не видя Гадательной гущи…

Сейчас она прошла в противоположном направлении: от тараканьего дома мимо кофейни на Бронной, где Маргарита, которая раньше летала, а теперь стоит за прилавком, к старинному особняку на Тверском бульваре.

Профессор, читавший курс теории литературы, обычно начинал очередную лекцию обращением: „Друзья мои!“ И в этот день он не изменил привычке и провозгласил: „Друзья мои! Пить нужно в подвале!“ Этот житейский совет был встречен минутой молчания.

Когда Настя одевалась в гардеробе, зябко кутаясь в видавшую виды каракулевую шубу — единственное случайно оставшееся от мамы наследство, к ней подошел мрачный, как и все вокруг, Петропавлов.

— Привет, Настя, — начал он и замялся. Было заметно, что что-то его очень беспокоит.

— Что тебе, Авдей? Про кошку спросить хочешь? С ней все в порядке. Такая красавица растет!

— Нет, не про кошку. Я знаю, что она в надежных руках.

— Тогда — что же?

— Настя, только, прошу, не перебивай меня… Потому что я и так собьюсь…

Она умолкла, предоставив ему возможность высказаться.

— Понимаешь, я… Знаешь, я же вижу, что сегодня все не к месту… Но так трудно тебя поймать: ты же все время в бегах… А я, вот… Помнишь, я предупреждал, что хочу с тобой поговорить?

— Я слушаю тебя, — как можно мягче произнесла Настя.

Парень немного успокоился, и его речь приобрела некоторую связность.

— Настя, я влюбился.

„Господи, неужели в меня?“ — испугалась она.

Но поэт, к счастью, развеял ее опасения.

— Я влюбился в Марину. А она, я знаю, твоя подруга. Ну, или приятельница. Я не понимаю, как у вас, у девушек, называется дружба.

— А почему ты говоришь об этом мне?

— Потому что я не знаю, как объясниться с Мариной. Она такая умная, такая красивая… А я… — Он критически оглядывал себя, насколько мог сделать это без помощи зеркала.

— И что я могу сделать? — Настасья спешила, потому что опаздывала в редакцию.

— Только ответить на мои вопросы. — Он полез во внутренний карман и вытащил блокнот, на удивление аккуратный и даже заграничный. — Вот. Я тут составил вопросник. Ты ответь, пожалуйста, письменно как-нибудь на досуге. Очень прошу. Умоляю! — Он смотрел так преданно, что она не смогла отказать.

— Хорошо, Авдей.

— Спасибо, сестричка. Только… — Он снова замялся.

— Что — только?

— Только не показывай никому. Ладно? Ты пойми — иначе мне не жить.

Он по-военному четко повернулся кругом и быстро удалился.

Настя раскрыла блокнот и прочла:

„Что ей нравится из напитков? Какие цветы предпочитает? Какие театры посещает? Какой цвет — любимый? Во сколько обычно встает по утрам?.. Какие мужчины в ее вкусе?..“

С правой стороны было оставлено место для ответов.

„Бедный, бедный Авдей, — подумала Настя, вспомнив унитазный вернисаж, — мой ответ на последний вопрос вряд ли тебя утешит…“

Февраль выдался не холодным, а лютым. Не зря именно так называли этот месяц в старину! А в некоторых славянских языках подобное нелестное определение так и закрепилось за одной двенадцатой года. Слава Богу, самой короткой.

По утрам в комнату сквозь щели в „общественных“ неухоженных оконных рамах, рассохшихся еще лет двадцать тому, врывались маленькие морозики, невидимые, как духи, но с успехом леденящие души и сердца. И в этот час наших героев прибивала друг к другу угроза тепловой смерти Вселенной. Исчезали вечерние ссоры, дневное раздражение, всегдашняя неустроенность.

И снова, засыпая поздним зимним рассветом, Настя как-то сказала:

— Я читала у Кабакова… Героиня говорит герою: „У нас никогда не будет революционной ситуации, потому что у нас низы всегда хотят, а верхи всегда могут“.

— Не будет, потому что у нас низы перемешались с верхами, — уточнил Ростислав.

И она вспомнила давнее определение экстрасексуального Игоря: „лежащий в объятиях женщины“…

„Надо бы к нему забежать…“ — Здравую мысль поглотили остатки ночи.

С утра кружилась голова, ничего не хотелось есть. Настя даже измерила температуру, но она оказалась нормальной. Еще больше удивило ее то, что не только вкус, но и запах любимого кофе вызывал неодолимое отвращение.

„Так бывает и в отношении мужчин“, — подумала Настя и процитировала по памяти четверостишье из Ахматовой:

Для того ль тебя я целовала, Для того ли мучилась, любя, Чтоб потом спокойно и устало С отвращеньем вспоминать тебя“.

На кухне двое студентов спорили, карауля шикарный расписной чайник, который все никак не желал закипать.

— Тридцать баксов за час — это же с ума сойти. Сколько же она имеет? — вопрошал один.

— А какое твое дело, сколько она имеет, если у тебя все равно тридцати баксов нет.

— Нет — и не надо! Можно позвать Гульбахар — за так. Или еще кого. Нашел проблему.

— Проблему не проблему, а позвонить было любопытно. Уж очень много они объявлений дают. Неужто всем им мужиков хватает?

— Это кажется только, что много. А на самом деле Москва большая, и парни умеют деньги зарабатывать, не то что мы с тобой.

Чайник закипел, засвистел, и ярко-алые цветы на его боку сменили свой цвет на пурпурный. Спорщики, подхватив посудину, удалились.

Вместо гипотетических потребителей сексуальных утех появилась вечно беременная Зульфия с кастрюлькой, полной кусочков баранины.

— Привет, Настя-ханум. Видак смотреть будешь? Турамирза кассеты принес — все про любовь. — Она приглашала Настю культурно провести пока еще далекий вечер, потому что знала: с наступлением темноты на Ростислава снова обрушится приступ творческой чумки, а Улугбек уйдет в комнату этого самого Турамирзы — вести мужские разговоры.

В чем-то уделы всех женщин были похожи. Хотя „Запад есть Запад, Восток есть Восток“…

— Хорошо, приду.

Зульфия поставила будущую шурпу на огонь и удалилась.

А Анастасия готовила самый изысканный завтрак — сваренные вкрутую яйца. Два символа мироздания, окруженные бурлящей водой, выглядели хотя и не золотыми, но очень похожими на беломраморные. Закипающая баранина распространяла умопомрачительные запахи, от которых у Насти закружилась голова и свело судорогой внутренности. Бросив недоваренный завтрак, она выскочила из кухни.

Через несколько часов врачиха, чем-то неуловимо похожая на птеродактиля, подтвердила счастливые опасения. Настя вышла из консультации и увидела, что из-за серых низких туч выглядывает краешек солнца.

Она брела по Москве, и этот привычный город казался ей в чем-то новым. Она заметила на каждом шагу детали, которых не видела раньше.

Прибили вывеску над бывшей пельменной, из которой следовало, что вместо пельменей здесь теперь будут лепить авиабилеты.

Снова собралась демонстрация на Пушкинской. В этом не было ничего нового и удивительного, но раньше она этих демонстраций просто не замечала… Какая-то полная женщина в очках что-то рьяно выкрикивала, при этом широко жестикулируя. Настя чувствовала к ней едва ли не жалость — женщина все-таки должна быть занята извечным женским существованием. А в политике баба похожа на львицу, которая пытается освоить премудрости слоновой походки. Беда, если ей это удается…

Ну вот — новость, и новость грустная, почти трагическая: закрыта кофейня на Бронной, там, где Маргарита варила ароматный напиток. А впрочем, именно к кофе Настя в данное время испытывала некоторое недоверие. Закрыли — и закрыли. Пусть продают гамбургеры — пищу не только богов, но и всех смертных. Универсальную.

Спецкурс по Достоевскому читал извечный депутат и публицист демократического толка, сподвижник Сахарова и продолжатель общего дела прогрессивно настроенной русской интеллигенции Юрий Варягин.

— Достоевский был жутко несексуальный писатель. Иногда мне кажется, что он жуткий лгун. Заявить, что Сонечка Мармеладова — проститутка! Вздор! Я где-то уже писал, что она торгует телом, которого нету. Представить себе Сонечку, которая спит с каким-нибудь клиентом, — невозможно, запрещено всей структурой романа. И все домогательства вокруг нее просто смехотворны. Ну какая она проститутка? Она святая, без тела… И Настасья Филипповна — выдуманная страсть. Желание Достоевского перевоплотить свой неудачный роман с Сусловой породило целый поток этих инфернальных героинь, но все они какие-то абстрактные.

Услышав свое имя, Настя невольно вздрогнула, но потом сосредоточилась на словосочетании „выдуманная страсть“.

„Боже, как точно! И сколько же их было, этих выдуманных страстей? И зачем они были, что значит простая механика отношений, если люди не нужны друг другу? Да ничего, ровным счетом — ничего. Эти люди, расставшись, не думают друг о друге, а случайно встретившись, ничего не испытывают. Даже приливов памяти. Значит, ничего не было, ничего вообще не бывает, если не помнишь. И в моей жизни был только Ростислав, один — был и есть, потому что никого больше я не помню. Или не хочу помнить. Все они были возлюбленными абстрактной героини Настасьи Филипповны, но не моими…“

Вечером Настя ждала Ростислава. Ей обязательно, позарез нужно было рассказать ему все — именно сейчас, сию минуту. Но он не появлялся, несмотря на наступившее темное время суток. Его не было ни в „Сибири“, не пустующей несмотря ни на какие трагедии, ни в телекомнате, где мужчины с неизменным удовольствием смотрят урок аэробики.

Она уже привыкла к тому, что телекомната бывает переполненной только когда демонстрируют футбольные или хоккейные матчи, мультики, новости и… эту самую аэробику. Стоило лишь заглянуть в телепрограмму, и можно было с уверенностью Кассандры предсказать, когда относительно небольшое пространство перед стареньким „Рубином“ наполнится терпкой смесью запахов — одеколонов, дезодорантов, пота, перегара, нестираных носков, несвежих сорочек, воблы, пива, мироздания…

Именно запахи на этом этапе жизни вдруг стали ее неприятно раздражать. Поэтому от выпуска новостей она решила отказаться.

В дверь постучали.

— Войдите.

— Настя-ханум, кино смотреть будешь? — Это была грустная Зульфия, очевидно, уставшая от одиночества, невнимания мужа и тяжкого груза „зреющей“ жизни.

— Буду.

Она написала записку. „Я у Зульфии“ и, закрыв дверь, повесила белый листок с помощью кнопки, которая темнела на светло окрашенной поверхности даже тогда, когда никаких записок не было. Это удобно: не надо искать каждый раз такую мелочь, как кнопка. Она всегда на месте, как глазок в иные миры.

Аппаратура в комнате у Ахметовых, была, конечно, помощнее общежитской: видеодвойка „Сони“. Но Улугбек все равно смотрел аэробику не в своей комнате, не вместе с женой, а по старенькому „Рубину“ в разноязыкой мужской компании.

Зульфия перебирала кассеты.

— Вот — „Дневная красавица“. Про любовь. И артистка такая красивая — Катрин Денев.

Настя видела, как Зульфия краснеет и то и дело отводит глаза от экрана. Наверное, ее „внутреннему взгляду“ тяжело воспринимать мазохистские наклонности „белой“, как однажды определил Улугбек, женщины. Настя вспомнила, что смотрела когда-то турецкий фильм „Червоная дама“, показавшийся тогда дурным плагиатом „Дневной красавицы“. Может быть, Турция европеизирована намного больше, чем Средняя Азия? Дневная красавица Северина приходит в дом свиданий. Настя пыталась понять ее, Зульфия же однозначно осуждала. Но обеих интересовало движение внутреннего мира героини, и обе немножко отождествляли себя с ней.

И вот Северина, вернувшись домой, стоит под душем. Сквозь прозрачную занавеску легко заметить, как энергично она трет свое тело, словно хочет избавиться от подозрительного запаха. Потом через открытую дверь в ванную комнату, в которой видна ванна и роскошный, завидный туалетный столик, уставленный флаконами, зритель наблюдает Северину уже в розовом пеньюаре, вытирающую розовым полотенцем мокрые волосы. Вероятно, чтобы скрыть следы усталости, она красит губы. Потом снимает со спинки стула лифчик, белье и исчезает из кадра. И появляется уже в гостиной. Садится у камина на подлокотник кресла и швыряет все свое белье в огонь. И пусть, пусть горят презренные свидетели постыдного мазохистского инстинкта! Кочергой она сдвигает белье в центр, где полыхает огонь.

— У меня был только один мужчина, — вдруг сказала Зульфия.

— Но ведь ты его любишь, Зульфия.

— Да, люблю. Но как посмотрю кино, думаю, что это плохо, когда в жизни только один мужчина… Хотя у нас, если жена заведет любовника, то муж может ее убить — и никто его не осудит.

— А у самого Улугбека — две жены.

Зульфия вспыхнула.

— Я ненавижу эту женщину. И она меня. Но там дети, пятеро детей.

Настя мысленно улыбнулась, проделав простую арифметическую операцию. Там — пятеро, Зульфия ждет третьего. Значит, скоро у тридцатидвухлетнего Улугбека появится восьмой по счету отпрыск.

* * *

Вернувшись в свою комнату, Настя думала о том, что все-таки очень мужской по сути, по мировосприятию фильм „Дневная красавица“! Несмотря на обилие женских ролей, несмотря даже на блестящую игру Катрин Денев, эта лента — всего лишь проба перевести непереводимое, переписать с „мужского“ языка на „женский“. Ей казалось, что режиссер Луи Бонюэль переписывал себя самого, свои комплексы, свое желание наконец-то понять женщину. Где-то она читала, что этот фильм — „принудительная попытка мужчины представить себе воображение женщины“. Очень точно. Северина живет и действует по-мужски. Ей присущи одновременно неизбывное чувство вины, гипнотический интерес к греховному сексу. Бонюэль абсолютно игнорирует мир собственно женщины, которая всегда, в любых обстоятельствах, хотя бы на периферии сознания, имеет в виду свое чувство, свою любовь. Женщина не умеет „выключаться“, ее чувство непрерывно, в то время как в восприятии мужчин любовь возникает, наоборот, в некоторых точках разрыва мира. Мужчина не может существовать только как любовник. Такой мужчина, подобие Дон Жуана, сам оказался бы женственен, слаб, нуждался бы во внимании и поддержке. Однако был бы способен на ряд мелких интрижек, но не способен, как Северина, вести четко раздвоенную жизнь. А женщина по природе своей неспособна на двойную мораль. Для нее подобное положение бывает крайне неустойчивым, а значит, она стремится к смещению действия в ту или другую сторону. Напротив, многие мужчины в состоянии раздвоенности живут всю жизнь, не испытывая при этом каких-либо серьезных душевных томлений…

Но сейчас Насте совсем не хотелось заниматься интеллектуальными изысками. Ей хотелось чувствовать себя защищенной, необходимой, любимой…

Она долгим, неестественно долгим взглядом смотрела на часы.

„Уже почти девять? Где же Ростислав? Не случилось бы чего?“ — с этими мыслями она села за стол, взяла блокнот Петропавлова и начала отвечать на жизненно необходимые вопросы. Она вела с ним незримый диалог:

— Ее любимое блюдо?

— Макароны. — Настя вспомнила, что почти ежедневно Марина варит макароны. — И большой кусок мяса.

— Что ей нравится из напитков?

— Чифир, вернее, почти чифир, когда она работает.

— Какие цветы предпочитает?

— Кактусы. Когда у нее в комнате расцвел кактус, она бегала по общаге и всем показывала горшочек с зеленым „ежиком“, украшенным розоватой нежной шляпкой, исключительно нелепой в соседстве с грубыми колючками.

— Какой цвет любимый?

— Джинсовый индиго.

— Во сколько встает по утрам?

— Часто — после полудня. Сова, переходящая в сурка, который периодически впадает в спячку.

— Какие театры посещает?

— Все подряд. Но любит Ленком.

— Какие мужчины в ее вкусе?

— Шварценеггер, Сталлоне, Николсон… Чарли Чаплин…

Некоторые из своих ответов Настя записывала в блокнот, а некоторые из соображений гуманности оставляла при себе.

Уже почти десять, а Ростислава все не было. За окнами темно и морозно. И очень хочется спать. Наверное, недалекая Останкинская телебашня излучает какие-то снотворные флюиды.

Но еще больше, чем спать, Насте хотелось дождаться Ростислава. И она сосредоточилась над чистым, как простыня накануне первой брачной ночи, листом бумаги.

Я рожу тебе смуглого сына Или белого мрамора дочь. Невесомое счастье — Крестины — Будут славить светлейшую ночь. Я сегодня увидела ясно. Колыбель в нашем доме была. Ты качал ее, друг мой прекрасный, И она под руками плыла…

На часах было без четверти полночь. Устав ждать, Настя заснула. И последнее, что она видела, погружаясь в глубины сна, — это два зеленых огонька, глаза Геры, взгляд которых был устремлен в сторону луны. Они улетали на эту безжизненную планету вместе.

— Что за дурацкие письмена валяются на столе? — Нотки раздражения в голосе Ростислава подействовали на Настю примерно так же, как и комариный тембр электронного будильника.

— Ты пришел?

— Как видишь.

Она заметила у него под глазами темные круги — следы бессонной ночи. Но от Ростислава не пахло алкоголем. Он был трезвый, как часовое стеклышко.

— Слава Богу, что с тобой ничего не случилось.

— А что со мной могло случиться? — Его взгляд был обращен на „письмена“. — Что это ты тут писала? Кому это нравится чифир и джинсовое индиго?

— Слава, это одна женская игра, которая тебя не касается, — Настя пожалела, что непредусмотрительно оставила предметы своих вечерних трудов на столе.

— Однако же блокнотик исписан, кажется, мужским почерком. Что бы это значило?

— Ревнуешь? — не скрывая удивления, спросила она.

— Я?! Никогда! Но я боюсь всяких там СПИДов и прочего.

— Я тоже боюсь… Кстати, где ты был?

Он выдержал короткую паузу, больше похожую на минутное замешательство. Но потом сообразил, что лучший способ защиты — нападение.

— Где был — там уже нет! А какого черта ты спрашиваешь? Не припомню, чтобы мы давали друг другу какие-нибудь обязательства.

— Но мы ведь живем вместе. И стало быть…

— Нет! — оборвал он. — Не мы живем вместе, а ты живешь у меня. Ты! Потому что я тебя приютил.

И тут из глаз Настасьи Филипповны, маленькой железной леди, выкатились две слезы. Огромные, как растаявшие градины.

— Чего ты ревешь? — Ростислав смотрел на нее с выражением легкой брезгливости на лице. — Привыкла жить в своем выдуманном мире и не видишь реальности. Не хочешь видеть ничего, кроме того, что придумала.

В ответ раздались всхлипывания.

— Прекрати сейчас же, я не выношу бабских слез.

Она заплакала еще сильней.

— А что за дурацкие стишки ты пишешь? — Он пытался перевести „беседу“ в другое русло. — „Я рожу тебе смуглого сына…“ Ну чисто Габриэла Мистраль. Все вы привыкли спекулировать на святом чувстве материнства. Нет бы — выносить, родить, ночей не поспать. Так нет — они сначала трахаются, как кошки, потом убивают детей во чреве, а в конце концов пишут трогательные стишки про колыбельку.

— Я рожу, — сквозь всхлипы произнесла Настя.

— Что ты родишь?

— Не что, а кого. Ребенка.

— Ты?! Конечно, рожай! Но только не от меня. Выходи замуж за какого-нибудь тихого и покорного идиота без претензий и рожай. И он будет качать эту самую гипнотическую колыбель.

— Слава, а мы с тобой? — Она „нащупывала“ возможность сообщить ему свою важную новость.

— Что — мы? Неужели ты думаешь, что если я вырвался из одного ада, то добровольно полезу в другой? Я свободен, понимаешь, свободен! Да и вообще, какая из тебя подруга жизни?

— То есть? — опешила Настя.

— А то и есть, что спать с тобой можно, а жить нельзя.

Как бы давая понять, что утренняя разминка закончена, он встал и вышел из комнаты, закрывая за собой дверь чуть звучнее, чем обычно.

Несколько секунд Настя смотрела на Останкинскую телебашню, потом завернулась в халат и, влекомая неодолимой силой, приковывающей всех женщин в мире к их мужчинам, выскочила в коридор. Она увидела темный силуэт на фоне торцевого окна, распространяющего проходящий свет. Этот силуэт еще мгновение маячил в коридоре, потом быстро повернул направо и исчез в недрах „Сибири“.

Покорный снег скрипел под ногами, и холод этой покорности пробирался, преодолев сопротивление подошв Настиных сапог, все выше и выше: вверх по ногам, по телу — до самого сердца Она ждала автобуса, привычного верного автобуса, способного доставить ее всего за десять минут до „малой родины“ — Марьиной Рощи.

Но автобус все не приходил, и она вынуждена была терпеть отвратительные ледяные объятия февральского городского сквозняка.

Сквозняки в городах — совсем не то, что ветры где-нибудь в поле, на перелеске, на берегу спокойной равнинной реки. В лабиринтах кварталов плененные ветры становились свирепыми, словно они родились в горных ущельях. Воздушные массы плутали между каменными глыбами зданий, ненавидя все живое: траву, цветы, деревья, птиц, людей. И еще, пожалуй, бездомных животных.

Настя заметила грязную белую с подпалинами собаченцию. Она стояла у соседнего столба, перебирала озябшими лапками, словно ждала кого-то. Возможно, бросившего ее человека? Собачка верно ждала, и Настю пробирал еще больший холод, когда она видела на снегу следы, оставленные лапками, теплыми „босыми“ лапками живого существа.

Автобус, как всегда по утрам, оказался переполнен. Настя уже забыла острые ощущения „транспортной борьбы“ в часы пик. Застопорившись на предпоследней ступеньке, она никак не могла протиснуться в салон. А кто-то, кого она не могла видеть и кто подпирал спиной с трудом закрывшиеся двери, этот кто-то холодной рукой скользнул по ее ноге, пытаясь пробраться выше — под юбку. Жгучее чувство омерзения вызвало еще один условный рефлекс, и каблук Настиного сапога с размаху ткнулся во что-то почти коллоидное — наверное, бедро сладострастца. Тот глухо ойкнул и прекратил усилия.

На следующей остановке он сошел, а Настя все же пробралась в салон.

„ЛАЗ“, устаревший и морально, и физически, тянулся медленно, как время. И вместо запланированных десяти минут она тратила на дорогу пятнадцать. Именно за последние пять минут ее успевало так укачать, как укачивало разве что в детстве.

Ни жива ни мертва она вышла на свежий воздух, все еще не принимая в расчет, что свои действия, в том числе и поездки в переполненных автобусах, с некоторого момента, следовало бы связывать с „новым“ состоянием или, как чаще выражаются, положением.

Настя брела по направлению к разоренному огнем „логову“. Вдали, у гастронома, ей мерещились пурпурные призраки пожарных машин. Она не была дома уже больше месяца, с того самого дня, когда они с Ростиславом совершили несколько изнурительных ходок в сторону помойки, вынося скорбные грузы. Стороннему взгляду они тогда, наверное, напоминали добытчиков угля, как их изображали на старинных гравюрах: с изможденными лицами и огромными корзинами. Чернорабочие в прямом и переносном смысле.

Настя подошла к подъезду и по привычке подняла глаза вверх. В обгорелых рамах светились новые стекла, вставленные тогда же, в декабре, и ставшие чем-то вроде подаяния, материальной помощи ЖЭКа — больше, к сожалению, домоуправление ничем не смогло помочь.

Входя в подъезд, она втайне надеялась, что не встретит никого из соседей: очень уж не хотелось вести светские разговоры. И судьба помогла ей — в гордом одиночестве, не встретив препятствий, взойти на пятый этаж.

Замок, несмотря на все злоключения, действовал безотказно. Настя мысленно поблагодарила мастеров, его изготовивших, и вошла в квартиру, захлопнув за собой дверь.

Обугленное тесное дупло… Черное и серое — вот теперь его цвета. И они делают пустое жилище еще более нежилым и тесным.

Настя сразу прошла на кухню, потом неспешно, как сомнамбула, побрела в комнату, где все еще ощутимо пахло гарью, расплавленной пластмассой и сгоревшими рукописями.

Наконец она подошла к балкону и открыла дверь, соединяя свет черный со светом белым. „Два мира, две идеологии, — почему-то возник в голове старый лозунг, и она поправила его, сообразуясь с текущим моментом: — Два мира — две жизни“.

Ворвавшийся морозец превращал дыхание в голубоватый пар. Он был похож на дымок, особенно „в контексте“ пепелища.

Настин взгляд, покинув абстрактные пространства, вдруг упал на снег, запорошивший „дно“ балкона, — и замер…

— Боже мой, что это?! — вскрикнула она. — Что это такое? Откуда?

На снежном коврике балкона кто-то оставил следы. И оставил недавно — не позже вчерашнего вечера. Как же нелепо выглядели эти следы на балконе мертвого дома!

Ее невольно охватил ужас, она не могла оторвать взгляда от неопровержимого свидетельства посещения ее бывшего дома каким-то живым существом. И явно — не инфернальным, не бестелесным духом, не бесплотным призраком, а в лучшем случае, дьяволом во плоти.

„Может быть, кто-то спрыгивал на балкон с крыши?“ — Она пыталась объяснить необъяснимое.

Но версия отпадала сама собой. Четкие следы однозначно исходили от балконной двери, у которой она сейчас стояла, понимая, что невнимательно читала в детстве роман Фенимора Купера, а потому в делах следопытских не поднаторела. Ну что можно было сказать об этих отпечатках, об этих вещественных доказательствах? То, что они оставлены мужчиной с размером обуви где-то сорок три. Ну и что? Это самый ходовой размер. А еще? Обувь явно зимняя — толстые подошвы с „тракторным“ протектором. Половина мужского населения Москвы ходит в такой обуви.

На самой окраине балконного снежного поля она заметила свежий окурок.

„Вот это уже на самом деле вещественное доказательство, но вещественное доказательство — чего? Того, что здесь кто-то был? Может быть, у него есть запасные ключи? Может быть, он и поджег мой дом? Ведь многие, очень многие неясности насторожили людей из „легавки“.

Но вдруг, как сквозняк, как воздушная волна, на нее обрушилось эхо сегодняшнего разговора с Ростиславом. И перед разверзающейся пропастью великого жанра трагедии всякие позывы на детектив показались ненужными и бессмысленными.

„Гори оно все гаром“, — мысленно сформулировала она свое нынешнее кредо в форме меткой народной поговорки и вышла из квартиры, не забыв все же захлопнуть дверь.

Или за нее это сделал сквозняк, городской сквозняк, вломившийся в открытые двери балкона?..

Давным-давно, в незапамятные времена, она уже пыталась свести счеты с жизнью. Но тогда эта перспектива была не более, чем игрой, а теперь…

Теперь жить не только незачем, но и негде. До второго пришествия не отремонтировать квартиру, даже если не есть, не пить, а лишь покупать банку краски или трубку обоев с каждой зарплаты.

А ребенок? Куда она принесет это бедное, ни в чем неповинное существо? В комнату Ростислава, который вырвался „из ада“ и теперь пребывает „во глубине сибирских руд“? В обугленное дупло?

Небо затягивалось тучами, низкими и тяжелыми. Но они несли неожиданное потепление, как это бывает зимой. И вот уже с серого неба снова тихо идет белый снег, засыпая собачьи и Настины следы. И те, „тракторные“, на балконе.

„Как там пела Ладова? „Мне некуда больше спешить…“ А что она еще говорила? Ах, да, то, что все мужчины подлецы. Что ж, похоже на истину, но на относительную. Нет, они не подлецы. Просто они другие, совсем другие, у них иные задачи в этой жизни. Они избирают непривычные для женского мироощущения пути. Но разве можно винить хромых в том, что они не могут бегать, или слепых в том, что они не различают цветовых оттенков? С такими мыслями Настя медленно ступила на проезжую часть, глядя прямо перед собой.

Некуда больше спешить. Незачем даже смотреть сначала налево, потом направо. Красная иномарка резко затормозила, но Настя видела автомобиль, словно на пленке в замедленном темпе. Она не поняла, что происходит, но успела совершить маневр и преодолеть несколько метров в прыжке. Визг, с которым покрышки прошли тормозной путь, дошел до ее слуха с опозданием, словно грохочущий гул с ясного неба, когда сверхзвукового самолета уже нет, а осталась только белая размытая борозда…

„Надо же, только что подумывала о самоубийстве, и вдруг так сработал инстинкт самосохранения!“ — отвлеченно констатировала она, все еще не осознавая в полной мере смысла происходящего.

Из красной, как пожарная машина, „вольво“, выскочил некто в длинном черном пальто нараспашку. Это пальто придавало выскочившему сходство и с монахом, и с мафиози.

— Черт знает что! Сама лезет под колеса! — Незнакомец рвал и метал. — Жить надоело?

— Надоело, — спокойно призналась Настя.

— Что?! — Он бросил удивленный взгляд, но потом продолжил свою прокурорскую речь. — А если надоело, то бросайтесь куда хотите, но только не под мою машину!

В ответ Настя тихо улыбнулась, потому что узнала незнакомца.

И он, безусловно, наконец-то узнал ее. А потому, хотя и с опозданием, но поприветствовал улыбкой знаменитого Чеширского кота.

— Вы ли это? Представитель прессы? Кажется, Анастасия?

— Да, уважаемый Евгений Пирожников, спонсор вертепа красоток.

— Как же… что же… откуда… почему?.. — Евгений о чем-то настойчиво пытался расспрашивать, галантно распахивая при этом дверцу „вольво“.

Настя опустилась на сиденье справа от водителя и только теперь осознала, какого класса эта машина. Она медленно набирала скорость, и Настя чувствовала, как ее тело приятно расслабляется.

— Куда же мы едем?

Настя слышала и не слышала вопрос.

— Настя, куда мы направляемся? — спросил он еще раз.

„И вправду — куда? Куда мы направляемся? Может быть, в общежитие, где меня „приютили“, или обратно, на пепелище?“

— К вам, ко мне или в ресторан? — конкретизировал свой вопрос спутник.

— Я не одета для ресторана. — Она вспомнила, что под шубой на ней надето миленькое, но никак не нарядное „маленькое“ черное платье.

— А к вам, очевидно, неудобно?

Она молчала.

— Ну, ну, не обижайтесь. Я не хочу казаться наглым приставалой.

Он достал пачку „Мальборо“ и предложил закурить. Прикуривателем Евгений не пользовался. Очевидно, из принципиальных соображений. Они прикурили от голубого, как мечта мужчины, пламени изящной французской зажигалки. И Настя сделала вывод, что Пирожников во всем любит шик. Может быть, даже слишком любит. Но эта черта, на ее взгляд, была напрочь лишена комичности и очень подходила Евгению.

— Так что же, едем в мой офис? — На этот раз он задал почти риторический вопрос.

— Да, едем, — все же ответила она.

Всю дорогу Настя сидела с прикрытыми глазами, погруженная в полусон. Для одного дня приключений, кажется, оказалось предостаточно, и она решила отключиться от всего мира, от всех проблем. Пирожников, сидевший за рулем, ее совсем не интересовал. Так, наверное, воспринимают новопреставленные ангелов — проводников душ.

Он просто увозил ее в тот мир, о котором она ничего не знала. Он увозил ее от нее самой, и она доверилась упругой силе течения.

Автомобиль шел легко, без резких перепадов скорости и торможений: больше никто не намеревался броситься под колеса.

Впрочем, и Настя не имела такого намерения четверть часа назад. Просто персту судьбы угодно было с ее помощью остановить именно этот автомобиль именно в том месте.

Она совсем не следила за дорогой, но когда машина остановилась, то увидела, что они находились где-то в районе станции метро „Динамо“. У входа в здание висела вывеска: „Строительная фирма „Феникс“, а также что-то вроде перечня выполняемых работ: „Проектирование и строительство коттеджей“.

Фирма занимала весь первый этаж довольно большого трехэтажного здания. Над ней располагались квартиры, возможно, коммунальные, жильцы которых о коттеджах могли только мечтать.

Евгений первым вышел из машины, открыл дверцу и подал ей руку. Настя заметила, что из окна фирмы за ними наблюдают, а потому постаралась, несмотря на все треволнения, выйти из машины как можно царственнее.

Они шли по коридору, и двери двух или трех комнат, мимо которых они проходили, оказались открытыми.

Коридор был оклеен светлыми, почти белыми обоями, однообразие которых там и сям оживлялось зеленой гаммой искусственных растений. Интерьер выглядел стандартно, но Настя сразу поняла, что тот, кто разрабатывал его, был настоящим профессионалом.

„Ну конечно, „проектирование и строительство…“ — вспомнила она вывеску.

Кабинет президента являлся как бы продолжением коридора и маленькой приемной. В него вели широкие раздвижные двери из белого пластика. Огромный рабочий стол, несколько кресел и стульев на колесиках, компьютер на специальном трехэтажном столике, факс, телефон, еще какая-то аппаратура, два встроенных шкафа с раздвижными дверями, почти такими же, как входные…

Ничего здесь не напоминало кабинетов, например, секретарей райкомов. Все казалось удобным и функциональным. Белые столы и обитые черным стулья удачно сочетались с ковровым покрытием „под зебру“, приглушавшим шаги. В классическую гамму цветов прекрасно вписались белый компьютер и черный факс.

Но особое очарование кабинету придавали растения: небольшая пальмочка и яркий плющ, занимавший половину стены.

Евгений уловил ее восхищенный взгляд, адресованный растениям.

— Плющ голландский и пальма, между прочим, настоящая, — похвастался он. — Я хочу еще фикус завести. У моей бабушки были фикусы, и я их очень любил. Если подобрать для этих растений интерьеры, контексты, то они, на мой взгляд, окажутся очень современными. Большие листья, например, выгодно будут смотреться сквозь жалюзи.

Он поднял жалюзи на одном из окон, и Настя увидела, что стекла расписаны морозом и ледяные узоры такие же белые, как мебель в комнате. Чешуйки и дорожки переплетались, сходились и расходились, как санные следы.

— У вас очень уютно. — Она не льстила.

— Я рад, что вам нравится. Я, знаете ли, интеллигент в первом поколении. Так что со вкусом у меня иногда бывает туговато. Но я стараюсь не быть слишком гордым и при необходимости консультируюсь с людьми, которым доверяю.

— Завидная черта. — Настя вспомнила о гордыне, за которую Зевс покарал первых единых людей, разделив их на две половины.

Евгений помог ей снять шубу, упрятал ее вместе со своим пальто в один из стенных шкафов, а потом подошел к столу и нажал какую-то кнопку. Настя поняла спустя мгновение — включил селектор.

— Да, Евгений Константинович, слушаю вас.

— Наташа, пожалуйста, принесите нам с коллегой кофе и бутерброды.

— Хорошо.

Сеанс связи был окончен.

— Настя, вы не против такой моей самодеятельности?

— Нет, — она ответила искренне, потому что только теперь сообразила, что еще не завтракала.

— Отлично! Вы располагайтесь, а я пока проконтролирую кое-какие дела.

Она села в большое, обитое черной кожей кресло, а он стал куда-то звонить, интересоваться какими-то проектами, запросил некий каталог, поинтересовался насчет кирпича, потом заказал партию сантехнического оборудования.

Все он делал четко, быстро, можно сказать, стремительно. Настя невольно позавидовала его организованности.

Когда вошла длинноногая пышноволосая блондиночка, похожая на куклу Барби, президент уже успел завершить все, что задумал. Блондиночка резиново улыбалась и держала в руках белый поднос из французского небьющегося стекла, на котором стояли две белые же восьмигранные чашечки и четыре тарелочки — две белые, а две черные, того же геометрического стиля, что и чашечки. Анастасия с удовольствием заметила, что содержимое этой графичной посуды отнюдь не было таким же черно-белым.

В чашечках дымился ароматный кофе, по запаху нерастворимый. А на тарелочках лежали бутерброды с сырокопченой колбасой и сыром, сорт которого по внешнему виду определить Настя не решилась.

— Что, приступим? — спросил Евгений.

— Пожалуй. — Приятное раздражение уже охватило ее желудок.

— Попробуйте сыр. Это настоящий бельгийский „Чеддер“ — мой любимый.

Сыр и вправду оказался очень вкусным. Впрочем, сейчас Настя, наверное, с таким же удовольствием съела бы и „Российский“.

Когда трапеза была окончена, они снова закурили. Угощая сигаретой, Евгений извиняющимся тоном произнес:

— Простите, что завтракаем без вина. Но у меня еще столько дел сегодня. Нужно еще дозвониться до Чехии, а потом проехать по участкам, посмотреть, как идет строительство.

— Свой дом — это хорошо, — глубокомысленно заявила Настя.

— Безусловно. Я это только недавно понял. — Он глубокомысленно улыбнулся.

— Что же, сапожник ходит без сапог?

— В сапогах, как кот… Но я один живу. Так что дом для меня вроде бы и не нужен. — Он вздохнул, а потом улыбнулся чуть смущенно.

— „Плохо человеку, когда он один…“ — Настя продекламировала строку из стихотворения выдающегося футуриста.

— Нет, не плохо… Плохо, когда рядом с человеком не тот, кто ему необходим.

— Наверное…

— Настя, я не хочу лезть к вам в душу, но обстоятельства нашей сегодняшней встречи побуждают меня спросить: „Может быть, я чем-нибудь могу вам помочь?“

Этот вопрос застал ее врасплох. И недолго думая она выпалила:

— У меня сгорела квартира.

— Боже мой, когда?

— Как раз вечером того дня, когда мы с вами впервые встретились.

— И где же вы теперь живете?

— Меня „приютили“. В общежитии Литинститута. Я там учусь заочно.

— А родственники, мама?

— Родственников в Москве нет. Мама умерла, а отца я почти не помню. Он давно ушел из семьи… Вы… улыбаетесь? — поразилась она, заметив, что по лицу Евгения вдруг пробежало подобие улыбки.

— Нет, я не улыбаюсь, но, поймите меня правильно, я немножко рад, что оказался утром на вашем пути. Или вы на моем.

— Почему же?

— Потому что я могу вам помочь. Я вам как нельзя кстати.

— Это почему же?

— Все еще не понимаете? Я займусь ремонтом вашей квартиры.

— Вы?!

— А почему бы и нет?

— Но… У меня нет денег.

— Настя… — Он рассмеялся. — Помните, вы писали репортаж с конкурса „Мисс Столица“? Так вот, вы там несколько весьма лестных строк посвятили нашей фирме. Должен же я вас отблагодарить!

— Но…

— Никаких „но“! Знаете, во сколько нам обошелся тот дурацкий конкурс? — Она расслышала в его словах сожаление.

— Нет.

— И не надо. Обошелся — ого! Я на те деньги мог бы отремонтировать десяток квартир, даже трехкомнатных. А у вас небось двухкомнатная?

— Однокомнатная „хрущевка“.

— Даже так. И мадемуазель еще сопротивляется!

— Евгений, вы раскаиваетесь, что спонсировали конкурс?

— Вообще-то да. — Он глубоко затянулся и выпустил дым почти вертикально вверх, что, согласно современной психологии, характеризовало его как уверенного в себе человека. — О, Настя, я не раскаиваюсь в содеянном. Потому что…

— Потому — что?

— Потому что я иначе бы не познакомился с вами, а значит, не смог бы сегодня протянуть вам руку помощи.

Пирожников подвез ее прямо ко входу в общежитие, и она, на глазах у изумленных обитателей „Сибири“, по иронии судьбы как раз в это время возвращавшихся из пивбара, вошла в здание, размахивая полой распахнутой шубки.

Настя снова собралась с силами и почувствовала под ногами не болотную трясину, а упругие колебания калинового моста. В народных сказках по калиновым мостам богатыри шли на смертный бой с многоглавыми змеями. И она почти наяву ощутила под ногами сплетение гибких, как женская суть, стволов этого кустарника.

— Настя, с кем это ты катаешься? — спросил Володька Старых.

— Не заметил разве — с владельцем „вольво“, — ответила она, выходя из лифта.

В коридоре было пустынно: в полдень тут „мертвый час“. Зато в комнате все оказались на месте. „Приютитель“ мирно посапывал, едва не утыкаясь носом в стену, а Гера, вытянув все четыре лапы, лежала в кресле. Настя заметила, что она не любит находиться рядом со спящим Ростиславом. Свое кошачье предпочтение она оказывала ей одной. Заметив на столе блокнотик Авдея Петропавлова, она, конечно же, вспомнила о Марине. „Спущусь-ка я к ней в комнату, пока здесь длится мертвый час“. Марина оказалась дома.

— Заходи, заходи. Сейчас кофейку сообразим.

Настя почувствовала, что ей совсем не хочется кофе: наверное, дневная норма уменьшилась, и офисной дозы этого напитка оказалось предостаточно.

— Нет, мне лучше чайку с травами.

Марина странно взглянула на нее, но пошла на кухню поставить чайник.

На кровати валялась раскрытая сумка, из которой были вытряхнуты щетка для волос, косметичка, авторучка, ключи, еще какие-то мелочи. Настя не придала бы значения этому невинному натюрморту, если бы не пачка отрывных талонов от почтовых переводов, на каждом из которых в графе „Для письма“ был указан номер телефона и имя. Причем, во всех случаях, мужское.

— Что это, Марина? Картотека потенциальных женихов? — спросила Настя, когда подруга вернулась, неся симпатичный заварной чайник из цейсовского стекла, сквозь кривую стенку которого было видно, как листики душицы и ромашки медленно оседают на дно.

Марина, как показалось, чуть-чуть смутилась.

— Это?.. Думала тебе не говорить. Но раз уж ты сама спросила, то скажу. Понимаешь, я устроилась в одну фирму. Ну, подрабатывать. Сама знаешь, какая сейчас у аспирантов стипендия, да и переводами сыт не будешь.

— И куда же ты устроилась?

Свежезаваренные травы наполняли тесную комнату ароматом знойных широких полей, и Настя невольно взглянула на оконное стекло, словно хотела увидеть пчелу.

— Только не смейся. Обещаешь?

— Обещаю. — Вместе с запахом трав в пространство ворвался дух интриги.

— Так вот, я работаю в фирме „Секс по телефону“.

— Что?! Как это — по телефону? Кажется, у Виктории Нарбиковой в какой-то повести героиня „залетела“ по телефону. Но ведь на то он и авангард.

— Настя, я не о литературе. Понимаешь, в Москве есть много людей, для которых нормальный секс просто недоступен.

— Как это? Импотенты?

— Не только и не столько. Много увечных, уродливых, с изломанной психикой — афганцев, например. И просто застенчивых, закомплексованных — тех, кто боится женщин. Вот с ними мы и работаем.

— По телефону?

— Именно. Они присылают денежный перевод и указывают свои координаты, как ты видела. А мы потом звоним в определенный час и беседуем с ними томными голосами, часто повторяя нежные слова и очень страстно вздыхая. А они на том конце провода в это время занимаются любовью.

— С кем же?

— Сами с собой. Но с нашим участием. И у них все получается гораздо лучше.

— Что же, технология понятна. Аккомпанируешь онанистам.

— А почему бы и нет, если за это хорошо платят?

— Потому ты и читала разные психосексуальные книжки. Не так ли?

— И потому тоже. Нужно ведь быть готовой ко всяким клиентам. Те, у кого все в порядке, к нам не обращаются. Поэтому психология — прежде всего.

Выпив из жаростойких стеклянных чашек в алых пластмассовых подстаканниках изумительный чай без сахара, они продолжили беседу.

— Я читала, — вспомнила Марина, — что в Японии существует целая служба „Жена на три часа“ или что-то вроде этого. И, понимаешь, она ничего общего не имеет с сексуальными услугами. Эта служба — исключительно психологическая. Приходит к холостяку „жена“ с „дочкой“, скажем, на несколько часов, и вся троица старательно разыгрывает семейные отношения. При этом мужчина реально чувствует себя женатым человеком, семьянином.

— Для такого не нужна целая фирма! Можно просто подселиться к какой-нибудь женщине с ребенком, чтобы все „почувствовать“.

— Не скажи. Исполнительница заказа едва ли не целых полгода изучает биографию клиента, его повадки, склонности, чтобы все — как на самом деле. И обходятся такие три часа мужичку в целых тысячу двести зеленых.

— Ого!

— За границей самые дорогие услуги — именно психологическая помощь. А не девочки в домах терпимости.

— Слушай, девочка телефонной терпимости, если я к тебе сегодня приду ночевать, впустишь?

— Что это ты? Поссорилась с Коробовым?

— Кажется, он от меня устал.

— Эх ты, поэта нужно держать на дли-и-и-нном поводке. А три месяца в одной комнате — полный провал.

— Возможно…

„И все-таки самый женский на свете роман — это „Театр“ Моэма,“ — думала Анастасия, в который раз листая старенький томик.

Впервые она прочла его еще лет в пятнадцать. А потом перечитывала не однажды. Можно сказать даже, каждый раз, когда ей бывало невыносимо от осознания того, что она снова потерпела неудачу.

И опять она читала старую добрую книгу, настоящую энциклопедию женской жизни. Настя уютно устроилась в кресле и даже смогла абстрагироваться. И было отчего: рядом посапывал Ростислав.

„Они поднялись и пошли в спальню. Джулия сняла шляпу и сбросила платье. Том обнял ее, как обнимал раньше. Он целовал ее закрытые глаза и маленькие груди, которыми она так гордилась. Джулия отдала ему свое тело — пусть делает с ним, что хочет, — но душу ее это не затрагивало. Она возвращала ему поцелуи из дружелюбия, но поймала себя на том, что думает о роли, которую ей сегодня предстоит играть. В ней словно сочетались две женщины: любовница в объятиях своего возлюбленного и актриса, которая уже видела мысленным взором огромный полутемный зал и слышала взрывы аплодисментов при своем появлении. Когда немного поздней они лежали рядом друг с другом, ее голова на его руке, Джулия настолько забыла о Томе, что чуть не вздрогнула, когда он прервал затянувшееся молчание.

— Ты меня совсем не любишь больше?

Она слегка прижала его к себе.

— Конечно, люблю, милый. Души не чаю.

Джулия поняла, что он разочарован. Бедняжка, она вовсе не хочет его обижать. Право же, он очень милый.

— Я сама не своя, когда у меня впереди премьера. Не обращай внимания.

Окончательно убедившись, что ей ни жарко, ни холодно от того, существует Том или нет, Джулия невольно почувствовала к нему жалость…“

А что Настя чувствовала к Ростиславу? Ненависть? Или все еще любовь? Или сама не могла разобраться?

Она научилась понимать его, „вычислять“ его реакции, поддерживать его, как во всем поддерживают своих сыновей матери. Но за эти месяцы успела понять, что он вовсе не романтический герой-любовник, а слегка закомплексованный, инфантильный постсоветский мужчинка.

За несколько поколений успел сформироваться отдельный „вид“ таких мужчин — для всех хороших и приветливых, но неспособных отвечать за свои конкретные поступки.

И Ростислав как раз принадлежит к тем, кто прекрасно знает, например, как воспитывать детей, и может весьма красноречиво читать лекции на тему воспитания. Но при этом не в силах — ни в моральных, ни в физических — воспитать „одного, отдельно взятого“ ребенка. Своего собственного.

Настя инстинктивно положила руку на живот.

„Джулия, довольная, взволнованная, счастливая, вернулась к себе в уборную. Никогда еще она не была так уверена в своем могуществе. Никогда еще не играла с таким блеском, разнообразием и изобретательностью. Пьеса кончалась длинным монологом, в котором Джулия — удалявшаяся на покой проститутка — клеймит легкомыслие, никчемность и аморальность того круга бездельников, в который она попала благодаря замужеству. Монолог занимал в тексте целых две страницы, и вряд ли в Англии нашлась бы еще актриса, которая могла бы удержать внимание публики в течение такого долгого времени. Благодаря своему тончайшему чувству ритма, богатому оттенками прекрасному голосу, мастерскому владению всей палитрой чувств Джулия сумела при ее блестящей актерской технике сотворить чудо — превратить свой монолог в захватывающий, эффектный, чуть ли не зримый кульминационный пункт всей пьесы. Самые острые сюжетные ситуации не могли быть столь волнующими, никакая, самая неожиданная развязка — столь поразительной“.

„Как только Ростислав проснется, я должна поговорить с ним. Я скажу ему все — и о ребенке тоже… Бедное мое дитя, в какой мир ты хочешь войти?..“

Тихо тикали часы на руке. Гера скреблась о ножку стула — чесала когти. А Джулия оригинальным образом уничтожала соперницу. И вряд ли можно было придумать более эффектное убийство!

„Единственная большая мизансцена Эвис была во втором акте. Кроме нее, в ней участвовала Джулия, и Майкл поставил сцену так, что все внимание зрителей должно было сосредоточиться на девушке. Это соответствовало и намерению драматурга. Джулия, как всегда, следовала на репетициях всем указаниям Майкла. Чтобы оттенить цвет глаз и подчеркнуть белокурые волосы Эвис, они одели ее в бледно-голубое платье. Для контраста Джулия выбрала себе желтое платье подходящего оттенка. В нем она и выступала на генеральной репетиции. Но одновременно с желтым Джулия заказала себе другое, из сверкающей серебряной парчи, и, к удивлению Майкла и ужасу Эвис, в нем она появилась на премьере во втором акте. Его блеск и то, как оно отражало свет, отвлекало внимание зрителей. Голубое платье Эвис выглядело рядом с ним линялой тряпкой. Когда они подошли к главной мизансцене, Джулия вынула откуда-то — как фокусник вынимает из шляпы кролика — большой платок из пунцового шифона и стала им играть. Она помахивала им, она расправляла его у себя на коленях, словно хотела получше рассмотреть, сворачивала его жгутом, вытирала им лоб, изящно сморкалась в него. Зрители, как завороженные, не могли оторвать глаз от красного лоскута. Джулия уходила в глубину сцены, так что, отвечая на ее реплики, Эвис приходилось обращаться к залу спиной, а когда они сидели вместе на диване, взяла девушку за руку, словно бы повинуясь внутреннему порыву, совершенно естественным, как казалось зрителям, движением и, откинувшись назад, вынудила Эвис повернуться в профиль к публике. Джулия отобрала у Эвис мизансцену и сыграла ее с поразительной виртуозностью. Но ее последний удар был случаен. Эвис должна была произнести длинную речь, и Джулия нервно скомкала свой платочек; этот жест почти автоматически повлек за собой соответствующее выражение: она поглядела на Эвис встревоженными глазами, и две тяжелые слезы покатились по ее щекам. Вы чувствовали, что она сгорает со стыда за ветреную девицу, вы видели ее боль из-за того, что все ее скромные идеалы, ее жажда честной, добродетельной жизни осмеиваются так жестоко. Весь эпизод продолжался не более минуты, но за эту минуту Джулия сумела при помощи слез и муки, написанной на лице, показать все горести жалкой женской доли. С Эвис было покончено навсегда“.

„Ну вот, моя радость и просыпается… Какой он трогательный! Маленький заспанный крысенок“. — Насте непреодолимо захотелось чмокнуть Ростислава в умный, как он считает, лоб.

Что она и сделала, окончательно его разбудив.

— Катя, — пролепетал он со сна.

— Какая еще Катя? — целовать еще раз явно расхотелось.

— Ой, Настя… Это я так, снилось что-то.

Настраиваясь на серьезный разговор, она решила не завязывать банального скандала, который, как показывал опыт, помогает лишь „выпустить пары“, но никогда не решает ни одной проблемы.

— Тебе нехорошо? — она заметила, что он бледен.

— Принеси мне воды, если можешь… Пожалуйста.

Настя пошла на кухню с маленьким кувшином, по дороге вспоминая царскосельскую деву, воспетую Пушкиным.

Огромная кастрюля, исходя из степени закопченности — монгольская, то есть принадлежащая монголам, кипела, распространяя запах разварившегося мяса. Насте сразу же стало дурно, и целый кувшинчик ледяной воды попал к ней в желудок.

Вторую порцию она доставила в комнату.

— Пожалуйста…

Ростислав залпом опорожнил посудину.

— Жаль, что вечер, а то я бы попросил тебя за пивом сходить.

— Еще чего! — не выдержала она.

— А почему бы и нет? Говорят, жена Гурия Удальцова по утрам ходит за пивом для всей мужниной компании.

— Это потому, наверное, что она жена.

— Нет, это потому, что она не то узбечка, не то киргизка. Из восточных женщин, в общем. Они покорные — как Зульфия.

— Много ты знаешь про Зульфию. Не поверишь, но покорные восточные страдают и переживают муки ревности так же тяжело, как и не восточные.

— А мне Улугбек говорил… — Он сделал паузу, словно жалел, что проболтался.

— Что говорил?

— Что… когда вернется в Ташкент, возьмет себе еще и третью жену. Только Зульфие просил не растрепать.

— Все вы…

— Что все мы? „Мой милый, что тебе я сделала?“, — как одна из вас писала?

— Ростислав, у нас будет ребенок.

Он не реагировал, очевидно, не мог вникнуть в смысл ее слов.

— Слышишь, я жду ребенка.

— Что? А кто отец?

Теперь не могла вникнуть в смысл происходящего Настя.

— А ты сам не догадываешься, кто отец?

— Этого не может быть. Ты же все подсчитывала!

— Слава, ты же знаешь, что никогда не может быть стопроцентной уверенности.

Он молчал, уставившись в потолок.

Гера прыгнула к Насте на колени, и в сумерках по ее шерсти проскакивали искры. С кошкой она чувствовала себя вдвое сильнее.

— Ты же поэтесса, — наконец сдавленным голосом произнес он, — зачем тебе ребенок? Твое дело писать стихи.

— Я женщина, Слава.

— Ты завтра же сходишь к врачу, ладно? И все решишь.

— Я уже была у врача и все решила, — произнесла Настя с гораздо большей степенью твердости, чем это было свойственно ей на самом деле.

Немая сцена длилась несколько минут.

— Я тебя больше не люблю, — нарушив немоту, медленно произнес Ростислав. — Я не отдам тебе свою душу. Никогда не отдам. Я от ребенка не отрекаюсь. Может быть, я и отец… Но тебя, такую коварную, я знать больше не желаю.

— Подожди, пока нас Бог разделит, а потом уже будешь решать, от кого отрекаться.

Она встала с кресла и начала собирать вещи.

— Нет! — остановил ее Ростислав. — Я же не подлец! Я не могу выгнать беременную женщину на ночь глядя. Сам уйду!

И он ушел.

Настя даже не посмотрела, сел ли он в лифт или исчез в злополучной „Сибири“.

Смертельно уставшая, она опустилась на диван, еще хранящий приятное тепло чужого тела и, спрятавшись лицом в подушку, предалась плачу.

Со слезами боль ушла и наступило желанное безразличие. Она провалилась в бездну сна.

Мама в белом платье брела по краю огромного зеленого поля, заросшего душицей и ромашкой. Над нею вились бабочки и стрекозы, но она не обращала на насекомых никакого внимания.

Она шла по краю поля, словно боялась ступить в сторону и утонуть в растительном буйстве.

Настя видела ее очень отчетливо, хотя находилась на другом конце поля — тоже у края. Она хотела напрямик пройти сквозь зелень, но какие-то силы удерживали ее.

Они стояли лицом друг к другу, и Настя заметила, что маме столько же лет, сколько ей сейчас, — они ровесницы, почти сестры-близнецы.

Вдруг травы расступились, обнажая две полоски земли, две узкие, как порезы, тропинки. И она поняла, что каждой из них предназначен свой путь и что обе они видят оба пути сразу. Она видит путь мамы — от того возраста, с которого осознанно помнит ее и до последнего шага. А та видит путь дочери — отныне и вовеки веков. Наверное, из тех миров многое становится понятным в мире нашем.

Мама подняла вверх руки, и два пути соединились в один.

Сон оборвался.

В дверь постучали.

— Настя-ханум, открой дверь! — сквозь всхлипы слышался голос Зульфии.

— Сейчас!

Она вбегает в комнату, беременная, круглая, как арбуз, простоволосая, заплаканная. Покорная женщина Востока.

— Настя-ханум, я выброшусь из твоего окна!

— Присядь! Что случилось? Что же?

— Не трогай меня, не держи! Улугбек меня бил за то, что я смотрела телевизор с другими мужчинами.

— Тебя — бил?!

— Пусти меня!

— Но почему, почему ты хочешь выброситься именно из моего окна?

— Здесь пейзаж получше…

— Что?! Зульфия, ты в своем уме?

Она тяжело опустилась в кресло.

— О, Аллах…

И они обе заплакали, как на похоронах. Две женщины, две беременные бабы, две поэтессы.

В Москве было двадцать градусов ниже нуля, и Настя, выскочив из метро, как можно скорей стремилась добраться до института. На Тверской не было видно даже голубей. Наверное, спрятались от холода. Но толпа у дверей „Макдональдса“ стояла. Люди — не птицы. Они ждали открытия заведения, где им дадут красиво упакованный кусочек американской мечты.

Времени у Насти было мало: нужно еще успеть взять интервью у одной феминистки. А после обеда — вообще уйма дел. Она вспомнила совет кого-то из мудрых: нужно непрерывно быть в делах, чтобы не думать о невзгодах жизни. В ее случае — личной.

Итак, для начала, лекция из спецкурса по творчеству А.С. Пушкина.

„В послереволюционной русской поэзии мы наблюдаем гибельное число бесполых стихов, — утверждал доцент. — Иногда, если под ними нет имени автора, не знаешь даже, кто их написал — мужчина или женщина? Стихи на эротическую тему, если грубы — пошлость, если изящны и остроумны — прелесть. Вспомните пушкинские строки:

Она тогда ко мне придет, Когда весь мир угомонится, Когда все доброе ложится, А все недоброе — встает.

А сколько у него таких прекрасных строк, свободных от предрассудков, полных жизненно веселого обаяния, в которых проходил он, как по лезвию ножа.

Первый издатель пушкинской „Гаврилиады“ Николай Огарев писал, что „язык и форма“ этой поэмы „безукоризненно изящны“. „Для нас, — отмечал он, — очень важна эта сторона изящества неприличных стихотворений Пушкина; мы слишком неизбежно видим, как отсутствием изящества форм в жизни, на долю стихотворений неприличного содержания, остается только неприличность и устраняется все изящество…“ И добавлял: „Пушкин довел стихотворение эротического содержания до высокой художественности, где уже ни одна грубая черта не высказывается угловато и все облечено в поэтическую прозрачность“.

Вот послушайте:

И что же? вдруг мохнатый, белокрылый В ее окно влетает голубь милый, Над нею он порхает и кружит, И пробует веселые напевы, И вдруг летит в колени милой девы, Над розою садится и дрожит, Клюет ее, копошится, вертится, И носиком, и ножками трудится. Он, точно он! — Мария поняла, Что в голубе другого угощала. Колени сжав, еврейка закричала, Вздыхать, дрожать, молиться начала, Заплакала, но голубь торжествует, В жару любви трепещет и воркует, И падает, объятый легким сном, Приосеня цветок любви крылом“.

Настя слушала лекцию и с ужасом понимала, что за „Гаврилиаду“ готова возненавидеть Александра Сергеевича, посягнувшего на святая святых — непорочность Девы Марии, плод чрева которой благословен.

— Настя?

В дубленке и зимней шапке он казался огромным и… очень взрослым, даже старым, этот Гурий Удальцов, великий поэт, жена которого ходит за пивом для всей опохмелочной компании.

— Добрый день, — ответила Настя.

— Может, сходим, выпьем кофе в Цэдээле?

— Я бы с радостью, но очень спешу в редакцию.

Она улыбалась так искренне, что он поверил.

— Тогда до послезавтра!

— Пока…

Она никуда не спешила.

Ей некуда больше спешить.

Снова она брела, куда глаза глядят, а поскольку глаза глядят в землю, привычно набредала на метро.

Сначала спустилась на станцию, а потом уже решила, куда ехать. Ну конечно же, в Сокольники — к Игорю.

Внимательные глаза глядели на нее с высоты двухметрового роста. И уже от этого взгляда ей стало легче. Он помог Насте снять шубу и даже, наклонившись, расстегнул сапоги, отчего показался очень забавным — как Магомет, пришедший к горе.

Настя поправила волосы, одернула свитер — связала чуть-чуть длинноватый. Их общение происходило в полном молчании. Но оно происходило, она отчетливо ощущала это.

В знакомом кресле исчезали и тревоги, и последние силы.

Игорь, как всегда, принес кофе и даже маленькие изящные печенья, покрытые шоколадом и красиво выложенные на плоской тарелке из филиграни.

— Будешь рассказывать?

— О чем?

— О том, что вдруг стала пить мало кофе, словно на нем экономишь.

— Я видела сон. — Настя перевела разговор в чуть-чуть иное русло, в „старицу“. — Мы с мамой стояли по обе стороны большого, заросшего сочной травой поля. — И она стала рассказывать о цветах, тропинках, о том, что они с матерью были одного возраста…

— Это хороший сон, Настя, — без всяких происков Фрейда. Просто ты подходишь к той черте, когда девушка становится женщиной по-настоящему. Твой дальнейший путь — путь женщины: твоей матери, всех других матерей… Да, кстати, и бросай курить. — Он заметил, что она полезла в сумочку за сигаретами. — Это вредно здоровью мальчика. — Он улыбнулся, довольный своим всевластием.

— Игорь! Как ты все понял? — Она не могла скрыть своего удивления.

— Я давно знал, что к тебе притягивает мужчин слабых и нежных, гораздо слабее тебя.

— Хлюпиков?

— Нет, объектов с тщательно скрываемой ранимостью души. Я бы так сформулировал. Так вот, подобным мужчинам… — Он взял сигарету, но потом, спохватившись, отложил в сторону. — Природа, как правило, предоставляет им возможность ререализации — в сыновьях. И посылает им навстречу сильных женщин, которые приведут в мир именно сыновей, во всяком случае — первенцев.

— Очень интересно, — вставила Настя.

— Вот так и получается, что мать отдает энергию сыну, а сын — отцу.

— Откуда же берется энергия у матери?

— Чаще всего — от дочерей, но в данном случае — из пространства. Женщины умеют вампирить. А в нормальной, я имею в виду, традиционной семье — с детьми обоих полов — образуется замкнутый энергетический контур: отец питает дочерей, дочери — мать, мать — сыновей, а сыновья — отца.

— Игорь, у меня несчастье. Я одна, понимаешь… Он, кажется, мне изменил.

— А тебе просто невозможно не изменить! — Экстрасенс смеется. — Ты ведь сильная, солнышко мое, ну прямо как стальная пружина. А мужчинам хочется, чтобы рядом было существо слабое и зависимое. А ты? Разве ты можешь кому-нибудь поклоняться, в ком-нибудь раствориться?

— Тебе… смешно? — Она едва не плакала.

— Нет, мне не смешно. Мне просто хочется тебе объяснить, что все в жизни объективно. Мы получаем свое собственное изображение в том зеркале, в которое смотримся. Вот и все.

— И что же мне делать?

— Ну, пока, наверное, страдать. Ах, как ужасно звучит, не правда ли? Но лучший способ выйти из лабиринта — это насыпать несколько слоев грунта и пройти поверху — над всеми хитросплетениями сразу. — Игорь выглядел ужасно довольным собой.

Она понимала, что доставляет ему удовольствие своей „разбитостью“.

Вдруг он заинтересованно посмотрел на часы.

— Ты спешишь, Игорь?

— Я-то нет. Но вскоре должна появиться одна особа.

— У нее тоже душевные раны?

— Нет. Она занимается со мной любовью.

— С тобой? — Он всегда казался Насте почти святым.

— А почему бы и нет? И не она одна. А ты, кстати, упустила момент, когда мы могли стать ближе.

Внезапно Настю охватило острое чувство отвращения ко всей этой „экстрасенсорике“.

Она шла по улице и чувствовала, что внутри опустели какие-то сусеки души. „Он выгреб оттуда все, что было — страсти, отчаяние, чувство безысходности, — поняла она. — Он облегчает страдания, изымая их. Он питается чужими несчастьями! Он их крадет!“ На сердце у нее было спокойно и мертво.

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Содержание