За рубежом и на Москве

Якимов Владимир Ларионович

Часть первая

С царским посольством

 

 

I

Молодой человек громко расхохотался, когда толстяк, пробалансировав на самом краю небольшого обрыва, не удержался и, взмахнув в воздухе руками, сорвался и скатился вниз. Он быстро подбежал к краю обрыва и, продолжая смеяться, смотрел до тех пор, пока толстяк не подкатился к какому-то большому камню, о который ударился своим объёмистым чревом, и не остановился.

— Что, Прокофьич, жив ли? — крикнул он, наконец перестав смеяться.

Толстяк открыл глаза и, взглянув вверх, где пред ним расстилалось голубое южное небо, сделал было попытку пошевелиться. Но в ту же минуту он громко застонал, почувствовав боль от ушибов и ссадин на теле.

— Жив ли, Прокофьич? — повторил свой вопрос молодой человек, которому теперь стало жалко своего несчастного спутника.

— Ой-ой-ой! — запричитал толстяк. — Совсем расшибся… насмерть. Мать Пресвятая Богородица! Ангелы-архангелы, святые угодники! Да что же это такое? Живого человека — и насмерть!

Молодой человек сбежал с обрыва к товарищу и наклонился над ним, а затем, беря его под руку, произнёс:

— Ах, Прокофьич, и как же это тебя угораздило?

Это прикосновение заставило толстяка открыть глаза, которые у него всё это время были закрыты, и вскрикнуть:

— Чур меня! Чур меня! Не тронь! Отойди, нечистая сила!

— Да ты чего, Прокофьич? Не думаешь ли, что ты теперь на том свете?

Толстяк ещё шире открыл глаза и пристально уставился на молодого человека.

— Это ты, Роман? А ведь я думал, что умер! — узнав молодого человека, промолвил он. — Ой-ой! Батюшки! Всего избило.

— Ну, давай-ка я помогу тебе, — сказал молодой человек, названный Романом.

— Ой-ой, полегче, милый, полегче! — опять застонал толстяк, когда молодой человек подсунул свою руку под его спину и попытался приподнять его, что было не совсем-то легко, если принять во внимание солидное сложение упавшего. — Никак, хребет переломил. Дотронуться нельзя… Ой-ой!

Но Роман хорошо знал, что подьячий Михаил Неёлов всякую боль преувеличивает. Недели три тому назад посланник московского царя, Пётр Иванович Потёмкин, у которого на службе состоял подьячий Михаил Неелов, сильно рассердился на последнего за то, что тот не хотел включить в грамоту королю испанскому в титуле его звание «повелителя индийских стран».

— Нет такой индийской страны, где бы король гишпанский был повелителем, — заявил Неелов. — В землях индийских не король гишпанский царствует, а Гог и Магог. Это и в книге «Зерцало тайное» сказано.

— Ой, не умничай у меня, Мишка! — Сердито застучал по столу согнутым пальцем Потёмкин. — Лучше тебя, приказная строка, знаю, что говорю. Пиши, что приказываю.

— Воля твоя, государь Пётр Иванович, на то ты и посланник, а мы все слуги твои… А такого титула у короля гишпанского нету и николи не бывало.

— Ой, не умничай, крапивное семя, чернильное зелье! — Продолжал стучать пальцем Потёмкин. — Батожьём велю отлупить, как козу.

— Уволь, государь Пётр Иванович! — Опять закланялся подьячий. — На Москве с меня спросят. Ты — посол, велик человек, а до письма не прикладный. А что в грамотах написано — с меня в Посольском приказе спросят. Хоть повесь — не могу.

Горяч был посланник далёкого царства, которое за рубежом все звали Московией и про которое думали, что оно находится чуть ли не там, где небо с землёю сходится, — и, схватив со стола серебряный ковш, привезённый им из Москвы, запустил им в подьячего.

Не успел увернуться толстый подьячий, и ковш попал ему в голову. Хоть и тяжёл он был, но легко ударил Неелова по плечу; тем не менее последний счёл необходимым присесть на землю и завыть благим матом, точно его зарезали.

Роман Яглин, вспомнив этот случай и зная, что подьячий больше стонет, чем следовало бы, не обратил внимания на его стоны.

— Ну, вставай, вставай, Прокофьич! — решительно сказал он, приподнимая толстяка с земли. — Поохал — и будет: пора и честь знать!

Но подьячий ещё раз закричал, точно от невыносимой боли. Однако Роман Яглин продолжал поднимать его вверх, причём Неелов беспорядочно тыкал ногами в сапожишках с подковками в мелкий щебень, усеявший скат пригорка, и несколько раз снова падал на землю.

Наконец Яглин окончательно поднял его и посадил на ближайший большой камень.

— Ох… ох! — всё-таки застонал Неелов, обтирая рукавом бархатного, выцветшего от южного солнца кафтана своё потное лицо с длинной рыжей бородой. — И разбился же я!.. Совсем захвораю теперь. Умереть, видно, придётся здесь, на басурманской стороне, без покаяния и причастия, погибнуть на чужедальной сторонушке без жены, без деток малых…

— Ну, будет тебе! — рассмеялся Яглин. — И Москву, даст Бог, увидим, и жену свою с детьми, и угодникам Божьим поклонимся. Вернёмся туда.

— Ох, чует моё сердце, Романушка, что не вернёмся. Шутка ли подумать: почти год по чужбине шатаемся! В каких землях только не перебывали: и морем ехали, и в Неметчине были, у гишпанцев сколько времени живём. А тут ещё к французскому королю ехать надо.

— Ничего не поделаешь, Прокофьич, — утешал подьячего Яглин. — Надо службу царскую править. Вот побываем у французского короля да и домой поедем.

— Это, Романушка, только сказка скоро сказывается, да не скоро дело делается. Пока у французских людей поживём, да всё дело справим, да в дороге пробудем — и-и сколько ещё времени пройдёт! А я — человек слабый, сырой, да и больной к тому же. Где же мне столько времени в дороге пробыть? Ты не гляди на меня, что я такой полный. Толщина-то эта самая у меня от болести и есть. На Москве мне это немец-лекарь сказал. Он говорит, что у меня во чреве жаба сидит. Оттого и полнота эта проклятая. И лечил он меня тогда, безоар-камень давал, китайский ревень-корень толок, подмешивал туда, да всё это с селитрой взбалтывал и велел по зарям пить с молитвою. Да всё не помогает. Нет, видно, придётся помереть в этой окаянной басурманской стороне.

Яглин в это время сел против подьячего на небольшом камне и смотрел кругом на лежавшие окрестности.

— Ну, чего ругаешь ты, Прокофьич, здешние места? — через минуту сказал он. — Места здешние, прямо надо сказать, благодатные! Глаз, кажется, не оторвал бы, век глядел бы — не устал бы.

 

II

Действительно, окрестности были прекрасны. Далеко на юге синели высокие горы с белевшими от снега вершинами, ослепительно сверкавшими под яркими лучами южного солнца Испании. Дальше их виднелся какой-то город с зубчатыми стенами и башнями, вдоль которых тянулись, зеленея садами, пригороды. Внизу, под самой горой, вилась какая-то река, причудливо извиваясь между встречными каменными грядами, да виднелся какой-то замок с высокими башнями и мрачно смотревшими бойницами, с несколькими часовыми, чуть ли не уснувшими, опершись на свои тяжёлые мушкеты. А на востоке высилась тёмная гряда Пиренейских гор. Всё это было облито жарким солнцем, причудливо игравшим на стенах мрачного замка, и на поверхности весёлой речушки, и на полувыжженной, желтеющей долине, и, наконец, на самых путниках, одетых в диковинные московские костюмы.

— Ну, тоже… Нашёл, на что смотреть-то! — ворчливым тоном ответил подьячий. — Горы да долины, долины да горы. Эка красота, подумаешь! То ли дело у нас, на Москве!

— Да ведь ты про город толкуешь, а я тебе вот на что указываю — на натуру эту самую, — вспомнил Яглин чужеземное слово, которое помогло ему объяснить его мысль.

— Натуру! — продолжал ворчать подьячий. — Да что здесь хорошего в ней, натуре-то этой самой! Глазам только больно становится, передохнуть им не на чем. А на Москве-то у нас то ли дело! Выйдешь себе за городские ворота да как взглянешь кругом — ровень такая, что глаз не разберёт, где земля кончается, где небо начинается. Лях ли, татарва ли некрещёная покажется — эва откуда увидишь их! А здесь что, в Гишпании этой! Вот идём мы с тобою горами, а кто знает, может, вот за этим камнем сидит какой-нибудь головорез в коротких штанах да и ждёт, пока ты подойдёшь к нему поближе, чтобы ножом тебя в бок пырнуть… Тоже земелька, нечего сказать!

— Ну, Прокофьич, — улыбнулся Яглин, — и на Москве-то у нас не совсем спокойно живётся. Помнишь, как ты на курской украйне был да по дороге в Москву чуть к татарам не попал? Добро, что вовремя показались полтавские черкасы-казаки, а то быть бы тебе где-нибудь в Крыму либо на том свете.

— Верно, и у нас на Москве не всё спокойно, да всё там как будто легче: невдалеке от родной стороны и подохнешь-то. А ведь здесь, шутка ли, сколько ехать-то! Кабы не царская воля, ни за что не забрался бы сюда, к гишпанцам этим!

— Ну а всё же ты понапрасну ругаешься, — сказал Яглин. — И здесь много хорошего. Посмотри, как здесь люди живут — без стеснения, как кто хочет. Палаты большие, бабы красивые, вино сладкое… Главное, бабы! — И Яглин подмигнул подьячему хитрым глазом.

Ворчливый Неёлов не выдержал и улыбнулся:

— Да, бабы разве… Это вот ты верно! Нашим московским бабам далеко до здешних. Наша баба что? Овца, прямо надо сказать, рядом со здешними. А гишпанки — огонь, так полымем и пышут. Того и гляди, что обожгут.

— Да, пожалуй, и обожгли? — плутовато спросил Яглин, продолжая с улыбкой смотреть на спутника.

— Ну, что ты, Романушка? Разве я холостой? У меня на Москве жена осталась да шестеро ребят. Стану я со всякой басурманской бабой путаться! Я, чай, православный человек, не стану осквернять себя. И то уж поганишь здесь себя тем, что с чужеземными людишками вместе ешь, а ты про баб тут…

Но Яглин хорошо знал слабое место подьячего и решил ещё немного подразнить его.

— А как же Хуанита-то? Недаром же ты в её кабак повадился так часто ходить.

— Что же, что хожу? Хожу потому, что надо же себя освежить. С нашим посланником нужно железным быть, чтобы ума не лишиться. Хоть кого загонят. А у Хуаниты-то этой самой вино хорошее.

— То-то, вино. А кто посланнику, Петру Ивановичу Потёмкину, приходил жаловаться на тебя, что ты щиплешься больно?

Подьячий густо покраснел и сразу не нашёлся, что сказать в своё оправдание.

— И наврала тогда она всё на меня! — наконец произнёс он. — Всё дело из-за Ивашки Овчины вышло. Его вина, что он напился и полез щипать её. А я тут ни при чём.

Яглин, устремив взгляд на восток, искал там что-нибудь, что могло бы напомнить тот город Байону, куда послали их чрезвычайный посланник царя всея Руси, Алексея Михайловича, Пётр Иванович Потёмкин и его советник, Семён Румянцев, чтобы объявить властям города, что они прибыли к королю Франции, Людовику XIV, с предложением братской любви и согласия и находятся на рубеже Гишпании и Франции в городе Ируне. Но ничего похожего на город он не нашёл.

— Видно, далеко ещё нам придётся с тобой идти, Прокофьич, — сказал он своему спутнику, сладко позевывавшему, так как жара совсем растомила его и располагала к покою.

— Хорошо бы кваску теперь… да с ледком! — невпопад ответил тот.

— Кто о чём, а у голодной кумы одно на уме, — сказал Яглин. — Я ему про посланниково поручение, а он — о квасе, да ещё с ледком.

— А, да! Ты про город-то этот самый, чтобы ему провалиться! Не видать его? О-о! А всё наш посланник виноват. Дал бы лошадей, так давно на месте были бы. А тут вот иди пешком. А я — человек сырой; долго ли мне помереть?

— Да ведь по этим горным тропинкам ни одна лошадь не пойдёт; только одни ослы ходить могут. Предлагали тебе ехать на осле. Сам виноват, что не захотел.

— О, чтобы тебе типун на язык, непутёвому! Да где это видано, чтоб православный человек на такой скотине ездил? Коли узнали бы на Москве про это, так парнишки на улице проходу не дали бы, насмерть задразнили бы! — И подьячий опять широко зевнул. — Хорошо бы соснуть!

Яглин взглянул на небо. Солнце стояло ещё высоко. До Байоны не так далеко осталось, и он надеялся, что до вечера они дойдут. К тому же в Ируне ему хорошо растолковали дорогу.

— И впрямь, — сказал он. — Соснуть можно.

— И доброе дело! Соснуть теперь самая пора. Православному человеку и по Писанию положено дважды в сутки спать, — убеждённо ответил подьячий, снимая кафтанишко и расстилая его на земле, в тени, бросаемой камнем. — Это мне наш приходский поп, отец Серафим, говорил. Он у нас умный, отец-то Серафим, — сквозь сон продолжал бормотать подьячий. — Он всё читал… в греко-латинской академии был. Даже «Тайное зерцало, сиречь книга о чудесных вещах» и ту прочитал. О-о… Потому бо… — начал он путаться в словах, а через секунду уже спал.

Яглин с улыбкой поглядел на него и тоже стал укладываться на постланном около камня кафтане.

 

III

Из караульного дома слышались шум, и смех, и грубые шутки, порой прерываемые спором и руганью. Солдат, стоявший на карауле около самых ворот Байоны, с завистью поглядывал на этот дом, где его товарищи проводили время в попойке и игре в карты и кости. Он несколько раз порывался двинуться со своего места, но ограничивался тем, что, ударив прикладом мушкета по земле, вскидывал его на плечи и принимался ходить вдоль рогатки: он знал, что губернатор и комендант Байоны, маркиз Сэн-Пэ, имеет обыкновение проверять караулы и за каждую неисправность строго взыскивает с виновных.

А сегодня было ещё воскресенье. Отправляй тут скучную караульную службу, когда все горожане ходят разряженные по улицам, с жёнами и дочерьми под руку, заходя иногда в кабачки, направляясь на площади, где бродячие комедианты и фокусники показывают преинтересные штуки!

Вдруг из караульного дома выскочил один солдат. Его кафтан был расстегнут, широкий белый полотняный воротник сдвинут на сторону, на голове не было шляпы. Выбежав, он остановился, затем погрозил кулаком назад и стал сыпать отборнейшею руганью.

В ответ ему на это из караульного дома раздался смех товарищей — и несколько смеющихся фигур с картами в руках показались в дверях и окнах.

— Должно быть, проигрался, Баптист? — с участием спросил часовой.

— Проигрался, — угрюмо буркнул солдат. — Сколько раз я зарекался садиться играть с этими мошенниками. Знаю, что они плутуют… А тут вот не вытерпел, сел — и до последнего су. Не на что теперь даже кружку вина выпить. Нет ли у тебя?

Но часовой в ответ только пожал плечами: он тоже был без денег.

— Пойти разве попросить у рыжего Жозефа в долг? — произнёс после некоторого размышления проигравшийся солдат. — Даст ли только?

Но и часовой сильно сомневался, чтобы трактирщик, рыжий Жозеф, торговавший в кабачке под вывеской «Голубой олень», дал в долг вина.

— Всё-таки попробую, — сказал солдат и уже повернулся, чтобы идти в трактир, как вдруг заметил двух людей на дороге, ведущей в Байону от испанской границы. — Э… что это за люди такие?

Часовой тоже повернулся.

Действительно, по дороге шли два человека, по обличью и по костюмам совершенно непохожие на здешних. Несмотря на жаркое летнее время, на головах у них были меховые шапки.

Один из них был толстяк, одетый в потёртый бархатный кафтан с полосами из серебряной парчи на груди, в стоптанных цветных сапогах и в цветной рубахе-косоворотке, которую он из-за жары расстегнул, показывая тем свою волосатую грудь; на лице у него росла длинная рыжая борода, запылившаяся и сбитая. Голова была острижена в кружало и выбрита позади.

Другому можно было дать лет двадцать пять — двадцать семь. В его одежде проглядывали большее щегольство и изысканность. Меховая мурмолка была сдвинута на затылок и открывала открытое и добродушное лицо с небольшой белокурой бородкой и густыми шелковистыми усами. Русые волосы, вившиеся кудрями, непослушно выбивались из-под мурмолки.

— Что за люди? — удивлённо спросил часовой товарища.

— Святой Денис разберёт их, — пробормотал тот в ответ. — Много я по свету пошатался, а таких ещё не видал.

— Дойти до познания какой-либо истины можно двумя способами: путём разложения целого на части и соединения всех составных частей в одно целое, — раздался позади них чей-то шамкающий голос. — Этому учит нас мать всех наук — философия.

Солдаты оглянулись. Перед ними стоял низенький старичок, одетый в чёрное длинное платье и в бархатную шапочку на голове. Лицо у него было бритое, с крючковатым носом и маленькими, хитрыми глазками. Из-под тонких губ выглядывало два ряда мелких почерневших зубов. Под мышкой правой руки он держал толстую книгу.

Солдаты сняли шляпы и почтительно поклонились, так как узнали в подошедшем известного всей Байоне учёного и губернаторского доктора Онорэ Парфёна, или, как он сам называл себя (в подражание господствовавшей в то время между учёными тенденции переводить свои имена и фамилии на латинский язык), Гонориуса Одоратуса.

Изрёкши вышеприведённые слова, он уставился взором на дорогу и стал смотреть на приближавшихся незнакомцев.

— Осмелюсь заметить, знаменитейший доктор,— сказал Баптист, бывший когда-то, пред тем как сделаться солдатом, студентом в какой-то иезуитской коллегии, — что же будет, если мы последуем по одному из этих способов, хотя бы по первому, который, если не ошибаюсь, философия называет дедукцией?

Гонориус Одоратус быстро с удивлением взглянул на солдата, но тотчас подавил в себе удивление и ответил равнодушным тоном:

— А что последует, вы сейчас увидите. — Он полез в карман своего платья, вынул оттуда табакерку и, захватив из неё изрядную щепоть табаку, отправил её в нос. Затем, прочихавшись и устремив взоры на дорогу, по которой усталым шагом шли оба странных путника, сказал: — Для того чтобы дойти до истины по этому способу, необходимо исключать некоторые однородные понятия. Общее понятие, в которое входят эти вот путники, есть понятие о человеке, о людях. Следовательно, эти два существа, идущие к нам, есть люди. Но люди принадлежат к какому-нибудь народу или племени. Мы же знаем, что племён на земле насчитывают до ста пятидесяти, число немалое! Разберём каждое из них в отдельности… Вы не устали слушать, друзья мои? — обратился он к солдатам, заметив лёгкий зевок со стороны Баптиста.

— О нет, нет! Пожалуйста, продолжайте, — ответили солдаты, боясь в душе, как бы не наплело на них губернатору это приближённое к нему лицо.

— Итак, — продолжал философ, — разберём все отдельные народности. Что это не жители Европы, доказывает их странный костюм. У французов, англичан, шотландцев, испанцев, обитателей итальянских государств, австрийцев, швабов, саксонцев, шведов, датчан, фламандцев и некоторых иных нет такого платья, как у этих незнакомцев. Правда, их лица похожи на наши же, но это — лишь один признак, который мало что значит. Однако это и не неверные турки. Правда, их головные уборы похожи на турецкие, но они сшиты не из материи, а из мехов. Хотя бороды их и похожи на турецкие, но это тоже ничего не значит. Это не есть и алжирцы или варварийцы, так как у них нет в ушах женских металлических украшений, которые носят название серёг. Исключив всё это, мы приходим к окончательному заключению, что эти люди не есть жители Европы, Африки и Азии.

— А кто же они? — спросили солдаты.

— Это — не кто иные, как жители с того света.

— Как с того света? — воскликнули в один голос суеверные солдаты.

— Да, с того света: из страны, открытой великим Христофором Колумбом и принадлежащей королю испанскому.

— Так это, стало быть, — индейцы?

— Они самые, — авторитетным голосом сказал Гонориус Одоратус. — Очень может быть, что они прибыли в наш город, чтобы показывать себя на площадях за плату.

 

IV

В это время странные путешественники подошли к самым воротам города. Уставший подьячий тяжело отдувался и вытирал рукавом кафтана струившийся ручьём по лицу крупный пот. Яглин тоже порядочно устал и с удовольствием думал о том, что здесь, в Байоне, наконец можно будет передохнуть.

— Ну, слава Тебе, Господи, наконец-то дошли!.. — сказал подьячий. — А назад — как ты хочешь, Романушка, а на своих ногах я не пойду. Так ты и знай! Хоть на ослах, а поеду. Подыхать мне на басурманской стороне вовсе неохота.

— Ладно, ладно, Прокофьич! — усмехнулся Яглин. — Как-нибудь уладим дело. А теперь вот надо поручение исполнить: до градоначальника дойти.

— Валяй уж ты. Ты как ни на есть, а по-ихнему научился лопотать.

Действительно, в течение долгого времени пребывания русского посольства в Испании Яглин довольно бойко научился говорить по-испански, так что расчётливый русский посланник был очень доволен, что пришлось уволить переводчика, с которым Яглин объяснялся по-латыни, чему он научился от немцев в Немецкой слободе, в Москве.

В это время часовой преградил им дорогу мушкетом и грубо спросил на местном наречии, сложившемся из смеси французского, испанского, баскского и гасконского языков:

— Что за люди? И куда вы идёте?

— Нам нужно видеть градоначальника этого города, — кланяясь солдатам, ответил Яглин. — Посланы мы чрезвычайными посланниками царя всея Руси Петром Потёмкиным и его советником, Семёном Румянцевым, которые прибыли к могущественному королю Франции с предложением братской любви и согласия. Так как наш путь из города Ируна, где теперь находятся посланники, лежит через этот город, то надлежит нам увидаться с градоначальником и просить его помощи и содействия к дальнейшему нашему пути в славный стольный город ваш.

Яглин сказал это на испанском языке, хотя, конечно, не без ошибок.

— Вот тебе и индейцы! — проворчал про себя Баптист. — А впрочем, Россия… Россия… Кто её знает, где она? Может быть, тоже в Америке.

Но Гонориус Одоратус сразу понял свою ошибку, что эти люди — вовсе не индейцы, как он предполагал, а выходцы из далёкой страны Московии, о которой, впрочем, мало было известно, за исключением того, что она находится чуть ли не на краю света и населена свирепыми и кровожадными народами, как-то: московиты, татары, казаки. Господствует над этими народами властитель, которого зовут великим князем Московии, вместе с высшим духовным лицом, называемым московитским папой, или патриархом. Ещё известно, что из этой страны приходят на Запад драгоценные меха, получаемые из далёкой московитской провинции, называемой Сибирью, населённой ещё более кровожадными народами, название которых в точности не известно.

Учёный с любопытством посмотрел на московитов, подивился на их костюмы, внимательно поглядел на лица и подумал про себя: «Люди как люди. И ничего особенного в этих московитах нет. Больше сказок, оказывается, про этот народ говорят».

Затем, приняв на себя важный вид, он произнёс:

— А на какой предмет отправлено ваше посольство к нашему христианнейшему государю — да хранит его Бог на многие лета?

При этом он приподнял над головой свою маленькую шапочку.

— А об этом мы ничего не знаем, — ответил Яглин. — Про то ведают наши посланники, так как им поручено всё это объявить. Мы же — только слуги их.

Гонориус Одоратус ещё раз посмотрел на московитов. Он не знал, как обращаться с этими двумя людьми. Кто их разберёт, этих диких людей: не то просто прислуга, не то важные лица в посольстве, особенно этот вот толстый и рыжий. Если принять за больших людей да обойтись с ними как следует, самому после неловко будет. А если обойдёшься как с челядью, а они окажутся важными лицами, то могут обидеться, а после и от губернатора попадёт: облечённый чуть ли не королевской властью, маркиз шутить не любит и как раз поколотит собственноручно.

Между тем около этой группы начали собираться любопытные. Необычные костюмы двух чужестранцев привлекли внимание гуляющих, и они стали подходить к заставе. В простом народе двое московитов возбудили ещё более толков — и никто в толпе не знал наверное, что это за люди. Кто-то решил, что это — варварийцы.

— А что это за народ такой? — спросила какая-то горожанка, державшая на руках небольшого мальчугана.

— Варварийцы? — переспросил решивший это, который, в бытность солдатом, плавал на галерах по Средиземному морю. — А это тот самый народ, который разбойничает по морям и христиан в плен забирает, а потом отвозит их по разным магометанским землям и продаёт в рабство.

— Так это, значит, они моего мужа забрали в плен или убили? — с испугом сказала горожанка.

— А твой муж кто был? — спросил солдат, поглядывая на толстую, краснощёкую женщину.

— Да мы с моря, — ответила она. — Мой муж был там рыбаком. А когда он пропал без вести, то я переехала сюда, к сестре. Так эти язычники по морю разбойничают?

— Эти самые, — убеждённо сказал солдат. — Самое разбойничье племя!..

В толпе все слышали этот разговор и со страхом и удивлением смотрели на мнимых варварийцев.

Тем временем Гонориус Одоратус обратился к русским:

— Если вы хотите видеть губернатора, маркиза де Сэн-Пэ, то я, как ближний советник его, могу провести вас к нему.

— Чего лопочет там эта важная рожа? — тихо спросил Яглина подьячий.

Но молодой человек ответил на этот вопрос товарища нетерпеливым движением плеча.

Между тем горожанка успела рассказать всей толпе, что её мужа будто бы пленили эти самые варварские разбойники, и бывший солдат авторитетно подтверждал, что действительно, эти люди и суть варварийцы.

— И лица-то у них самые разбойничьи, — заявил он, указывая кулаком на москвичей. — Особенно вон этот рыжий!

— Зачем они здесь, язычники? — раздались в толпе отдельные голоса.

— Приехали предлагать выкупить находящихся у них в плену христиан, — сразу выдумал бывший солдат.

— Убить их надо за это! — вдруг выкрикнула со злостью женщина. — Чтобы они не мучили христианского люда!

Толпа сначала опешила было от этого, но, будучи в достаточной степени возбуждена рассказами бывшего солдата о жестокостях варварийских пиратов, подхватила:

— Убить!.. Убить!..

В московитов вдруг полетели камни, комки сухой грязи и палки.

Русские, а вместе с ними достопочтенный Гонориус Одоратус и солдаты опешили от такого неожиданного нападения. Испуганный подьячий со страха схватился за длинное платье доктора и, присев на корточки, стал кричать, точно его резали.

Яглин не знал, что тут происходит, но, видя пред собою враждебные лица и не имея с собою никакого оружия, засучил рукава и стал ждать нападения.

В это время невдалеке послышался лошадиный топот, и из ближайшего проулка выехали рысью молодой человек в голубом кафтане, с длинной шпагой у бедра, висевшей на широкой перевязи, и в широкой шляпе с длинным пушистым пером и молодая смуглая дама. При виде происходящей пред ними сцены они остановились посмотреть, что тут делается. Затем молодой человек воскликнул:

— Клянусь архангелом Михаилом, да это — Гонориус Одоратус! Дядя будет доволен, если я освобожу его из рук этих негодяев!

Ударив каблуками в бока лошади, он поскакал на толпу. Спутница его, громко рассмеявшись, хлестнула свою лошадь и последовала за ним. Две лошади врезались в толпу — и последняя кинулась в разные стороны. Молодые люди, бывшие на лошадях, с хохотом бросились преследовать бегущих, и через несколько минут небольшая площадь перед заставой была пуста.

— Молодец наш офицер! — в восхищении воскликнул Баптист. — Хорошо отделал он этих негодяев! Да замолчишь ли ты, толстая собака? — прикрикнул он на подьячего, всё ещё голосившего во всю глотку.

Последний замолчал, открыл глаза и с удивлением стал смотреть кругом.

— Кто это? — спросил Яглин Баптиста, указывая на возвращавшегося шагом молодого человека, разогнавшего толпу.

— Наш офицер, — ответил тот, — племянник губернатора.

Когда офицер подъехал, Яглин мог рассмотреть красивое лицо с дерзко закрученными вверх, по тогдашней моде, усами и с такими же дерзкими глазами. Его спутница ничем не удивила Яглина.

«Гишпанка!» — сразу решил он, в долгое время пребывания посольства в Гишпании присмотревшийся к дочерям юга.

У неё были смуглая кожа, чёрные, вьющиеся, с синеватым отливом волосы, большие живые чёрные глаза, небольшие уши, шаловливо выглядывавшие из-под серой, с красным пером шляпы, и раздувавшиеся от скорой езды и волнения ноздри. Она вместе со своим спутником подъехала к этой кучке.

— Что тут такое было, философ? — спросил офицер любимого советника своего дяди. — Бить, что ли, вас хотела эта сволочь?

— Да почти что так, шевалье, — ответил Гонориус Одоратус. — Почему-то им вздумалось, что вот эти люди, — указал он на московитов, — варварские разбойники, и чуть не разорвали нас. Если бы не вы с мадемуазель Элеонорой, так нам пришлось бы плохо.

— Варварийские разбойники? Эти люди? — воскликнул офицер, указывая хлыстом на обоих русских. — Но кто же они такие? Клянусь святым Денисом, я никогда не видал такой странной одежды!

— Ничего в этом нет удивительного, шевалье, так как скорее можно рассчитывать увидеть здесь Великого Могола, чем московитов, — ответил Гонориус Одоратус.

— Московиты? Так вот они какие!

— А где же у них собачьи головы? — с наивным удивлением спросила всадница.

— Смею сказать, прекрасная госпожа, — улыбнувшись, сказал Яглин, снимая мурмолку и делая поклон всаднице, — что мы — такие же люди, как и прочие, и исповедуем того же Бога и Христа, как и другие христиане в Еуропе.

На лице всадницы изобразилось некоторое разочарование.

— А мне говорили, что у московитов собачьи головы, — недовольно произнесла она, но, ещё раз взглянув на Яглина, решила про себя: «А этот московит всё-таки… довольно красив».

— Зачем же они здесь? — продолжал спрашивать офицер.

— Они — послы великого князя московитов, — ответил Гонориус Одоратус. — Едут из Испании к нашему милостивейшему королю. В настоящее же время им нужно видеть вашего дядюшку, маркиза Сен-Пе.

— Э, если дело только за этим, то я провожу их, — сказал офицер.

— Мы за это всегда останемся благодарными вашей чести, — произнёс Яглин. — Время позднее, и мы желали бы засветло вернуться к нашим посланникам в Ирун.

— В таком случае идёмте, — сказал офицер и легонько тронул хлыстом свою лошадь.

Небольшая группа из обоих русских, офицера с его дамой, Гонориуса Одоратуса и Баптиста, сопровождаемая любопытными взглядами гуляющих горожан, с удивлением смотревших на никогда не виданные костюмы этих людей, двинулась по узеньким улицам города.

Впрочем, Яглина и подьячего это любопытство нисколько не удивляло, так как везде за рубежом на них смотрели как на невиданных, диковинных зверей.

 

V

Ещё в начале XVI века далёкая, замкнутая в самой себе Россия впервые задумала войти в сношения с Францией с целью искать её союза, дружбы и защиты. Этот шаг был сделан царём Василием Ивановичем по совету курфюрста Бранденбургского, с которым царь тогда вступил в союз против Речи Посполитой. В своём письме от 16 апреля 1518 года, переданном через бранденбургского курфюрста, царь сообщил французскому королю о том, что заключил с Альбрехтом, курфюрстом Бранденбургским, союз против Польши и что оба союзника надеются на помощь короля Франции в случае нападения на них со стороны Польши. В марте 1519 года царь снова отправил письмо, по просьбе того же Альбрехта Бранденбургского, с тою же просьбою о защите против Польши.

Неизвестно, дал ли какой-либо ответ на это французский король, так как в русских архивах не имеется никаких данных относительно этого. По всей вероятности, французский король даже не удостоил ответом русского царя, о царстве которого едва ли он имел точные сведения.

Тем не менее в этом же столетии бывали случаи, что некоторые французские купцы и искатели приключений проникали в далёкую Московию, сбывая свои товары и скупая тамошнее сырьё или же попросту ища счастья.

Затем, в 1607 году, вышла книга о Российском государстве, о нравах, царящих здесь, принадлежащая перу известного авантюриста капитана Маржере (или Маржерета, как пишут это имя русские источники), служившего в войсках московского царя; в этой книге он описывает Московию как «весьма большое, могущественное, населённое и богатое государство».

Но ещё раньше этих авантюристов французское правительство само завязало сношения с Московией. Так, первым русским послом в Москве со стороны Франции был Франсуа де Карл, бывший там в 1586 году. Появление его в Москве было вызвано тем обстоятельством, что в октябре 1586 года царь Феодор Иоаннович написал французскому королю Генриху IV письмо, где извещал его о своём вступлении на престол и высказывал желание поддерживать дружеские торговые отношения с Францией. Следствием этого явился коммерческий трактат между царём и парижскими торговцами. Далее известно, что Генрих IV в 1595 году написал царю Феодору Иоанновичу три письма, где просил об отпуске в отечество доктора Поля и о разрешении нидерландскому купцу Мишелю Мужерону свободно торговать в России.

Точные сведения о первом со стороны Москвы посольстве во Францию относятся к маю 1615 года. Его отправил царь Михаил Феодорович. Этому посольству, во главе которого находился Иван Гаврилович Кондырев, было поручено известить французского короля об избрании Михаила Феодоровича на московский престол и вручить королю грамоту, в которой царь пространнейше жаловался на поляков и шведов, причинивших купно со Лжедимитрием Отрепьевым сильное всему Российскому государству разорение, с предложением взаимной братской дружбы и любви.

Но французы всё-таки ещё не желали знать какую-то дикую Московию и отнеслись к этому посольству довольно пренебрежительно.

Король Людовик XIII принял русское посольство в декабре 1615 года в Бордо, где находился в это время по случаю военных действий. Но так как он спешил уехать, то наскоро приказал написать ответное письмо царю. И здесь-то вот впервые западные европейцы столкнулись с тем, что русские люди того времени называли «держать имя великого государя честно и грозно».

— Не могу взять такое письмо, — сказал Кондырев, едва прочитав вручённое ему послание. — Тут не проставлено царское имя. А без того нам взять нельзя никак. За это с нас большой спрос будет.

Когда французы поняли, в чём дело, то стали говорить, что и так может сойти, потому что король спешит уехать и нельзя беспокоить его лишний раз.

— Это — ваше дело, — ответил Кондырев. — Если король ваш уедет, то и мы за ним туда же отправимся, а без царского имени домой не поедем. Не захочет подписать, то и без письма уедем. Так и великому государю нашему скажем. И тогда в ответе не будем. А без царского имени с нас спрос будет. Перепишите — тогда возьмём.

Французским министрам того времени ничего не стоило рассыпаться в любезностях, почему они особенно и не настаивали на том, чтобы русские взяли то письмо, которое уже было написано, и согласились переписать его.

На следующий день Кондырев получил новое письмо, и когда прочитал его, то всё его широкое московское лицо расплылось в улыбке: до того был приятен русскому человеку тот титул, которым французы величали русского царя. В письме стояло:

«Высокий и могущественный князь Михаил Феодорович, наш дражайший брат и друг, император русских».

Людовик XIII в этом письме не только обещал возобновить с московским государством прежний союз, но, кроме того, запретить своим подданным служить в польской и шведской армиях против русского царя.

Таким образом, Кондырев успешно выполнил свою миссию, а своим решительным шагом пробудил во Франции интерес к почти неведомому на Западе царству.

К этому ещё присоединилась просьба французских купцов. Последние доказывали, что вести торговлю с Россией для Франции очень выгодно, но что серьёзные препятствия в этом деле ставят им хозяева Балтийского моря — датчане и шведы, для которых было выгодно и монополизировать в своих руках торговлю с Россией, и служить посредником между последней и западными государствами.

Ввиду этого Людовик XIII решил послать в Россию посольство во главе с чрезвычайным полномочным послом Деге де Курмененом для заключения торгового договора и союза.

Но французы забыли, что едут в полуварварское государство, где понятие о благе государственном и общественном очень часто смешивается с благом личным и где если не всё, то очень многое держалось на подарках и подкупах.

Это положение сказалось тотчас же по прибытии посольства в Москву. Обиженные бояре не могли простить послу, что он не давал им ничего, и всячески тормозили дело как аудиенции у царя, так и скорейшего окончания того поручения, с которым приехало посольство.

К этому присоединился ещё вопрос о чинопочитании и титуловании. Хотя ловкий француз и уладил скоро этот вопрос, но всё же посольство не имело никаких результатов, так как Франция предъявила условия союза, совершенно неподходящие к понятиям русских того времени.

Тем не менее во французской исторической литературе укрепилось и держится и в настоящее время то мнение, что в 1629 году между Россией и Францией был заключён первый торговый трактат. Начало сближения между этими государствами было положено — и Франция заметила существование варварского, но могущественного государства.

Затем официальные сношения между этими двумя державами прервались на двадцать с лишком лет, вплоть до 1653 года. Однако в это время из Франции и России являлись неофициальные лица. Так, в 1631 году в Москву прибыл капитан Бонфоа с письмом от Людовика XIII за разрешением купить в России хлеба. Из России был отправлен, так же неофициально, переводчик Иван Англер, посланный, однако, не в одну Францию, но и в Голландию, и в Англию с извещением о заключении мира между Россией и Польшей.

Со вступлением на престол царя Алексея Михайловича сношения, имевшие случайный характер, приняли совершенно другой вид.

Так, в 1653 году царь отправил во Францию Константина Герасимовича Мачехина, в сопровождении толмача Болдвинова и подьячего Богданова, с уведомлением о начатии войны русского царя с польским королём Яном Казимиром. Прямою целью этого посольства была просьба о помощи Франции в начавшейся войне с Польшей.

Русским, прибывшим в Париж только 24 октября 1654 года, чрезвычайно понравился, после строгой, постной, пропитанной запахом деревянного масла и ладана Москвы, весёлый, разгульный и бесшабашный Париж с его шумной уличной жизнью, весельем, лёгким вином, с весёлыми, красивыми женщинами, не прятавшимися от чужих взоров по теремам, а напрашивавшимися на взгляды мужчин и постоянно улыбавшимися им на улицах. Русские были так очарованы этим весёлым и привлекательным омутом, что и не думали было скоро уезжать из него, хотя король очень скоро дал им аудиенцию, так как поведение «русских варваров» даже французам показалось зазорным.

Но и здесь случилось почти то же, что и с Кондыревым. 17 ноября 1654 года Мачехин был принят на прощальной аудиенции королём. На ней ему хотели было вручить письмо короля к царю через секретаря.

— Не могу я то сделать, — объявил Мачехин. — Пусть король сам даст своё письмо великому государю своими руками. Иначе если я возьму его от подначальных лиц, то государь велит меня казнить.

Придворные заупрямились было, но сам король согласился и 29 ноября 1654 года лично вручил письмо посланникам. Однако он наотрез отказался осуждать поведение польского короля, не одобрял царя за вступление в войну и даже не именовал более царя императором.

Но почти через два года французам самим пришлось отправить в Москву своё посольство.

В 1656 году, во время войны Москвы со Швецией, русские войска вторглись в шведские прибалтийские провинции. В войне этой в союз против шведского короля Карла X вступили Россия, Польша, Пруссия и Дания. «Восточный барьер» Людовика XIV вследствие такой комбинации рушился, что было вне политических расчётов короля. Поэтому он желал более скорого окончания этой войны и, намереваясь склонить к этому московского царя, отправил к нему блестящее посольство во главе с кавалером Деминьером. Шестого июля 1657 года король известил царя о прибытии своего посла.

После долгих мытарств и чуть ли не ареста в Юрьеве (Дерпте), воевода которого не хотел пускать посла в Москву и даже заявил: «Нашему великому государю нет никакой нужды до вашего фряжского короля, и услуг ему, государю, не надобно: у нашего государя достаточно войска, чтобы без чужой услуги покончить дела с тем, кто его высокой воле не хочет покориться», Деминьер всё же прибыл в Москву, где был принят Алексеем Михайловичем, которому и вручил грамоту короля.

Однако это посольство французов не имело никакого успеха, так как Алексей Михайлович обошёлся без посредства Франции и заключил мирные трактаты в 1661 году со Швецией в Кардисе и с Польшей в Андрусове.

Так начались дипломатические сношения России с Францией, за два с лишним столетия до настоящего времени. В продолжение этого времени эти сношения всё более регулировались, а порой совершенно прерывались, и оба государства даже дважды воевали друг с другом. Но всё это не мешало питать им друг к другу уважение, что наконец в конце прошлого столетия завершилось объявлением всему миру открытого союза между ними.

 

VI

— А что, эти люди понимают наш язык? — спросил по дороге молодой офицер Гонориуса Одоратуса.

— Вот этот молодой немного понимает, — ответил тот, указывая на Яглина, который в это время не спускал взоров с ехавшей впереди «гишпанки» и невольно любовался красивой посадкой амазонки.

«Изрядная девка — эта гишпанка, — подумал он про себя. — Куда нашим московским репам до заморских баб и девок!»

Офицер заметил этот восхищенный взгляд молодого человека, и невольная досада шевельнулась в его сердце.

«Что этот варвар так смотрит на Элеонору? — недовольно подумал он. — Эти восточные люди, что турки, похотливы».

Осадив коня, он подождал, пока Яглин поравняется с ним, и вежливо спросил:

— Вы понимаете наш язык?

Яглин ответил, что понимает.

— Это хорошо. Стало быть, мы можем разговаривать с вами. Хотите, мы будем друзьями? — И офицер протянул молодому русскому руку в длинной перчатке.

«Что это он со своей дружбой напрашивается ко мне?» — подумал Яглин, который, будучи долгое время в посольстве, научился той истине, что за рубежом нужно быть осторожным, чтобы не попасть как-нибудь впросак, но, взглянув в открытое и показавшееся ему честным лицо молодого офицера, отогнал возникшие было сомнения и, подавая ему свою руку, сказал:

— Хорошо. Будем друзьями.

Они пожали друг другу руки.

— Моё имя — Гастон де Вигонь, — сказал после этого офицер.

Яглин сказал своё. Офицер пробовал было повторить его, но никак не мог.

Элеонора оглянулась на них и весело рассмеялась, глядя на Гастона де Вигоня.

— А я выговорю имя иностранца: Роман Яглин, — сказала она и звонко расхохоталась.

Яглин, глядя на неё, тоже рассмеялся.

— Будем и мы друзьями, — сказала Элеонора и протянула свою руку молодому русскому.

— За великую почту честь, — ответил тот и, пожав поданную ему маленькую, изящную ручку, не спешил скоро выпустить её.

Гастон, увидав это, нахмурился и отвернулся.

В это время они дошли до губернаторского дома. Элеонора круто остановила свою лошадь и тихо сказала своему спутнику:

— Теперь я еду. О н может опять увидеть нас.

— Мы сегодня увидимся? — наклонившись к самому её уху, спросил де Вигонь.

— Нет, на сегодня довольно, — ответила она. — Приходите, если хотите, завтра.

Элеонора пожала офицеру руку, кивнула Яглину и повернула лошадь в одну из боковых улиц.

Роман невольно посмотрел ей вслед, любуясь её стройной фигурой и красивой посадкой. Однако Гастон де Вигонь поймал этот почти восторженный взгляд молодого «варвара» и опять недовольно нахмурился.

— Ну, Романушка, и девка же! — раздался около Яглина голос подьячего. — Вот дьяволица-то, прости, Господи, моё согрешение! Коли на грех идти да с такой еретичкой связаться, так всех наших московских девок и баб забудешь.

— Это ты верно сказал, что забудешь, — о чём-то задумываясь, ответил Яглин.

И в его уме невольно мелькнуло широкое лицо полной, дебелой и некрасивой Настасьи Потёмкиной, дочери стольника Петра Ивановича Потёмкина, стоявшего во главе этого посольства. Пред самым отъездом их только что помолвили, и Пётр Иванович особенно хлопотал о том, чтобы взять будущего зятя в посольство, опираясь на то, что Роман, бегая часто в Немецкую слободу, научился там «языкам разным, без чего за рубежом мы просто пропасть должны», — как говорил он, хотя Роман Яглин выучился там только немецкому и латинскому языкам.

Правда, Настасья была хороша по-своему, в московском вкусе: была румяна, полна, но и только. Однако на её полном, вечно заспанном лице нельзя было прочитать ничего; оно как бы закаменело в своём выражении. Движения тоже у неё были как бы рассчитанные, слова — ранее заученные, точно она боялась сказать что-либо лишнее или лишний шаг сделать.

«Кукла! Как есть кукла!» — решил про себя Яглин, вспомнив про свою невесту.

Но в это время они дошли до губернаторского дома. Гастон де Вигонь, соскакивая с лошади, сказал: «Я сейчас пойду и расскажу про всё дяде» — и скрылся в крыльце высокого дома.

— Ух, упарился! — произнёс подьячий, садясь на камень около дома. — И пекло же, прости, Господи! Кваску бы теперь хорошего… с ледком… Да похолоднее.

— А может, вина, Прокофьич, хочешь? — смеясь, сказал Яглин.

— Что же, и от винца не отказался бы.

Яглин обратился к Баптисту и спросил, нельзя ли достать где-нибудь вина.

— О, сколько хотите! — воскликнул солдат. — Здесь неподалёку есть хороший кабачок. Там доброе винцо есть.

Яглин полез в нижний карман кафтана, вытащил оттуда большой кошель из тонкой кожи, в котором находилось немного денег, и, вынув оттуда несколько монет, подал их Баптисту.

— Сейчас и вино пить будете, — сказал тот подьячему, подмигивая ему правым глазом и ударяя рукой по его толстому животу, отчего тот даже вскрикнул.

В это время из дома вышел Гонориус Одоратус и сказал русским:

— Идёмте! Губернатор вас ждёт.

Яглин и подьячий вошли в дом и очутились в большой комнате с гербами. Навстречу им шёл высокий старик с седыми усами и такой же узкой, длинной бородой, с длинным, сухощавым, галльского типа лицом. Это был губернатор Байоны, маркиз Сен-Пе.

Яглин и подьячий, по московскому обычаю, низко поклонились, коснувшись концами пальцев пола. Губернатор некоторое время со вниманием смотрел на этих людей, одетых в никогда не виданную им одежду. Стоявший около него Гонориус Одоратус вполголоса объяснял ему, что эти люди прибыли из земли московитов и едут теперь с посольством в Париж к королю.

— Они умеют говорить на нашем языке? — спросил губернатор.

— Вот этот, помоложе, хотя и плохо, но всё-таки может объясниться, — ответил Гонориус.

Губернатор подошёл к русским поближе и, отвечая на их поклон, спросил, чего им от него нужно.

— Посланы мы, государь мой, — ответил Яглин, — послом великого государя московского, Петром Потёмкиным, и советником его, Семёном Румянцевым, к твоей милости. Послы наши едут к могущественному государю фряжскому с предложением братской любви и согласия и находятся теперь в Ируне, на самой границе. И просят послы наши твою милость, господин славный, чтобы ты принял нас, дал помещение, кормил и переправил в Париж за счёт короля, как то делали с нами везде в разных государствах, где мы бывали.

Губернатор внимательно выслушал Яглина, некоторое время помолчал, наконец, изобразив на лице самую любезную улыбку, сказал:

— Приветствую послов великого государя московитов со вступлением на землю нашего милостивого короля! Я счастлив тем, что могу первый выразить это, и этот день навсегда останется в моей памяти самым лучшим днём моей жизни.

«Ну, слава богу, — подумал про себя Яглин. — Кажется, наше дело в ход пошло. Пётр Иванович будет доволен».

Но его радость была преждевременна, так как, окончив рассыпаться в любезностях, маркиз сказал:

— Но, к моему глубокому сожалению, относительно этого мне не дано никаких приказаний. Однако я напишу сегодня же и попрошу совета у моего начальника, маршала Грамона, — как он распорядится относительно этого.

— Но это потребует много времени? — спросил Яглин.

— Четыре или пять недель, — ответил губернатор.

Яглин задумался и затем сообщил подьячему, что сказал губернатор.

— Четыре или пять недель? — воскликнул Неелов. — Да на что же мы это время жить-то будем? Ты ведь сам знаешь, Романушка, с какими деньгами нас из Москвы-то за рубеж отпустили? Да и в Гишпании-то этой мы на кошт ихнего короля все жили. Скажи ты этому сычу длиннолицему, что мы одиннадцать лет тому назад, когда король их посольство к нам снарядил насчёт мира с поляками да шведами, послов его и кормили и поили. А тут на-кось-поди! Скажи ему, что ждать, пожалуй, мы будем, а пусть он кормы и деньги свои на нас выдаёт.

Яглин обратился к губернатору и сказал, что русское посольство в настоящее время нуждается в средствах, почему не может ли градоначальник ссудить его деньгами и лошадьми для переезда через границу.

— К сожалению, я не могу дать вам ни одного экю и ни одной лошади, так как приказаний относительно вашего посольства я не имею, — опять-таки любезно, но твёрдо ответил губернатор.

Яглин перевёл это подьячему.

— Да что это за бесова страна? — рассердился тот. — Их послов мы от самого рубежа с почтением всяким и береженьем везём, всю дорогу кормим, а в Москве зачастую им великий государь кушанья со своего стола жалует, а они ничего не хотят для нас сделать. Да что мы — воры, что ли, какие? Скажи ему, что не Гришки Отрепьевы мы.

Яглин объяснил рассердившемуся подьячему, что будет напрасным трудом передавать это градоправителю, так как тот всё равно не знает, кто такой этот Гришка Отрепьев, а затем обратился к губернатору:

— Как же нам быть? В Ируне нам никак оставаться невозможно, так как дел в Гишпании у нас никаких нет.

— Тогда вам лучше всего переехать в наш город. Здесь вы можете найти очень недорого хорошие квартиры и жить, пока от маршала Грамона не придёт распоряжение относительно вас.

— Делать, видно, нечего, Прокофьич, — сказал подьячему Яглин. — У этого ничего не выторгуешь, о Крещение снега не выпросишь, видно. С этим и идти назад к Петру Ивановичу.

— Да с чем придём-то, Романушка? С пустыми руками? Да он нас батогами забьёт! — жалобным голосом произнёс подьячий.

— Ну, авось не забьёт: здесь не Москва, — сказал Яглин. — А только больше ничего у градоправителя мы не выпросим.

— Да уж коли так, то делать нечего — пойдём, — со вздохом согласился подьячий.

Русские по-прежнему до земли поклонились губернатору и вышли на улицу.

— Ну а теперь не мешало бы и закусить, — сказал подьячий. — Ведь с самого утра маковой росинки во рту не было.

Яглин согласился с ним, что действительно закусить не мешало бы, но он не знал, как это сделать.

Около губернаторского дома всё ещё толпились любопытные, сопровождавшие давеча русских. Яглин хотел было обратиться к кому-нибудь с вопросом об интересовавшем в настоящую минуту их обоих предмете. Но в это время около них очутился Баптист с кувшином вина. Яглин обрадовался этому и стал расспрашивать солдата.

— О, это можно великолепно устроить! — ответил Баптист. — Здесь неподалёку есть отличный кабачок. Я вас сведу туда. Там хорошо и накормят и напоят.

Жажда адски томила подьячего, и он, забрав в свои руки кувшин, хотел было приложиться к нему, однако его уговорил не делать этого Яглин.

— Здесь ведь не кружало царское, — сказал он. — Да и что скажут в Посольском приказе, если узнают, что за рубежом мы на улицах пьянствуем.

Баптист увёл русских в какой-то кабачок, и здесь подьячий отвёл свою душу на фряжском вине, так что только под вечер Яглин уговорил его идти из Байоны, и то только угрозой, что он всё расскажет Петру Ивановичу Потёмкину. Что же касается Баптиста, то он был в восторге от подьячего, не отставал от него в опоражнивании кружек и проводил их на большое расстояние из города.

 

VII

Стольник Пётр Иванович Потёмкин, чрезвычайный посол царя Алексея Михайловича, в нетерпении ходил по комнатам того дома, который он занимал в Ируне.

Это был средних лет мужчина, толстый, с большой бородой и умным выражением лица. Одет он был в лёгкое шёлковое полукафтанье, такие же шаровары и тёплые бархатные сапоги. Он только что разобрался с посольскими бумагами, над чем работал вместе со своим советником, дьяком Семёном Румянцевым, сидевшим здесь же за столом и что-то выводившим гусиным пером на длинной полоске бумаги.

Восковая свеча скудно освещала всю бедно обставленную комнату, вдоль стен которой стояли сундуки и коробы, наполненные как собственным имуществом посланников, так и подарками московского царя иностранным государям и начальным людям, которых посланник находил нужным одаривать.

Московский царь, в сущности, был в то время таким же хозяином в своём государстве, как любой помещик в своей вотчине, и отличался тою же бережливостью, как и многие из них. Поэтому когда отправлялся в чужие земли посланник и ему выдавались по описи различные подарки, состоявшие в большинстве случаев из мехов, то в Посольском приказе ему читался целый наказ относительно этого.

— А подарки тебе давать только государям, жёнам их и детям. А начальным людям подарков не давать. А ежели которые просить будут, то тем говорить, что об этом-де нам от великого государя наказа не было. А ежели которые будут какие помехи для дела делать и утеснения, и отсрочки, и обиды, то тем давать, но немного, а начинать с худых вещей, с мехов ли попорченных или вещей каких поломанных.

Каждый такой подарок посланник обязан был вносить в список с обозначением цели, для чего он делался.

— Пиши, Семён, — диктовал Потёмкин. — Дуке Севильскому дадено при отъезде мех черно-бурой лисицы, попорченный в пяти местах, каждое место в деньгу, а на хвосте волосья повылезли. Да ещё дадена ему мерка малая жемчуга. Не забудь написать: «худого», Семён.

— Написал, — ответил Румянцев, худой, высокий человек с постным, худощавым лицом и длинной узкой бородой.

— Да ещё, бишь, кому там чего дадено? — сказал Потёмкин, чеша себя рукой в густой бороде.

— Дали мы тогда ещё тем двум боярам ихним… как, бишь, их? да, грандам… по куску алого бархата на камзолы…

— Да, пришлось дать собакам в зубы… — произнёс Потёмкин. — Бархат-то больно хорош был: на царские опашни такой идёт. А тут — на-поди — им пришлось дать! Делать нечего: похуже не было. Всё, что ли, там?

— Кажись, что всё, — ответил Румянцев, просматривая запись.

— Смотри, Семён, вернее заноси: в приказе с нас всё строго спросят. — Потёмкин перестал ходить по комнате и сел в кресло у отворенного окна, в которое смотрела на него роскошная южная природа. — Ну, ладно, Семён, — сказал он. — Будет на сегодня. Складывай свою письменность. Чего сегодня не вспомнили, завтра авось придёт на память.

Дьяк молча стал свёртывать свитки и укладывать письменные принадлежности.

— Охо-хо! — вздохнул Потёмкин. — Когда-то мы, Семён, в Москву-то приедем?

— Аль соскучился, Иванович? — спросил Румянцев, вкладывая свитки в полотняные чехлы и затем укладывая их в коробья.

— А ты разве нет?

— Нет, и я соскучился дюже. Там ведь у меня семья.

— И жена молодая, — сказал, засмеявшись, Потёмкин. — Эх ты, старый греховодник! И надо было тебе пред самым отъездом жениться.

— Не добро быть человеку единому. Так и в Писании сказано.

— А теперь нешто ты не един? Поди, тоже на здешних девок гишпанских заглядываешься?

— Ну, вот! — недовольным тоном ответил Румянцев. — Нешто я — Прокофьич? Это он такими делами занимается.

— Знаю, знаю — и к вину и к девкам подвержен. Ох уж этот мне Прокофьич! Мало ль я его бью, а ему всё неймётся. Вот приедем в Москву, я нажалуюсь на него в Посольском приказе, пусть батогов попробует всласть. Вспомнит он тогда фряжское вино да гишпанских девок.

— Ты лучше его бабе нажалуйся. Это вернее будет. Ведьма она у него сущая, а не баба.

— Одначе что же это их так долго нет? Не забрали ли их в полон? Ведь, кажись, война промеж Гишпанией и Фряжской землёй покончилась. Чего же ради мы-то здесь семь-то месяцев сидели?

— Должно, дорога-то не близкая… Пешком-то ведь не то что на коне. Может, приморились да где-нибудь и соснули.

— Ну, тут спать-то нечего, — сердито сказал Потёмкин. — Это — царское дело, не своё.

В это время в комнату вошёл молодой человек лет двадцати, одетый в шёлковую цветную рубаху и такие же шаровары. Это был сын Потёмкина — Игнатий.

— Что, Игнаш, скажешь? — спросил, поворачиваясь к нему, посол.

— Роман Яглин с подьячим Прокофьичем пришли, батюшка.

— А, пришли-таки наконец? — обрадовался Потёмкин. — Ну, ну… добро. Зови их сюда!

Игнатий вышел, и через некоторое время в комнату вошли усталые Яглин и подьячий. Последний тотчас же и сел на что-то, тяжело отдуваясь.

— Ну что, как, Романушка? — обратился Потёмкин к Яглину.

— Да уж и не знаю, как тебе и рассказать, Пётр Иванович! — ответил Роман, а затем передал всё то, что описано в предыдущих главах, за исключением того, как они заходили в кабачок и как подьячий там напился.

Потёмкин слушал его с нахмуренными бровями, недовольный.

— Что же мы теперь будем делать, Семён? — обратился он к дьяку, когда Яглин окончил свой рассказ. — Вишь ты: отказали во всём. На что же мы здесь жить-то будем?

Действительно, оставаться в Ируне посольству было невозможно; приходилось перебираться во Францию. Самый неприятный вопрос был денежный. Потёмкин выехал из Москвы почти без средств. Проезжая русскими областями вплоть до Архангельска, они везде пользовались услугами воевод и ни гроша на себя не истратили. В иноземных государствах они рассчитывали проживать за счёт иностранных государей. Испанский король давал Потёмкину на содержание сто пятьдесят экю в день, и ему удалось в течение семимесячного пребывания в Испании прикопить несколько пистолей. Но их, конечно, не могло хватить надолго.

— Что же делать, Семён? — снова спросил Потёмкин своего советника.

— Что делать? Как ни кинь, а всё тут выходит клин, помощи от фряжских людей нам ждать нечего, а здесь жить — только проживаться. Одно остаётся: ехать дальше.

Потёмкин видел, что совет Румянцева был благоразумен, но всё же он стал глухо раздражаться.

«Ну, быть грозе!» — подумал Яглин и стал гадать теперь, на ком из троих посланник сорвёт своё дурное расположение духа.

Взор Потёмкина упал на подьячего, а именно на его начавший синеть от усиленной выпивки нос.

— Ты это что же, приказная строка? — закричал он на испуганного Неелова, хорошо знавшего, чем грозит гнев сердитого посланника. — Пьян опять? А?

— Я… я… ничего, боярин… — залепетал подьячий. — Так… ничего…

— Ничего? Батогов опять захотел, видно? А? Я тебя угощу! — рассвирепел Потёмкин и, схватив перепуганного подьячего за козырь его кафтана, выкинул вон из комнаты.

Гнев Потёмкина прошёл, и он, сев за стол, стал обсуждать с Румянцевым и Яглиным вопрос о переезде через испанско-французскую границу.

Решено было через три-четыре дня покинуть Испанию и выехать в Байону.

 

VIII

Второго июня 1668 года жители Байоны были очевидцами невиданного зрелища.

Начиная от городских ворот тянулся кортеж из двадцати с лишним человек. Впереди ехали четыре всадника в малиновых кафтанах, в высоких парчовых шапках, отороченных мехом, и в цветных сапогах, держа в руках обитые медью ларцы, в которых находились подарки московского царя французскому королю. За ними ехало шесть других человек, представлявших собою стражу, с обнажёнными кривыми саблями в руках. За ними следовали дьяк Семён Румянцев, бережно державший в руках свиток с большой восковой печатью на длинном шёлковом шнурке, и подьячий Прокофьич с болтавшейся, привязанной на груди чернильницей. После них ехал сам посланник московского государя, в богатом кафтане из дорогой восточной материи с золотыми галунами, на концах которых болтались такие же кисточки, с саблей, вложенной в богатые, с каменьями ножны, и в меховой шапке с аграфом из самоцветных камней. Кортеж замыкала толпа слуг, с переводчиком Яглиным во главе, одетых в такие же одежды.

Жители Байоны с любопытством следовали за гостями.

— Азиаты! — решили они, рассматривая необычные костюмы.

Потёмкин имел намерение проследовать прежде всего к губернатору. Последний из окна увидал, как посольство направляется по площади к его дому.

— Кажется, эти скифы имеют намерение посетить меня? — сказал маркиз, обращаясь к стоявшему возле него племяннику, Гастону де Вигоню.

— Да, — ответил тот, вглядываясь в лица русских, среди которых без труда узнал Романа Яглина.

— Но я не имею никакого предписания от маршала, — вдруг заволновался маркиз, — и принять их официально не могу. Ступай, пожалуйста, Гастон, и передай им это! Пусть остановятся где-нибудь в гостинице, пока я не получу относительно их какого-либо предписания.

Гастон отошёл от окна и, выйдя из дома, направился к подъезжавшим русским.

Потёмкин, увидав подходившего офицера, остановил лошадь и стал дожидаться. Гастон передал ему поручение дяди.

Для гордого русского посланника, привыкшего ощущать себя за рубежом как представителя своего великого государя, это было почти оскорблением. Он покраснел и в раздражении задёргал правой рукой свою великолепную каштановую бороду.

— Поруха! Поруха! — твердил он про себя. — Поруха на честь и славное имя великого государя. Нигде ничего подобного не было.

Эти чувства разделяли дьяк Семён Румянцев, решивший про себя, что такое дело оставить нельзя и что если от фряжского короля будет когда-нибудь посольство, то и его подвергнут такому же унижению, и подьячий Прокофьич, впрочем больше боявшийся, что рассерженный посланник выместит, по обыкновению, своё сердитое расположение духа на его спине.

Потёмкин некоторое время угрюмо молчал, а затем обернулся к Румянцеву и произнёс:

— Ты что, Семён, об этом думаешь?

— Великая поруха, государь, на великое царское имя… великая!

— Без тебя знаю, что великая. Ни у одного потентата ничего такого не было с нами… Что же теперь-то: заворачивать, что ли, назад?

— Ничего больше и не остаётся. Ждать, видно, надо, что они там удумают.

Потёмкин обернулся назад и пальцем поманил к себе Яглина. Но тот не скоро двинулся по приказанию посланника.

Дело в том, что он увидел в толпе Элеонору вместе с каким-то низеньким стариком с седыми волосами и густой, волнистой, такого же цвета, бородой, с бронзовым цветом лица и горбатым носом, одетым в чёрное платье и такую же шапочку. Девушка тоже, видимо, узнала Яглина и издали улыбнулась ему. Теперь Яглин лучше разглядел её, чем в первый раз, и невольно залюбовался на высокую красавицу «гишпанку».

— Роман, что ты? Оглох, что ли? — привёл его в чувство сердитый оклик посланника.

Яглин ударил каблуками сапог в бока лошади и подскакал к Потёмкину.

— Разузнал ты, где нам встать можно? — спросил его последний.

— Разузнал, государь, — ответил Яглин.

— Ну, так поезжай вперёд и веди нас.

Яглин поехал вперёд, по направлению к тому самому кабачку, где в прошлый раз был вместе с подьячим и Баптистом.

У смотревшего на эту сцену губернатора отлегло от сердца: железная рука «короля-солнца», окончательно наложившая свою тяжесть на феодальные стремления отдельных дворян и правителей целых областей, заставляла опасаться за свою карьеру и даже жизнь, если в Париже будет узнано, что губернатор отступил от тех положений, которые выработала монархическая централизация.

 

IX

Посольский кортеж, сопровождаемый глазевшей по-прежнему толпой народа, в скором времени остановился у знакомой Яглину гостиницы. Изо всех окон последней высунулись головы любопытных зрителей. Содержатель гостиницы сломя голову сбежал вниз и, униженно кланяясь, почтительно взялся за стремя лошади Потёмкина.

— Переговори с ним, — обратился он к Яглину. — Не до него мне…

Потёмкину было не до таких мелочей. «Поруха великому имени славного государя», — не выходила мысль у него из головы. Помимо того, что ему, как верному подданному, было обидно за своего государя, тут ещё примешивались и чисто личные опасения.

Он недаром всю дорогу от губернаторского дома до гостиницы пытливо поглядывал на своего советника, Семена Румянцева. Потёмкин был травленый волк; сам он сидел в Посольском приказе и хорошо знал, что советники даются посланникам не столько для советов, сколько для того, чтобы следить за каждым шагом посланника, как в области официальной, так и в его частных делах; чтобы заносить в память каждую ошибку, промах и погрешность посланника и после доложить всё это в Посольском приказе. А там уже доки сидят: к каждой ошибке прицепятся и, глядишь, в конце концов не посмотрят, что ты — боярин, и либо на дыбу вздёрнут или батогами отдерут, а то и голову снимут долой.

«Донесёт, вор!.. — думалось Потёмкину про Румянцева. — Ишь, и харя-то у него другая стала, у вора».

И пока Яглин переговаривался с трактирщиком, Потёмкин не переставал коситься на Семена Румянцева.

Действительно, отношения между Потёмкиным и Румянцевым были самые неопределённые.

Потёмкин знал, чего ради приставлен к нему Румянцев, и потому постоянно глухо раздражался. Дьяк же сознавал своё привилегированное положение и по возможности пользовался этим, очень часто давая понять посланнику, что, в случае чего, он может сильно повредить ему в Посольском приказе, где ему ничего не стоит оговорить посланника.

Поэтому они нередко ссорились между собою и очень часто даже не обедали за одним столом и не ездили в одной карете. Вследствие этого в Испании у них чуть было не расстроилась аудиенция у короля, и только в последнюю минуту они одумались и поняли, что рисковали своими головами.

Наружу эти недоразумения никогда не выходили — и со стороны можно было думать, что и посланник, и его советник находятся в самых лучших отношениях между собою.

Только слуги, да и то из самых близких, подьячий Неелов, Роман Яглин и оба посольских священника, сопровождавших русское посольство — отец Николай и монах отец Зосима, знали об истинных отношениях обоих представителей московского государя. Но они сора из избы не выносили.

Наконец переговоры с трактирщиком были окончены, и Яглин обратился к Потёмкину:

— Можно спешиться, государь!

Слуги помогли посланнику слезть с лошади и, поддерживая его под руки, ввели в гостиницу. Трактирщик забежал вперёд и растворял все попадавшиеся на пути двери. Наконец Потёмкина довели до самой большой комнаты. Он снял свою высокую шапку и перекрестился истовым крестом.

Его примеру последовали все следовавшие за ним.

Обыкновенно когда посольство прибывало в новое помещение, то служили молебен. Но теперь это сделать было нельзя, так как оба священника, следовавшие позади, вместе с вещами, ещё не прибыли.

— Ну, ишь, делать нечего, — сказал Потёмкин. — В басурманской стороне и сам скоро, пожалуй, станешь басурманом. В Москве немало грехов придётся, видно, отмаливать.

— Посольство пошло с благословения патриарха, — ядовито заметил Румянцев. — Выходит, что все грехи святым отцом напредки усмотрены и отмолены им.

Потёмкин только недовольно покосился на своего советника.

— Хозяин спрашивает, — обратился к нему Яглин, — не прикажешь ли что изготовить на завтрак?

— Что ты — рехнулся, что ли, Романушка? Попомни-ка, какие теперь дни? Да не здешние, папежские, а наши, православные?

— Петровки, — сконфуженно произнёс Яглин.

— То-то. А сегодня иуния двадцать второго, память священномученика Евсевия, епископа Самосатского, и мученика Галактиона. И день — пятница, когда жиды Христа распяли. Забыл, кажись, ты это, парень? — подозрительно посмотрев на Яглина, сказал посланник. — Смотри, сам не обасурманься здесь с папежцами да люторцами…

Яглин обратился к хозяину гостиницы и сказал, что в этот день на их родине воздерживаются от пищи, а потому завтрак им не нужен.

Хозяин удалился.

Понемногу все разместились в гостинице. Через несколько времени прибыла остальная часть свиты посольства, оба священника и вещи. Отслужен был молебен, и можно было подумать о еде.

Выезжая из Москвы, посланники решили есть на чужбине только свои кушанья, изготовленные православными руками, так как опасались, что, питаясь иноземною пищей, могут опоганиться. Поэтому они захватили с собою поваров, которые и готовили пищу на всё посольство, начиная с посланников и до последних слуг.

Когда настал вечер, Потёмкин почувствовал голод и приказал своим поварам приготовить обед.

Хозяин гостиницы сначала с удивлением смотрел на невиданные им кухонные принадлежности русских. Но когда повара водворились в кухне и хотели было приняться за стряпню, то он понял, в чём дело, и побежал к Яглину.

Последний насилу мог понять, в чём заключается претензия трактирщика.

— Так нельзя делать, — взволнованно проговорил последний. — Путешественники не могут сами готовить себе обед. Они должны брать у нас. Так все делают. Это нехорошо. Это мне убыток приносит.

— Но мы не привыкли к вашим кушаньям. У нас свои, — попробовал было возражать Яглин.

Однако трактирщик ничего слушать не хотел, и Яглину пришлось идти к Потёмкину и сказать ему, что свой обед им готовить не разрешают.

Потёмкин предвидел, что это пахнет лишними расходами, и недовольно поморщился.

— Делать нечего, — произнёс он. — Пускай, ин, готовит. Покаемся в Москве.

Вскоре подали обед.

Русским он показался жидковатым и очень незначительным по количеству. Вина тоже было мало, о чём сильно сокрушался подьячий. И самого Потёмкина, как ни старался он показаться ради соблюдения своего посланнического достоинства стоящим выше такого низменного занятия, как приём пищи, и того этот обед не удовлетворил.

Шумливым французам странным казалось, как ведут себя за обедом русские. Ни шума, ни смеха, ни даже разговоров не было.

— Точно обедню служат, — говорили французы.

Пред началом обеда, а также и после него священниками произносилась длинная молитва, во время которой русские усердно крестили себе лбы.

— Роман, спроси, сколько следует заплатить за обед? — спросил Яглина Потёмкин.

Тот обратился с этим вопросом к хозяину.

— Пятьдесят экю, — со сладкой улыбкой на лице ответил трактирщик.

Цена была невероятно большая.

— Сколько? — удивлённо переспросил Яглин.

Трактирщик повторил цену.

Яглин, зная вспыльчивый характер посланника, не мог придумать, как ему сказать о такой цене.

Потёмкин увидал по лицу молодого человека, что тут что-то происходит, и спросил:

— Ну, что же, сколько хочет с нас за свои худые яства этот разбойник?

Яглин сказал.

— Что? — закричал сразу рассердившийся посланник. — Пятьдесят?.. Ах он вор, тать этакий!.. За такую скверну, которой он нас кормил, и пятьдесят золотых? Да что он, на большую дорогу, что ли, вышел? Да я бы его на Москве за такие слова прямо в Разбойный приказ отправил, чтобы там ему показали, как грабить добрых людей…

Дьяк Румянцев стоял в отдалении и с улыбкой смотрел на эту сцену. Он рад был каждому случаю, где посланник попадал в затруднительное положение, так как в этих случаях он всегда отбрасывал в сторону свою гордость и обращался за советом к дьяку.

Так случилось и теперь.

— А? Дьяк?.. — полуобернулся к Румянцеву посланник. — Да ведь этот разбойник нас грабить хочет… чу… За свой обед требует с нас пятьдесят золотых, слышь ты!

— Что же делать, государь?.. — сокрушённо вздыхая, произнёс Румянцев. — Видно, мал золотник здесь, да дорог… А не зная броду, не надо было соваться в воду. Да к тому же на Москве нам про все издержки наши ответ держать надо… Что и как — за всё с нас спросят в приказе…

Поминание об ответе в Посольском приказе передёрнуло Потёмкина.

«Напрасно только булгу завёл, — подумал он про себя. — Кинуть бы в харю этому разбойнику его деньги, да и конец!» — и он, ни слова больше не сказав, вынул из кармана кошель с деньгами, а затем, отсчитав требуемую сумму, кинул её трактирщику.

— Прикажешь, государь, разбирать рухлядишку? — обратился к нему один из холопов.

— Не надо, — ответил Потёмкин. — Завтра уедем из этого разбойничьего логова.

Все разошлись спать.

 

X

Яглину не спалось.

Напрасно он ворочался с боку на бок и старался ни о чём не думать, сон бежал от его глаз. Из далёкого французского города его думы переносились на Восток, к белокаменной Москве, и ещё дальше, на приволье широкой Волги, в страну бывшего татарского Казанского царства.

Вспомнил он ту большую усадьбу на берегу широкой реки, неподалёку от основанного сто лет тому назад царём Иваном Грозным, «на страх нечестивым агарянам-татаровям и на береженье Русской земли», города Свияжска, где он провёл своё детство и где с самого покорения этим царём Казани жили дворяне Яглины.

Усадьба дворян Яглиных, пришедших в Казанский край вместе с грозным царём, который подарил им участок земли на другом берегу Волги, была также приспособлена к тому, чтобы в ней можно было «отсидеться» от разных лихих людей. Снаружи она была огорожена бревенчатым забором, вдоль которого тянулся широкий и глубокий ров. Посреди этого укрепления было разбросано множество жилых помещений, повалуш, амбаров, горниц, изб, сенников. Позади этих зданий были скотные и причные дворы, поварни, медоварни, хлебопекарни и пивоварни. А за всем этим тянулся на большое пространство густой сад.

За таким-то укреплением, которое в течение ста лет выдержало не одну осаду и отразило не одно нападение горных чувашей и черемис, жил со своей семьёй Андрей Романович Яглин. А семья у него была маленькая: сам с женой да сын Роман и дочь Ксения.

Долгое время жил спокойно Андрей Яглин. Он занимался хозяйством да растил детей, из которых дочери пошёл уже шестнадцатый год, а Роману — только восемнадцатый, и думал так век прожить, детей пристроить — сына женить, а дочь замуж выдать, а потом со своей старухой спокойно умереть, как подобает православному христианину. Да судьба иначе судила.

Долгое время ждали жители города Свияжска к себе нового воеводу. Впрочем, и прежним они были довольны: не слишком грабил. Да, видно, не полюбился он кому-нибудь в Москве и решили там убрать его и послали править каким-то острогом на Урале.

«Каков-то будет новый воевода? — не без страха думали свияжцы. — Много ли возьмёт он «въезжих», да как судить будет, да не будет ли брать «посулов», да как около нас кормиться будет?»

Эти вопросы для жителей городов того времени были далеко не безынтересными, так как «кормленье» воевод для земских людей было больным местом.

«Рад дворянин собраться в город на воеводство: и честь большая, и корм сытный. Радуется жена — ей тоже будут приносы; радуются дети и племянники — после батюшки и матушки, дядюшки и тётушки земский староста на праздниках заедет и к ним с поклоном; радуется вся дворня, ключники, подклетные — будут сыты; прыгают малые ребята — и их не забудут. Всё поднимается, едет на верную добычу».

— А ну, да как пришлют такого воеводу, который до этого был! — гадали посадские и земские люди. — Тому если стяг мяса принесёшь, так он требовал, чтобы ему всего вола принести, да с копытами, рогами и шкурой. Кусок сукна жене подаришь о Рождестве, так он веницейского бархата себе затребует. А не исполнить нельзя: запрет, собака, лавку да подговорит какого-нибудь гультяя подкинуть подмётное письмо, что держишь в своей лавке вино или чёртово зелье. И велит захватить тебя да запрет в железы и сиди там, пока не откупишься. А посулы как любил — беда!

Наконец как-то раз утром прибежал в Свияжск один из целовальников с переправы на Волге и закричал усталым голосом:

— Приехал! Воевода приехал!

Все замерли в ожидании.

Нового воеводу звали Авдеем Курослеповым. Происходил он из боярских детей и правил служилую службу: воевал со шведами да с ляхами, причём в войне со шведами потерял один глаз, куда угодил ему конник своим копьём.

Этому случаю Курослепов обрадовался так, что и глаза не жалко стало.

«И с одним проживу, — думал он. — А теперь вот и отдохнуть можно: буду просить царя пожаловать меня за верную службу, чтобы послал меня куда на кормленье воеводой».

Был у него в Москве один хороший товарищ: боярин Сергей Степанович Плетнёв, с которым он вместе один поход против ляхов совершил, причём Курослепов его раненого из сечи на своём коне вывез.

«Плетнёв поможет, — думал он. — Чай, старой услуги не забыл. А у него в Москве много приятелей, да и сам каждый день на дворцовой площадке бывает, со многими сильными людьми видится».

Собрался Курослепов в Москву, набил полный кошель деньгами, так как хорошо знал, что Москва больше деньгам, чем слезам, верит, и поехал.

Боярин Плетнёв не забыл старой услуги; он принял Курослепова с распростёртыми объятьями и угостил так, что Курослепов три дня пьяный ходил.

— А ведь я, боярин, в Москву за делом приехал, — сказал наконец он, когда пьяный угар немного улёгся в голове.

— Что же, рад другу услужить, коли смогу. У меня приятелей полна Москва наберётся.

Курослепов изложил ему своё желание — сесть где-нибудь на «кормление».

— Да ты вот о чём… — в раздумье произнёс Плетнёв. — Ну, это, брат, дело нелёгкое. Тут у нас по приказам такие жохи сидят, что только ну! Без посулов и не подступайся.

— Да это — не велика беда. Я готов и посулами поклониться. За свой век сколотил деньжонок малу толику. На кон поставить их можно. Там всё вернуть назад можно.

— Ну, так дело можно устроить. Я за тебя посольским дьякам пообещаю.

— Уж постарайся, Сергей Степанович. А я тебе из своей будущей «вотчины» подарочек пришлю да во всех тамошних церквах за обедней прикажу твоё имя поминать.

Плетнёв на другой день куда-то ушёл и вернулся только вечером.

— Ну, Авдей Борисович, — весело сказал он, входя в комнату, где сидел Курослепов, — молись Богу да благодари Миколу Угодника.

— Али что выгорело, боярин?

— Выгорело! Только недёшево достанется тебе воеводство это. Сот пять серебра выкладывай.

Поморщился расчётливый Курослепов, так как не думал, что воеводство будет так дорого стоить.

«Ну, да не беда, — подумал он затем, — на воеводстве всё с лихвой выколочу».

— Иди завтра в приказ, подавай своё челобитье, да денег поболе пятисот бери: помимо дьяка надо ещё дать подьячим, ярыжкам приказным разным, и стрельцов, что у приказа стоят, не обойди. Сухая-то ложка рот дерёт. Да не забудь ещё: дьяк с тебя за воеводство вдвое запросит. Так ты торгуйся, более пяти сотен серебра не давай. Это мне верный человек сказал, что теперь у них по росписи только одно это воеводство впусте и осталось.

— А не знаешь, боярин, где это воеводство? — спросил Курослепов.

— А где-то в Казанском краю. Городка-то только наверное не помню.

Курослепов опять поморщился.

Плетнёв заметил это.

— Да ты погоди лицо-то кривить, Авдей Борисович, — сказал он. — Ты только подумай, где ты воеводить будешь? В таком крае, откуда в Москву ни одна жалоба не придёт. Ведь это чуть ли не на краю света. Одна Сибирь только дальше-то. Да к тому же в Казани воеводой мой большой дружок сидит. Он на всё, что ты там творить будешь, сквозь пальцы будет смотреть.

Доводы подействовали на Курослепова, и он в тот же вечер засел за писанье следующей челобитной:

«Великому государю, и царю, и великому князю всея Руссии и многих земель отчичу и дедичу обладателю холопишка Авдейка Курослепов бьёт челом.

Слёзно прошу тебя, великий государь, приказать меня пожаловать за мою многую службишку тебе воеводством. В прошлых летах был я, Авдейка, по твоему, великого государя, приказу во многих походах и со шведами и с поляками воевал. И в той, со шведами, войне глаза лишился, и спина не может, и поныне не могу тебе, государю, походную службу править. И бью тебе ныне челом, прикажи меня от прежней службы отставить и за многие ратные труды мои пожаловать великим жалованьем и пошли куда-нибудь на воеводство. А в том, что я, холоп твой Авдейка, правду говорю, у меня и послух есть».

 

XI

На другой день Курослепов поднялся рано и, усердно помолившись пред иконами, пошёл в приказ.

Старшего приказного дьяка он скоро нашёл.

— По какому делу? — спросил тот, пронизывая Курослепова своими маленькими, хитрыми глазками.

— Да челобитьишко подать, — ответил Курослепов, — на воеводство.

— У нас одно воеводство осталось, — ответил дьяк. — В Казанской земле город Свияжск есть. Да недёшево будет стоить воеводство это.

— А какая цена у вас по росписи?

— Да роспись что? — пренебрежительно ответил дьяк. — Когда много воеводств есть, тогда мы по росписи, а теперь лишь одно воеводство впусте осталось — ну и цена на него особливая.

— А какая цена ему будет?

— Тысяча рублёв.

— Побойся Бога, дьяк! — сказал, махая руками, Курослепов. — Да когда же такие цены были? Ведь это не Смоленск или не Новгород, чтобы тысячу рублёв брать. Уступи хоть что-нибудь! Когда такие деньги на воеводстве соберёшь? Да и городишко-то твой так себе.

— Ну, умеючи-то понасобрать скоро можно. А что город плох, так ты этого не говори. Там народ всё безответный — чуваши да черемисы — бери с них что хочешь.

— Да всё же уступить надоть, дьяк.

Начался торг — и через некоторое время свияжское воеводство досталось Курослепову за восемьсот рублей.

Через несколько недель Курослепов ехал с указной царской грамотой на воеводство и уже по дороге начал проявлять свою воеводскую власть. Несмотря на то что он всю дорогу ехал даром, так как в выданной ему в приказе подорожной было сказано, что едет-де он на царскую службу и денег и пошлин за провоз, на лошадях ли, сухопутьем ли, на стругах ли, с него не брать, но этого ему казалось мало. Подвод он заставлял выставлять вдвое, чем показано в подорожной; перевозчиков и струговщиков заставлял для себя на другом берегу рыбу на уху ловить; а если где оставался переночевать, то там всё до хозяйских жёнок и девок добирался. А иногда просто, потехи ради, возчикам зубы выколачивал.

Но вот он доехал до Свияжска.

Встревоженный целовальниками народ побросал свои занятия и побежал к городской заставе посмотреть на нового воеводу и по внешнему виду угадать, каков он — грозен или милостив? Соборный поп и обедать бросил, поскорее оделся и приказал во все колокола звонить на колокольне. В церкви собрались и все служилые люди города — дьяки, подьячие, земский и губной старосты, целовальники, ярыжки, а также те немногие бояре и дворяне, которые жили в городе, и именитые купцы.

Впереди всех стоял священник с крестом, а позади него земский староста с блюдом в руках, на котором был хлеб-соль, а рядом с нею «денежная почесть», или «въезжее», собранное ещё заранее среди всех жителей города.

Курослепов подъехал на телеге к собору и подошёл под благословение к священнику. Затем его приветствовал земский староста и просил не погнушаться мирским хлебом-солью. Курослепов на последнюю и не взглянул, а сразу взялся за «денежную почесть» и тряхнул её, желая удостовериться, много ли там.

— Немного же собрали! А, кажись, город не бедный! — произнёс он затем и прошёл в собор, где лежали мощи епископа Германа, одного из трёх просветителей Казанского края.

Все, встретившие нового воеводу, разошлись, почёсывая себе затылки.

«Ну-у, — думали они дорогой, — а, пожалуй, новый-то воевода даст о себе объявку лучшего старого. Тому «въезжего» куда меньше поднесли — и то как доволен остался. А этот: «немного же собрали». Объявит же он себя! Не дай Бог с ним дело иметь! С живого шкуру, пожалуй, драть станет».

И действительно, новый воевода показал себя.

Скоро стоном застонала вся Свияжская земля.

Лют оказался новый воевода. Много ему всяких добровольных подношений делали земский и губной старосты, дьяки, прочие служилые, тяглые и торговые люди, а всё ему мало было.

— Что мало принёс? — кричит он на какого-нибудь челобитчика. — Да ты подумал ли о том, с кем тягаться-то вздумал? Может, ответчик-то больше твоего даст, так кого я по совести должен осудить: его или тебя? На, бери назад свою челобитную да сначала побольше принеси поклона!

Сильно стал кормиться воевода. Много у него уже накопилось добра в сундуках и амбарах, а ему всё мало.

«И куда ему, бездне эдакой, столько добра? — думали свияжские люди. — Добро бы семейный был или бы женатый, а то один как перст на свете!»

Воевода и сам видел, что в какой-нибудь один год у него довольно добра накопилось, пора бы и остановиться и полегче брать. Но жадность своё брала, и не мог он удержать свою расходившуюся руку.

— Вор!.. Одно слово — вор!.. Хуже татарина некрещёного!.. — в один голос порешили свияжские люди. — Совсем со света сживёт нас.

И стали было подумывать свияжские люди, нельзя ли кого-либо отправить в Москву с челобитьем на вора-воеводу, чтобы сжалился царь над своими холопами и убрал от них Курослепова.

 

XII

А тут случилось такое дело, что не только весь уезд ахнул, а и сам казанский воевода, несмотря на то что у него было привезённое Курослеповым от Плетнёва письмо, где тот просил своего кума не оставить своей милостью и научением нового свияжского воеводу, почесал у себя в бороде и задумчиво сказал:

— Ну, ну… Дела!.. Это как узнают в Москве, так отправят Курослепова за Камень соболей с куницами ловить. Ведь такое позорное дело. Словно бы и не русский воевода, а какой-нибудь нехристь.

А «позорное дело» это было следующее.

Как-то в один из базарных дней отправился воевода на городскую площадь с обычною своею целью: не кинется ли что в глаза, что можно было бы приставам приказать снести на воеводский двор.

В последнее время Курослепов перестал вообще стесняться и вёл себя на воеводстве точно в завоёванном городе, таща себе во двор всё, что ни понравится его завидущим глазам.

Кроме того, ко всему присоединился ещё новый повод для недовольства свияжцев: большую охоту стал проявлять воевода к женскому полу.

Уж немало было в городе недовольных мужей, оскорблённых Курослеповым и ждавших только часа, чтобы так или иначе отмстить воеводе за бесчестье.

В этот же день он был настроен особенно благодушно и с улыбкой посматривал на встречавшихся ему на пути купеческих жёнок и дочерей, знавших повадку воеводы и потому торопливо закрывавших своё лицо рукавом.

И вдруг увидел воевода, что посредине улицы едет открытая колымага, а в ней сидят старик и молодая девушка с весело смотрящим по сторонам лицом. Нечаянно она повернулась в сторону Курослепова, и, должно быть, показалась ей смешной фигура воеводы, только она звонко расхохоталась и показала старику на предмет своего смеха. Старик взглянул, куда указывала девушка, и, узнав воеводу, поспешно ткнул рукою в спину правившего лошадьми возницу, чтобы тот уехал скорее от греха.

Воевода обратил внимание на хорошенькое личико девушки, её весёлые, невинные глазки и задорный смех, несмотря на то что причиною последнего был он сам.

«Кто бы такая? — думал он про себя. — Кажись, городских-то девок я всех знаю, а этой что-то не припомню».

— Чья это? — спросил он приставов, кивая головой на уезжавшую колымагу.

— Дворянина Андрея Романова Яглина дочь, из уезда, — ответил один из них. — А старик-то — сам Андрей Яглин.

— Та-ак, — протянул Курослепов. — Славная девка!..

Двинулся было вперёд воевода, на базар, да раздумал и вернулся к себе, в воеводскую избу.

И запали с той поры ему в голову образ дочери Яглина, её по-детски смотрящие глаза, её задорный, беззаботный смех. Как ни гнал он прочь это наваждение, старался заглушить то вином, то потехами разными, то развратом, а всё образ дочери Яглина стоял пред его глазами.

Наконец он не выдержал и, позвав одного из приставов, сказал:

— Наряди-ка поезд: поедем к Яглину Андрею в гости.

Пристав понял это по-своему и со страхом сказал:

— Но, государь, это — дворянин, а не мужик. Не было бы нам от такого наезда лихо. Дворянскую дочь утащить к себе — это не крестьянскую или купеческую девку либо жёнку.

— Не бойся, это не наезд будет, а будто бы по дороге завернули к нему отдохнуть.

Через несколько дней воевода поехал в гости в усадьбу Яглина.

— Скажи хозяину, что к нему воевода в гости прибыл, — крикнул он встретившему их у ворот холопу.

Тот побежал исполнять приказание, и через некоторое время на крыльце самой большой избы усадьбы показался Андрей Романович.

— Не ждал, хозяин, к себе гостей? — со смехом сказал Курослепов, вылезая из колымаги и направляясь к крыльцу. — А мы вот по пути к тебе завернули.

— Милости просим, государь, — ответил Яглин, почтительно и в то же время с достоинством кланяясь неожиданному гостю. — Я такому гостю всегда рад. Для моей избы честь, что её посетил царский ставленник.

— Ну, коли рад, так принимай. А вы у меня — тихо вести себя!.. — крикнул Курослепов окружавшим его холопам и стрельцам. — Коли учините что, в железах сгною, батогами забью насмерть.

Воевода с хозяином вошли в избу.

И вот они сидят за столом, уставленным блюдами с яствами, среди которых стояли жбаны с различными квасами, медами и пивами, графин с фряжской водкой и бутылки с различными наливками домашнего приготовления.

Андрей Романович усердно угощал Курослепова. Но воевода мало ел и плохо пил, а всё смотрел по сторонам и вскидывал взор на каждое вновь входящее в комнату лицо, как будто бы желал увидеть кого-то.

— А что, Андрей Романович, — сказал он через несколько времени, — ты как же живёшь-то: неужто бобылём? Ни жены, ни детей у тебя нет?

— Нет, зачем бобылём, государь? — ответил хозяин. — И жена и дети у меня есть. Не обидел Бог…

— Что же их не видно?

— А жена-то захворала, вишь ты. На лодке по Волге катались, да, знать, продуло её. Ну и лежит теперь в своей светёлке. А сынок в поле поехал зайчишек потравить. А дочка у себя в тереме сидит. Что ей здесь делать?

— А велики у тебя дети?

— Да сыну с ноября двадцать седьмого, идь же память преподобного Романа римского, восемнадцатый пошёл, а дочери с июля одиннадцатого — шестнадцатый.

Ещё кое о чём поговорил гость с хозяином и наконец уехал, так и не увидав той, ради которой приезжал.

В следующий раз Курослепов приехал в один из пасхальных дней. Тогда и Яглина была здорова, и Роман дома.

— А что же у тебя, хозяин, не видать дочки-то? — обратился воевода к Андрею Романовичу. — Я ведь приехал к тебе со всей твоей семьёй похристосоваться, а ты дочку-то ровно прячешь где в потайности. Нехорошо так!

— Нечего мне и хоронить её, государь; она и сама придёт сюда, — ответил Яглин и приказал сказать дочери, чтобы та пришла вниз, хотя это ему сильно не нравилось, так как худая слава про Курослепова относительно женщин дошла и до него.

Ксения явилась к гостям и воеводе первому поднесла на подносе кубок вина, прося его откушать, почтить хозяев.

Курослепов не мог глаз оторвать от скромно стоявшей пред ним зардевшейся девушки. Он пожирал взором её красивое лицо, всю её стройную фигуру, её белые руки и высокие плечи.

«Хороша!.. Ох, хороша!..» — мелькало у него в голове, и грешные желания всё более и более овладевали его душой.

Как в тумане, он уехал в тот день домой от Яглиных и всю дорогу думал о заворожившей его красавице.

С того дня зачастил он в усадьбу Яглиных, всё для того, чтобы хоть мельком взглянуть на Ксению.

Прошло так с полгода. Наконец как-то раз, уже летом, Курослепов сказал Андрею Романовичу:

— А что, Андрей Романович, не породниться ли нам? А?

— Как же это так, государь? Не разумею что-то твоих слов.

— Да неужто не догадаешься?.. Экий же ты!.. У тебя ведь есть дочь? Да? Ну и отдавай её за меня.

Андрей Романович удивлённо поглядел на воеводу, не будучи в состоянии угадать, шутит ли тот или говорит серьёзно.

— Ну, чего же молчишь, Андрей Романович? — спросил Курослепов. — Или жених не ко двору пришёлся?

— Не ко двору, государь, — ответил, глубоко вздохнув, Андрей Романович. — Молода моя дочь будет для тебя. Не обессудь.

— Вот оно что!.. Что же, коли не ко двору дворянскому пришёлся царский воевода, так прощенья просим. А только попомни, Андрей Романович, что не забуду я этого никогда, — стиснув зубы, произнёс воевода и, рассерженный, встал из-за стола.

В смущенье вышел на крыльцо проводить воеводу Яглин. Сжалось у него сердце — и он всё повторял себе, глядя вслед уезжающему воеводе:

— Ох, не забудет он этого, ох, не забудет! Не такой это человек.

Но прошёл месяц-другой вполне спокойно, и Яглин перестал думать об этом, забыл об угрожающих словах Курослепова.

Но тот не забыл оскорбления от Яглина.

И вот в одну летнюю ночь в ворота усадьбы последнего раздался громкий стук, сопровождаемый бряцаньем металла и громкой руганью.

— Кто там? — с испугом закричал привратник, машинально хватаясь за прислонённый к стене бердыш.

— Отворяй, чёртов сын, коли приказывают, а то ворота разобьём!.. — раздались снаружи чьи-то крики, и несколько новых ударов потрясли ворота и забор. — В гости приехали…

Но привратник медлил отворять ворота, а затем, сообразив, что едва ли добрые люди таким образом придут в гости, с испуга закричал во весь голос:

— Воры!.. Помогите!.. Разбой!..

Однако в это время сбитые сильными ударами ворота слетели с петель, и сам привратник, оглушённый ударом в голову, повалился замертво на землю. Какие-то люди ворвались во двор и хлынули по направлению к большой избе, где жили Яглины.

— Девку хватайте!.. Не грабить!.. — раздался им вслед голос, по которому всякий бы узнал воеводу.

Несколько испуганных слуг выбежало было из изб, но все скоро лежали связанными на земле.

Старик Яглин и его сын, спавшие в одной горенке, проснулись от шума и, предполагая нападение каких-то воровских людей, выбежали на крыльцо: один с заряженной пищалью, а другой — с саблей. Но нападающие в это время уже бежали к воротам и, сев на лошадей, поскакали прочь от усадьбы в поле.

В это время на одном крыльце раздался громкий вой. Это кричали жена Яглина и старая мамка Ксении.

— Ой, увезли!.. Увезли воры наши Аксиньюшку!.. Бесталанная ты наша голубушка!.. И куда-то теперь тебя злодеи завезут?..

— Воевода!.. — крикнул всё понявший Яглин. — Он, вор, увёз!.. Эй, на коней!..

Через несколько минут вся усадебная челядь была на лошадях и скакала по Свияжской дороге. Лошади быстро неслись по ровной дороге, и вскоре нагоняющие увидали скачущую впереди кучку людей.

— Стойте!.. — закричал им Яглин. — Не то стрелять будем!..

Но преследуемые по-прежнему скакали во весь опор.

Вслед им загремел блеснувший в ночной тьме выстрел, и один из всадников, покачнувшись на седле, свалился на землю.

Расстояние всё более и более уменьшалось — и Курослепов, на лошади которого поперёк седла была перекинута Ксения Яглина, видел, что скоро его нагонят. Как ни хлестал он своего коня, но последний, скакавший второй конец, начал уставать и то и дело спотыкался.

Вслед им загремели ещё выстрелы — и уже несколько пуль просвистело над головой воеводы.

Курослепов струсил при мысли о том, что шальная пуля может задеть его и убить наповал.

«А ну её к чёрту, и девку-то эту! Из-за неё, чего доброго, ещё жизни лишишься», — решил он про себя и кинул бесчувственную девушку прямо на дорогу.

В это время раздался сзади ещё выстрел — и Курослепов услышал, как невдалеке пуля ударилась во что-то мягкое.

При свете разгоравшейся зари нагоняющие, доскакав до брошенной девушки, тотчас же заметили её на дороге и остановились.

Первый соскочил с лошади Андрей Романович. Он быстро наклонился над брошенной девушкой и тотчас же отдёрнул руки. Они были в крови.

— Аксиньюшка!.. — не своим голосом закричал старик, хватая дочь своими окровавленными руками. — Убили!.. Злодеи!.. Они убили её!.. Будь они прокляты!..

Все кругом молчали.

Преследовать дальше было бесполезно, так как разбойники уже успели скрыться из виду. Убитый горем старик и опечаленные челядинцы, любившие кроткую, ласковую боярышню, устроив из чего-то носилки, печально возвратились в усадьбу.

 

XIII

Андрей Романович хорошо знал, что ни в Свияжске, ни в Казани на воеводу жаловаться некому, а потому решил:

— В Москву, к царю надо идти, ему челом ударить. Он один — заступа.

Тогдашнее хозяйство было исключительно натуральное и денег в то время ни у кого в запасе много не водилось. Между тем Андрей Романович хорошо знал, что Москва, в лице своих приказов, любит деньгу и что без них в Белокаменной нельзя ступить ни шагу, а потому начал обращать в деньги всё, что только можно было. Для этого пришлось продать половину скотины, множество хлеба да, кроме того, идти занимать денег под рост.

Наконец, когда исполнился сороковой день после смерти Ксении, Андрей Романович с сыном поехали в Москву искать правды.

Но оказалось, что в Москве не так-то было легко сделать это.

Курослепов предвидел, что Яглин станет на него жаловаться в Москве. Да об этом говорила вся Свияжская земля, так как все знали, что Яглин обращает хлеб и скотину в деньги, и хорошо понимали, для чего это делается. Поэтому воевода послал туда верного человека с богатыми посулами, который кланялся различным воеводам, дьякам и подьячим и жаловался, что на «Авдешку Курослепова, верного царского слугу и воеводу, идёт бить челом Андрюшка Яглин, что-де напал он, воевода, разбойным образом на вотчину Яглина и исхитил его дочь и что будто та девка пала от чьего-то огненного боя. А он, воевода, ни в чём тут не повинен и на Яглина, памятуя крестное целование государю, разбойно не нападал. А нападали на вотчину Яглина какие-то неведомые воры, которые и сделали смертное дело над дочерью Яглина. И он, воевода, когда о том прослышал, нарядил стрельцов, и те стрельцы всюду искали тех воров — надо быть, татар или чувашей, — но нигде отыскать их не могли. Но он, воевода, надежды не покинул и разыскать их постарается. А его, воеводу, просит он, Курослепов, от напрасного поклёпа защитить, а в том он верный слуга и заслуги той до конца жизни не забудет».

В приказах то челобитье читали и косились на кошель, где позвякивали деньги. Затем последние высыпались на приказный стол и при всех пересчитывались. Смотря по тому, казалась ли берущему достаточной эта сумма или нет, обещалась заступа или же требовалось «доложения». Посланец Курослепова, снабжённый в изобилии деньгами, ни слова не говоря, докладывал, кланяясь и прося берущего не оставить своею милостью.

Так посланный обошёл все приказы, где только нужно было, и везде были обещаны для Курослепова защита и заступа.

Затем посланец отписал в Свияжск к Курослепову:

«Всё-де обстоит хорошо: коршунье, что по большим гнёздам сидит, зерно клюёт и каркает хорошо. И тебе, государю, пока кручиниться не о чем. Я же пока здесь посижу и надо всем доглядывать буду. А как приедут сюда перепела с Волги и что они здесь делать будут, то о том тебе, государю, в точности опосля опишу. А пока вышли с кем-нибудь мне на прокорм, дабы здесь голодному не быть, потому денег твоих, государь, немного осталось: коршунье сильно зерно клевало, и его немного осталось у меня».

Когда Яглины приехали в Москву, то в первое время не знали, что делать и куда идти, пока кто-то из добрых людей не посоветовал им искать «милостивца», какого-нибудь сильного и влияние имеющего человека, могущего им помочь.

Но у Яглиных в Москве решительно не было знакомых, которые могли бы помочь им. К тому же гордая натура Андрея Романовича возмущалась при мысли, что в правом деле нужно искать каких-либо кривых или задних путей.

— Ведь есть на Руси справедливость-то, — возмущённый, говорил он своим новым московским знакомцам, каким-то купцам, торговцам суровского товара из торговых рядов на Красной площади.

— Справедливость-то?.. — усмехаясь, сказал старший купец. — А ты, дедушка, про Сыскной, или Тайных дел, приказ слыхал там, у себя-то?

— Приходилось слыхать, — ответил Андрей Романович, весь содрогаясь, так как хорошо знал, что делается в этом страшном приказе.

— Так вот там, в одном месте по всей Москве, и найдёшь ты справедливость. Да и то такую, которую с дыбы добыть можно, а не добрым путём.

Но Андрей Романович всё ещё не хотел терять веру в справедливость и решил на другой же день пойти по приказам. Однако в конце этого же дня он увидел, что его расчёты на существование в Москве такой вещи, как справедливость, начинают колебаться.

В приказах его челобитье принимали, косились на то, сколько выкладывал перед ними Андрей Романович денег, и велели приходить через то или другое время, потому что «тут дело не простое, а государево, и потому его надо вести с осторожностью, дабы не было опалы от великого государя за поруху, которую можно наложить на честное имя его верного слуги».

Когда же Андрей Романович приходил в назначенный день, то ему говорили, что такие дела так скоро не делаются, что тут надо собрать всякие справки и сведения и пусть он зайдёт в такой-то день.

И в этот день повторялась какая-нибудь отговорка. И так далее, без конца.

Прошёл год, как Андрей Романович жил с сыном в Москве, а дело его не двигалось ни на шаг.

— Не скупишься ли ты? — спросил как-то раз тот же знакомый купец, у которого Яглины впоследствии и поселились.

Но Андрей Романович на подарки приказным нисколько не скупился. Он ещё раз получил из усадьбы денег и тоже почти все их растерял по приказам. Однако дело от этого скорее не двигалось: должно быть, Курослепов дарил щедрее, чем Яглины.

— Нет, тут, видно, ничего не поделаешь, как надо искать вам «милостивца», — опять высказал свою мысль купец. — Без него тут ничего не поделать вам. До самой смерти проживёте здесь, а ничего от этих собак приказных не получите.

Но где искать «милостивца», какую-нибудь знатную особу, когда у Яглина никого не было среди московского боярства знакомых?

Тут им пришёл на помощь случай.

Однажды Роман забрался на Красную площадь, где с Лобного места дьяком читался какой-то царский указ. Потолкавшись некоторое время, почти вплоть до вечера, между народом и посмотрев в городе то, чего он прежде не видал, молодой человек двинулся домой. Когда он проходил по какой-то глухой улице, то вдруг услыхал позади себя чей-то громкий крик:

— Берегись!

Роман оглянулся и увидал, что сзади едет небольшая колымага, запряжённая парою лошадей в сбруе, украшенной блестящими и звонкими бляхами. В колымаге сидел какой-то боярин в богатой, с золотыми нашивками ферязи и в высокой горлатной шапке.

— Берегись! — ещё раз закричал возничий.

Роман оглянулся по сторонам.

Стояла ранняя весна, вследствие которой на немощёных улицах Москвы была страшная грязь. Роман шёл по тропинке, проложенной ногами предыдущих прохожих как раз посредине улицы. Свернуть некуда, так как эта тропинка — единственное место, по которому не только можно безопасно идти, но и стоять. Поэтому Яглин медлил повиноваться крику возницы и думал, как ему быть в этом случае.

Но возница был не из терпеливых и, не долго думая, ударил Романа по спине длинным арапником, бывшим у него в руках. Молодой человек вскрикнул от боли и, машинально скакнув в сторону, угадал в самое топкое место грязи.

Сидевший в колымаге боярин засмеялся густым, жирным смехом — и колымага проследовала мимо обозлённого ударом Яглина. Но не успела она проехать и двадцати шагов, как Роман увидал, что экипаж вдруг как-то сразу накренился на одну сторону, опрокинулся и грузный боярин вместе с возницей упали в грязь.

Яглин был отмщён этой картиной и, схватившись за бока, стал от души хохотать, глядя на барахтавшихся в грязи обидчиков.

Впрочем, челядинец скоро поднялся и принялся помогать боярину встать на ноги. Последнему это сделать было нелегко, так как надетая на нём длинная одежда в сильной степени стесняла свободу движений его членов. Поэтому как ни старался челядинец, а боярин всё продолжал биться в грязи, не будучи в состоянии встать на ноги в липкой, жирной грязи московской улицы.

Видя это, Яглин сжалился и подошёл к ним.

— Ну, давай, боярин, руку. Я помогу тебе, — сказал он. — А то ты долго ещё тут пробарахтаешься с этим остолопом.

Боярин вскоре был поставлен на ноги.

Теперь предстояла другая задача: исправить как-нибудь повреждение у колымаги, у которой переломилась пополам задняя ось. Кое-как они втроём приподняли экипаж, связали верёвкой оба конца оси и потихоньку повезли колымагу в конец переулка.

— Ну, молодец, извини, что этот дурак тебя обидел, — сказал боярин. — Домой приеду, я его угощу батогами.

— Ничего, боярин, — весело ответил Яглин. — Это он по своей дурости так сделал.

— А ты всё-таки, как видать, зла не помнишь, — с усмешкой сказал боярин. — Вишь, помог нам.

— Что же, боярин, это — дело мирское. Всякий бы на моём месте так сделал.

— Ну, спасибо тебе!

Двигаясь потихоньку по липкой грязи, они понемногу разговорились.

Бояре того времени обыкновенно гордо держались с лицами, стоявшими ниже их по положению, и предпочитали сноситься с ними посредством своих челядинцев. Так что в описываемом случае если бы кто увидал гордого стольника Петра Ивановича Потёмкина беседующим с каким-то человеком, конечно уж не боярином, то страшно удивился бы этому. Однако это случилось. По всей вероятности, Потёмкин проникся благодарностью к помогшему им человеку, который к тому же не помнил причинённой ему обиды.

Понемногу Яглин рассказал ему, кто он и зачем приехал с отцом в Москву, сообщил про злодеяние Курослепова и о том, как они напрасно с отцом искали правды по московским приказам, где всё, очевидно, уже было закуплено свияжским воеводой.

— Да, вон оно какое дело-то! — качая головой, сказал Потёмкин. — Тут действительно трудно что поделать. В приказах такие доки сидят, что только — ну! Готовы тебя живьём сглотнуть — и нисколько не подавятся, крапивное племя! Такой уж там народец!

В это время они дошли до конца улички, и Потёмкин решил, что ему теперь, на людях, уже зазорно будет идти с худородным человеком.

— Ну, молодец, ты иди теперь к себе домой, — сказал он, — а завтра приходи-ка в Белый город да разыщи там меня. Ты мне понравился. Может, что и удумаем, как твоему да отцову горю помочь.

И, кивнув Яглину, Потёмкин, степенно опираясь на трость, пошёл дальше, не глядя по сторонам и лишь изредка кивая головой на поклоны кланяющихся ему встречных людей.

 

XIV

В тот же вечер Роман рассказал дома отцу всё происшедшее с ним.

— Ну, слава богу, — сказал старик, — может, мы в этом боярине и милостивца найдём. Будет помощник в нашем праведном деле.

На другой день Яглины поднялись рано. Они оба набожно помолились на иконы — и отец благословил сына, повторяя:

— Дай-то Бог! Дай-то Бог!

Роман ушёл со смутной надеждой на «милостивца».

От Потёмкина Яглин ушёл обнадеженный, с радостными мыслями, что наконец-то дело, по которому он с отцом приехал в Москву, нашло своего «милостивца» и теперь, быть может, оно пойдёт гладко. Ведь шутка ли: Пётр Иванович Потёмкин бывает на Верху, и его знает сам Тишайший царь! Долго ли ему сказать царю о чёрном свияжском деле?

— Приходи ко мне как-нибудь с отцом, — сказал Роману на прощание Потёмкин. — Мы, старики, скорее ведь споёмся друг с другом.

Через несколько дней Андрей Романович сидел с Потёмкиным и разговаривал с ним о своём деле.

— Так, так! — говорил Потёмкин. — Чёрное дело, чёрное дело. Так оставить нельзя.

— Помоги уж, благодетель! Век за тебя будем Богу молиться. Только бы обидчику-то как-никак отплатить! — вставая со скамьи и кланяясь, сказал Андрей Романович.

— Надо, надо помочь, — обнадёживал его Потёмкин. — Только вот что, Андрей Романович: чать, и сам знаешь, что сухая ложка рот дерёт.

— Ох, благодетель! Разве я за этим постою? Последнюю рухлядишку и с усадьбой вместе накажу продать, а уж тебя отблагодарю.

— Да нет, разве я про то? — сказал Потёмкин. — У меня и своего добра некуда девать. Я про другое.

— Про что же, милостивец? Не разумею.

— А вот про что! — и Потёмкин стал ему говорить.

Задумался Андрей Иванович, идя к себе домой, и раздумался про то дело, о котором говорил ему Потёмкин перед этим.

А дело было следующее.

Дочь Потёмкина, Анастасия, готовилась уже в «Христовы невесты». Причиной этому было особенное безобразие её лица: на рябой поверхности сидела пара косых глаз и «заячья губа», что заставляло всех женихов избегать её. Как ни старался Потёмкин сбыть с рук дочь хоть за кого-нибудь, только не за смерда, а за дворянина или боярского сына, — даже бедные дворяне и боярские дети оббегали безобразную Анастасию. Время шло. Девка всё более старела, характер её становился день ото дня несноснее, и Потёмкин только спал и видел, кому бы на руки сбыть её.

Встреча с Яглиным заинтересовала его именно с этой стороны.

«Да вот кому можно сбыть Настюху-то! — подумал Потёмкин. — Дело их я устроить могу, а заместо этого потребую, чтобы Роман женился на Настюхе».

Не откладывая дела в долгий ящик, он предложил эту комбинацию Андрею Романовичу.

— И вам хорошо будет, и мне, — сказал он последнему.

— Посмотреть бы надобно было, Пётр Иванович, — робко сказал Яглин.

— Что же, хочешь — так и посмотри, — согласился Потёмкин и, хлопнув в ладоши, сказал холопу: — Позвать сюда Настасью!

Девушка явилась к отцу и гостю.

«Н-да, — подумал про себя Андрей Романович, — этакую-то красавицу кому угодно рад сбыть, только возьми пожалуйста!»

— Так как же, Андрей Романович? — спросил его Потёмкин. — По рукам, что ли?

— Не знаю, как тебе и сказать, Пётр Иванович, — немного помолчав, ответил Яглин. — Одному-то мне такое дело решать не годится: дело-то идёт не обо мне, а о сыне. Его поспрошать надоть.

— Да чего же его и спрашивать-то? Твой ведь сын-то или нет? Ну, так велел ему — и делу конец.

— Всё-таки как без него решишь-то? Ему ведь с женой вековать-то, не кому другому.

— Ну, как ты там хочешь, Андрей Романович, — с неудовольствием сказал Потёмкин. — Хочешь — советуйся с ним, хочешь — нет, твоё дело… мой сказ тебе вот какой: женится твой Роман на нашей Настасье, буду хлопотать о вашем деле; нет — не обессудь. Да ещё и сам я задерживать по приказам буду. У меня ведь и там благоприятели есть.

Сильно опечаленный вернулся к себе домой Андрей Романович и в тот же вечер рассказал всё Роману.

Последний тоже призадумался. Не по душе ему была некрасивая и грубая дочь Потёмкина. Знал он, что с нею он счастлив не будет и что только напрасно загубит с нею свой век.

— Что? Как? — пытливо заглядывая сыну в лицо, спросил Андрей Романович.

— Постой, батюшка, не нудь! Дай подумать малость.

— Что же, подумай, — согласился старик. — Жениться — это не сапог надеть, да ещё на такой, как потёмкинская Настасья.

Роман ходил несколько дней, всё раздумывая над задачей, которую ему предстояло решить. С одной стороны, если согласиться жениться на рябой Настасье Потёмкиной, то их правое дело восторжествует и Курослепов будет по делам своим наказан; с другой же — весь век вековать с нелюбимой женой — это значило навсегда отказаться от своих личных радостей, возможности, быть может, когда-нибудь полюбить другую девушку.

Наконец Роман пришёл к отцу и сказал:

— Иди, батюшка, к Потёмкину и скажи ему, что я согласен жениться на его Настасье. Только пусть сначала он покончит наше дело.

Старик видел, как было тяжело для сына решиться на этот шаг, и со слезами обнял его.

На другой день Андрей Романович пошёл к Потёмкину. Последнего он застал чем-то озабоченным.

— Что, али чем опечален? — спросил, поздоровавшись с ним, Андрей Романович.

— Будешь печальным, — ответил тот. — И не думал не гадал, что в такую кашу попаду когда-нибудь. Слышь, царь посылает меня с посольством в зарубежные земли: в Гишпанию да к французскому королю по его великому, царёву делу.

— Вот напасть-то! — хлопнув руками о полы, воскликнул Андрей Романович. — А я было к тебе сватом: отдай свою Настасью за моего Романа.

— Ну? — радостно воскликнул Потёмкин. — Вот как сладилось. Только как же теперь-то?.. Свадьбу-то играть некогда: царь велит не мешкая ехать в посольстве, потому дело спешное…

— Уж и не знаю как, — безнадёжно разводя руками, сказал Андрей Романович. — Как же так: стало быть, и делу нашему крышка тут будет?

— Не крышка, Андрей Романович, а задержка маленькая выйдет. Пока не вернусь из-за рубежа, ничего поделать нельзя.

Андрей Романович грустно поник головой: судьба и тут преследовала их.

— Только как же быть с Романом-то? — озабоченно сказал Потёмкин.

Ему очень не хотелось, чтобы добытый с таким трудом жених дочери ушёл из его рук. А тут приходилось уезжать на долгое время, может быть, на год или два. Кто знает, что может в это время случиться. Быть может, Яглины найдут себе какого-нибудь другого, нового «милостивца» и обойдутся без него. Тогда прощай жених для Настасьи!

И стал он думать, как бы устранить это препятствие.

«А… Надумал!» — наконец мысленно воскликнул он, вспомнив про что-то, и обратился к Яглину:

— А что, Андрей Романович, ведь, кажись, твой Роман знает язык немцев?

— Как же! Завёлся у него в Немецкой слободе дружок один, сын лекаря Мануила. Ну, пока мы этот год в Москве жили, он частенько ходил в слободу, там и навострился по-немецки говорить, латинский язык выучился читать. Я не запрещал, греховного тут ничего не видя: пусть, мол, его забавляется, коли это ему нравится.

— Ну, вот, вот!.. — воскликнул обрадованный Потёмкин. — Такого нам и надо в посольстве. Толмачом быть он годится. Отпускай его, Андрей Романович, с нами.

— Кого? Куда? — спросил ничего не понявший Яглин.

— Да твоего Романа с нами, за рубеж. Будет он при посольстве состоять.

— Романа? За рубеж? Да что с тобою, Пётр Иванович! Как же это я единственного сына пущу от себя бог знает куда? Нет, нет! На это нет моего согласья.

— Да ты пойми, Андрей Романович, ведь это ему же лучше. Узнает про него царь, что он в посольстве толмачом состоял, посадит его в Посольский приказ. Подумай, какой он человек-то будет! А уж я для своего зятя разве не похлопочу?

— Так-то так, а всё-таки — за рубеж… Это ведь только сказать легко…

— А что он здесь-то с тобою станет делать? Объедать тебя только. А там, в посольстве-то, ему и кормы пойдут, и государево жалованье. А до моего ведь приезда дело твоё не двинется. Стало быть, он здесь бесполезен будет…

Долго колебался Яглин. Роман же, напротив, был рад побывать в чужих странах и посмотреть там на разные диковинки, про которые ему немало рассказывали немцы из Немецкой слободы.

Как ни не хотелось Андрею Романовичу, но наконец он сдался на доводы Потёмкина и со слезами на глазах простился с сыном, отпуская его за рубеж, в далёкие страны.

 

XV

Всё это припомнилось Яглину, лежавшему на своей постели в верхней комнате гостиницы в Байоне и никак не могшему уснуть.

Тоска стала одолевать его на чужбине. Скорее бы на родину, поскорее покончить с тем делом, ради которого он поехал за рубеж, покинул родимые поля и степи и Москву златоверхую.

Невольно пред его глазами встали вдруг два образа: некрасивой, злой дочери Потёмкина, его суженой и будущей жены, и «гишпанки» с её обворожительным лицом, смелой улыбкой, заразительным смехом и свободой в обращении. Он сравнивал про себя этих двух женщин и невольно отдавал предпочтение чужеземке.

«Куда нашим московским до них! — думал про себя Роман Андреевич. — У этих жизни хоть отбавляй, а у наших все терема вытравили. Все по указу да по обычаю живут. Ни шага ступить, ни слова свободно сказать не могут. Точно путами связаны…»

Он перевернулся на другой бок, чтобы забыться и заснуть, но напрасно старался сделать это. На городской башне давно уже пробили полночь, а Яглин всё ещё не спал.

«Нет, видно, не заснуть!» — решил наконец он и встал со своей жёсткой постели, которую ему заменял привезённый ещё из Москвы войлок, постланный прямо на пол.

Тихо спустившись по лестнице, он вышел на улицу и медленно пошёл по ней.

Ночь была светлая, лунная. На улице не было почти никого; изредка лишь попадались какой-нибудь запоздалый пешеход, по всей вероятности ночной гуляка, или всадники, составлявшие ночной патруль. Они окликивали одиноко идущего Яглина и, узнав, что он прибыл в Байону с посольством, проезжали дальше.

Яглин дошёл до самого конца города. Здесь дома были уже реже, окружены садами и представляли собою как бы маленькие усадьбы.

Вдруг до его ушей донёсся какой-то разговор. Роман невольно остановился и огляделся кругом.

Впереди, около небольшого домика, стоял какой-то молодой человек, судя по платью, офицер, державший в руках повод лошади, с нетерпением бившей копытом о каменистую землю. Возле лошади, гладя её по шее, стояла девушка и разговаривала с офицером.

Яглин узнал в них Гастона де Вигоня и давешнюю «гишпанку» и хотел было повернуть назад, но его остановило вдруг вырвавшееся восклицание Элеоноры:

— Нет, нет, не говорите! Этого никогда не будет. На это я никогда не соглашусь.

— Но другого исхода нет, Элеонора, — горячо говорил офицер. — Дядя никогда не согласится на наш брак.

— Что же, господин офицер, мне учить вас, что надо делать? — насмешливо сказала девушка.

— Обвенчаться потихоньку и затем просить прощения у дяди? Но тогда дядя лишит нас наследства. Он этого никогда не простит.

— Выбирайте что-нибудь одно, — небрежно сказала Элеонора.

— Тогда и дорога по службе мне будет закрыта.

— Выбирайте, — повторила Элеонора.

— Для вас потерять меня, кажется, ничего не значит? — спросил офицер.

— Почти, — хладнокровно ответила Элеонора. — Вы же ведь знаете, что я вас не люблю и выйду за вас замуж только потому, что мне больше деваться некуда. Мы здесь с отцом живём проездом, скоро отправимся в Париж, а потом ещё куда-нибудь дальше, где отец найдёт возможным остановиться и заняться своим делом.

— И зачем я только увидал вас? — с отчаянием воскликнул офицер.

— Разве я — первая женщина, которую вы встречаете? — спросила Элеонора, продолжая поглаживать по шее лошадь.

— Но вы — первая, которую я люблю. Да и трудно вас не полюбить. Даже тот дикий московит, которого мы тогда избавили от раздражённой толпы, не спускал с вас глаз.

— Этот московит… — в задумчивости произнесла Элеонора. — Он очень красив…

— Он вам понравился? — ревниво спросил офицер.

— Да, в нём есть какая-то сила, уверенность в себе. Помните, как он гордо стоял пред толпой и с презрением смотрел на всех этих торговцев, рыбаков и подёнщиков, в то время как толстяк лежал на земле и кричал, словно его резали…

— Вот как!.. — процедил сквозь зубы офицер. — В самом деле, этот дикий московит не на шутку начинает занимать вас…

Элеонора тряхнула головой, точно отгоняя от себя какую-то мысль, и сказала:

— Впрочем, вздор всё это! Он приехал и уедет, а я останусь здесь. Прощайте! — вдруг резко сказала она, подавая собеседнику руку.

Офицер задержал её в своей.

— Нет, Элеонора, постойте! — сказал он. — Я вижу, что на самом деле этот дикарь интересует вас. Но знайте, если он вздумает встать на моей дороге, то ему придётся считаться со мною.

В его голосе слышалась злоба, и девушка поняла, что это — не пустая угроза.

— Успокойтесь, — сказала она примирительным тоном. — Считаться вам с ним не придётся, так как странно было бы, если бы этот московит вздумал бы обратить на меня внимание. Да если бы он и обратил, то едва ли бы из этого что-нибудь вышло. Прощайте, — ещё раз сказала она и, кивнув Гастону, скрылась в маленьком домике.

Яглин поспешил поскорее повернуть назад и вскоре вошёл в какой-то узенький переулок.

«Вот оно что!.. — пронеслось у него в голове. — Что же из этого будет? Что будет?»

Он начал строить тысячи предположений, думая подойти к какой-нибудь мысли относительно этого неожиданного приключения, стараясь представить себе, что может быть в будущем, но ни к чему определённому прийти не мог.

«Что будет? — наконец со злостью оборвал он свои размышления. — Да ничего не будет. Справим с Петром Ивановичем посольство, вернёмся в Москву, женюсь я на рябой и злой Настасье — и буду доживать свой век где-нибудь в приказе, куда меня пристроит мой будущий тестюшка. Вот и вся моя песня!» — И он со злостью ударил кулаком по стене дома, мимо которого проходил.

Вдруг до его слуха донёсся какой-то шум. Тут были и крики, и звон скрещиваемого оружия, и топот лошади.

«Ну, режут кого-то, — решил про себя Яглин. — Точно у нас на Москве, где по окраинам пройти нельзя. А всё-таки помочь надобно».

При нём не было никакого оружия, кроме ножа. Роман попробовал, легко ли тот вынимается, и бросился в ту сторону, откуда слышался шум.

Бежать долго не пришлось, и через несколько минут Яглин очутился на той самой площади, где несколько дней тому назад толпа чуть не растерзала его с подьячим.

Там, в самом дальнем углу, копошилась какая-то куча, слышались лязг железа и крики.

Яглин скоро добежал до того места и увидал следующую картину. Прислонившись спиной к стене дома, стоял Гастон де Вигонь и парировал шпагою направляемые на него удары со стороны четырёх человек, по костюму судя — бродяг или бандитов. Нападающие яростно наносили удары, так что молодой офицер еле успевал отбивать их. Но, видимо, его силы наконец стали истощаться, так как он стал уже более вяло и нерешительно действовать шпагой. Нападающие увидели это и потому усилили свою атаку на офицера.

Яглин вспомнил обычай своих диких земляков-татар — нападать на неприятеля, с целью устрашения последнего, с большим гиканьем и криком, а потому закричал страшным образом и бросился в свалку сзади.

Не ожидая нападения с этой стороны, думая, что сзади на них напал ночной городской дозор, и не будучи в состоянии, вследствие темноты, видеть, много ли напало на них человек, негодяи испугались и бросились в разные стороны, не желая попасть в руки губернатора Байоны, который без всякого суда приказал бы вздёрнуть их на городской виселице, стоявшей на этой же площади.

Через минуту около офицера был только один Яглин.

— Мы с вами сквитались, — сказал Гастон, отирая полой плаща выступивший у него во время боя пот на лбу. — Тогда я вас с товарищем избавил от черни, а теперь вы спасли меня от неминуемой смерти, которой грозили мне эти негодяи.

— Стоит об этом говорить! — ответил Яглин, засовывая свой нож в ножны, висевшие у него у пояса на цепочке. — У нас, на Руси, про это говорят, что долг платежом красен. Я был у вас в долгу, а теперь мы с вами расплатились.

— О, у вас, московитов, оказывается, есть рыцарские чувства! — воскликнул молодой офицер. — Вы вовсе не такие варвары, какими мы вас представляем себе.

— Но скажите, как случилось, что эти разбойники напали на вас? Что, они убить хотели вас или ограбить?

— А кто их знает? Я ехал к себе и вдруг почувствовал, что у моей лошади ослабла подпруга. Я слез на землю и стал подтягивать ремни, как вдруг из-за угла вынырнули эти разбойники и накинулись на меня. Я едва успел вынуть шпагу, чтобы отбиваться от них. И всё-таки мне был бы конец, если бы вы не поспели вовремя.

— Но где же ваша лошадь? — спросил Яглин.

— Испугалась и куда-то убежала. Однако что же мы стоим? — опомнился офицер. — Пойдёмте ко мне!

Яглину не хотелось спать, поэтому он ничего не имел против предложения молодого офицера, и они пошли по пустынным улицам города.

 

XVI

Пройдя несколько улиц, они подошли к небольшому домику, у дверей которого висел на медной цепочке деревянный молоток. Офицер ударил последним несколько раз в дверь. Через несколько минут в ней показалось заспанное лицо слуги.

— Собирай нам чего-нибудь поесть и дай вина! — приказал последнему Гастон.

Вскоре молодые люди сидели за столом, на котором стояли кое-какая снедь и бутылка вина.

— Ну, выпьем за наше взаимное одолжение, — сказал Гастон, разливая по стаканам вино. — Быть может, мы ещё не раз пригодимся в будущем друг другу.

Яглин чокнулся с ним, и они оба осушили стаканы.

— Когда вы думаете ехать дальше? — спросил офицер.

— Это как вздумает наш посланник.

— Вам необходимо видеть нашего великомилостивейшего короля?

— Да. У нашего посланника есть к нему грамоты.

Разговор дальше вёлся некоторое время относительно этого предмета. Вино не застаивалось в стаканах, и следующая бутылка замещала место предыдущей. Оба собеседника видимо начинали хмелеть.

— Эх, друг мой, — произнёс Гастон, — вот мы здесь с вами пьём и шутим, а на душе у меня очень невесело.

Яглин, взглянув на него, спросил:

— Могу я узнать, что за причина такой грусти?

Собственно, он уже догадывался, в чём тут дело, но ему хотелось это услышать из уст Гастона.

— Вам я могу сказать, — ответил последний, — так как вы — человек, не заинтересованный здесь. Да и к тому же вы — иностранец. Другому я не сказал бы этого.

И, помолчав несколько времени, он стал рассказывать.

* * *

Гастон де Вигонь принадлежал к старинному дворянскому роду провинции Гасконь, бывшей столь же древней, сколь и бедной. Когда ему исполнилось двадцать лет, старик отец призвал его к себе, подал ему кошелёк с деньгами, указал на старинную родовую шпагу с портупеей, висевшую на стене, и сказал:

— Вот тебе шпага и деньги. Иди на конюшню, выбери там себе лошадь, садись и поезжай. Здесь я тебе больше ничего не могу дать. А тебе надобно увидать свет и пробить себе в жизни дорогу. Поезжай в Байону. Там губернатором наш дальний родственник, маркиз Сен-Пе, который в прошлом очень многим обязан мне. Он не откажется дать тебе дело и поможет в будущем.

Гастон поцеловал отца, сел на лошадь и поехал в Байону.

Маркиз Сен-Пе признал своё, хотя и отдалённое, родство с ним и устроил Гастона офицером в гарнизон города Байоны.

Расторопный, умный и сильный офицер с течением времени сумел настолько расположить к себе «дядю», как он называл маркиза, что тот сильно привязался к нему и обещал оставить его наследником всего своего состояния, если он не будет выходить из его воли. Таким образом для бедного молодого гасконца открывалась впереди блестящая будущность.

Но тут случилось одно обстоятельство, заставившее офицера сильно призадуматься и немало поразмышлять, по какой идти дороге.

Однажды утром он явился в губернаторский дом и сказал:

— Дядя, я пришёл просить у вас позволения жениться.

— Жениться? — с удивлением произнёс маркиз Сен-Пе. — На ком?

— На дочери знаменитого доктора Вирениуса.

Маркиз подумал несколько времени и затем, отрицательно мотнув головой, сказал:

— Не слыхал о такой знаменитости. Да это, впрочем, всё равно. Жениться ты на ней не можешь: дочь какого-то цирульника тебе, дворянину, — не пара.

Гастон вспыхнул:

— Он — не цирульник, а очень известный и искусный врач. А она — девушка, достойная любви всякого дворянина и кавалера.

— Всё равно, — спокойно сказал маркиз. — Она тебе — не пара.

— А если я всё-таки женюсь на ней?

— Несмотря даже на моё несогласие? В таком случае я лишу тебя своего наследства, вышлю из Байоны и постараюсь, чтобы ты не был принят снова в королевские войска.

Этого Гастон, во всяком случае, не ожидал. Конечно, хороши любовь и жизнь с любимой женщиной, но утрата карьеры и богатства представляла тоже своего рода лишение, подвергнуться которому бедному дворянину вовсе не хотелось.

— Хорошо, дядя, я подумаю, — сказал он.

— Советую. Своё решение я менять не намерен. Так это и знай.

* * *

— Вот теперь вы и войдите в моё положение, господин московит, — продолжал Гастон. — Я люблю эту девушку и в то же время дядя запрещает мне это, грозя лишить наследства и повредить моей будущности.

«Тут, оказывается, то же, что и у нас, на Москве, — подумал Яглин, — без согласия старших и не думай решить свою судьбу. Вот она — Еуропа-то!»

— Скажите мне, как бы вы поступили в этом случае? — спросил его офицер.

— А вы очень любите её?

— Да, люблю.

— Если бы я был на вашем месте, то не посмотрел бы ни на какого дядю и женился бы на любимой женщине, — сказал Яглин. — У нас, на Москве, в таких случаях иногда дело решают увозом, несмотря ни на какие угрозы со стороны старших.

Офицер задумался. По его лицу было видно, что в его душе боролись любовь и боязнь за будущее.

— А вы подождите, — посоветовал Яглин. — Быть может, ваш дядя примирится с этим и разрешит вам жениться.

— Тогда будет уже поздно: она в скором времени уезжает вместе с отцом в Париж.

Что-то кольнуло в сердце Яглина.

— В Париж? — переспросил он.

— Да. Оттуда, кажется, он хочет ехать в германские земли, ко двору какого-то князя, который пригласил его быть его доктором.

У Яглина ещё более защемило на сердце от сладкой боли.

«А вдруг мы вместе поедем?» — подумалось ему, и какие-то неясные надежды на будущее стали закрадываться в его сердце…

Гастон всё более и более хмелел. Яглин узнал уже достаточно о том, что его интересовало, и решил, что пора уходить. Он поднялся и, простившись с де Вигонем, вышел на улицу.

Но домой он возвратился не тотчас же и ещё часа два ходил по улицам города с какими-то смутными мечтами и неясными надеждами.

 

XVII

На другой день Роман почувствовал, что его кто-то трясёт за плечо. Он открыл глаза и увидел над собою лицо Игнатия Потёмкина.

— Вставай, Роман, вставай! — говорил последний испуганным голосом. — Да проснись же ты, медведь этакий!

— Что случилось? — спросил Яглин, наконец проснувшись.

— Отец захворал. Мечется да бредит всё что-то. Мы с Румянцевым голову потеряли, не знаем, что и делать. Лекаря хоть, что ли бы.

— Можно на него взглянуть-то? — спросил Яглин.

— Идём, идём. Он никого теперь не узнает. Должно быть, горячка.

Яглин пошёл с ним к той комнате, которую занимал Потёмкин. Перед нею толпились челядинцы и толковали о болезни посланника.

— Не дай Бог помереть на чужой стороне, — разглагольствовал подьячий, размахивая руками. — Ни за что такого и в рай не пустят.

Яглин и Игнатий вошли в комнату, где нашли одного из священников посольства, отца Николая. Возле него стоял растерянный Румянцев и тупо глядел на лежавшего на постели посланника. Лицо последнего было красно, глаза закрыты, а рот полуоткрыт, и из него порой вылетали какие-то неясные звуки и хрип.

— Отходную, видно, пора прочитать, — сказал священник.

Яглин, оглянувшись на него, возразил:

— Ну, отходную-то, кажись бы, и рано читать! А вот что лекаря позвать бы надо, так это вернее будет.

— Ещё чего выдумаешь! — ворчливо сказал священник. — Православного человека да басурман какой-нибудь будет лечить.

— Ну, чего ты, отец Николай, толкуешь-то? — сердито сказал на это Яглин. — А на Москве-то у нас что? У самого царя разве нет иноземных лекарей в Аптекарском приказе? И сам он у них лечится, и ближние бояре также.

— Да где же здесь лекаря-то возьмёшь? — жалобным голосом сказал Румянцев.

— Я знаю, — сказал Роман Андреевич. — Сейчас пойду и приведу сюда.

И он быстро выбежал из комнаты.

На дворе он увидел осёдланную лошадь, вскочил на неё и понёсся по улицам к тому дому, где вчера видел разговаривающими Гастона и Элеонору. Он соскочил с коня, привязал его к росшему вблизи дереву и, подойдя к двери, на которой висел деревянный молоток, ударил им.

Через минуту дверь отворилась, и на пороге показалась одетая в домашний костюм Элеонора.

Теперь Яглин мог лучше рассмотреть её, чем в первый раз, и не мог не воскликнуть про себя:

«Ну и красавица же, прости, Господи!»

А Элеонора, видя, какое впечатление она произвела на молодого московита, стояла молча и улыбалась, глядя на него, в смущении перебиравшего концы своего кушака.

— Какой случай привёл вас сюда? — наконец спросила она, протягивая Роману свою белую, точно выточенную из мрамора руку. — Ведь мы, кажется, с вами знакомы?

Яглин снял свою шапку и поклонился ей.

— Да, мы знакомы, — сказал он. — Благодаря вам мы были спасены от смерти, которой нам грозила чернь.

— Но что же вы стоите? — спохватилась девушка. — Вы, быть может, по делу?

Яглин всё это время стоял, не спуская глаз с «гишпанки». После её вопроса он очнулся и вспомнил, зачем пришёл.

— Да, да, — сказал он. — Я пришёл к вам по делу: наш посланник захворал, и ему требуется лекарь.

— Тогда это к моему отцу, — произнесла «гишпанка», сходя с порога и движением руки приглашая Романа войти в комнаты. — Он дома.

Яглин вошёл вслед за нею.

Пройдя ещё одну комнату, они очутились перед высокой дубовой дверью, которая вела в комнату самого Вирениуса. «Гишпанка» притворила немного дверь и произнесла:

— Отец, пришли звать тебя к больному.

И она распахнула перед Яглиным дверь.

Молодой московит вошёл в комнату.

Последняя представляла собой точную копию кабинета вообще всех врачей или алхимиков того времени. Посредине находился большой стол, заставленный склянками различной величины и формы, колбами, ретортами, перегонными кубами, стаканами, чашками. В углу стояли человеческий скелет и костяк какого-то животного. В другом углу был горн с медным перегонным кубом. На другом столе были навалены книги, рукописи и свитки, некоторые в тяжёлых переплётах из телячьей кожи, с медными застёжками. Вдоль задней стены высился большой шкаф со множеством ящиков, заключавших в себе различные лекарственные коренья, листья, цветы и другие лекарства.

За столом, стоявшим посредине, сидел в кожаном кресле высокий человек, одетый в чёрный костюм с гофрированным белым воротником и в небольшой четырёхугольной чёрной шапочке. У него были длинная чёрная с проседью борода, орлиный, крючковатый нос и густые чёрные брови, из-под которых пристально смотрела пара чёрных глаз.

В ответ на слова дочери он поднял голову и молча стал смотреть на вошедшего Яглина.

— Я к вашей милости, — сказал последний, поклонившись Вирениусу. — Наш посланник захворал. Не будете ли вы добры посмотреть на него?

— Посланник царя московитов? — быстро спросил Вирениус и, обернувшись к дочери, отрывисто сказал: — Элеонора! Плащ!

Девушка, видимо привыкшая к этому, уже подавала ему толстый суконный плащ чёрного цвета и кожаную сумку с набором инструментов.

Вирениус накинул на себя плащ, взял под мышку сумку и вышел с Яглиным на улицу. Последний отвязал лошадь и предложил доктору сесть на неё, что тот и сделал.

Роман оглянулся назад. Там, в дверях, стояла Элеонора, облокотившись одной рукой о дверь, и пристально смотрела на молодого московита. Яглин поймал этот её пристальный взгляд и почувствовал, как у него по спине заползали мурашки. Затем, поклонившись девушке, он взял за повода лошадь и быстро пошёл рядом с нею.

Когда они очутились в гостинице, где остановилось посольство, Яглин ввёл Вирениуса в комнату Потёмкина, и врач подошёл к лежавшему на постели посланнику. Он взял руку последнего, послушал пульс, потом пощупал голову и произнёс:

— Прилив к голове дурной крови. Необходимо извлечь её.

Он распорядился, чтобы подали таз, засучил рукава и, вынув из сумки флиц, приставил его к темневшей около запястного сустава вене. Затем он ударил по флицу небольшим деревянным молоточком — и в таз брызнула струя тёмной крови.

Русские, стоявшие возле, отшатнулись, когда брызнула кровь, а священник даже отплюнулся в сторону.

— Вишь, нехристь, — проворчал он про себя, — православную кровь как воду льёт. Точно руду у лошади мечет.

Когда крови вытекло стакана два с лишним, Вирениус ловко зажал отверстие, откуда она лилась, и тем прекратил истечение.

В это время Потёмкин открыл глаза и взглянул мутным взором на склонившегося над ним лекаря.

— Вот и хорошо! — крикнул последний. — Теперь дело на лад пойдёт, раз он открыл глаза.

— Что со мной? — слабым голосом спросил Потёмкин.

— Тш-ш… — сказал лекарь. — Теперь нельзя говорить. Ему надо одному остаться, — строго добавил он, взглянув на челядинцев, всё ещё остававшихся в комнате.

— Пошли вон отсюда, хамы! Чего рты-то разинули да ворон считаете? — закричал на них Румянцев и принялся выталкивать в шею челядинцев, не скупясь на тумаки и зуботычины, к которым те, впрочем, привыкли.

В комнате остались только Потёмкин, Вирениус, Румянцев, Яглин и Игнатий.

— Кто это? — спросил слабым голосом посланник, глядя на Вирениуса.

— Это — лекарь, Пётр Иванович, — ответил Яглин.

— Да разве я болен?

— Да ты, Пётр Иванович, совсем без памяти лежал, — сказал Румянцев. — Я уже думал, что тебе карачун совсем и мне без тебя посольство придётся править.

Упоминание о посольстве, в связи с недоверчивостью и недоброжелательством к своему дьяку, привело Потёмкина в себя.

«Ишь, змея! — подумал он про себя. — Видно, охота сделаться посланником. Рад был бы, если бы я помер. Постой же, ирод-христопродавец, вот назло тебе выздоровлю. Выкусишь шиш…»

Он энергично повернулся на своей постели, но тотчас же застонал.

— Скажите ему, что двигаться нельзя, — сказал Вирениус, обращаясь к Яглину.

Роман перевёл это Потёмкину.

— Ну, коли нельзя, так и не стану, — согласился посланник. — А ты скажи этому лекарю, чтобы он скорее поднял меня на ноги. Хворать мне долго нельзя, потому у меня на руках великое государево дело. Да и посольству заживаться на одном месте невозможно.

— Врач — не Бог, — сказал на это Вирениус. — Он — только слуга природы. Лечит природа, а врач только помогает ей.

— Э, ну его! — отмахнулся на это рукой Потёмкин. — Кабы на Москве это случилось, так послал бы за бабкой какой-нибудь, та отчитала бы, попоила бы какой-нибудь травкой, и я скоро на ногах был бы.

— Ну, теперь мне пока здесь делать нечего, — сказал Вирениус. — Пошлите со мною кого-нибудь, и я пришлю для больного лекарство.

У Яглина опять сладко защемило сердце — и он сказал, что сам поедет с лекарем за этим лекарством. Нечего и говорить, что тут была задняя мысль — опять увидать «гишпанку».

 

XVIII

Вирениус и Яглин шли всю дорогу, не говоря ни слова. Лекарь был погружен в свои думы и, казалось, не был расположен разговаривать. Войдя в свой дом, Вирениус снял с себя плащ и затем вошёл в свою комнату.

Яглин озирался кругом и, казалось, кого-то высматривал.

— Войдите сюда, — произнёс лекарь, видя, что Роман стоит на одном месте.

Яглин вошёл в знакомую нам комнату.

Лекарь стал ходить по комнате и о чём-то думал. Казалось, он даже забыл о молодом московите. Затем он подошёл к полкам, взял скляночку, налил туда сначала из одной колбочки немного жидкости, затем из другой несколько капель и встряхнул. Жидкость от этого как будто немного помутнела. Затем Вирениус подержал скляночку над огнём в горне — и Яглин, к своему удивлению, увидал, что на дно склянки выпал красный осадок.

«И хитрый же народ — эти еуропейцы!» — подумал он про себя.

Вирениус как будто догадался, что думал молодой человек, и обернулся к нему.

— Вы удивлены? — сказал он, рассматривая на свет скляночку. — Это понятно. Вы приехали из такой дикой страны, где едва ли врачебное искусство процветает. Вот я стар, а сам ещё и до сих пор чему-нибудь учусь и буду учиться до самой смерти. Вот мои учители, — и он указал на большой шкаф в углу с книгами. — Я их много раз читал, а ещё и до сих пор не знаю как следует.

С этими словами он снял с полки один толстый фолиант.

Это были творения отца медицины — Гиппократа: его «Сборник», в десяти частях, на греческом и латинском языках, изданный во Франкфурте в 1500 году.

— Великое творение светлого ума! — произнёс Вирениус. — Ещё тогда, когда наша страна погрязала во мраке невежества и неизвестности, великий грек уже знал строение человеческого тела. Он знал, как нужны человечеству знания врачевания, и справедливо сказал, что «врач-философ подобен богам». Да будет почтена его память в веках! — Положив эту книгу на место, он взял другую и, показывая Яглину, сказал: — А это — продолжатель искусства отца медицины — Гален. Он изрёк великую истину: «Природа ничего не делает даром». Вот сочинения Мондино, или Раймондо деи Льючи, великого Андрея Везалия, Фаллопия, Каспара Аселия. И много других…

— Интересное ваше дело, — заметил Роман.

— Интересное, сказали вы? — спросил доктор. — Разве делать дело милосердия не интересно? Разве возвращать умирающего к жизни, больного к здоровью — не интересно? Я не знаю, что может быть выше этого призвания, и не согласился бы променять своё звание врача на королевскую корону.

Глаза Вирениуса сверкали — и Яглин видел, что последние слова лекаря — не фраза. Он с почтением смотрел на него, на ряд книг и лабораторию и чувствовал, что в душу его вливается что-то новое, желание знать, что написано в этих толстых фолиантах, изучать природу человека, его болезни.

«Откуда это?» — вдруг, опомнившись, подумал он.

И в то же время он чувствовал, что с этой минуты эта лаборатория делалась для него как бы родной и этот иноземный человек, с фанатическим почтением смотревший на книги, близким.

И вдруг точно луч света сверкнул в его мозгу.

«Гишпанка!.. — подумал он. — Она!.. Она это сделала!..»

И нежность Романа к этому дому, к живущим в нём людям удвоилась.

 

XIX

Вирениус каждый день навещал больного посланника, здоровье которого со дня на день улучшалось. Благодаря этому Яглин почти каждый день бывал в маленьком домике лекаря и очень часто виделся с «гишпанкой».

Вирениус вовсе не был испанцем. Он был итальянец, но женился на испанке, передавшей дочери свою красоту.

Яглину несколько раз хотелось спросить Элеонору о её отношениях с Гастоном де Вигонем, но каждый раз его останавливали какая-то боязнь и робость, точно он опасался услышать неприятное для себя.

Впрочем, для продолжительных разговоров у них и не было много времени, так как Вирениус постоянно уводил Романа в свою лабораторию и там разговаривал с ним о своём любимом деле — медицине.

Наконец Потёмкин настолько оправился, что был в силах подняться с постели.

Во время своей болезни он так привык к своему лекарю, что порой даже скучал без него. При его посещениях он лично, посредством Яглина, разговаривал с ним и расспрашивал его о врачебном деле.

Последнее он делал неспроста. При отъезде из Москвы ему был дан наказ в Посольском приказе, чтобы «для его великого государя службы в немецких, фряжских, гишпанских и иных землях всяких искусных людей, которые ратное дело изрядно знают, и руды всякие из земли копать, и лекарей искусных, и кто аптечное дело добре понимает, и сукна разные делать, и иных прочих таких людей подговаривать в Русское царство идти и льготы им всякие обещать, и жалованье, и государеву милость». Поэтому Потёмкин, видя на себе действие искусства Вирениуса, и вздумал уговорить его перейти на службу московского государя.

— Ты вот что, Роман, — сказал он как-то Яглину, — поговори-ка с этим лекарем да разузнай, что он, как живёт, не думает ли на службу к кому идти и всё такое.

— А к чему это, государь?

— А уж это — не твоего разума дело! Ты пока делай лишь, что тебе сказано.

Вечером в этот день Яглин стал собираться в маленький домик. Он вынул новый бархатный кафтан, соболью шапку и жёлтые сапоги — всё это подарок будущего тестя.

— Эй, Роман, ты что это сегодня великий убор вздумал надевать? — спросил подьячий, сидевший в это время у стола. — Али к какой красотке вздумал идти? Иди, иди, брат! Здесь девки-то больно хороши! А ты где себе кралю-то подцепил?

— Поди ты к лешему! — начал сердиться Яглин.

— Да ты чего лаешься-то? Ты — человек молодой… Знамо дело, тоже погулять охота… Ох, когда я молодой-то был, вот по этой части дока был!.. Девки тогда так и льнули ко мне.

Яглин, засмеявшись, воскликнул:

— Ты, Прокофьич? Вот уж трудно было бы подумать!

— Да ты постой, парень, зубы-то скалить. Разве я всё такой был? Эге!.. Молодец хоть куда!.. Ты вот хоть и красив, а тебе всё же трудно за мною было бы угнаться. Ну, так скажи же, Романушка, к какой красотке-то ты отправляешься, что так разрядился?

— Ни к какой не иду, — ответил Яглин. — Посылает меня Пётр Иванович к лекарю Вирениусу, — вот к нему и иду.

— То-то к лекарю, — лукаво подмигивая глазами, сказал подьячий. — Не к лекарской ли дочке?

— А ты почём знаешь, что у него есть дочь? — спросил Роман.

— Знаю уж… Та самая, что тогда с тем молодцом эту сволочь, на нас напавшую, разогнали. А что она лекарская дочь, так про это мне вчера тот солдат — Баптист, что ли, его зовут — сказал. Только вот что, молодец: напрасно ты своей головой будешь стену бить — не про тебя этот кусок.

— Чего ты там языком хлопаешь, пьяница кружальный? — закричал на него Яглин, рассердившись не на шутку. — Или хочешь, чтобы я твой сизый нос на сторону сбил за твои паскудные речи?

— Ну, ну, я ведь по дружбе к тебе только! Хотел тебя предостеречь, чтобы ты зря тут не влопался.

Яглин решительно подошёл к подьячему, крепко взял его за козырь кафтана и, приподняв на воздух, крепко тряхнул его.

— Ну, говори ты, приказная строка, что ты такое набрехал тут про неё?..

— Ой-ой-ой!.. Что ты, Романушка!.. — испуганным голосом заговорил подьячий. — Что ты?.. Пусти, пусти, задушишь ведь… Какая тебя там блоха укусила?.. Да провались ты совсем со своей черномазой гишпанкой, чтобы вас обоих с нею нечистая сила забрала. Ишь, леший! Весь козырь почти оторвал. Кто мне его здесь пришьёт?

— Не говори непотребных слов!

— «Не говори»! А чего я тебе сказал? По дружбе хотел сказать только тебе, что нарвёшься ты на того молодца, что нас от смерти неминучей с твоей гишпанкой спас. Он сам путается с этой девчонкой. А коли ты поперёк дороги станешь, так он угостит тебя шпагой.

— Слушай, Прокофьич! — строгим тоном сказал Яглин, грозя пальцем под самым носом подьячего. — Чтобы твой поганый язык напередки не смел ничего про неё говорить, а то я вырву его у тебя из глотки и собакам брошу. Понял? — И, ещё раз погрозив толстяку пальцем, он вышел вон из дома.

Подьячий остался в комнате один с широко раскрытыми глазами.

— Фу ты, напасть!.. — забормотал он про себя. — Что это с ним сделалось? Никак, он в эту гишпанку-то того… Не поблагодарил бы его будущий тестюшка за такие дела!.. Ну да Петру Ивановичу так и надо. Я рад, если его будущий зятюшка пред венцом вдоволь погуляет. Будет чем потом, живя с рябой Настасьей, вспомнить свою молодость. Будет посланник знать, как батогами мне грозить. Я ещё и сам Роману помогу, где надоть, Петрушке свинью подложить.

Роман рассерженный вышел из дома. Но вскоре его раздражение улеглось, и он на свой предыдущий разговор взглянул даже юмористически, зная, что от Прокофьича дурного ждать нельзя — самое большое, если потреплет языком. Довольный этим, он быстро зашагал по направлению к дому Вирениуса.

Ещё издали Роман увидел в одном из окон знакомую фигуру, напряжённо смотревшую вдаль. Завидев вышедшего из-за угла и попавшего в поле её зрения Яглина, она вся вдруг вспыхнула и поспешно отошла от окна в глубь комнаты. Яглин издали заметил это смущение, и у него сладко защемило сердце.

Не успел он дойти до дома, как дверь последнего отворилась и на пороге показалась «гишпанка».

— Вы к отцу? — спросила она, обдавая его лучистым взглядом своих больших чёрных глаз, и невольно залюбовалась его красивым нарядом.

— Да. Он дома?

— Нет, его дома нет. Он у одного больного. Но скоро придёт. Вы, быть может, подождёте?

Роман, конечно, охотно принял это приглашение, так как до сих пор ему не приходилось ещё ни разу быть с «гишпанкой» наедине. Он прошёл за нею, и она провела его в свою комнату.

Что они там говорили, наверное, Яглин не рассказал бы никому на свете; но только когда он вышел, то чувствовал, что у него готово от радости выскочить из груди сердце.

— Она не любит его, не любит! — в радостном возбуждении повторял он, идя к себе в гостиницу.

Конечно, в этот день ему так и не удалось ни о чём переговорить с Вирениусом.

 

XX

Это Роман сделал на другой день.

Лекарь сказал ему, что в Байоне он остановился на время и думает ехать ко двору одного немецкого князя, где надеется получить постоянную службу.

— А знаешь что, Роман, — сказал Потёмкин, когда Яглин передал собранные им от лекаря сведения, — что будет, если переманить его на службу царского высочества? А?

У Яглина вдруг радостно забилось сердце — и опять зашевелились радостные надежды.

— Как, государь? В Москву?

— Ну да! Ведь помнишь, чать, что в Посольском приказе на этот счёт нам заказывали? Чтобы всяких искусных людей на царскую службу сманивать. А он, кажись, лекарь хороший.

— Сам видел, государь, — ответил Яглин. — Кабы не он, так и не подняться бы тебе с постели.

— Это — правда. Ну, так вот передай-ка ты ему это. Не хочет ли он на царскую службу идти?..

В тот же вечер Яглин передал Вирениусу предложение посланника. Лекарь задумался.

— Вот какое дело! — в раздумье произнёс он. — На это сразу решиться нельзя. Надо подумать.

Улучив удобную минуту, Яглин шепнул «гишпанке»:

— Мне надобно кое о чём переговорить с вами. Где бы это можно было сделать?

— Приходите сегодня вечером к городским валам, около северных ворот, — сказала она.

Яглин целый день с нетерпением ждал этого своего первого свидания с очаровавшей его «гишпанкой».

Лишь наступил вечер, он вышел из дома. Чтобы на него не обращали внимания горожане, он выпросил у хозяина гостиницы широкополую шляпу и тёмный суконный плащ, которым так плотно закутался, что даже встретивший его на улице Прокофьич не узнал его.

Он пошёл к самой окраине города и вскоре был около северных валов. В одном месте оказалось какое-то развесистое дерево, и Яглин сел возле него на камень.

Прошло некоторое время, в которое Роман мог пораздумать над настоящим положением вещей. Он чувствовал, что его захватывает какая-то новая сила, которая не даёт ему возможности остановиться и куда-то влечёт его.

Что это: любовь ли к этой так случайно встретившейся женщине или только простое увлечение, которое с ним было раза два или три и в Испании, где долго пробыло посольство?

Если это любовь, то это чувство в будущем ничего хорошего не сулило, так как играть с собою «гишпанка» не позволит; жениться же ему на ней нельзя, так как этому препятствовали разность национальности, веры и, наконец, самое главное, суженая на Москве.

Положим, первые два условия ничего не значат — и на Москве бывали примеры, что с ними не считались. Так, ближний царский боярин и «собинный» друг царя Алексея Михайловича, Артамон Сергеевич Матвеев, был женат на шотландке. Главное препятствие для Яглина было в том, что он был связан по рукам и ногам за услугу, правда ещё в будущем, Потёмкиным, взявшим с Яглиных слово относительно женитьбы Романа на его Настасье.

— Как тут быть? Что тут делать? — шептал про себя Роман, сжимая руками пылающий лоб, и не находил ответов на эти простые, но, в сущности, трудные вопросы.

В вечернем сумраке мелькнула какая-то тень, направлявшаяся к Яглину.

— Вы? — боязливым шёпотом произнесла подошедшая, закутанная в тёмный плащ.

Яглин узнал голос Элеоноры.

— Я… я… — громко прошептал он, схватывая её руки и жадно припадая к ним.

«Гишпанка» не отнимала их у него, и Яглин страстно целовал их.

— Будет! — наконец произнесла Элеонора. — Пойдёмте, а то нас может захватить дозор. И то за мною от самого дома шла какая-то тень. Да я скрылась в тёмной улице.

И она двинулась вперёд.

Яглин пошёл рядом с девушкой и дрожащей от волнения рукой взял её под руку. Элеонора ничего не сказала и только, повернув к нему лицо, улыбнулась.

Они тихо двигались вперёд. Роман плотно прижимал локоть Элеоноры к своему боку и нашёптывал ей на ухо слова любви, приходившие на ум.

— За что вы полюбили меня? — спросил он девушку.

— За что? Право, не знаю. Должно быть, за то, что в вас есть какая-то сила, размах, удаль, чего нет в наших кавалерах. Вы ведь не задумаетесь над тем, что я прикажу или попрошу вас сделать?

— Не задумаюсь, конечно!

— И не побоитесь пойти за меня даже на смерть?

— Куда хотите.

— Вот видите! — мечтательно сказала Элеонора. — В вас сила. А Гастон останавливается пред угрозой дяди лишить его наследства. Разве это любовь?

— Вы его любите или любили? — голосом, в котором слышались ревнивые нотки, спросил Яглин.

— Нет. Слабых людей я не люблю. Мне нужен человек, который сам покорил бы меня. За таким человеком я пойду. А Гастон — сам мой раб и вести меня не может. Таких людей любить нельзя.

— Но не забывайте, что мы — иноплеменники: вы — гишпанка, а я — московит и здесь нахожусь только с посольством.

— Так что же? За любимым человеком я пойду хоть к варварийцам или туркам.

Яглин чуть не подпрыгнул от радости и рассказал ей о предложении, сделанном посланником её отцу.

— Правда? — радостно воскликнула Элеонора, схватывая его за руку. — О, отец согласится! Я в этом уверена. Я уговорю его.

— Тогда вы будете моей женой! — воскликнул Яглин, позабыв в эту минуту всё — и разность племён и веры, и то, что у него в Москве есть нелюбимая невеста.

Теперь он жил только моментом, своей молодой любовью к этой южной красавице, так много обещавшей.

— Пора, — наконец сказала она, когда было сказано немало слов любви и дано клятв и обещаний.

Они тихо двинулись по сонным улицам города, не замечая того, что за ними следует какая-то человеческая фигура, тщательно кутающая своё лицо в плащ.

Яглин и Элеонора дошли до дома Вирениуса. В окнах последнего ещё был свет, так как лекарь сидел до поздней ночи за какими-нибудь книгами или рукописями. Элеонора остановилась и подала Роману руку.

— И только? — спросил Яглин, пытливо заглядывая ей в лицо.

Девушка оглянулась кругом, а затем, быстро взяв Яглина за голову, крепко поцеловала его в губы. Никто из них не слыхал, как на противоположном конце улицы кто-то слабо вскрикнул.

Элеонора скрылась в доме, а Яглин, отуманенный поцелуем любимой девушки, тихо пошёл вдоль улицы.

— Не думаете ли вы, московит, что нам с вами нужно посчитаться? — вдруг раздался над самым его ухом чей-то голос, и на его плечо опустилась рука.

Яглин остановился и при свете луны узнал закутанного в плащ Гастона де Вигоня, смотревшего на него из-под нахмуренных бровей. Русский сразу понял, что за причина такого внезапного предложения со стороны офицера, с которым он ещё недавно обменялся крупными взаимными услугами и с которым они сделались чуть ли не друзьями. Несомненно, тот видел его вместе с Элеонорой.

— Отчего же, — хладнокровно ответил Яглин. — Хотя у нас, в Москве, не приняты поединки, но здесь они в ходу, и я подчиняюсь обычаю.

— Я пришлю завтра к вам своих секундантов, — произнёс Гастон и, круто повернувшись, пошёл вдоль улицы.

«Вот так напасть! — подумал Роман, стоя на месте. — Не было печали — черти накачали! Ну, да делать нечего — придётся, видно, драться. Только где вот свидетелей-то добыть? Наши в этом толка не знают, да и не хотелось бы, чтобы огласка была. А если узнает сам посланник — прямо беда!»

Размышляя таким образом, он дошёл до гостиницы. У самого крыльца последней он вдруг наткнулся на каких-то двух человек, из которых один барахтался на земле, а другой тщетно старался поднять его.

— Вставайте, московит! Чего вы валяетесь на земле? Ну, выпили немного, пора и спать! — сказал второй по-французски.

— Ну тебя к лешему, басурманская рожа! — ругнулся первый чистой русской речью. — Чего пристал, ирод? Пусти, говорят! Я дома… и здесь спать лягу…

Но француз не понимал слов пьяного московита и всё продолжал уговаривать его, стараясь поднять, но так как он и сам был пьян, то также то и дело падал на землю.

— Ну, чёрт с вами… лежите, что ли, здесь!

Яглин подошёл поближе и узнал в пьяном русского подьячего.

— Пойдём, Прокофьич! — сказал он, беря товарища под мышки. — Если Пётр Иванович узнает, что ты пьяный по улицам валяешься, то он опять велит тебя батогами бить.

— А, это ты, Романушка! — сказал подьячий. — Домой, говоришь? А на какой ляд домой-то? Я гулять ещё хочу. Айда-ка, Романушка, вон с ним… как его?.. Ба… Ба… Баптистом… в то кружало, где мы сейчас с ним были! Ну и вино же, я тебе скажу!.. А девки — просто малина!

— Порядочно выпил ваш товарищ! — сказал Яглину Баптист. — Не удержишь его, как наляжет на вино.

Наконец оба они кое-как поставили подьячего на ноги, довели и уложили в постель, где подьячий скоро уснул.

— Постой, Баптист, — сказал Яглин, видя, что солдат хочет уходить. — Мне нужна будет от тебя услуга.

— Приказывайте, господин московит.

— В городе у тебя, наверное, немало знакомых. Да? Мне нужно двух свидетелей для поединка. Можешь найти мне их?

— Поединок? С кем? — насторожил уши Баптист.

— С одним офицером.

— Стало быть, вам нужны люди благородной крови, — рассудил Баптист. — Я разыщу. Завтра же они придут к вам.

— Хорошо! Это дело нужно покончить поскорее, так как посольство может уехать из города в скором времени.

Баптист откланялся и ушёл.

«Вот и на поединок нарвался, — думал Яглин, оставшись один. — Что-то будет? Быть может, этот бешеный рубака проколет меня насквозь — и я уже более не увижу Москвы златоглавой!»

 

XXI

На другой день Яглин ещё спал, когда его разбудил подьячий.

— Вставай, Роман! Там какие-то гишпанские дворяне пришли. Баптист говорит, что к тебе.

Яглин живо вскочил на ноги, оделся и сбежал вниз. Там, на улице, около двери, стояли два каких-то человека со шпагами у бедра. Один из них был низенький, толстый, с рыжей растительностью на лице; другой — тонкий и высокий, с франтовски закрученными кверху усами и холёной бородкой. Яглин поклонился им.

— Вот, господин московит, — сказал откуда-то вынырнувший Баптист, — это — те самые испанские дворяне, которые соглашаются быть вашими секундантами.

Роман стал благодарить их за ту честь, которую они оказывают ему, чужеземцу.

— О, это — сущие пустяки! — произнёс рыжий. — Мы рады служить. Надеемся только, что вы тоже у себя на родине — дворянин, а не происходите из черни?

Яглин ответил утвердительно.

— Отлично. Скажите, с кем вы дерётесь?

— Королевский офицер Гастон де Вигонь.

При этом имени Баптист еле удержался от восклицания.

«Славно, однако, я влетел! — подумал он. — Гастон де Вигонь — записной рубака, отлично владеет шпагой и проколет этого московита, как муху. Да и мне-то влетит от него здорово, если он узнает, что я помогаю этому дикарю! Чего доброго, отведаешь от него палок. Попался-таки я впросак!»

— Вы хорошо дерётесь на шпагах? — спросил рыжий Яглина.

— Ни разу в жизни не дрался, — ответил тот.

— Чёрт возьми! — воскликнул рыжий. — И идёте драться с таким рубакой, как Гастон де Вигонь?

— Что же? Мы, московиты, не любим отворачиваться в сторону, когда нам в лицо глядит смерть.

— Храбрый народ! — пробормотал по-испански высокий.

— Когда назначен день дуэли? — спросил рыжий.

— Это от вас будет зависеть, — ответил Яглин.

— А, это хорошо! Тогда уговоримся свести вас через четыре дня, а до тех пор мы, если хотите, научим вас обращаться со шпагой. Если угодно, то этот человек, — при этом рыжий испанец указал на Баптиста, — проведёт вас хоть сегодня вечером к нам, и мы дадим вам первые уроки фехтования.

Яглин поблагодарил их и пригласил в ближайший кабачок распить бутылку вина ради первой встречи.

Новые знакомцы ничего против этого не имели — и все четверо, считая и Баптиста, скрылись в ближайшем кабачке.

Когда Яглин вышел из последнего, то первой его мыслью было оттянуть отъезд посольства из Байоны. Он стал думать об этом — и вдруг у него мелькнула мысль о Вирениусе.

Дело в том, что Потёмкин совсем оправился от болезни и стал ходить. Поэтому можно было опасаться, что отъезд из Байоны будет не за горами.

«Надобно уговорить лекаря, чтобы он сказал посланнику, что раньше недели ему двигаться в дорогу нельзя. Пусть он пугнёт его хорошенько», — подумал Яглин и быстро зашагал к знакомому ему домику Вирениуса.

Элеоноры дома не оказалось — и дверь ему отворил сам лекарь.

— Вы, должно быть, за ответом пришли, мой молодой друг? — спросил он Яглина.

— Да… если, конечно, вы на что-нибудь решились.

— Собственно, я ничего против вашего предложения не имею, так как мне улыбается мысль насаждать правильные понятия по нашему искусству в такой тёмной стране, как ваша Московия. Но я ещё не знаю хорошо тех условий, которые ваш царь может предложить мне. Если они будут лучше тех, которые предлагают мне от имени немецкого князя, то я соглашусь ехать в вашу Московию.

Яглин стал уверять лекаря, что московский царь милостив и щедр и Вирениус не будет внакладе, отправляясь на службу к московскому двору.

— Хорошо, я поговорю об условиях с самим посланником, — ответил на это Вирениус.

Тогда Яглин изложил ему свою просьбу относительно того, чтобы задержать посланника в постели.

— Это вам зачем? — удивлённо смотря на молодого человека, спросил лекарь.

— Так. Свои дела здесь есть.

— Любовные, вероятно? Ну да хорошо. Ещё на неделю можно будет задержать вашего посланника.

В тот же вечер Вирениус отправился к Потёмкину и сказал тому, что его болезнь заставляет предложить ему побыть в покое ещё несколько дней.

— Что он там говорит? — воскликнул Потёмкин, когда Яглин перевёл ему слова Вирениуса. — Да как же я это могу сделать, когда у меня на руках его царского величества дело? Мне в посольской избе строго-настрого было заказано, чтобы я спешил с посольством со всяким тщанием. А он тут лежать велит. Никак не могу это сделать.

— Тогда он не ручается за твоё здоровье, государь, — сказал Яглин. — Ты можешь опять расхвораться в дороге. Подумай, вдруг да это случится. Тогда ведь царскому делу большой ущерб будет, если ты ещё больше пролежишь в постели. Вот и Семён Иванович-то всё тебе скажет, — докончил он, указывая на стоявшего около них Румянцева.

Яглин знал, куда бить, и Потёмкин покосился на своего советника.

«А вдруг да как и на самом деле расхвораюсь да больше пролежу? — подумал он. — Ведь тогда этот чёрт обо всём донесёт в Посольском приказе. Был-де лекарь и говорил-де ему полежать ещё, а он не согласился. Из-за малого пролежал больше. Ещё зададут тогда мне жара!»

— Как ты думаешь, Семён? А? — обратился он к своему советнику.

— Да как тут сказать-то? Царское дело. Его, ты знаешь, надо со скоростью делать. Не было бы чего из-за задержки этой. Вот оно какое дело.

— Да ты не виляй! Вилять тут нечего. А вдруг да как в дороге ещё больше расхвораюсь да из-за того посольство в дороге станет? Как тогда? А?

— Конечно, и стать может, — продолжал вертеться Румянцев. — Сам знаешь, всё от Бога: и здоровье и болезнь.

— Да Бога нечего тут вмешивать. Говори прямо: ехать дальше или подождать ещё здесь, как вот лекарь советует?

Румянцев вынужден был высказаться определённее:

— Конечно, уж лучше остаться, а то ведь Бог знает что случится в дороге. Как тогда быть посольству?

Обрадованный Яглин поскорее вышел из комнаты и поспешил отыскать Баптиста.

 

XXII

Сделать это было нетрудно, так как солдат, завязавший большую дружбу с подьячим, почти целый день торчал в гостинице.

Накинув на себя плащи, они вышли на улицу, и Баптист повёл Яглина по узеньким улицам куда-то на окраину. Они дошли до небольшого, низенького дома, совсем скрытого в зелени, и вошли в калитку.

На дворе их встретила громким лаем собака, и тотчас же из дома выскочил рыжий испанец.

— Прошу сеньора пожаловать, — произнёс он, указывая рукою на дверь.

Яглин и Баптист вошли.

В большой комнате с горевшим очагом, около которого возились двое людей, что-то жаривших на вертеле, было до десяти человек. Одни из них сидели за столами, уставленными кувшинами и бутылками, и пили, другие играли в кости и карты. Все они шумели, пели и переругивались между собою.

К Яглину тотчас же подошёл второй испанец и пожал ему руку.

Так как на приход Романа почти никто не обратил внимания, то он скоро оправился и, осмотревшись кругом, подивился про себя тому обществу, среди которого находились давешние испанские дворяне: большинство из них походило скорее всего на разбойников, а никак не на мирных и честных людей.

— Сеньор выпьет с нами вина? — спросил высокий испанец и, не дожидаясь согласия Яглина, налил ему кружку вина.

Роман поблагодарил и выпил. Оба испанца сели по обеим сторонам его.

— Так когда же дуэль? — спросил рыжий и при этом как-то странно усмехнулся.

— Это будет зависеть от вас, — ответил Яглин. — Для меня чем скорее, тем лучше.

— А быть может, сеньор и без дуэли обойдётся? — загадочно спросил высокий.

— Не понимаю вас, — ответил Роман.

— Да что вы, маленький разве? — спросил рыжий. — Ведь зачем вы выходите на поединок? Чтобы убить соперника?

— Сказать правду, я вовсе не имею желания убить его.

— Так зачем же вы думаете драться?

— Потому что он меня вызвал — и я не могу отказаться, так как я — не трус.

— Но ведь который-нибудь из вас — или вы, или он — должен быть убитым.

— Быть может.

— Так не лучше ли самому остаться в живых, а ему умереть? Как вы на это смотрите?

— То есть, иначе говоря, вы мне предлагаете убить Гастона де Вигоня? — спросил Яглин.

— Сеньор угадал, — улыбаясь, произнесли оба испанца.

Роман оглянулся кругом и понял, куда он попал. Этот народ не внушал ему доверия, и ему казалось, что присутствующие не постояли бы тут же, на месте, угостить и его и Баптиста ударом ножа. Он находился в затруднительном положении. Что делать? Отказаться? Но эти разбойники не задумаются покончить с ними обоими. Драться же было не под силу двум против десяти — пятнадцати человек.

Тогда Роман Андреевич решил пуститься на хитрость.

— А ведь вы правы, господа, — с деланной улыбкой сказал он им. — Чего же лучше-то? Отделаться разом — и никакой дуэли не нужно. Ведь этот офицер, я слышал, — страшный рубака?

— О, большой! — вполголоса ответил рыжий. — И мы положительно советуем вам не доводить дела до поединка, а отделаться от него иным способом.

— А чем я отплачу вам за эту услугу? — спросил Яглин.

— О, пустяки! — с преувеличенной небрежностью ответил рыжий. — Несколько золотых — и делу конец!

— Нам надобно было бы сговориться о подробностях, — сказал Яглин, оглядываясь кругом. — Удобно ли это будет здесь?

— Мы можем выйти и переговорить об этом на улице…

Трое собеседников поднялись с места и направились к выходу. Проходя мимо Баптиста, Яглин успел шепнуть ему: «Гляди в оба глаза!» Солдат мотнул головою, как бы давая этим знать, что понимает его.

Все четверо двинулись вдоль улицы.

— Сколько же вы хотите за свои услуги? — спросил Яглин, когда все они отошли довольно порядочно от дома.

— Да что же с вас взять… — начал было рыжий, но в это время Роман сильным ударом кулака сшиб его с ног.

Второй, увидав это, вытащил из ножен шпагу и бросился на Яглина. Но последний успел увернуться от удара и, подскочив вплотную к противнику, ударил его своим ножом, с которым никогда не расставался. Разбойник с проклятием покачнулся в сторону, но вслед за тем опять кинулся было на Яглина, однако в это время его ударил сзади кулаком по голове Баптист. Он покачнулся опять и на этот раз, не сохранив равновесия, упал на землю.

— А теперь бежим скорее, — крикнул Баптист, — а то, пожалуй, сюда ещё нагрянут из той же шайки.

Они пустились бежать по сонным улицам города, добежали, оба уставшие и запыхавшиеся, до своей гостиницы и здесь могли перевести дух.

— Каким образом ты разыскал этих разбойников? — спросил Яглин солдата.

— Чёрт бы побрал их обоих! Как я их разыскал, спрашиваете вы? Очень просто. Был я в гостинице «Золотой олень». Смотрю, сидят эти двое господ и что-то толкуют про какое-то сражение. «Ну, — думаю, — таких-то нам и надо!» — и подхожу к ним. «Не офицеры ли вы будете, господа?» — спрашиваю их. «Офицеры, — отвечают. — А что?» — «Да вот нам нужны двое секундантов для одного иностранца. А у него здесь никого знакомых нет. Не окажете ли вы чести быть секундантами у этого иностранца?» — «Что же, мы согласны. А кто этот иностранец?» Я сказал. Ну а дальше мы уговорились, что они зайдут к вам. И кто же их знал, что такие приличные на вид люди окажутся разбойниками? Я просто в отчаянии, что подвергал вашу жизнь такой опасности!

Слова Баптиста показались Яглину настолько искренними, что он от души простил такой промах солдата.

— Ну, что прошло, то прошло, — сказал он. — А вот что же теперь-то делать? Секундантов-то у меня всё-таки нет.

— А не согласится ли кто-нибудь из людей вашего посольства? — спросил Баптист.

Яглин разъяснил ему, что на его родине поединки не приняты, и потому никто из посольских людей не знает всех правил западноевропейских дуэлей.

— Остаётся только одно, — сказал тогда Баптист, — идти на поединок одному и довериться чести противника и его секундантов.

Это было единственным исходом, и Яглин, подумав, решил, что так и должно быть, так как за Гастоном он, во всяком случае, никакого вероломства не мог предполагать. Он поручил Баптисту пойти к офицеру и передать ему это, а сам пошёл к себе.

 

XXIII

На другой день Роман Андреевич проснулся рано. Умывшись и одевшись, он уже хотел было выйти и разыскать Баптиста, чтобы расспросить его, как обстоит дело с поединком, но к нему подошёл один из посольских челядинцев и сказал:

— Пётр Иванович спрашивал тебя. Не пройдёшь ли к нему?

Яглин пошёл к посланнику.

— Вот что, Роман, — сказал Потёмкин, — что там твой лекарь ни говори, как он ни будь ведун по лекарской части, а слушать его я не хочу. Нельзя мне лежать боле.

— Неужто, государь, ехать дальше хочешь? — спросил Яглин, изумлённый в душе таким внезапным решением посланника.

— Никак мне нельзя. Дело, сам знаешь, царское и застаиваться на одном месте невозможно — в Посольском приказе за эту самую замешку попадёт, чего доброго. Семён хоть и говорит, что подождать надоть, да ведь спросят-то не с посольского советника, а с посланника. Да он к тому же — хитрая лиса: говорит одно, а как раз подведёт под ответ.

— Так когда же ты думаешь ехать, государь? — спросил Яглин.

— Да дня через два можно будет, я чаю, и вперёд двинуться.

У Яглина отлегло от сердца.

«Слава богу! — подумал он про себя. — В два дня можно и с тем делом развязаться окончательно».

— Что же, государь? — ответил он. — Если ты здоровым себя считаешь, так отчего же и не поехать? Думаю, и лекарь Вирениус не будет противиться.

— А ты всё-таки скажи ему о том. Да, — вспомнил затем посланник, — а говорил ты ему о службе государевой?

— Говорил, да он ещё ответа не дал. Боится, как бы не прогадать ненароком.

— А ты ему обещай всё. Царь-батюшка за хорошего лекаря не поскупится. Немцам-лекарям у нас в Аптекарском приказе не житьё, а масленица. Будет своему делу хороший ведун, так и большего достигнет. Главное, чтобы умел хорошо жильную кровь отворять, руду метать да гнать водку редечную, хреновую и киршневу. Да по совести присягу давал бы: «Не примешивать к лекарствам злого яда змеиного и иных ядовитых зверей и всяких злых и нечистых составов, которые могут здоровью повредить или человека испоганить». Да умел бы как след распоряжаться алхимистами, часовых дел мастерами, оловянниками, помясами, умел бы готовить сало и масло для царских пищалей да костоправов, как надо, научить своему искусству. Чаю, знает всё это твой лекарь-то?

— Наверное, знает. У них ведь здесь этому всему учат. Живых людей лечат, а на мёртвых учатся: режут на части мёртвое тело и узнают, где какие кости и жилы лежат.

— Тьфу, погань! Недаром все говорят, что все немцы чёрту душу в заклад отдали. Ну, не грешное ли это дело — мёртвых резать?

— Чего же тут грешного-то, государь? — сказал Яглин. — Мёртвому-то, чать, всё равно, а для живых польза.

— Нет, грех, смертный грех!.. Тело надо земле предать, а не осквернять его. Да и то сказать, — продолжал он, — недавно только это и у нас-то пошло. В прежние времена никаких лекарей и у нас не было. Были знахари, знахарки, бабки, ведуны разные. И они умели лечить всякие болезни. А ещё лучше заговаривали всё это. Бывало, скажет знахарь свой заговор — и всё как рукой снимет. А тут на-кось, мёртвых потрошат да поганят… Тьфу, тьфу, тьфу!.. Ну, иди теперь!

Яглин вышел от посланника и, спускаясь с лестницы, встретил Баптиста.

— Ну что? — спросил он солдата.

— Всё сделал. Секундантами вашими будут двое дворян, знакомых де Вигоня.

— Когда же?

— Завтра. Я и место-то знаю.

— Ну, спасибо тебе. За мною служба не пропадёт.

— Благодарю вас, — ответил Баптист, снимая шляпу и кланяясь Яглину. — А вы что же, не боитесь идти драться?

— Нет, — улыбаясь, ответил Роман.

— Ну а всё-таки вам не мешало бы пофехтовать на шпагах. Гастон де Вигонь — такой противник, что с ним идти драться нужно, сначала подумав.

«Он правду говорит», — подумал Яглин и спросил:

— Ты ведь умеешь драться на шпагах?

— Ещё бы! Я бы был уже офицером, если бы попал на войну.

— Ну, так вот ты и поучи меня. Дело нехитрое — и я скоро пойму его.

— В таком случае пойдёмте за город. Там я знаю одно местечко, где нам никто не помешает.

Час спустя Яглин бился с солдатом, постигая тайны фехтовального искусства.

Возвращаясь домой, он натолкнулся на сцену, которая заставила его много похохотать.

Почти около самого города, у одного маленького кабачка, они увидали кучу столпившегося народа, весело шумевшего и над чем-то хохотавшего. Слышна была музыка, и доносилась русская речь:

— Стой, стой! Не так, не так играешь. Не выходит. Ты слушай меня. Ну…

Весёлая голова,

Не ходи мимо двора,

Мне дорожки не тори,

Худой славой не клади…

Да не так! Не туда взял. Ну, слушай:

Во муромских во лесах

Стоит бражка на песках,

Молода брага и пьяна

И размывчива была,

Весёлая…

Но как музыка ни старалась, не могла попасть в такт незнакомой ей песне.

Яглин подошёл к кучке и увидел в средине её Прокофьича, старавшегося изобразить под собственную песню что-то вроде пляски, но ничего не выходило.

Роман Андреевич растолкал толпу и взял подьячего под руку.

— Будет, Прокофьич, людей-то смешить, — сказал он. — Ты ведь, поди, и так по всему городу славу на наше посольство наложил. Узнает посланник, так не миновать — смотри — тебе батогов.

— Батоги? — пробормотал Прокофьич. — А что они мне? Боюсь я их?.. Не видал я разве их, батогов-то твоих? Видал, знаю. На Москве, в Посольском приказе, не раз едал их. Важное дело — батоги!..

Прокофьич всю дорогу так бормотал, пока они не дошли до гостиницы.

Подьячему в этот день не повезло — и он получил то, что пророчил ему Яглин.

Потёмкин в это время сидел у окна и смотрел на улицу. Увидав пьяного подьячего, поддерживаемого с обеих сторон Яглиным и Баптистом, он высунулся за окно и крикнул:

— Что это такое? Опять пьян? Да что он, нарочно, что ли, хочет наложить поруху на посольскую честь? Вот я его выучу! — И, крикнув из соседней комнаты челядинцев, приказал расправиться с толстяком батогами.

Челядинцы схватили выпившего подьячего и поволокли его на задний двор гостиницы, и через несколько времени оттуда раздались его крики.

 

XXIV

На другой день рано утром Яглин и Баптист вышли из города и направились к большому леску, лежавшему невдалеке от Байоны. Дойдя до опушки его, они увидали скрытых между деревьями лошадей и около них несколько молодых людей, одетых в мундиры того же полка, в котором служил и Гастон де Вигонь. Последние заметили их и пошли к ним навстречу. Их было четверо. Яглин и Баптист поклонились им, на что те, в свою очередь, сделали то же. Затем двое из них отделились и подошли к Яглину.

— Мы — ваши секунданты, — сказали они.

Роман Андреевич ещё раз поклонился им и поблагодарил их за честь, которую они оказывают ему своей готовностью быть его свидетелями.

— Ваш противник дожидается там, — сказал затем один из офицеров, показывая рукой на лужайку, лежавшую среди леса.

У Яглина сильно колотилось сердце при мысли о возможности смерти. Ему вдруг стало жалко и своей молодой жизни, которой oн, быть может, через несколько минут лишится, и Москвы, которой никогда больше не увидит, и старика отца. Мелькнул какой-то женский образ — и что-то тёплой волной подкатилось к самому сердцу. Однако минуту спустя он сказал себе: «Нечего трусить! Трусливому не видать ничего».

И он бодро зашагал к лужайке, где его встретил поднявшийся с пня Гастон.

Лицо последнего было нервно оживлено. Не впервые он выступал на поединке, так что бояться ему нечего было. Да к тому же и дрался-то он не раз с известными рубаками, так что какого-то варвара-московита он за серьёзного противника и не считал.

Он и Яглин разделись и остались в одних рубашках. Секунданты подали им шпаги — и они взмахнули оружием.

Урок, данный Яглину вчера Баптистом, не пропал даром — и он сразу вспомнил все частности фехтовального искусства. Но он знал, что дерётся с хорошим противником, почему и не решался пока сам нападать, а ограничивался лишь отражением ударов Гастона, стараясь в то же время подмечать его слабые стороны. Наконец он улучил удобную минуту и нанёс удар, задевший Гастона по руке.

Красная полоса появилась на локте офицера, и он, сильно раздражённый, вдруг бросился сбоку на Яглина, так что тот еле успел отскочить в сторону. Шпага Гастона мелькнула у него перед глазами, а вслед за тем сам он, увидев, что на мгновение в безопасности, сделал прыжок вперёд. Он почувствовал, как его шпага ударилась во что-то мягкое, но в ту же минуту остриё вонзилось ему в бок, и он, зашатавшись, упал на землю, теряя сознание.

 

XXV

Горящая свеча на столе, заваленном книгами, скудно освещала комнату. По углам стояли мрачные тени, прятавшие в себе скелеты человека и различных животных, какие-то аппараты и железные части их. В горне едва мерцал слабый огонёк. Один угол совершенно был освобождён, и в нём была поставлена кровать, на которой, раскинувшись, лежал Яглин, побледневший и с повязкой на левом боку. Его глаза были закрыты; казалось, он спал.

У стола сидел старик с раскрытой перед ним толстой книгой, в которую он иногда заглядывал. Возле него, в глубоком кресле, помещалась девушка и внимательно слушала то, что говорил ей отец.

— Весь мир окружён пнеймою и воздухом, — говорил старик, устремив вдаль свои умные глаза. — Из этих двух вещей, говорили древние греки, всё произошло, даже боги, и туда же возвращается, и даже самая псюхэ, душа, или жизнь, — не что выше, как воздух. Диоген из Аполлонии говорит, что воздух, благодаря своей жизненной силе, — начало всего сущего, поэтому душа есть первичное, основное начало — архе! Человек — более умное существо, так как он дышит чистым воздухом, а животное — менее, так как голова его ниже и оно дышит менее чистым воздухом, который с кровью проникает в тело. Эмпестокл из Агригенты учил, что начало всех вещей — единая однородная материя, из которой образовались четыре стихии: огонь, воздух, земля и вода. Они состоят из неделимых частиц. Из них всё возникает и к ним всё возвращается по началам любви и враждебности. В мире поэтому ничего не возникает и не исчезает, так как эти элементы вечны и неизменны. Изменяется в них только форма, и всё это только смешение и изменение смешанного. Из сочетания этих частиц образуются все предметы. Всё состоит из бесконечно малых, только умом познаваемых частиц, разделённых ничтожными пространствами…

Всё это Яглин слышал как сквозь сон. Монотонный голос старика звучал как ручей, не понижаясь, не повышаясь, убаюкивал Романа, а тому не хотелось поднять свои отяжелевшие веки и открыть глаза. Ему было удивительно хорошо, и он лежал не шевелясь.

Но вот больной открыл глаза и сразу узнал и эту комнату, и этого старика, и эту девушку, с вниманием слушающую своего отца. Светильник освещал одну половину её лица с опадающими на лоб чёрными кудрями и породистыми чертами.

Яглин невольно залюбовался молодой девушкой.

«Славная, хорошая!..» — шептал он про себя, и мысль о том, что из-за этой девушки он рисковал своею жизнью, отходила от него куда-то далеко.

Он пожирал жадными взорами её лицо, шею, роскошный стан и невольно пошевельнулся. Но вдруг его точно что-то кольнуло в бок — и он тихо вскрикнул.

Вирениус и Элеонора тотчас же повернулись в его сторону.

— Он пришёл в себя, — сказала девушка и, встав, подошла к постели раненого.

Вирениус последовал за нею.

Яглин превозмог свою боль и встретил Элеонору улыбкой на своём бледном лице.

— Вам лучше? — наклоняясь к нему, спросила она.

— Да! — ответил Роман. — Как я сюда попал?

— Тише, — сказал Вирениус. — Вам не надо много говорить. После вы все узнаете, а теперь обопритесь на меня, я вас приподниму и осмотрю вашу рану.

Старик продел руку под спину Яглина, и тот при помощи Элеоноры был приподнят на постели.

Тут только Роман увидел, что вся его грудь была обвязана повязками, а в левом боку опять почувствовал боль, от которой тихо застонал.

— Ничего, ничего, — успокаивал его Вирениус, а сам в это время проворно разбинтовывал его.

Наконец все повязки были на полу, и Яглин увидал у себя на левой стороне груди небольшую затягивающуюся рану.

— Хорошо вас угостили, — произнёс Вирениус, указывая на рану. — К нам вас привезли совсем истекшего было кровью, и вы, пожалуй, померли бы, если бы вот не эта штука, — и он указал на лежавший на столе небольшой кусок дерева, представлявший собою первобытный турникет, которым задерживали истекающую из раны кровь.

— Вы мне спасли жизнь, — с чувством сказал Яглин, глядя благодарным взглядом на лекаря и его дочь.

— Пустое! — почти сурово ответил Вирениус. — Никто вам не спасал жизни. Врач есть только слуга природы — и спасла вам жизнь та же природа при помощи вашего крепкого здоровья.

И он отошёл в сторону, чтобы взять со стола кусок чистого полотна для перевязки раны.

— И вас, — сказал Яглин Элеоноре, глядя на неё благодарным взглядом.

Она покраснела и отвернулась в сторону.

Роман хотел ещё что-то сказать ей, но в это время раздался стук в наружную дверь. Элеонора пошла отворить её, и в комнату вошёл Баптист.

— Вы очнулись? — сказал он, подходя к постели раненого. — Ну, слава богу! А ведь мы думали, что вы помрёте.

— Видно, ещё не пробил час моей смерти, — ответил Яглин. — А что тот?

Но Баптист в эту минуту тихо произнёс: «Тсс!.. Не говорите об этом!» — а затем громко сказал:

— Хорошо, что мы в это время шли по улице и увидали вас. Разбойники, ограбивши вас, разбежались, а вы тут остались истекать кровью. Ну, мы подняли вас и принесли сюда. — Затем, наклонившись к больному, он опять тихо произнёс: — Они ничего не знают… у вас в посольстве тоже… А ему вы хороший удар нанесли: левого глаза у нашего красавчика нет.

В это время подошёл Вирениус и стал с помощью дочери обмывать рану какой-то жидкостью. Затем он присыпал рану каким-то порошком и перевязал её полотном.

— Если бы вы жили пятьдесят — шестьдесят лет тому назад, — сказал при этом Вирениус, — то не скоро поднялись бы с постели, так как тогда вашу рану считали бы ядовитой и залили бы её горячим маслом. Но, благодаря нашему знаменитому Амбруазу Парэ, ран мы теперь не заливаем маслом, и я предсказываю вам, что дней через пять вы будете ходить.

— В посольстве знают, что я здесь? — спросил Яглин Баптиста.

— Да, я сказал об этом вашему толстому товарищу. А тот сейчас же пошёл донести об этом посланнику. Вероятно, они сюда придут навестить вас.

Посидев ещё несколько времени, Баптист простился и ушёл.

— Теперь вы ложитесь и лежите смирно, — сказал лекарь, укладывая в мешок какие-то инструменты и лекарства. — А мне надобно навестить одного больного. С вами побудет Элеонора.

И он вышел, но в дверях столкнулся с двумя посетителями, из которых один был советник посольства Румянцев, а другой — подьячий Прокофьич.

— Романушка!.. Родной мой!.. Да какие же это изверги тебя уходили-то? — вскрикнул последний, неся своё грузное туловище к постели раненого.

Румянцев важно поздоровался с лекарем и с любопытством осматривался кругом.

— Что, Роман?.. Кто это тебя так? — подойдя затем к постели Яглина, спросил он.

— Да кто же их разберёт, государь? — уклончиво ответил Роман Андреевич, не зная, как рассказывать о мнимом нападении на него. — Напали и ограбили почитай всего.

— Вот те и Еуропия! — со значением сказал Румянцев. — Нет, у нас, в Москве, насчёт этого куда лучше.

— Ну, государь, и у нас всяко бывает, — сказал было Яглин, но в это время в разговор вмешался Вирениус:

— Лежите и не говорите. Много говорить вам вредно.

Яглин был, в сущности, доволен этим вмешательством, так как боялся, что при дальнейших расспросах Румянцева может запутаться и выдать себя — ведь ему было неизвестно, что мог рассказать Баптист в посольстве.

— Не велит разговаривать лекарь-то, — кивая головой на Вирениуса, сказал Яглин.

— Не велит? Экий, брат, он у тебя строгий! — сказал Румянцев. — Хорошо, что на тебя набрёл этот приятель Прокофьича да сюда приволок, а то помер бы ты на басурманской стороне без покаяния-причастия. Ну, ну, лежи! Выздоравливай. Когда отпустит тебя лекарь-то твой?

— Говорит, что дней через пять буду на ногах.

— Ну, ну, поправляйся. Посланник скоро ехать хочет. А как без тебя поедешь? — И Румянцев поднялся с места.

— Поправляйся, поправляйся скорее, Романушка, — сказал и подьячий. — Чего валяться-то? Не с бабой ведь… Хоть и есть у тебя поблизости! — И он подмигнул одним глазом в сторону Элеоноры, а затем добавил: — Хорошая девка! А може, у тебя с нею уже спелось? А? Покайся-ка!

— Слушай, Прокофьич! — со злостью сказал Яглин. — Если ты будешь говорить про это, то — ей-богу! — я, как выздоровею, поколочу тебя!

— Что ты, что ты, Романушка! — сказал опешивший подьячий. — Чего ж тут серчать-то? Ведь это я так, в шутку.

Во время этого разговора Румянцев осматривал лабораторию лекаря и особенно долго стоял перед человеческим скелетом, то и дело отплёвываясь в сторону, а затем, напомнив Роману о необходимости переговорить с лекарем насчёт царской службы, вышел вместе с подьячим из дома.

Молодые люди остались вдвоём.

 

XXVI

— Вы уходите? — спросил Яглин, заметив движение молодой девушки.

— Я вам нужна? — вместо ответа спросила она.

— Я просил бы вас посидеть со мною, — сказал Роман.

— Хорошо, — ответила Элеонора и села возле постели. — Только вам ведь много разговаривать запрещено.

— Разговор с вами не повредит моей ране.

— Нет, нет, злоупотреблять этим не надо. О чём же мы будем говорить с вами?

Яглин и сам не знал этого. Ему просто не хотелось отпускать любимую девушку; он горел желанием смотреть и смотреть на её лицо, её стан, её роскошные волосы. Он чувствовал, что его всё больше влечёт к этой «гишпанке», которая так резко отличается от московских теремных затворниц… и от его нелюбимой суженой.

При воспоминании о последней на его лбу показалась складка.

— Вам больно? Рана болит? — спросила Элеонора, заметив эту складку.

— Нет, нет, ничего, — поспешил ответить он. — Хотя я так… Я вспомнил о родине.

— Расскажите мне о ней, — попросила девушка. — Как там у вас живут? Хороши ли ваши девушки? Кто вами правит? Расскажите всё.

Яглин стал рассказывать ей о далёком Русском царстве, о московском полубоге — Тишайшем царе, о затворнической жизни русских женщин, о беспредельном просторе, степях, дремучих лесах и широких реках, о златоверхом стольном городе, о напастях и бедствиях, испытанных ещё недавно Русью во время лихолетья, о её великих людях — нижегородском мещанине Кузьме Минине-Сухоруке и князе Пожарском. Рассказал он и о тёмных сторонах московской жизни — царских приказах и жадных приказных людях, о лихоимстве и мздоимстве, о притеснениях, которые испытывает чёрный народ, о нежданно явившемся его заступнике — донском казаке Степане Разине, сумевшем вдохнуть в душу задавленного холопа новую струю свободной жизни и пошедшего искать этой свободы с топором и пожаром.

— Как всё у вас по-другому! — задумчиво сказала девушка. — И ваши порядки, и ваши обычаи, и ваши взгляды. А ваши женщины, — как они могут мириться с таким положением?

— Что же делать? — ответил Роман. — Ещё не народился на Руси такой человек, который вывел бы нашу женщину на свободу, к солнцу. Ещё много, должно быть, времени пройдёт до того часа.

Но Яглин ошибался. Он не знал, что, в то время как он говорил эти слова в далёких владениях французского короля, в Москве, на «верху», в государевых покоях, Тишайший царь стоял со своей красавицей женой, Натальей Кирилловной, около колыбели, в которой барахтался его сын Пётр, тогда крошка, а затем ставший великим преобразователем России.

Элеонора продолжала дальше развивать свою мысль:

— Я не примирилась бы с этим. Не иметь своей воли, смотреть на всё глазами своего мужа!.. Да ведь это — рабство, это — ужас! Я задохнулась бы в таком воздухе. А есть у вас женщины из чужих государств?

Яглин сказал, что есть, — например, жена ближнего царского боярина, Артамона Сергеевича Матвеева, родом шотландка.

— И как она живёт?

Яглин ответил, что домашний уклад жизни боярина Матвеева вовсе не похож на старомосковский образ. Теремов у него нет, и жена свободна и вольна делать, что хочет и к чему привыкла. На это московские бояре давно косятся и ставят это в вину Матвееву, говорят, что он колеблет старинные устои. И съели бы они давно Матвеева, если бы не его особое положение благодаря любви к нему Тишайшего царя, высоко ценившего его ум и дарования.

— Ну а вот вы теперь, — сказала Элеонора. — Вы побывали во многих государствах, видели много разных людей и обычаев. Скажите, вернувшись к себе, как вы будете жить?

— Как я буду жить? Разве я знаю? Я — человек небольшой и располагать собою могу мало.

Однако, говоря так, он чувствовал, что сказал неправду. В душе он многое уже воспринял от западной цивилизации, и жизнь по старому московскому укладу была ему не по душе. Он был уже наполовину европейцем, проникнувшимся не только внешней стороной европейской жизни, но и её внутренним содержанием.

Во время путешествия царского посольства по западным государствам ему приходилось вступать в сношения с очень многими людьми, и он поневоле вступил в мир их идей, их кругозора. Он стал сравнивать московскую жизнь с западноевропейской, и западные идеи мало-помалу овладевали его умом и мышлением.

Элеонора хорошо поняла это.

— Вы не можете жить и думать так, как думают ваши соотечественники, — сказала она. — Вы должны быть таким, как мы.

— Это невозможно, — возразил Роман. — Когда я вернусь на родину, то буду один, без поддержки и мало-помалу сделаюсь таким же, каким уехал из Москвы за рубеж.

— Но у вас есть же выходцы из других государств? — спросила она.

Яглин рассказал ей, что в Москве есть целая слобода, заселённая выходцами с Запада, носившая название «Немецкой», или, по-прежнему, «Кокуя». Но и там у него не было таких людей, с которыми он был бы дружен.

— Вот если бы вы переселились в Москву! — произнёс он. — Вашему отцу наш посланник предлагает поступить на царскую службу.

— Он говорил мне об этом. Мне хотелось бы побывать на вашей родине.

У Яглина даже зашлось сердце, он даже приподнялся на локте, и сладкая надежда стала пробираться в его душу.

— Там у вас всё так ново. Мне хотелось бы посмотреть на всё это! — продолжала Элеонора.

— Вас здесь ничто не удерживает? — спросил Яглин.

— Ничто.

— Даже… — заикнулся было он, но не мог произнести имя одного человека.

Вдруг Элеонора быстро повернулась к нему и спросила:

— А скажите: правда, что на вас напали на улице какие-то люди и чуть не убили вас? Это — правда? Это были обыкновенные бандиты?

Яглин покраснел при мысли о необходимости лгать и через силу ответил:

— Да. Кажется…

— Вы говорите неправду, — резко возразила Элеонора. — Отверстие раны у вас треугольное и нанесено дворянской трёхгранной шпагой, а не плоской, какая бывает у обыкновенных солдат и бандитов. Вы дрались на поединке?

— Да, — тихо ответил Яглин.

На красивом лице «гишпанки» выразилась тревога.

— С кем?

— Я не могу сказать.

— Мне это надо знать, — подчёркивая слово «надо», произнесла девушка. — Вы должны сказать это мне.

— С Гастоном де Вигонем, — ответил Роман.

Элеонора откинулась на спинку кресла. Её лицо побледнело.

— Я так и думала, — затем задумчиво произнесла она и, встав с места, стала с беспокойством ходить по комнате, а затем подошла опять к постели Яглина и долго и внимательно посмотрела ему в лицо.

— А про него… вы ничего не спросите? — сказал Роман.

Элеонора пожала плечами, а затем сказала:

— Вы думаете, что он мне дорог? Ошибаетесь!

У Романа задрожало сердце от радости.

— Вы не побоялись драться с ним? — немного погодя спросила Элеонора. — Вы дрались… из-за меня?

— Да, — запинаясь, ответил Яглин, — из-за вас.

Рука молодой девушки, лежавшая у неё на груди, словно сдерживая биение её сердца, тихо скользнула к постели Яглина и очутилась около его лица. Она вдруг покраснела, её глаза загорелись каким-то странным блеском. Грудь стала сильнее подниматься — и она вся, как бы обессилев, наклонилась вперёд.

— Вы меня… так сильно любите? — прерывистым голосом произнесла она, смотря Роману в лицо.

Яглин вместо ответа схватил её руку и порывисто стал целовать её. Элеонора вся подалась вперёд.

 

XXVII

Выздоровление Яглина шло вперёд быстрыми шагами. Рана заживала без осложнений и уже стала зарубцовываться.

Едва он почувствовал себя в силах, как уже хотел встать с постели и отправиться к соотечественникам. Но Вирениус не пустил его, говоря, что в таком случае он не ручается за исход лечения. Яглин должен был покориться.

Он тем более охотно сделал это, что время, проводимое в доме лекаря, шло далеко не скучно. Правда, с памятного вечера признания в любви он почти совсем не видел Элеоноры — последняя как будто избегала оставаться с ним наедине и входила только тогда в его комнату, когда там был её отец. Но зато молодой русский всё время проводил в разговорах с лекарем.

И многое ему довелось узнать от Вирениуса. Благодаря ему он познакомился с мирозданием, как его в то время понимали; с описанием далёких земель, открытых благодаря путешествиям Колумба, Васко да Гамы, Магеллана и других; с устройством небесных светил и ролью Земли среди них, неразрывно связанным с именами Коперника, Галилея и Кеплера; с великим естествоиспытателем и художником Леонардо да Винчи, производившим первые наблюдения над падением тел; Стевенсом, нашедшим законы равновесия; узнал о законах качания маятника, о магнитном притяжении, о зрительной трубе и микроскопе, — о вещах, о которых в Москве никто не имел понятия.

Больного Яглина не забывал и Прокофьич.

— Поправляйся, поправляйся, Романушка, — говорил подьячий, — да и айда скорее в посольство. Пётр Иванович сниматься скоро хочет. Невтерпёж, вишь, ему здесь становится. Градоначальник-то здешний ничего о себе знать не даёт, пропускных листов не шлёт. Румянцев надысь ходил было к нему, чтобы о деле поговорить, так маркиз этот сказался больным. А какое, поди, болен? Так, отвиливает.

— А Пётр Иванович что?

— Рвёт и мечет. Ведь какая заминка вышла из-за его да из-за твоей болезни! Куда мы без толмача-то пойдём? Сегодня он сам позвал меня и послал узнать, как твоё здоровье.

— Завтра приду в посольство. Скажи Петру Ивановичу.

— Слышу. Так и скажу. Да вот ещё что: посланник ещё велел спросить тебя насчёт лекаря. Как он, — едет, что ли, на Москву?

— Сегодня окончательно переговорю с ним об этом.

— Ну, ин ладно. Велел он сказать, чтобы ты всячески склонял его к этому. Великий государь за такого лекаря доволен будет.

Подьячий ушёл.

Яглин остался один и задумался.

Предстояло ехать с посольством дальше, а следовательно — расстаться с любимой Элеонорой. Но он чувствовал, как ему тяжело это сделать. Да и что будет, если он вернётся с посольством на родину? Нелюбимая, чуть не силой навязанная, невеста, а потом жена, с которой придётся жить целый век?..

— Нет, нет. Лучше смерть! — прошептал Яглин, закрывая лицо руками, и нервно заходил по комнате.

Вдруг какая-то мысль остановила его.

— Остаться… Покинуть посольство и навсегда поселиться здесь, — зашептал он. — Это будет лучше…

Но в ту же минуту он вспомнил о своём отце, об умершей сестре, о воеводе и очнулся.

— Нет, нет… Это невозможно! — зашептал он. — И сестра останется неотмщённой, и отец с горя помрёт. Невозможно…

Его сердце готово было разорваться на части от борьбы самых противоположных чувств.

В это время раздавшийся позади скрип заставил его обернуться. В дверях стояла Элеонора. Яглин бросился к ней и тотчас же остановился. На него глядело печальное, измученное лицо с синевой вокруг глаз. Девушка молча смотрела на него, а затем произнесла:

— Вы уезжаете? Я догадалась об этом по посещению вашего товарища.

— Так надо, — сказал Яглин. — Я — не свободный человек и принадлежу моему царю.

Элеонора ничего не сказала на это и стояла, теребя складку своего платья.

— Вам грустно… расстаться со мною? — с волнением спросил Яглин.

Элеонора молча подняла голову, а затем, протянув к нему руки, охватила его за шею. У Романа потемнело в глазах.

Когда они очнулись, к Яглину вернулось сознание безысходности его положения, и он схватился за голову.

— Что с тобою? — произнесла Элеонора.

Яглин чувствовал, что какой-то клубок подступает к горлу. Его душили спазмы, и он понял, что сейчас разрыдается. То счастье, которое он только что держал в своих руках, ускользнуло — и впереди была темнота.

Однако он энергично тряхнул головою, как будто решаясь на борьбу, и сказал:

— Слушай! Для нас есть два исхода: или я останусь здесь, но тогда мой отец помрёт с горя и наш враг останется без справедливого мщения; или же ты должна ехать со мною в Московию.

— Но как отец? — спросила девушка.

— Уговори его ехать на службу к нашему царю. Наш посланник предлагал ему это.

— Я это знаю. Но он колеблется ехать в вашу далёкую и дикую страну.

— Тогда как же? Остаться мне здесь?

— Нет, ты не имеешь права делать это. У тебя там есть обязанности.

Они оба замолчали, подавленные безвыходностью собственного положения.

В это время в дверь снаружи раздался стук.

— Это — отец. Я попробую поговорить с ним, — сказала Элеонора и пошла отворять дверь.

 

XXVIII

На другой день Яглин, подходя к своей гостинице, увидел, что пред нею толпится довольно большая кучка людей. Некоторые держали на поводу лошадей.

«Что бы это такое могло быть?» — подумал он, но когда подошёл ближе, то увидел гербы на попонах лошадей и догадался, что это, должно быть, приехал губернатор.

Поднявшись наверх, Роман Андреевич увидел всех людей посольства, столпившихся около дверей, которые вели в комнату посланника.

— Градоначальник приехал, — шептал ему бывший тут же Прокофьич.

В это время дверь отворилась, и в ней показался Румянцев. Он сразу увидел Яглина и сказал ему:

— Роман, иди-ка сюда! Хорошо, что ты вернулся вовремя. А то приехал градоначальник, а как с ним разговаривать? Ни мы его не понимаем, ни он — нас, — и он вошёл с Яглиным в комнату посланника.

Последний сидел в глубоком кресле против маркиза, одетый в «большой наряд», то есть, несмотря на жаркое время, в кафтане и опашне, подбитом ценным мехом. Позади стоял один из челядинцев и почтительно держал в руках высокую горлатную шапку посланника, а другой — его палку. Маркиз также был одет по-парадному.

Яглин поклонился им и встал около кресла Потёмкина. Предварительно он вгляделся в лицо губернатора, как бы желая по нему разгадать, знает ли тот о дуэли с его племянником или нет. Но лицо губернатора ничего не выражало, чтобы по нему можно было что-нибудь заключить.

— Вот что, Роман, — произнёс Потёмкин. — Скажи ты ему, что мы завтра хотим ехать дальше… в этот город… как, бишь, его?

— Бордо, — подсказал ему Яглин.

— В эту самую Борду. Быть может, их король уже прислал туда какие-нибудь распоряжения относительно нас.

— Вы отлично делаете, — ответил маркиз, когда Яглин перевёл ему слова посланника. — Я до сих пор, к сожалению, ещё не имею никаких распоряжений от моего всемилостивейшего короля, но там, быть может, что-нибудь имеется.

— Хорошо, мы завтра выедем, — сказал Потёмкин.

— Но я должен сказать вам, — самым любезным тоном произнёс Сен-Пе, — что наши таможенные власти просят у вас список вещей вашего посольства и обозначения подарков, чтобы определить пошлину с них.

Яглин с удивлением взглянул на него. До сих пор с посольством никогда ничего подобного не было и никто нигде пошлины не требовал. Он думал, что ослышался, и спросил губернатора, так ли он понял его; однако маркиз подтвердил свои слова. Роман всё же не решался передать это Потёмкину.

— Что он там говорит? — нетерпеливо спросил последний, видя, что Яглин молчит.

Тогда последний рассказал ему, в чём дело.

Потёмкин сразу покраснел. Никогда и ни в одном государстве не случалось такого унижения ни с каким посланником, и ему нигде не приходилось переносить такую выходку.

— Да что он, с ума, что ли, сошёл? — разозлённый, вскричал он. — Скажи ему, что нигде с посланниками так не поступают.

Яглин перевёл.

— Дело таможен находится не в моём ведении, — прежним любезным тоном сказал губернатор. — На это есть особые интенданты, и они требуют уплаты пошлин.

Потёмкин покраснел ещё более.

— Тогда скажи ему, что я — не купец и товаров со мною нет, — сказал он и решительно встал с места.

Когда Яглин перевёл эти слова маркизу, пришла очередь последнего смириться. Он встал и, что-то неясно бормоча, с поклонами стал пятиться к двери, чтобы удалиться.

Потёмкин долго не мог успокоиться. Он ходил по комнате и ругался.

— Ведь поруха царскому имени в этом, Семён? — обратился он к своему советнику.

— Большая поруха, государь, — ответил тот. — Никогда в нашем царстве не было такого. Были у нас послы и от кесаря римского, и от короля свейского, и от короля польского, и от султана турецкого — и никогда с них пошлины не взимывали.

— Завтра же едем, — распорядился Потёмкин и похлопал в ладоши. — Собираться, завтра выезжаем, — сказал он вошедшим челядинцам.

Яглин вышел смотреть за сборами.

Наступил вечер. Яглин по-прежнему наблюдал за слугами и думал.

Положение его было незавидно — и он то и дело предавался самым мрачным мыслям.

Дело в том, что час тому назад он говорил с Вирениусом относительно службы у московского царя.

— Пока я ничего не скажу вам, мой юный друг, — ответил лекарь. — На днях я должен ехать в Париж. Там у меня есть один приятель, который хотел устроить мне службу у одного из германских герцогов. Если это удастся, то я должен буду отказаться от предложения вашего посланника.

Разговор происходил при Элеоноре. Когда Яглин прощался с её отцом и нею, то заметил, что в глазах девушки стояли слёзы. Он только глубоко вздохнул и, опечаленный, вышел из маленького домика, где он в первый раз в жизни услышал сладкое слово «люблю».

Подходя к гостинице, он увидел опять знакомую сцену: подьячий шёл, сильно покачиваясь из стороны в сторону.

— А… друг сердечный, таракан запечный!.. — закричал он, увидав Яглина. — Что невесел, буйну голову повесил?

— А ну тебя к чёрту! — нетерпеливо отмахиваясь от него, сказал Яглин и направился к крыльцу.

— Ну? — удивлённо сказал подьячий. — Какая муха тебя так больно укусила? Те-те-те!.. Вот оно что!.. Понял! Видно, сохнет сердце молодца по какой-нибудь здешней черномазой девчонке? Угадал я? Верно ведь?

— Угадал, — не выдержал и рассмеялся Яглин.

— Так как же дело-то стоит? Ты сохнешь, а она вьётся да в руки, дрянь, не даётся?.. Ну, так этому я помогу: я на этот счёт заговор хороший знаю. Коли прочесть его над бабы той следом рано поутру, так не то что ты за нею, а уж от неё бегать станешь, — отвяжись, пожалуйста! Хочешь, я скажу тебе?

Яглин с улыбкой смотрел на него.

Подьячий начал монотонным голосом говорить свой заговор:

— На море, на окиане, на острове Буяне лежит доска. На той доске лежит тоска. Бьётся тоска, убивается тоска, с доски в воду, из воды в полымя. Из полымя выбегал сатанине, кричит: «Павушка Романея, беги поскорея, дуй раб». Как, бишь, её звать, Романушка, твою чаровницу-то?..

— Прокофьич! — вдруг раздался из окна верхнего этажа голос Румянцева. — Чего ты там, непутёвая твоя башка, болтаешься? Иди сюда: посланник кличет.

— Иду, государь милостивый… иду… — заторопился подьячий. — Ух, сердитый сегодня посланников товарищ! — на ходу шепнул он Яглину. — Дюже рвёт, ростовец вислоухий!.. А ещё их, ростовцев, лапшеедами зовут. Они, ростовцы-то, однажды озеро соломой вздумали зажигать… Самый что ни на есть дурной народ в Московском царстве!.. Недаром про них и присловье сложилось: «У нас-ти, в Ростове, чесноку-ти, луку-ти много, а навоз-ти коневий».

Как ни был печален Яглин, но не мог удержаться от смеха и весело толкнул подьячего в спину, чтобы тот поторопился наверх.

Через некоторое время Прокофьич, тяжело отдуваясь, прибежал вниз и сказал Яглину:

— Иди и ты, Романушка, и тебя посланник зовёт. А я побегу коней разыскивать для завтрашнего выезда.

Когда Яглин поднимался наверх, в голове его шевелилась беспокойная мысль:

«Завтра… завтра… Неужели завтра всему конец?.. Конец нашей недолгой любви?»

Он очнулся лишь тогда, когда услыхал голос Потёмкина.

— Ну, как дело, Роман? — спросил последний.

Яглин передал ему ответ Вирениуса.

— Ну, коли так, то ещё, может быть, мы и уломаем лекаря, — сказал Потёмкин. Он встал и прошёлся несколько раз по комнате, засунув руки за пояс. — Ох-ох-ох! — вздохнул он затем. — И надоело же это тасканье по чужбине! Коли не царская бы служба, никогда бы и из Москвы не выезжал. Что скажешь, Роман?

— Да что сказать, государь? И здесь не плохо.

— Не скажи того, молодец. Всё чужая сторона. А там на Москве свои. И у меня и у тебя.

— Да, отец… — тихо сказал Яглин.

— Не один отец… и невеста.

Этими словами как будто ударили в сердце Яглина. Он чувствовал, что как бы задыхается и ему мало воздуха.

А Потёмкин стоял пред ним и строго смотрел на него, как будто хотел вызнать, что делается на душе у Яглина.

Последнего выручил вошедший в комнату челядинец.

— Там, государь, от градоправителя к тебе пришли, — сказал он, — не то пятидесятник, не то сотник, — перевёл по-своему звание королевского офицера челядинец.

— Подай кафтан и зови!

Через минуту в комнату вошёл офицер.

Едва Яглин взглянул на него, как тотчас же побледнел и отшатнулся: в комнате был Гастон де Вигонь с чёрной повязкой на правом глазу. Не ожидая здесь встретить Яглина, он тоже смутился было. Впрочем, он скоро оправился и, поклонившись Потёмкину, сказал:

— Я прислан от губернатора. Маркиз приказал сказать, что таможенные агенты согласны ничего не требовать с вашего посольства за те вещи, которые вы везёте с собою.

— Низко кланяюсь градоначальнику за эту милость, — не без иронии сказал Потёмкин.

— Но местные провинциальные таможенные чиновники не желают отказаться от пошлин и требуют с посольства сто золотых.

Говоря это, он держал себя свободно и даже усмехнулся, глядя прямо в лицо посланнику.

Потёмкина вывели из себя сразу два обстоятельства: это требование пошлин и худое поведение офицера. Он весь побагровел от гнева и не мог сначала сказать ни слова.

Офицер же смотрел на него, по-прежнему улыбаясь. Видимо, его забавлял этот бессильный гнев «дикаря из Московии».

— Вы ещё должны считать себя счастливыми, что с вас берут пошлин так мало, — сказал он. — Если бы мы захотели, то могли бы взять у вас и эти вещи, — и Гастон указал рукою на стоявшие в переднем углу в небольшом дорожном киоте два образа, Спасителя и Божией Матери, в дорогих, осыпанных драгоценными камнями ризах.

Потёмкин позабыл в эту минуту свою боярскую степенность и, подбежав к железному денежному ларцу, отпер его. Затем, выхватив оттуда кошелёк с находившейся там сотней золотых, он бросил их, не говоря ни слова, офицеру.

Последний вспыхнул при этом оскорблении и уже схватился было за эфес сабли, но вспомнил о той громадной ответственности, которой мог бы подвергнуться, оскорбив чужеземного посланника, а потому удержался и, круто повернувшись, вышел, не отдав поклона.

А Потёмкин, как разъярённый зверь, продолжал бегать по комнате.

— Лошадей! — вдруг закричал он. — Беги, Роман, скажи, чтобы седлали лошадей! Сейчас едем.

Яглин был ошеломлён этим приказанием, которое разрушало все его планы: сегодня ночью он должен был в последний раз увидаться с Элеонорой.

— Но, государь… — заикнулся было он.

— Не разговаривай и делай, что тебе говорят, — прикрикнул на него посланник. — Сейчас же уезжаем от этих разбойников…

— А рухлядь-то как же, государь?

— Игнатий и подьячий останутся здесь и завтра выедут с рухлядью. Я с Семёном, с тобою и с попами уезжаем сейчас же. Да иди же, что ли! Пошли сюда дьяка…

Пришлось повиноваться разгневанному посланнику, и через час небольшая группа всадников выезжала из Байоны.

Но, как ни спешны были сборы, Яглин всё-таки улучил минуту и сказал подьячему:

— Слушай, Прокофьич: хочешь быть мне другом? Да? Так ступай в дом лекаря Вирениуса, повидай его дочь и передай ей эту записку, где я пишу, что мы должны были внезапно уехать, но что я надеюсь увидеть её в Паризе-городе. Понял?

— Понял, понял, — качая лысой головой, ответил подьячий. — Стало быть, выходит, что ясный сокол побаловался около певуньи-чечотки да и спорхнул?

— Если, плешивая твоя голова, ещё раз придёт тебе в голову это, то тут тебе и конец, — вспылил Яглин и потряс под самым носом подьячего кулак.

— Ну, ну… Чего же сердишься-то?.. Уж и пошутить нельзя!.. Сейчас и рассердился… Ладно уж: передам цидулю, как велишь…

— И вот ещё что, — сказал Яглин, снимая с пальца небольшой золотой перстень. — Передай ей это и скажи, чтобы не забывала меня, как и я её не забуду, — и он поспешно отвернулся в сторону, чтобы скрыть от подьячего непрошеные слёзы.

«Те-те-те! — подумал про себя подьячий. — А ведь тут, видно, дело-то не на шутку завязалось!»

 

XXIX

Ехали вплоть до самой ночи. Так как продолжать путь было, пожалуй, небезопасно, да к тому же и всадники и лошади притомились, то решили остановиться и переночевать у опушки небольшого леса.

Маленький лагерь из пятнадцати человек спал. Не мог только уснуть Яглин, который лежал с открытыми глазами, смотрел на небо и думал свои думы.

Странно сложилась его жизнь! Смерть сестры, разорение семьи, нелюбимая, силой навязанная невеста, путешествие за рубеж, «гишпанка» и их взаимная любовь… Как всё это переплелось! А дальше что? Что даст им эта любовь? Жениться здесь и ехать с «гишпанкой» в Москву? А Потёмкин? А отец? А воевода?

Яглин в отчаянии сжимал себе лоб руками, как будто хотел выдавить из головы мысль, которая осветила бы дорогу в будущее, показала, что делать дальше. Но эта мысль не выдавливалась, и Роман, измученный и усталый, уснул лишь под утро.

Его разбудил шум. Он быстро вскочил на ноги и огляделся кругом.

Маленький лагерь был весь на ногах. Потёмкин и Румянцев глядели вдаль, на дорогу. Яглин тоже посмотрел туда и в облаках пыли увидал, что там едет остальная часть посольства.

Когда последние подъехали, Роман отыскал подьячего и спросил его:

— Ну, что? Как?

— Отойдём в сторону, Романушка, — ответил тот и, когда они зашли за кусты, вынул из-за пазухи платок, в котором было что-то завязано, бережно развернул его, а затем вынул оттуда небольшую звезду из разноцветных драгоценных камней на золотой основе.

Яглин взглянул на нижнюю сторону звезды, которые дамы того времени носили в волосах, и увидал там нацарапанную чем-то острым надпись на латинском языке: «Semper tua». В волнении он приложил эту дорогую для него вещь к губам.

«Охо-хо! — подумал про себя подьячий. — Правду люди, видно, говорят, что любовь — зла. Совсем парень в полон отдался».

— Наказывала передать что-либо? — спросил затем Яглин.

— Экая ведь память-то! Да ведь на словах-то разве она передала бы мне что?.. Всё равно я не понял бы ничего. А вот цидулька тебе от неё есть, — и он вынул из кармана небольшую бумажку.

«Буду торопить отца скорее ехать в Париж. Там увидимся. Не забывайте меня. Элеонора ».

Яглин сразу повеселел. Будущее стало видеться ему в менее мрачном свете. Он даже чуть не задушил в своих объятиях опешившего от неожиданности подьячего.

«Ну, ну! — подумал тот. — Дело-то, видно, не на шутку у Романа с этой черномазой гишпанкой затеялось. Ох и будет же гроза, коли Пётр Иванович узнает об этом: за свою рябую девку он Яглина пополам разорвёт, пикнуть не даст».

Отдохнув немного, царское посольство двинулось дальше, но медленно, с большими остановками. Останавливались полдничать, обедать и на ночлег. При этом посланник с товарищем кушали плотно, обильно запивая всё вкусным фряжским вином, а после обеда ложились отдыхать. Всё это, конечно, сильно тормозило путешествие.

Наконец через несколько дней посольство достигло небольшой деревеньки Грандиньон. Яглин справился по дорожной карте и сказал Потёмкину:

— Государь, мы подъезжаем к городу, прозвание которому будет Бордо. Город большой. Надо бы послать туда и оповестить градоправителей о нашем прибытии.

— Что же, это не главный их город будет? — спросил Румянцев.

— Нет! Главный город у них прозывается Париз, а Бордо будет вроде как бы нашего Киева или Новгорода.

— Коли так, то поезжай опять, Роман, вместе с Прокофьичем, — распорядился Потёмкин. — Скажи там градоначальникам, что приехало, мол, посольство его величества великого царя и государя московского к светлейшему королю французскому и бьёт челом градоправителям, чтобы отвели помещение в городе и положили посольству жалованье, как это делается в прочих государствах и потентатах.

На другой день Яглин и подьячий на конях прибыли в Бордо. Город был очень красив, и недаром путешественники называли его одним из прекраснейших городов Франции.

Здесь так же, как и в Байоне, русские скоро были замечены горожанами, и, когда доехали до губернаторского дома, около них собралась уже порядочная толпа.

На этот раз всё обошлось без всяких неприятных приключений. Губернатором был маркиз Сен-Люк. Когда ему доложили о том, что у его дома дожидаются двое каких-то людей, называющих себя членами посольства московского государя, то он удивился. Он ни о каком посольстве не знал, и даже существование Московского государства представлялось ему крайне неясным. Однако он приказал ввести посланных посольства.

Яглин рассказал ему всё, что касалось посольства, а также передал и просьбу посланника царского. Губернатор ответил, что ни о каком посольстве ему королём не отдано никаких распоряжений, а потому он не может исполнить просьбу Потёмкина и истратить на них хотя бы одно экю. Но если посольству нужно помещение в городе, то он может указать им на хорошую гостиницу, где, однако, самое маленькое помещение будет стоить пятьдесят экю.

— Ну, наш посланник скорее дозволит снять с себя с живого шкуру, чем даст такие деньги, — сказал подьячий.

И он оказался прав. Когда Яглин донёс Потёмкину о результатах своей поездки, тот сказал:

— Воры все здешние градоправители и посольских учтивостей не знают. Не поеду в их город.

— Но как же ты, государь, думаешь сделать?

— Как? А вот как: разбивайте шатры здесь же, под самым городом!..

Перспектива ночевать в поле очень не улыбалась посольскому советнику Румянцеву. Он страдал болями в суставах ног и потому решил пуститься на хитрость, лишь бы не ночевать на свежем воздухе.

— Не было бы, Пётр Иванович, какой порухи царскому имени оттого, что его посольство ночует в поле, как тати какие бездомные? — осторожно заметил он.

Но на посланника порой находили припадки упрямства, и тогда трудно было заставить его переменить своё решение.

— Отвечать за это в Посольском приказе буду я, а не ты, — упрямо сказал он. — Да ты и не забывай того, что в наказе нам сказано: «И наипаче всякого расхищения посольскому имуществу и деньгам и излишних проторей вяще избегать».

Румянцеву ничего не оставалось делать, как замолчать.

Яглин вышел передать приказание посланника. Лошадей расседлали, и вскоре подле самого города образовался целый лагерь.

С городских стен увидали это, и жители Бордо массами бросились любоваться на это зрелище. Вскоре явились ходячие торговцы, и устроилась чуть ли не целая ярмарка с её обычным шумом, гамом, толкотнёй и даже ссорами.

Когда об этом доложили губернатору, то он только пожал плечами, подивился решительности московских послов и тотчас же послал в Париж эстаферу, чтобы предупредить правительство о прибытии каких-то странных людей, называющих себя послами московского царя. Для поддержания порядка в импровизированном лагере он послал десять солдат.

 

XXX

Когда Яглин говорил Сен-Люку о прибытии посольства, то последний сначала придал этому мало значения; когда же побывавшие в лагере русских его чиновники рассказали о количестве членов посольства, достигавшего пятидесяти пяти человек, и о пышности его, то его мысли сразу переменились, и он понял, что московский царь — не какой-нибудь маленький князёк, с посольством которого можно обойтись кое-как.

В вечер того же дня Потёмкину доложили, что двое посланных от губернатора Бордо просят позволения видеть царского посланника. Это была первая любезность, оказанная московскому посланнику французами.

Чуткие к тонкостям посольского этикета Потёмкин и Румянцев сразу поняли значение появления губернаторских посланных и встретили их с помпой. Потёмкин ожидал их, стоя посреди своего шатра, одетый в тяжёлую меховую шубу, в высокой горлатной шапке и с палкой в руке. Позади него полукружием стояли Румянцев, Яглин, подьячий, писцы, оба священника и остальные челядинцы посольства, одетые в шубы, парчовые кафтаны и цветные терлики.

Губернаторские посланные в изысканных словах приветствовали от имени маркиза Сен-Люка посольство, поздравили с благополучным прибытием и осведомились о здоровье посланника.

— Благодарю друга моего, градоначальника города, — степенно кланяясь, сказал Потёмкин, когда Яглин перевёл ему слова губернаторских посланных. — Когда мы с помощью Божьей прибудем в ваш стольный город, то я передам королю вашему о том приёме, который оказан нам.

Вечером лагерь весь опустел и утомлённое посольство уснуло.

Не спалось лишь одному Яглину. Мысли его неслись далеко, в Байону, покинутую несколько дней тому назад. Что там делает Элеонора? Думает ли о нём или спит безмятежным сном? И наконец, встретится ли он с нею и когда?

Возле его палатки раздался какой-то шорох.

— Кто тут? — вскакивая, воскликнул Роман.

Полы палатки раздвинулись, и показалось чьё-то лицо. Яглин инстинктивно схватился за саблю, которую всегда клал себе в изголовье, когда ложился спать.

Между тем тот, кому принадлежало лицо, вошёл и стал раскланиваться пред ним, решительно не обнаруживая никаких враждебных намерений. Яглин пристально вгляделся в него и затем весело воскликнул:

— Баптист! Ты как здесь очутился?

— Да, это — я, господин московит, — ответил Баптист. — Несколько дней тому назад я уехал из Байоны и только сейчас догнал ваше посольство.

— Но каким образом ты очутился здесь? Послан куда?

— Нет, никем не послан: я просто убежал из Байоны. Мой офицер, Гастон де Вигонь, чуть не заколол меня.

— За что же?

— А за то, что я помогал вам; он узнал об этом. Особенно он был рассержен тем, что вместе с вами к этим бандитам, где нас чуть было не прикончили, ходил и я.

Смутная догадка мелькнула в голове Яглина.

— Так разве это он… — начал было Роман.

— Подкупил этих негодяев убить вас? Он. Один из них за ночной разбой на днях схвачен стражей и сидит в тюрьме. Мне там надо было навестить одного приятеля. Он поссорился с одним горожанином, ну, легонько ткнул его в бок ножом, а тот возьми и помри. Ну, моего приятеля, беднягу, и посадили в тюрьму. А тот разбойник узнал меня, окликнул да спросил меня, живы ли вы. «Жив», — отвечаю. «Ну, так кланяйся, — говорит он, — ему. Жаль только, что мы тогда вас не уходили». — «А что?» — спрашиваю я. «Да тогда вот не пришлось бы здесь сидеть: Гастон де Вигонь за оказанную ему услугу не отказался бы освободить нас. А теперь, чего доброго, придётся и с пеньковой тёткой познакомиться».

У Яглина вертелся на языке вопрос, но он не решался предложить его.

А Баптист продолжал болтать:

— И кто только рассказал моему офицеру про мои отношения с вами — не знаю. Только третьего дня он призывает меня к себе и спрашивает: «Ты ходил в московское посольство?» — «Ходил», — говорю. «И пьянствовал там? И меня продал, твоего начальника?» — «Нет, — отвечаю, — вас я не продавал, а кое-какие услуги оказывал молодому красивому московиту. Раз помог ему от разбойников скрыться». — «А, так это был ты!..» — крикнул он да за шпагу. Ну, мне чего же тут больше ждать? Чтобы проколол он меня, как муху? Я на двор, увидал чью-то осёдланную лошадь, вскочил на неё и вон из города. Жаль только, что по дороге пала: гнал сильно. До вас уж пешком дошёл.

— Куда же думаешь теперь? — спросил Яглин.

— Да никуда, кроме вас, — просто ответил Баптист. — Быть может, у вас теперь найдётся для меня какое-нибудь дело. А поедете к себе, в своё государство, и я с вами: там в солдаты поступлю.

— Хорошо, оставайся, — сказал Роман, подумав. — Завтра я поговорю с посланником, и мы тебя устроим.

Баптист устало мотнул головой.

— Ты спать хочешь? Так вон бери ковёр и ложись, — сказал Яглин, указывая в угол, где была свалена куча ковров и войлоков, заменявших русским в их путешествии постели.

Баптист взял первое попавшее под руку и, разостлав на земле, лёг на него.

Наконец Яглин решился задать тот вопрос, который вертелся у него на языке:

— Слушай, Баптист, ты не видал дочери лекаря Вирениуса?

— Нет, не видал: её нет в городе, — ответил солдат.

— Нет в городе? — воскликнул поражённый Яглин. — Где же она?

— Пропала. Отец её приходил к маркизу Сен-Пе и просил разыскать её; но пока нигде её найти не могут.

Яглин стоял над ним как поражённый громом, затем покачнулся и без чувств упал на пол. Испуганный Баптист вскочил и засуетился, мечась из угла в угол в палатке.