За рубежом и на Москве

Якимов Владимир Ларионович

Часть третья

«Заморский дохтур»

 

 

I

Пришедший из Англии корабль бросил якорь в виду Архангельска. Матросы покончили уже с уборкой парусов и занялись в ожидании приставов московского царя переносом на палубу товаров.

Около самого края стоял молодой человек с сильно загорелым лицом и русой бородой, одетый в немецкое платье и чёрную треугольную шляпу. Рядом с ним находилась молодая женщина с массой роскошных волос на голове и с нежным загаром на лице. Она зябла и куталась в тёплый платок: море лишь несколько недель тому назад очистилось ото льда, и пришедший к Архангельску корабль был первый в этом году.

Молодой человек задумчиво глядел на берег, где толпились любопытные горожане. Молодая женщина молча посмотрела на него, а затем тихо дотронулась до его плеча. Он вздрогнул и оглянулся.

— О чём ты думаешь? — спросила она.

— О чём? — переспросил он и, указывая рукою вдаль, на берег, продолжал: — Там — родина. Как-то она примет меня? Ведь я — беглец. За это мне могут снять голову.

— Разве я тебе не говорила этого?

— Да, я знаю. Но жить на чужбине тяжело. К тому же у меня на родине старик отец… неоконченное дело. Ради своего счастья, — при этом молодой человек нежно взял свою спутницу за руку, — я не мог покинуть всё это и остаться там, во Франции. Меня вечно за это мучила бы совесть.

— И я сама никогда не простила бы себе того, что ты ради меня оставил своё дело, — сказала женщина.

В это время к ним подошёл капитан корабля, высокий белокурый англичанин, и сказал:

— Мистер Аглин, сегодня вы оканчиваете своё водное путешествие и отправляетесь сухопутьем к московским дикарям.

— Да, мистер Джон, — ответил названный Аглиным. — Благодарю вас за все ваши заботы о нас во время путешествия.

— О, зачем об этом говорить! Я сделал всё это не даром: вы заплатили за это деньги, мы — квиты. Желаю вам успеха, доктор, при дворе московского деспота. Впрочем, я не завидую вам в этом. Попасть к московскому царю, к турецкому султану, к персидскому шаху — одно и то же: не можешь сегодня поручиться, что завтра будешь иметь голову на плечах. Все они одинаковы, нехристи.

— Но ведь московиты — христиане, — заметил Аглин.

— Да, но хуже язычников. Варварский народ. Впрочем, говорят, что они рады видеть у себя нашего брата, чужеземца, особенно если он хорошо знает какое-нибудь ремесло! — сказал капитан и отошёл в сторону, чтобы отдать какое-то приказание матросам.

Начала надвигаться ночь, а царских приставов всё не было. Аглин и молодая женщина сели на кучу канатов и стали смотреть на берег. Что-то там их ждёт? Радость и счастье или горе и злоключения? Бог ведает. Даль так туманна, а будущее так темно, что трудно сказать что-либо определённое. Быть может, там давно приготовлена плаха, около которой ходил палач, играя светлым, остро отточенным топором. Вот он, этот чужеземец, кладёт свою голову на плаху, а дьяк читает, что «по приказу великого государя, за его предерзостный побег и укрывательство в чужих странах надлежит его смертию казнить». Удар — и голова, отскочив от туловища, прыгает по ступенькам помоста.

При этой мысли Аглин зажмурил глаза и невольно вздрогнул.

— Ты что? — спросила молодая женщина.

— Холодно! — солгал он. — Избаловался я у вас там тёплом-то. Теперь надо привыкать к нашим холодам. Смотри не замёрзни здесь ты!..

— С тобою? О нет!

Молодой человек тихо прижал спутницу к себе и, вызывающе кивнув головою на берег, мысленно сказал:

«Э, будь что будет! От своего не отступлю… хотя бы пришлось и голову сложить на плахе».

 

II

На другой день рано утром подъехали к кораблю на лодках пристава с дьяком во главе, и были предупредительно приняты капитаном.

— За какой такой нуждой приехали в наше государство? И из какой земли? И с каким товаром? И что намерены здесь купить? И нет ли у вас больных моровой язвой людей? И нет ли у вас противу нашей земли порохового зелья и пищалей и иных прочих огнебойных орудий? И есть ли люди, охочие великой государевой пользе послужить? — начал делать через толмача-англичанина дьяк по списку вопросы.

Капитан подробно отвечал на них, а при последнем вопросе указал на Аглина как на желающего отправиться в Москву, чтобы там служить великому русскому государю.

Однако дьяк не обратил внимания на Аглина, а занялся определением размеров пошлин на разные привезённые товары.

Когда последнее было окончено, пошлины уплачены и разрешено свозить товары на берег, дьяк обратился к Аглину и стал спрашивать его, тоже через толмача: откуда он, какой веры, зачем в Москву едет и какое его занятие?

Аглин ответил:

— Подданный я французского короля, католической веры, дело моё докторское и еду в Москву послужить великому государю, так как наслышан, что его величество жалует искусных докторов.

— Письма рекомендательные имеешь? — спросил дьяк.

— Какие письма? — с удивлением спросил Аглин.

— От короля вашего или от какого другого потентата, кои бы твоё искусство подтвердили и тебя хорошим доктором представили!

— В этом я имею свидетельство от коллегии, где я испытание держал и которая меня доктором представила.

— Э, что твоё свидетельство и твоя коллегия! Свидетельство ни при чём: захочет наш царь дать докторское свидетельство, так кому хочет даст.

Молодой человек на это ничего не ответил. Он хорошо знал, что такие случаи возможны в Московском царстве, где считалось, что царь может делать всё.

— Так писем у тебя никаких нет — ни к нашему великому государю, ни к кому из его ближних людей или каким-либо боярам? — продолжал допрашивать дьяк.

— Нет, ни к кому нет, — ответил Аглин. — Я думал, что моей грамоты, выданной коллегией, достаточно, чтобы пользовать болящих людей в Московском государстве.

— Ну нет, этого мало! Кто тебя знает, что ты за человек? Может быть, какой чернокнижник и врагами нашего великого государя подослан, чтобы его царского величества здоровье испортить или поветрие какое на царство пустить. Или, быть может, ты по звёздам читаешь и соединение светил небесных такое соделаешь, что на пагубу православному народу сие сбудется. Уж не проверить ли мне тебя?

— Как же так? — с изумлением произнёс Аглин. — Что же вы-то в нашем искусстве знаете? У нас, в немецких, английских и франкских народах, люди несколько лет употребляют, чтобы врачебное искусство изучить, которому вы не обучались.

Это, должно быть, задело дьяка, и он с раздражением ответил:

— В вашем искусстве нет ничего такого, чего бы человеку, в Писании наученному, не знать. Если ты в Писании сам научен, то твоё искусство от Бога, а если от дьявола, то от твоего искусства только соблазн и вред народу православному, и потому волен я тебя не пускать в наше государство. А что до моей веры к тебе, то у нас сохранились записи с веры, чиненной в царствование благоверного царя Бориса дохтуру Тимофею Ульсу печатником Василием Щелкаловым и посольским дьяком, и франкскому аптекарю Филиппу Бриоту через дохтура Дия, и аптекарю Госсениуса, и глазного дохтура Богдана Вагнера… И по тем записям я тебе буду веру делать.

Аглин прекрасно видел, что спорить против этого было бы бесполезно, что в случае его нежелания подвергнуться экзамену ничего не понимающего дьяка его попросту не пустили бы в Московское государство и он должен был бы ехать обратно за рубеж.

— Хорошо, — ответил он. — Я согласен на вашу веру и докажу вам своё искусство.

— Если ты эту самую веру как следует выдержишь, то мы выдадим тебе на дорогу опасную грамоту, с которой ты доедешь до Москвы, — сказал дьяк. — И никто в дороге тебе с этой грамотой не может никаких притеснений чинить. А буде пожелаешь на родину возвратиться, то с этой грамотой вплоть до рубежа можешь доехать. А ежели ты на государевой службе преуспеешь, то великий государь может приказать тебе путевые издержки возвратить. Вот если бы ты приехал сюда по приказу великого государя, то я тебе и все деньги на дорогу выдал бы. Вот дохтуру Блументросту великий государь дал из Пскова на его самого, на сына, на двух дочерей, двух девок и ещё на одиннадцать мужеска пола двадцать пять подвод для проезда в Москву и подённый корм; а кроме того, выдано подённых путевых денег — дохтуру по шести алтын и четыре деньги в день, детям его — по восьми денег, людям его — по шести денег в день каждому.

Аглин молчал.

Затем дьяк приказал одному из приставов получить следуемые таможенные деньги и уехал, сказав Аглину, чтобы тот завтра переезжал на берег и явился к нему.

Когда баркас с русскими служилыми людьми отплыл от берега, Аглин, задумчиво стоя у борта судна, смотрел на берег и не заметил, как к нему сзади тихо подошла молодая женщина и дотронулась до его плеча.

— Ты задумался о чём-то? — спросила она. — Разве есть что неприятное?

— Не стоит думать об этом, — ответил Аглин. — В будущем ещё много будет предстоять неприятного. Ну, да мы ещё посмотрим!

Молодая женщина крепко пожала ему руку, как бы ободряя его для будущего, которое — они были уверены — будет принадлежать им.

 

III

На другой день Аглин, съехавший на берег, пришёл в земскую избу, где его дожидались воевода и дьяк с целым штатом подьячих. После обычных вопросов, кто он таков, откуда приехал и за каким делом, Аглин, надеявшийся, что ему, быть может, удастся как-нибудь избежать унизительного допроса о его искусстве, предъявил свои грамоты, в которых удостоверялось лекарское звание, присвоенное ему медицинским факультетом одного из немецких университетов.

Дьяк просмотрел его бумаги, в которых, конечно, ничего не понял, и пошептался о чём-то с воеводой. Тот кивнул в знак согласия головой. Дьяк солидно откашлялся, поправил свой высокий козырь и произнёс:

— Сказываешься ты дохтур и грамоты у тебя есть, которые ты от высокой школы получил. А есть ли у тебя книги дохтурские, по которым ты немочи лечишь?

— Книги докторские у меня есть, но они остались у меня дома, и сюда я их с собою не взял, — ответил Аглин. — Да для того, кто своё искусство хорошо знает, никакие книги не нужны, так как у такого человека все его познания в голове имеются.

Подьячий записал слова Аглина.

Дьяк продолжал свой допрос:

— А есть ли у тебя зелья лечебные и разные травы лекарственные? И нет ли между ними таких, от которых человеку может вред приключиться?

— Лекарств с собою я не имею никаких и не взял их, потому что слышал, что у вас, в Москве, имеются две аптеки, в которых можно всякое лекарство получить.

Дьяк посмотрел в лежавший перед ним свиток и продолжал:

— А какие ты немочи знаешь лечить и по чему у человека какову немочь опознаешь? По водам (моче) или по жилам (пульсу).

— Всякие болезни имеются, — ответил Аглин. — Иные по водам можно узнать, иные — по жилам, иные — по языку. И на всякую болезнь своя примета есть.

Получив последний ответ, дьяк зашептал что-то воеводе, после чего последний произнёс:

— Кажется нам, что ты, видимо, человек учёный и искусство своё знаешь. Но так как у тебя нет никаких бумаг ни от кого из государей и потентатов к нашему великому государю, то должен я тебя задержать здесь и донести о тебе великому государю в Москву. И если он разрешит тебе въехать в Москву, то выдам тебе охранную грамоту, и ты поезжай с Богом. А ежели великий государь не разрешит, то должен я буду тебя отправить назад за рубеж.

Это не обещало ничего хорошего для Аглина, так как он не знал, как отнесутся к этому в Москве и не придётся ли ему — чего доброго — ехать обратно. Призадуматься было над чем, и он вернулся в удручённом состоянии духа к себе на квартиру, которую занимал в доме одного помора.

— Что-нибудь случилось? — спросила Аглина его спутница.

Аглин рассказал ей обо всём происшедшем, а также и о своих опасениях.

— Если бы мы это знали и если бы был жив отец, то он добыл бы тебе рекомендательную грамоту к московскому царю, — сказала женщина.

— Кто же это мог предвидеть?

Потянулись томительные дни. Чтобы ускорить своё дело, Аглин каждый день ходил в земскую избу и справлялся о том, что сделано относительно его.

— Воевода только что подписал о тебе сказку, — получил он в ответ в первый день.

— Вчера услали гонцов на Москву, — услышал он через неделю.

Этими ответами дело кончилось, так как в остальные дни он получал один и тот же неизменный ответ:

— Ничего нет с Москвы.

Аглин чрезвычайно скучал. Чтобы хотя чем-нибудь разнообразить свои один на другой похожие дни, он вздумал было лечить больных, но когда сказал об этом в земской избе, то дьяк в ужасе замахал на него руками.

— И думать не моги! — воскликнул он. — Что это ты выдумал? Пока из Москвы никакого решения не вышло, тебе и делать ничего нельзя. Сиди смирно да жди у моря погоды. Да и кто у тебя здесь лечиться-то будет?

Действительно, архангельские поморы не стали бы лечиться у иноземного лекаря, тем более что среди них было немало раскольников, которые вообще считали грехом лечиться чем-либо иным, кроме молитвы; а уж у «басурмана» тем более они не стали бы.

Прошло так три месяца. Чего только не передумал в это время Аглин! И надежда на хорошее будущее, и страх за него — всё это периодически он испытывал.

В случае неудачи ему пришлось бы вернуться назад. Назад? Но куда? В Западную Европу? Но у него нет там родины! Там он был совершенно чужой среди французов, англичан, баварцев, саксонцев, падуанцев, генуэзцев и других. Правда, он чувствовал, что по духу эти люди ему ближе, чем грубые, непросвещённые русские. Ему сделались уже дороги их культура, их просвещённая жизнь, столь далёкая от московской, он окончательно сроднился с нею. Но всё же он чувствовал себя чужим среди них. Его неудержимо влекло к отсталым московским людям, к Москве влекло златоверхой, которую он не раз видел во сне, к раздолью величавой Волги, к широким, беспредельным степям. Его ум был на Западе, сердце же неудержимо влекло в Московское царство — и он не мог дольше противиться последнему.

Но ещё более, чем всё это, влекло его в Москву дело, ради ускорения которого он столько времени скитался по чужбине. Что там? Живы ли все те, которых он хотел бы увидеть, или померли? Удастся ли ему выполнить своё дело и не раньше ли он сложит свою голову на плахе или окончит свою жизнь в глухих сибирских тундрах? Как знать!

Голова Аглина ломилась от таких дум. Он крепко стискивал виски руками и с глухим стоном принимался ходить из угла в угол по комнате.

Благотворно действовала на него в такие минуты только его спутница.

— Не надо преждевременно печалиться, — говорила она, кладя ему руку на плечо. — Рано ещё. Будущее нам не известно. Разве я не погибла однажды для тебя?

Аглин оборачивался и страстно прижимал к своей груди молодую женщину. Они забывались и витали в недавнем прошлом, когда были разлучены друг с другом, как думали они, навсегда, — и всё же судьбе угодно было опять соединить их.

Прошло всего пять месяцев со времени вступления Аглина на русскую землю. И вот однажды к дому, занимаемому заморским лекарем, пришёл земский ярыжка и сказал:

— Зовёт тебя воевода. Из Москвы какая-то про тебя грамота пришла. Поди скорее!

С сильно бьющимся сердцем оделся Аглин и отправился к земской избе. Там он увидел дьяка, рывшегося в каких-то бумагах.

— А, это ты, — встретил тот его, поднимая голову от бумаг. — Пришла и про тебя грамота.

В пять месяцев своего пребывания в Архангельске Аглин «научился», или показывал вид, что научился, русскому языку, хотя его речь и отличалась некоторою ломаностью.

— А что в той грамоте пишут? — с сильно бьющимся сердцем спросил он.

— Ишь ты, молодец, какой прыткий! — засмеялся дьяк. — Царские грамоты сразу не читаются: к ним надо спервоначалу ключ подобрать.

У Аглина даже захолонуло сердце от радости: если бы был неблагоприятный ответ, то дьяк не стал бы так откровенно намекать на посул. Не говоря ни слова, он вынул из кармана своего длинного чёрного «дохтурского платья» кошель с деньгами и, захватив там, сколько рука взяла, высыпал серебро перед дьяком на стол.

— Вот это ладно! — с удовольствием сказал дьяк, придвигая к себе серебро. — Теперь мы с тобою, мистер Аглин, по душам можем поговорить. — Он вынул из ларца свёрток с висящей на красном шнурке печатью Посольского приказа (заменявшего тогда нынешнее министерство иностранных дел) и продолжал: — Вот тут указ на имя нашего воеводы, чтобы тебе никаких препятствий не чинить и грамот от тебя дохтурских не отбирать и немедля тебя на Москву отправить. А прогонных денег тебе не давать, и ехать тебе на свой кошт. Что же, у тебя есть какой милостивец, что ли, на Москве, что тебе так посчастливилось?

— Нет, никого нет, — ответил Аглин.

Но дьяк, кажется, не поверил этому и остался при своём мнении.

Радостный возвратился домой Аглин, не зная и сам, почему это в Москве решили его пропустить, когда он даже не имел никаких рекомендательных писем. Через несколько дней он и сопровождавшая его женщина выехали из Архангельска в Москву.

«Что-то там будет? Что-то будет?» — с сильно бьющимся сердцем думал Аглин.

 

IV

Большинство построек в московском Белом городе принадлежало боярам, которым прежние цари дарили много бывшей тогда пустопорожней земли. Здесь они жили будто в своих вотчинах, настроили усадеб с большими хоромами, садами, массой сельскохозяйственных построек, огородами, прудами, даже ветряными мельницами и пашнями.

Одну из таких усадеб занимал и «собинный друг» царя Алексея Михайловича — Артамон Сергеевич Матвеев.

Несмотря на то что все усадьбы сановных и важных людей того времени устраивались по возможности роскошно, тем не менее покои боярина Артамона Сергеевича возбуждали удивление, даже зависть, многих допущенных даже на Верх бояр.

Покои Матвеева отличались от других столько же роскошью, сколько и удобствами, заимствованными им от иноземцев, чего не вводили в свой обиход другие бояре, приверженцы старины. Потолок его большой горницы, где принимались гости и где у боярина не раз бывал запросто и сам Тишайший царь, были расписаны «зодиями» (знаками зодиака). Правда, если всмотреться внимательнее в эти рисунки, можно было видеть, что у Овна рога были закручены чересчур фантастически, что Дева чрезвычайно смахивала на какую-нибудь толстую Амалию из Немецкой слободы, что сосуд Водолея имел такие ручки, за которые его едва ли было удобно держать, что Рыбы были очень похожи на щук из Москвы-реки, а плечи коромысла Весов были едва ли равны, — но тогдашним московским людям это не бросалось в глаза, и они в один голос хвалили художника-немца, так хитро изобразившего эти небесные чудеса.

Посредине же «зодиев» помещалась вся планетная система с золотым солнцем, испускающим золотые лучи, а вокруг плыли планеты, изображённые в виде тех богов, имена которых эти планеты носили.

Стены покоев, не занятые окнами, были также разрисованы, причём одна стена была заполнена изображениями фантастических зверей и птиц, вроде «грифа», «единорога», «сирин-птицы» и других, а другая, противоположная ей, посвящена была библейским сценам: изгнанию Адама и Евы из рая, столпотворению вавилонскому, принесению в жертву Авраамом Исаака, продаже Иосифа братьями в плен, премудрому Соломону с царицей Савской, сидящей у его ног, единоборству Давида с Голиафом и другим.

Вдоль стен стояли не лавки, а стулья с высокими резными спинками, с мягкими сиденьями, обтянутыми красным бархатом, с блестящими гвоздиками и небольшими золотыми кисточками. Большой стол был покрыт дорогой тяжёлой бархатной скатертью с большими кистями по углам. Кроме него, по углам стояло несколько маленьких, с различными вещами на них. Так, на одном стояли заморские часы, в виде башни, вверху которой находился циферблат. Когда часы начинали бить полдень, то дверки башни отворялись и оттуда выходило четверо воинов в блестящем вооружении; за ними выходило двенадцать апостолов, за которыми следовали также воины; вся эта процессия останавливалась, поворачивалась лицом к зрителям, и в это время невидимая музыка начинала предивно играть какую-то пьесу; по окончании её все фигурки опять поворачивались и скрывались в башенке.

По стенам были ввинчены бронзовые бра венецианского изготовления с толстыми восковыми свечами разных цветов, обвитыми золотыми и серебряными нитями.

В одном углу стоял шахматный столик с квадратами из венецианской мозаики и с находившимися в коробочке шахматами из слоновой кости с золотыми и серебряными отличиями для обеих сторон.

Не хуже были убраны и другие комнаты Артамона Сергеевича. Особенно выделялась его «собинная комнатка», отвечавшая теперешнему понятию о кабинете. Там вдоль одной стены стоял шкаф из дубового дерева с резными барельефами Солона, как представителя государственного ума, и Сократа, представителя мудрости, Минервы, с совой у её ног, и тому подобное. Шкаф был полон книг русских, латинских, немецких, французских, итальянских и английских.

— Обасурманился Артамошка, обасурманился! Бога не боится, душу чёрту продал! Вот будет на том свете кипеть в смоле горючей, так вспомнит про все свои «зодии» да «ворганы», — говорили его недруги и завидующие ему, а всё-таки заходили к нему, чтобы посмотреть на заморские диковинки, послушать рассказы иностранцев, которые никогда не переводились в его доме, поиграть в шахматы.

А то и так просто заходили, чтобы «милостивец Артамон Сергеевич» не забыл их лицо; может быть, это когда-нибудь и пригодится: ведь Матвеев — уж какой сильный человек! У него вон и царь запросто бывает.

Вот и теперь Тишайший сидел в парадной горнице матвеевского дома и только что отодвинул от себя столик, за которым играл в шахматы со своим «собинным другом».

— Ха-ха-ха!.. — добродушно смеялся царь, потряхивая всем своим дородным телом. — Попался, Сергеич, попался!.. И ты потерпел поражение!

Матвеев, старик с седой бородой и умным лицом, продолжал сидеть и смотреть на доску, где в беспорядке сбились шахматные фигуры, и доискивался причины, почему царь нанёс ему поражение.

— Я доволен, весьма доволен! — повторил Тишайший, потирая руки. — Не всё же тебе у меня выигрывать, — в кои веки и мне Господь помог победу и одоление на тебя иметь. Чего смотришь? Али свою ошибку выискиваешь? Ну, так вот я тебе её покажу. — Царь опять пододвинулся к доске. — Ну, вот смотри! — И он расставил снова в порядок шахматы. — Вот если бы ты пошёл этим конём, а не ферязью, то мне с моей турой некуда было бы деваться. Я заперт. Ладно. Тогда я своего слона должен был бы вот куда поставить, а королеву сюда. Стрельцами ты меня сгрудил бы — и мне крышка. Верно?

— Верно, государь, верно, — ответил Матвеев.

— И как на тебя, Сергеич, такая поруха нашла — не пойму. Всё ты меня одолевал, никогда спуска не давал, а тут и опростоволосился.

— Что же, государь-надёжа, и конь о четырёх копытах, а спотыкается ведь.

— Это ты верное слово молвил, что спотыкается, — ответил Тишайший. — А с тобою я люблю играть, Сергеич: ты не то, что вон другие бояре, которые все норовят проиграть мне. Нехорошо это. А ты сколько раз обыграешь меня, прежде чем сам впросак попадёшься.

Матвеев ничего не ответил на это, так как не в его характере было, пользуясь минутой, делать какой-нибудь вред кому-либо, даже своему злейшему врагу.

Тишайший потянулся в своём мягком кресле и вдруг, охнув, схватился за поясницу.

— Что с тобою, государь? — тревожно спросил Матвеев.

— В поясницу что-то кольнуло, продуло, знать. Вчера забрался я на дворцовую вышку, чтобы полюбоваться Москвой, так там, должно быть, и продуло.

— За лекарем спосылал бы, государь, — за Розенбургом, Энгельгардом или Блюментростом. Осмотрели бы они тебя и какого-либо медикаменту дали, — сказал Матвеев.

— Подожду малость, авось само собой пройдёт.

— Ой, смотри, надёжа-царь, не запускай хворобы: не было бы чего худого. Вспомни-ка твоего родителя, царя Михаила Фёдоровича! Запустил он сначала свою болезнь, после за дохтурами спосылал, а ничего не вышло — поздно уже было.

При упоминании о своём родителе царь набожно перекрестился на бывшую в переднем углу божницу и произнёс:

— Царство небесное!.. Кабы не та хворость, так доселе родитель жив был бы. А что у него, Сергеич, за болезнь была?

— Почками страдал, государь.

— Ну а что у тебя есть по Аптекарскому приказу? — спросил затем царь.

— Али, государь, хочешь делом позаняться? — спросил Матвеев, всегда довольный, когда Тишайший изъявлял желание работать.

— С тобою, Сергеич, и работа не работа, а одна приятность, — с ласковой улыбкой глядя на своего любимца, ответил царь.

— Ну, ин ладно, я спосылаю сейчас в Аптекарский приказ за бумагами, — сказал Матвеев, — да заодно и твоего любимого мёда — малинового — прикажу принести.

Матвеев вышел — и через несколько минут принесли мёд, а за ним вскоре и дела из Аптекарского приказа.

— Вот, государь, — сказал Матвеев, вынимая из короба одну бумагу, — челобитная дохтура Келлермана. Едет он обратно к себе на родину и просит тебя, государь, чтобы дал ты ему грамоту о его службишке тебе, дабы «перед братьями своими одному оскорблённому и в позоре не быть, а без получения сей государевой грамоты ему в иных землях объявиться бесчестно».

— Что же, Сергеич, стоит того этот дохтур?

— Стоит, государь: дохтур зело изрядный и в своём искусстве полезный.

— Ну, что же, прикажи выдать. Только возьми с него обещание, чтобы он у себя на родине общения с нами не прерывал и по закупке различных лекарственных снадобий нам помогал.

— Слушаю, государь, — сказал Матвеев. Он порылся ещё в бумагах и, вынув какую-то грамоту, подал её царю, говоря: — А это, государь, вельми пакостное дело — такое, что мне, ведающему Аптекарским приказом, и говорить-то о нём было бы зазорно. Чего доброго, ещё скажешь, что я всегда за дохтуров и лекарей заступаюсь, а тут один так провинился, что не знаю, как тебе и доложить.

— Ну, ну, докладывай, — поощрительно сказал царь. — Не все хорошие дела царю знать, а надо ведать, что и дурное в его царстве деется.

— Это про аглицкого дохтура Роланта, государь. Ведёт он себя не по достоинству. В рост деньги даёт. Ну, да это бы полбеды. А то он у одного немчика, Витгефта Емилия, взял под заклад кубки золотые да и утаил их.

— Сыск чинили? — строго спросил царь.

— Чинили, надёжа-царь. Витгефт прав: кубки его. А Ролант в приказе всячески поносил Витгефта и однова даже в приказе грозился убить его. Как повелишь, государь?

Царь призадумался. С одной стороны, он любил иноземцев, от которых видел пользу для своего царства; с другой же — такое вопиющее дело нельзя было оставить без последствий.

— А что, Сергеич, прежде бывали какие похожие дела с дохтурами? — спросил он.

— Бывали, государь, — ответил Матвеев. — При твоём покойном батюшке был уволен со службы дохтур Квирин фон Бромберг за многие проступки. Он бил челом, дабы было дозволено ему все три чина иметь: дохтура, лекаря и аптекаря, потому-де, что учёная степень «дохтура медицины» не имеет никакого значения, ибо ведущий врач имеет в себе все медицинские знания. Да говорил он ещё, что-де только простые люди уважают дохтурское звание и что все европейские профессора, кои торгуют этой степенью, над ним смеются. И ещё поставил тот Бромберг в самом окне своего дома шкилет человеческий на соблазн в подлом народе. И ещё уволен был со службы царской дохтур Валентин Бильс, тоже за многие проступки, а через четыре года после того был уволен дохтур Рейнгард Пау, который хотя и был не однажды посылаем для лечения разных именитых лиц, но ни одного не вылечил.

— За дело, — произнёс царь. — Коли берёшься за что, так сначала изучи своё дело. Ну, что же, и Роланта вышли вон из нашего царства, а спервоначалу, пока всё дело не выяснится, ты его в тюрьму посади.

— Слушаю, государь. А вот это — челобитье воеводы Прозоровского. Пишет он, что у него «ратных людей в полках лечить некому, лекарей нет и многие ратные люди от ран помирают». Надобно ещё спосылать лекаря с походной аптекой и в рать, что идёт к Перми Великой, и в рать, что калмыцкий поход правит.

— Выбери, если здесь не нужны, и отправь. Да поискуснее кои: потому ратного человека беречь надобно, — положил решение царь. — А что, Сергеич, не устал ты править Аптекарским приказом?

— Твоя на то воля, государь, и твоя служба, — слегка наклоняя голову, произнёс Матвеев. — Да, кроме того, по душе мне всякое такое дело, где надо с иноземцами сноситься, потому от них многому нашему царству надо научиться. Хотя бы вот взять лечебное дело. Ты погляди, государь, как оно у немцев стоит. Там дохтура, и лекари, и аптекари, допрежь чем иметь право лечить людей, науки врачебные в высоких школах изучают, потом их проверке подвергают, а уж после того дают грамоту, где волен он лечить людей во славу Божию. И лечат те дохтура настоящими лекарствами, кои пользу человеку приносят. А у нас кто лечит? Старые старухи, да ворожцы, да обманщики разные. А чем лечат? Наговорами, с уголька опрыснут, ладаном покурят, да ещё что-нибудь в таком же роде. Вот и всё их лечение. Вот теперь у нас на Москве немало иноземных дохтуров и лекарей есть и тебя, и твоих ближних бояр лечат. Ну а простой народ? Да по-прежнему у него те же ворожцы да знахари. Ну и мрёт он у нас. Скажу тебе, надёжа-царь, что я только тогда успокоюсь, когда не только ты и твои ближние люди будут лечиться у дохтуров, а и простой народ.

— Чего бы лучше, коли бы так было, да только не любит московский народ у немцев лечиться: за нехристей он их считает.

— И долго будет их считать, государь, пока у нас своих дохтуров не будет, из наших московских людей. Да и то сказать, и первым-то иноземным лекарям у нас на Москве не сладко было. Приехал один дохтур, Антон Немчин, в Москву в царствование великого князя Ивана Васильевича. Великий князь держал его в большой чести, и он лечил многих удачно. И был в то время на Москве татарский царевич Каракачи, сын Даньяров. Антону Немчину было велено великим князем лечить его. Но то ли лечил он его плохо, то ли болезнь у Каракачи была тяжёлая, а только тот татарин помер. И приказал тогда великий князь выдать Антона татаровьям головой, и татаровье, сведши его на Москву-реку, зарезали, как овцу.

— Экие страсти! — сочувственно мотнув головою, сказал Тишайший.

— И у второго иноземного врача, мистера Леона Жидовина, участь на Москве была не слаще. Жидовин этот приехал к нам, вместе с другими иноземными мастерами, из Венеции-города с братом великой княгини, жены того же государя Ивана, Андреем, и великокняжескими послами Димитрием и Мануйлом Ралевыми. И заболи комчугою сын великого князя Иоанн Иоаннович. Леону велено было его лечить. И давал тот Леон князю внутренние лекарства и делал горячие припарки из скляниц с горячей водой. Но князь Иоанн всё более расхварывался и наконец умер. Великий князь на Леона разгневался и приказал посадить его в тюрьму, а потом отрубить ему голову.

— Видишь, в те поры и государи не верили иноземцам, — сказал Тишайший. — А как же ты хочешь, чтобы простой народ верил им? Нет, подождём, пока у нас будут свои, русские врачи.

— Был и у нас, государь, такой человек, — сказал Матвеев, — при грозном царе Иване Васильевиче. Разгневался он однова на царевича Ивана и начал его бить. Случился тут Годунов Борис. Он хотел заступиться пред царём за царевича. Царь нанёс ему раны — и Годунов заболел. Был тогда на Москве пермский торговый человек Строганов. Он залечил Борисовы раны. Царь одобрил его искусство и пожаловал Строганова званием «гостя» и приказал ему отныне писаться с «вичем».

— Ишь ты! — удивлённо сказал царь. — Выходит, и наш русский человек может врачебному искусству научиться.

— Да чего ж не научиться ему, — ответил Матвеев. — Я был бы зело рад, когда кто-нибудь из наших московских людей тому же научился.

— Ну, мы с тобою, Сергеич, едва ли такого вживе увидим, — засмеялся царь. — Разве на том свете об этом услышим.

В это время в дверях горницы показался челядинец.

— Пожалуй, государь, сделай честь откушать у меня, — сказал Матвеев, поднимаясь с места и низко кланяясь.

— Ох, Сергеич, не привык я на сон-то плотно ужинать, — произнёс царь. — Да только тебя обижать не охота, — и, поднявшись с места, направился в соседнюю горницу, ту самую, где несколько лет тому назад он встретился с воспитанницей Матвеева, Натальей Кирилловной Нарышкиной, теперешней женой его.

 

V

На другой день Матвеев рано утром отправился в Аптекарский приказ, головою которого он был.

Когда колымага боярина подъехала к приказу, бывшему в Кремле против Чудова монастыря и соборов (где находилось большинство приказов того времени), на крыльцо выбежали дьяк последнего и несколько подьячих.

— Давненько не был ты у нас, боярин, — сказал дьяк.

— Дней пять, кажись, будет, Петрович, — ответил Матвеев, входя на крыльцо приказа, и затем вошёл в главную горницу приказа.

Бывшие там подьячие и писцы вскочили со своих мест и низко поклонились голове приказа.

— Добро, добро… Здравствуйте! — произнёс Матвеев, отвечая на поклон. — Соскучился я по вас. Недужилось всё что-то, а, поди, дел-то у вас накопилось здесь изрядно?

— Есть малость, боярин, — ответил Виниус, дьяк приказа. — Прикажешь начинать?

— Давай, давай их сюда, и прежде всего книгу доходов и расходов по приказу. Посмотрим, какие у нас дела имеются.

Дьяк подал толстую шнуровую книгу, скреплённую большою восковою печатью. Матвеев вынул из кармана очки с большими круглыми стёклами и в маленькой золотой оправе, углубился в рассматривание книги, и, проверив тщательно доходы с расходами, остался доволен результатами и одобрил толковое ведение книги.

— А теперь посмотрим на книгу Аптекарского приказа, — сказал он, и дьяк подал ему требуемую книгу.

Всё текущее делопроизводство, а равно все рецепты, как из старой, так и из новой аптек, писанные на латинском, с переводом на русский язык, равно и все документы и докладные записки царских врачей, огородников и тому подобное заносились в эту книгу.

Боярин развернул её и стал читать:

— «Сентября в шестой день отпущено духу винного скляница и то годно мазать по суставам от лому; сентября в восьмой день отпущено пять статей лекарств, а те лекарства годны к ранам и к болячкам; сентября в двадцать шестой день отпущен состав двадцать трёх статей, годен ко всяким немощам, в которых немощах лекарства принимаются пропускные, а те немощи именуются кевалея, то есть: как голова гораздо шумит и в ушах шумит, да коли бывают потоки из головы на грудь и от того кашель и удушье, да когда желудок и чрева не чисты и от того зачинают лихорадки, да когда печень и селезёнка засорится и от того зарождается цинга, или водяная, или жёлтая болезнь, и у кого в суставах лом великий».

Перелистав несколько листов назад, Матвеев увидел нечто заинтересовавшее его и погрузился в чтение.

Это была запись о болезни царя Михаила Фёдоровича, болевшего в 1643 году рожей.

Значилась она под следующим титлом:

«Сказка и вымысел всех дохтуров о болезни именуется рожей».

Далее следовало:

«Первая статья — мазать винным духом с камфорою на день по трижды. А после того принять камени безуя для поту против 12 зёрен перцовых в составленной водке, которую для того составили, чтобы реская жаркая кровь разделилась и не стояла бы на одном месте. А после того надобно отворить жильную руду, для того чтобы вывести всякий жар из головы и крови продух дать, а буде крови продуху не дать и та жаркая кровь станет садиться на каком месте нибудь, где природа покажет, и от того бывают пухоты и язвы, а жильную руду мощно отворить, изыскав день добрый…»

 

VI

Артамон Сергеевич оторвался от книги.

— Эк зачитался-то! — смеясь, сказал он. — Добре у нас книги пишутся, Петрович! — обратился он к дьяку. — Ровно и сам скоро дохтуром али лекарем станешь.

— Да уж чего лучше, боярин, — ответил дьяк.

— Ну а ещё что есть из делов?

— Да вот, государь, воеводе князю Прозоровскому надо отправить лекарей, потому пишет, что у него многие ратные люди от ран умирают.

— Да, да, я говорил вчера об этом с государем. Избери, Петрович, двух дохтуров и лекаря, кои помоложе, да пришли их ко мне. А пока снаряди всякие лекарства для них. Да, а Стрешневу отправлен лекарь?

— Отправлен, государь.

— А что с ними отправили?

— А вот это в этой сказке сказано, — сказал дьяк, вынимая из короба бумагу, которую развернул и стал читать: — «А отправлено с ним: сахар розмариновый, масло купоросное, бальзам натуралист, пластырь стиптикум, мазь диалта, масло анисовое, опиум етабаихом, пластырь диакалма, терпентин…»

— А как с патриархом дело? — прервал его Матвеев. — Чего он просил у нас?

— А просил святейший патриарх для мироварения десяти фунтов янтарю доброго. И тот янтарь отпущен.

— А из приказа Большого дворца ничего не было?

— Требовали из того приказа разных специй для водок: корицы, анису и патоки. А для государева мыльного состава потребны снадобья разные, и ещё для курений благовонных, и ещё для белил на царицыну половину. Да вот, государь, аптекаря новой аптеки жалуются, что у них-де все травы выходят.

— Ну а что же ваши приказные помясы делают?

— Да есть у нас трое: Федька Устинов, Митька Елисеев да Фомка Тимофеев — приказные помясы. Да тои помясы плохо дела делают: государеву делу не радеют, пьют да гуляют, а трав и кореньев привозят помалу.

— Ну, так прогони их и пошли снова иных трёх человек помясов добрых в поле для трав и кореньев, — распорядился Матвеев. — А из Сибири тоже ничего нет?

— Посылал я снова указ верхоторскому воеводе, чтобы велел он в сёлах и деревнях уезда знающим людям разыскивать для лекарственных составов и водок травы и иные вещи и чтобы те травы были запечатаны и опись им сделана, что к какому лекарству годно, и тако доставить в Москву. А вот от якутского воеводы травы при описи поступили.

— А ну-ка чти.

— Наказано было якутскому воеводе всяких людей спрашивать, кто знает лекарственных водяных трав, которые бы пригодились к болезням в лекарства человекам. И нашёл такого человека воевода — служилого человека Сеньку Епишева. И дал ему воевода особую наказную память. И ходил тот Сенька Епишев два года. В первый год Сенька ничего не собрал, так как в те поры лекарственные травы не родились; около Якутска травы те родятся не во все годы: много лекарственных трав, и притом таких, каких нет близ Якутска, родятся по реке Лене и у моря, а это далеко от Якутска. По второй год Епишев Сенька собрал немного трав, и воевода те травы прислал. А по описи гласит то. — И, развернув опись, дьяк стал читать: — «Трава, имя ей — колун, цвет на ней бел, горьковата, растёт при водах. А одна эта трава будет у мужеска пола или у женска нутряная застойная болезнь, перелом, моча нейдёт или, бывает, томление женскому полу не в меру младенцем; и тое траву давать в окунёвой тёплой ухе или ином в чём и сухую есть давать. Орешки, имя им — грушицы земляные; а годны, будет сердце болеть от какой от порчи или и собою болит и тоскует; и те орешки есть сырые или топить в горячем вине или в добром уксусе. Корень, имя ему — марин, и годен он будет на ком трясовица; и тот корень навязывать на ворот и держать часть, измяв, для обоняния в носу…»

— Ну, добро, — сказал Матвеев. — Раздели те травы и коренья поровну и отошли в аптеки — старую и новую.

— А вот ещё, государь, подлое дело объявилось, — сказал, продолжая докладывать, дьяк. — Лекарь Мишка Тулейшиков в пьяном виде отвесил лекарю Андрешке Харитонову вместо раковых глаз сулемы золотник, а тот дал её принять в рейнском вине подьячему Юрию Прокофьеву, и тот подьячий умер. Как тут прикажешь делать?

— Нарядить над ним суд из дохтуров, и лекарей, и аптекарей. А я государю доложу.

— А ещё есть извет доктора Андрея Келлермана на толмача Никиту Вицента, — продолжал докладывать дьяк. — По указу великого государя велено ему, дохтуру, лечить голов московских стрельцов — Семенова, приказу Грибоедова, а Иванова, приказу Лутохина — больных стрельцов, а для толмачества велено с ним, дохтуром Андреем, ездить толмачу Миките Виценту; и он, дохтур, тем больным стрельцам написал роспись, чтобы в новой аптеке лекарства сделали. И те-де лекарства давно готовы, а толмач-де Микита к нему, дохтуру, не ездит больше недели. А тем больным стрельцам ему, дохтуру, лекарств без толмачества давать не мочно.

— Призвать сюда этого Микиту, — распорядился Матвеев.

По знаку дьяка один из подьячих вышел из избы, и через несколько секунд вошёл низенький человек в суконной однорядке, с длинными усами, толмач Никита Вицент.

— Ты это что же, друг любезный? — сердито взглядывая на него, произнёс боярин. — До изветов от дохтуров на себя допрыгался? Крестное целование позабыл? Что ты при поступлении на службу обещал? Ну-ка, говори!

Вицент откашлялся и скороговоркой начал:

— Ни его, великого государя, ни его семьи не испортити, и зелья, и коренья лихова, и трав в яству и питьё, и во всякие лекарства, и в иное ни во что не положити, и мимо себя никому положити не велети, и с лихим ни с каким умыслом, и с порчею к ним, государем, не приходити, и росписи дохтурские, и аптекарские, и алхимиские, и лекарские, и всякие письма переводити вправду; тако же мне и речи дохтурские, и аптекарские, и алхимиские, и лекарские толмачить и переводить вправду, а лишних речей и слов своим вымыслом в переводе и в толмачестве собою не прибавливать и не убавливать, ни которым делы и никоторою хитростью, и делати во всём вправду, по сему крестному целованию. Так же мне смотрети и беречи того накрепко, чтобы дохтуры, и аптекари, и алхимисты, и окулисты, и лекари в дохтурские, и в аптекарские, и в алхимиские, и в окулиские, и в лекарские, и во всякие составы, и в иное ни во что никакого злого зелья, и коренья, и трав, и иного ничего нечистого не приложити и не примешати, и к их государскому здоровью не принести лиха, мне и никакого дурно самому не учинити и никому учинити не велети.

— Ну? А ты что делаешь, вор? — рассердился на толмача боярин. — Пиши, Петрович: «По указу великого государя сказать толмачу Никите Виценту, буде впредь не учнёт по больным с дохтуром ездить или от больных будет челобитье — и его, бив батоги, откинуть».

Когда дьяк окончил писать, к нему подошёл один из подьячих и что-то пошептал ему на ухо:

— Государь, — обратился дьяк к Матвееву, — там дохтура собрались.

— А, хорошо, — произнёс Матвеев и, поднявшись с места, пошёл в соседнюю комнату.

 

VII

В соседней горнице собрался чуть ли не весь наличный персонал врачебного дела того времени, подлежавший ведению Аптекарского приказа.

Аристократию здесь составляли доктора, под которыми подразумевались собственно врачи-терапевты, лечившие лишь внутренние болезни. Они стояли отдельно ото всех, держали себя до некоторой степени гордо, и по всему было видно, что они считают здесь себя «солью».

Здесь был лейб-медик Тишайшего царя, или его «собинный дохтур», Иоганн Розенбург, доктор Кёнигсбергского университета, бывший лейб-медик шведского короля, явившийся в Россию с репутацией учёного врача и автора нескольких печатных медицинских трудов, доставивших ему почётное имя в современной науке.

С ним стоял и разговаривал доктор Андрей Энгельгардт, воспитанник Лейденского и Кёнигсбергского университетов, явившийся в Россию с рекомендательным письмом от магистрата саксонского города Ашерслебена, где он занимал должность городского врача, и с аттестатом, подписанным всеми врачами города Любека, где он рекомендовался как «славнейший, честнейший и изряднейший врач».

К их разговору прислушивались и изредка вставляли свои замечания доктора Самуил Коллинс, учившийся в Кембриджском и Оксфордском университетах, и Лаврентий Блюментрост, явившийся в Москву со славою известного врача и с блестящими рекомендациями.

От этой кучки докторов к лекарям и аптекарям и даже алхимистам то и дело перебегал юркий, низенький человек. Это был доктор Степан Гаден, по происхождению еврей, он же, как его окрестили русские люди, Данило Ильич.

Отдельной группой стояли лекари, то есть хирурги, строго отличавшиеся от собственно докторов.

Среди них выделялся окружённый другими иностранными и русскими лекарями Сигизмунд Зоммер, впоследствии, подобно Гадену, возведённый царским указом в степень доктора медицины.

Из аптекарей явился только один, из старой царской аптеки, аптекарь Христиан Эглер, около которого толпился низший фармацевтический персонал: алхимисты (аптекарские ученики) и помясы.

Из окулистов, бывших в то же время и оптиками, на этот раз никто не явился.

В следующей, соседней горнице собрался низший врачебный персонал: цирюльники («барберы»), кровопускатели («рудометы»), «чечуйники», костоправы, «чепучинные лекаря», подлекари и часовых дел мастера, почему-то числившиеся в ведении Аптекарского приказа.

— Здравствуйте, государи дохтура и лекари, — кланяясь всем, сказал Матвеев и с некоторыми поздоровался по-европейски за руку.

— Будь здоров и ты, государь, — хором все отвечали ему.

— Собрал я вас сюда, государи мои, по делу зело важному, — продолжал Матвеев, садясь и рукою приглашая докторов и лекарей сесть за круглый стол. — Помогите разобрать его во славу Божию и во здравие и честь великого государя нашего. Чти, Андрей, — обратился Матвеев к Виниусу.

Дьяк развернул грамоту и начал:

— «Сего актомврия шестнадцатого дня у Богородицкого протопопа у Михайла умерла жёнка скорою смертью, и тое жёнку осматривали дохтур Лев Личифинус да лекарь Осип Боржо, да стрелецкого приказу подьячий Тимофей Антипин…»

Далее в грамоте говорилось, что хотя расспрос и осмотр ничего подозрительного не дали, но так как врачи не могли сказать, были ли на трупе замечены пятна «моровые язвы» или нет, то «по Государеву Царёву указу протопоп Михайло послан в свой дом, а дьяку Герасиму Дохтурову, и дохтуру Льву, и лекарю Осипу, и подьячему Тимофею Антипину велено быть на своих дворах, до Государеву указу съезжать им со своих дворов никуды не велено, и дьяк Герасим, и дохтур, и лекарь, и подьячий живут на своих дворах и с них не съезжают, и бьют челом Государю, чтобы Государь их пожаловать, велел их освободить».

— Как вы думаете, государи мои? — спросил Матвеев, когда дьяк кончил читать.

— Думаю, боярин, что времени прошло изрядно со дня заболевания протопоповой жёнки, — сказал, подумав, Блюментрост.

— За такое время всякая зараза могла пропасть, — подтвердил Энгельгардт.

— Так что вы думаете, что тех людей можно освободить? — спросил Матвеев. — И государеву здоровью от того вреда не будет?

— Не будет, боярин: время изрядное прошло.

— Ну, ин ладно! На том и покончим! — решил Матвеев. — Пиши, Андрей, «по указу его величества великого государя», — обратился он к дьяку. — Дохтура об этом сказали, с них и ответ спрашиваться будет. А ещё какое дело? — спросил он, когда указ был изготовлен.

— А теперь надлежит диштиллатору, Петру Фабрициусу, подписать наказ, — сказал дьяк.

«Диштиллатор» Фабрициус вышел вперёд и сделал два поклона — один боярину и другой всем присутствующим.

— Андрей, чти.

Дьяк начал читать наказ, где говорилось, что диштиллатору надлежит быть на главном «аптечном огороде» (который находился на Москве-реке, под кремлёвскою стеною), где была устроена особая поварня, в которой мастера ведали «всякое водочное и спиртовое сидение», а равно «всякие травы, цветы, коренья и семена».

Кроме того, под начало Фабрициуса давался целый контингент травников — помясов, огородников, рабочих и учеников. Относительно последних Фабрициусу вменялось в обязанность обучить их «со всяким тщанием и ничего от них не тая» и радеть, чтобы ученики «науке аптекарской, чему он сам умеет, изучились».

Когда «наказ» был прочитан новому диштиллатору, последний подписался под ним, затем принёс присягу на верность царской службе.

Когда всё было покончено, все доктора и лекари окружили нового коллегу и поздравили его со вступлением на царскую службу, а Матвеев пригласил его и докторов на следующий день к себе на обед.

 

VIII

Покончив с делами в Аптекарском приказе, Матвеев поехал в аптеки, пригласив с собою Энгельгардта.

В царствование Алексея Михайловича в Москве было две аптеки: старая и новая. Первая из них была учреждена при царе Иване IV Грозном, в 1581 году. Новая аптека была основана не ранее второй половины XVII века и была предназначена для вольной продажи врачебных средств всем желающим.

Матвеев не поехал в старую аптеку, помещавшуюся в Кремле, а отправился в новую. Доехав до неё, он с помощью челядинца вылез из экипажа и пошёл по лестнице наверх.

«Могу сказать поистине, — пишет тогдашний современник Шлейзинг, — что я никогда не видел такой превосходной аптеки; фляжки, карафины были из хрусталя шлифованного и крышки в оных и края выложены красивою позолотою».

Матвеев с удовольствием взглянул на высокие шкафы с полками, уставленными флягами и «карафинами», наполненными разноцветными жидкостями спиртов, настоек, «духов», водок, банок из фарфора или белого «молочного» стекла, в которых находились всевозможные мази, пластыри и коренья, листья и семена, истолчённые в порошок. Низы шкафов состояли из ящиков, наполненных различными травами и кореньями, с надписями на них.

Во всю длину большой комнаты аптеки тянулась дубового дерева стойка, посредине которой высился большой стол, вроде нынешней конторки, за которым находился, стоя у весов, один из аптекарей, ведавший приёмом росписей-рецептов, делавший и отпускавший лекарства покупателям.

На правом конце стойки была казна (касса), около неё сидел один из целовальников, у которого был особый ящик, где у него хранилась книга сборов, куда заносилась дневная выручка аптеки.

По всей стойке стояли разнообразного вида и величины гири, лежала ценовая книга, по которой продавались лекарства, и книга дежурств, где расписывались дежурные аптекари, бывавшие в аптеке по очереди и остававшиеся в аптеке со второго часа (по восходе солнца) до вечернего благовеста.

Матвеева встретил с поклоном бывший в этот день дежурным Гутменш, который что-то растирал в фарфоровой ступке.

— Здравствуй, здравствуй, мастер Яган, — поздоровался с ним Матвеев. — Как поживаешь, как народ православный моришь?

— Понемногу, боярин, — ответил Гутменш, произнося на немецкий лад русские слова. — В царство Бога новых подданных прибавляем.

— Добро, добро, — продолжая смеяться, сказал Матвеев. — У нашего царя народа много, — ему не жалко поделиться с Богом. Только ты, смотри, грешников мори, а праведников нам оставляй.

Пошутив ещё немного с аптекарем, Матвеев занялся текущими делами. Прежде всего он потребовал книгу дежурств. В этот месяц всё было исправно: ни один из аптекарей не опоздал и не пропустил дежурства. Зато в прошлом месяце было два случая опоздания и даже пропуска аптекарями своих дежурств, за что за каждый пропущенный день у них вычиталось кормовых денег за два месяца, что и было обозначено в книге дежурств, ежемесячно доставляемой для контроля в старую аптеку.

— Добро, — промолвил Матвеев. — Хорошо, что в государевой семье всё тихо, никто — по милости Божией — не хворает. А то, ты знаешь, Яган, что в этих случаях полагается?

— «А буде в царской семье случится болезнь, то им по очереди дневать и ночевать в ней», — ответил Гутменш словами наказа аптекарям.

Затем Матвеев спросил целовальника о денежном состоянии аптеки, которое было довольно значительно (конечно, по условиям того времени) и простиралось до 4000-4500 рублей в год.

— А все ли лекарства у вас есть или нужно каких из-за рубежа выписать? — спросил Матвеев.

— Вышел у нас, боярин, безуй-камень, — ответил Гутменш. — А он иногда нужен бывает, но очень дорог он.

— Составь сказку, — обратился Матвеев к аптекарю, — и подай её в приказ. Я там распоряжусь, чтобы выписали тебе этот камень безуй.

Затем Матвеев взял в руки ценовую книгу и посмотрел цены на лекарства, отпускаемые в вольную продажу.

— Ну, ин ладно, — произнёс Матвеев, покончив с делами новой аптеки. — А теперь можно и по домам — щи хлебать. Пойдём, доктор, со мной, — пригласил он Энгельгардта. — Я тебя хорошим фряжским вином угощу. Мне его наш посланник к французскому королю, Потёмкин Петруха, привёз в подарок. Доброе винцо!

И, простившись с Гутменшем, Матвеев вышел в сопровождении Энгельгардта на крыльцо аптеки.

Едва перед ним отворили двери, как он увидел входившего на крыльцо молодого человека в немецком платье. Узнав Матвеева, тот остановился и, сняв с головы шляпу, стал поджидать его.

— Али ко мне? — спросил Матвеев.

— К тебе, боярин, — ответил тот, кланяясь боярину и произнося русские слова с лёгким иностранным акцентом. — Бить тебе челом: принять на царскую службу.

— А ты кто же будешь?

— Я — доктор. Учился медицинской науке в Паризе, Падуе и Болонье и теперь приехал сюда, чтобы послужить русскому царю.

Матвеев зорко посмотрел на него. Открытое лицо молодого человека, обрамленное белокурой бородой, с честными голубыми глазами, его мягкая речь понравились ему, и он проникся невольной симпатией к просителю.

— Какого народа будешь? — продолжал он допрашивать молодого иноземца.

— Французскому королю подданный, а по прозвищу Аглин Роман.

— Французскому королю подданный, а по прозвищу Аглин, и лицо-то мало чернявое? Ровно бы как наш московский человек…

Молодой человек немного покраснел и как будто бы смешался, но затем, оправившись, ответил:

— Моя мать была из Англицкой земли.

— Разве что так, — согласился Матвеев. — Моя жена из Скоттской земли сама; тоже белокурая. Ну а грамоты какие с тобой и письма какие с тобой есть?

— Грамоты медицинские есть со мной, а писем никаких нет, — ответил Аглин.

— Как же так? Ведь без писем нельзя принять тебя на службу.

— Назначь, боярин, испытать меня докторов своих, лекарей и аптекарей, и пусть они меня расспросят о моих знаниях, и я им ответ буду держать. А нет у меня писем потому, что я нигде не служил, а бывал в разных городах, в высоких школах и учился у разных известных и прославленных докторов и профессоров. А всего их я прослушал более двадцати.

— Ну, ин ладно, — согласился Матвеев. — Назначу я тебе докторов и лекарей, и пусть они испытывают тебя. Скажут они, что ты своё искусство знаешь, возьмём тебя на царскую службу, а нет — придётся тебе назад ехать, откуда приехал.

— Спасибо, боярин, — поблагодарил, кланяясь, Аглин. — Думаю, что не осрамлю себя и буду ответ держать по чести.

— Ну, ин ладно. Да, а в Посольском и Аптекарском приказах был?

— Нет ещё, боярин. Мне доктор Самойло Коллинс наперво приказал к тебе показаться.

— А ты завтра зайди в приказы и оставь там все твои грамоты.

— Слушаю, боярин, — ответил Аглин.

Когда Артамон Сергеевич, сев в свой экипаж вместе с Энгельгардтом, возвращался домой, то ему невольно думалось:

«Где это я этого парня видел? Что-то больно лицо у него знакомое. Э, нет, пустое всё: где я мог его видеть, когда он — французского короля подданный?»

 

IX

Поклонившись Матвееву, Аглин пошёл по улицам Москвы домой. С любопытством осматривался он кругом, стараясь увидеть какое-либо изменение во внешнем облике города. Но всё было то же, что и восемь лет тому назад, когда он покинул Москву: те же узенькие улицы, грязные, немощёные, с деревянными переходами; те же высокие боярские дома с глухими теремами, где томилась не одна тысяча затворниц; те же, шумно гудящие своими колоколами, сорок сороков церквей; те же пьяные подьячие и приказные, встречавшиеся на пути, нахальные стрельцы, толкавшие всех прохожих и непослушных награждавшие ударами прикладов пищалей или древками бердышей; те же грязные торговцы и торговки, торгующие разной снедью на грязных лотках.

«То же самое, что и восемь лет тому назад, — подумалось Аглину. — За рубежом всё идёт вперёд, развивается, растёт, только Москва живёт стариною, ни на шаг не подвигаясь вперёд».

Проходя Кремлем мимо одного из приказов, он натолкнулся на следующую сцену. Двое каких-то приказных пытались поднять упавшего в грязь пьяного подьячего, а так как сами были пьяны, то это им удавалось очень плохо: поднятый и поставленный на ноги подьячий не удерживался и падал обратно в грязь.

— Нет, ты постой… постой. Не трожь меня… Я сам… — бормотал подьячий, балансируя на нетвёрдых ногах в липкой грязи, и с размаху падал на землю.

Аглин заинтересовался этой сценой и остановился было на минуту, чтобы посмотреть, что будет дальше. И вдруг, когда он взглянул в лицо подьячего, что-то знакомое пришло ему на ум.

«Прокофьич!» — мелькнуло у него, и он быстро зашагал вперёд.

Взяв обеими руками лежащего на земле подьячего, он поднял его на ноги и вывел на сухое место, где тот мог стоять более твёрдо.

— Берите его под руки и ведите, — сказал он обоим приказным.

Подьячий раскрыл свои пьяные глаза и мутным взором посмотрел на Аглина, который тотчас же пошёл прочь. И вдруг весь хмель пропал у Прокофьича из головы.

— Фу, прости, Господи! Что за наваждение! — пробормотал он, протирая рукой глаза. — Откуда сие? Как есть Романушка! И в немецком платье. Что за напасть! — и, подумав немного, он побежал за уходившим «немцем». — Постой-ка ты, кокуевец! — крикнул он, но так как Аглин не оглядываясь шёл вперёд, то участил шаги, пока не нагнал его, и спросил: — Послушай-ка, немчин, ты откуда?

Аглин остановился, удивлённо посмотрел на навязчивого подьячего и, пожимая плечами, ответил по-французски: «Не понимаю!» — и шагнул вперёд.

Но вбившего что-либо себе в голову подьячего трудно было этим обескуражить. Он опять забежал вперёд, нагнал Аглина и даже схватил его за руку.

— Нет, а ты послушай, немчин! Ты погоди! Ты скажи мне: откуда ты? Больно уж ты похож на одного моего приятеля, Романа Яглина.

— Что вам угодно? — уже рассердившись не на шутку, закричал на него Аглин по-французски и даже поднял бывшую у него в руках палку.

Это подействовало, и подьячий, освободив руку Аглина, который быстро зашагал вперёд, попятился назад.

— Вот напасть! — ожесточённо чеша себе в затылке, пробормотал Прокофьич. — Вот ведь как напился-то: упокойника, которого, поди, давно раки съели, в живом человеке увидел. Да ещё православного в немчине! Бывает же так! — И, укоризненно покачивая сам себе головою, он пошёл назад.

Аглин между тем, побродив ещё несколько времени по московским улицам, пошёл к себе домой, в Немецкую слободу, в дом доктора Самуила Коллинса. Когда он вошёл в свою комнату, молодая женщина, сидевшая у окна и поджидавшая его, встала и подошла к нему.

— Ну что? — спросила она его.

— Пока всё идёт хорошо, Элеонора, — ответил он, обнимая её. — Я видел боярина Матвеева, и мне скоро назначат экзамен.

— Ну а как… твоё дело? — нерешительно спросила она.

— Я ещё ничего не знаю. Сегодня я проходил мимо того дома, где мы жили с отцом, но побоялся зайти туда, чтобы не узнать, что отец умер от горя, услыхав от посольства, что я умер. Также я не хотел, чтобы не навлечь на себя подозрения, разузнавать в приказах о своём враге. В одном только можно быть спокойным: Потёмкин сидит где-то на воеводстве, и, следовательно, я не могу здесь встретиться с ним.

— Что же дальше ты будешь делать? — спросила молодая женщина.

— Что обстоятельства подскажут, — ответил он.

В эту минуту в комнату вошёл доктор Самуил Коллинс, ещё сравнительно молодой человек. Поздоровавшись, он спросил Аглина, как его дела. Тот сообщил ему о разговоре с Матвеевым.

— Ну, стало быть, ваше дело выиграно, — сказал Коллинс. — Только вы сами не осрамитесь на экзамене.

— Об этом не может быть речи, — с уверенностью сказал Аглин.

Коллинсу понравилась такая уверенность в себе молодого врача, и он стал расспрашивать его о том, что теперь делается за рубежом, какое направление приняла там медицинская наука, и с удовольствием услыхал, что она всё более и более освобождается от средневековых мистических бредней и вступает на путь рационального знания.

Затем разговор перешёл на положение врачей в Москве, которое в то время, как все признают, было блестящим.

— Не бойтесь, коллега, за будущее, — на прощанье сказал Коллинс. — Если вы хороший и искусный врач, то вы здесь не пропадёте.

 

X

На другой день Аглин отправился в Посольский приказ, где ведались все сношения с иноземцами, чтобы показать там свои бумаги. Шёл он туда с большим страхом, так как знал, что он встретится там с человеком, с которым ему не хотелось бы встречаться. Но делать было нечего: миновать Посольский приказ никак было нельзя. Поэтому Аглин решил вооружиться хладнокровием.

Когда он вошёл в приказ, то зорко посмотрел по сторонам, но опасного человека не было видно. К нему подошёл один из подьячих и спросил, что ему надо. Аглин объяснил, сохраняя иностранный акцент, что он иноземный доктор и пришёл показать свои бумаги.

— А, это к дьяку, — сказал подьячий и отправился к дьяку приказа.

Вскоре к Аглину вышел знакомый нам дьяк Семён Румянцев, бывший член царского посольства. Он немного постарел, осунулся, но набрался ещё больше важности, так как после посольства во Францию был пожалован царём.

Встав на пороге комнаты, он вдруг словно застыл, вперив взор в Аглина.

Последний, не давая ему времени оправиться, подошёл к нему с поклоном и сказал:

— Я — иноземный доктор Роман Карл Мария Луи Аглин, подданный французского короля. Просмотри мои бумаги, господин, и возврати их мне обратно, чтобы нести их в Аптекарский приказ.

Всё ещё не оправившийся от смущения дьяк машинально взял в руки бумаги и вертел их в руках.

— Не задерживай, господин, — произнёс Аглин, — мне надо нести грамоты в Аптекарский приказ.

Румянцев оторвался от лица молодого доктора и подал бумаги одному из подьячих.

— Просмотри и занеси их в книгу, — сказал он и затем, повернувшись, пошёл в комнату, из которой вышел.

«Что за чудеса!.. — думалось ему. — Не знай я, что Яглин Ромашка потонул тогда во Французской земле, ей-богу, сказал бы, что он перерядился в немца».

А загляни он в бумагу Аглина, то эти подозрения, ввиду сходства фамилий обоих людей, ещё более усилились бы. Но, к счастью для Аглина, дьяк не посмотрел в них.

Через час Аглин получил обратно от подьячего свои документы и пошёл с ними в Аптекарский приказ.

Когда он выходил из Посольского приказа, то столкнулся в дверях с Прокофьичем. Последний узнал вчерашнего немчина, в котором признал было потонувшего восемь лет тому назад Романа Яглина, и остановился, глядя на него в упор. Но Аглин скользнул по нему равнодушным взглядом и прошёл мимо.

Прокофьич продолжал глядеть ему вслед и думал:

«Чего не бывает на свете! Ведь вот не знай я, что этот немчин — немчин, то почёл бы его за покойного Романа Яглина».

Когда он входил в горницу, где сидел Румянцев, последний, увидав его, спросил:

— Видал этого дохтура-немчина?

— Видел.

— Похож?

— На Ромашку Яглина? Зело похож…

— А може, и он? — спросил дьяк.

— Ну, ещё чего выдумал!.. Ромашку, поди, раки давным-давно съели и косточки очистили. А что схож с ним этот немчин, так это верно. Только это не Ромашка. И откуда Ромашке дохтуром быть? Грамоты-то у него в порядке?

— Чего лучше.

— Ну, значит, не он.

Аглин снёс свои бумаги в Аптекарский приказ, и на другой день ему сказали, что испытание ему назначено будет недели через три-четыре.

Доктора Розенбург, Блюментрост и Энгельгардт, лекарь Зоммер и аптекари Гутменш и Биниан в скором времени получили приказание из Аптекарского приказа «быти у испытания дохтура Романа Аглина и вопросы ему делать, како он искусен в дохтурском деле и как болезни распознает, и лечит чем, и какие лекарства от какой болезни знает, и есть ли он человек научный и может ли дохтуром себя явить».

 

XI

Тишайшему нездоровилось. Уже со вчерашнего дня у него разболелась голова, так что он даже своей обычной партии в шахматы не окончил и ушёл в опочивальню. А ночью Тишайшего мучили разные видения: какой-то большой бурый медведь давил его и рвал грудь его железными когтями, так что он во сне закричал и проснулся.

— Господи, отведи беспокаянные смерти и не лиши меня Царствия Твоего, — зашептал царь, приподнявшись на локте и крестясь на иконы, освещённые многочисленными лампадками.

Наутро, когда бояре и начальные люди явились пожелать государю доброго утра, Тишайший послал спальника сказать, чтобы сегодня пред его очи не являться, так как ему неможется, и были приглашены только один Матвеев да архимандрит Чудова монастыря.

— Неможется что-то, отче, — обратился государь к последнему. — Всю ночь сегодня видения душили. Думал, что помру, как тат, без покаяния.

— Прикажи помолиться о твоём здравии, надёжа-царь, — ответил архимандрит. — Отслужим молебен святителям Петру, Алексею и Ионе!

— Да и полечиться не мешало бы, государь, — произнёс Матвеев. — Прикажи позвать дохтуров.

— Небесное лекарство паче земного, — сурово сказал архимандрит, недолюбливавший Матвеева.

— И не думаю отрекаться, отец, от помощи небесной, — тонко усмехаясь, сказал Матвеев. — Только ведь и не мимо пословица-то идёт, что на Бога надейся, да сам не плошай. Поэтому и от лекарств земных отказываться не следует.

— Твои иноземные дохтура, Артамон Сергеевич, только одну скверну на человека напускают, — с азартом сказал архимандрит. — В наших монастырях лечба издревле была, и многие люди от неё пользу имеют. У нас в монастыре и теперь есть один старец, который дуновением многих исцеляет. И раньше того многие святые отцы у нас на Руси лечбой занимались.

— Разве было так? — с любопытством спросил Тишайший, всегда любивший разговоры о божественном и святых.

— Было, государь. Вот, к примеру сказать, преподобный Атоний был зело пречудный врач, за больными сам ходяше и даваше вкушать им разное зелье, иже им здравие давало. Зело же прославился преподобный Агапит, врач безмездный, лечивший монастырскую братию и мирян зелием и ходивший за ними.

— Напрасно, отче, ты думаешь, что от докторов одно осквернение происходит, — примирительным тоном сказал Матвеев. — Если бы было так, то не разрешил бы равноапостольный князь Владимир привезти будущей своей супруге, греческой царевне Анне, из своей земли врачей. А при нём, кроме того, имелся свой врач, по прозванию Смер Половчанин. Я не знаю, отче, что ты так имеешь противу врачей, когда многие отцы Церкви сами помогали этому делу?

— Где это? Когда? — с живостью спросил задетый за живое архимандрит.

— Да лет более полтыщи будет тому, когда киевский митрополит Ефрем поставил в Переяславле строение банное и устроил больницы и приставил к ним врачей, которые подавали всем приходящим безмездно врачевание. А лечиться иногда нужно не только для дел мирских, но и души своей спасения ради. Если ты, отче, не знаешь этого случая, то я тебе напомню, что духовник князя Дмитрия Юрьевича Красного, священник Осия, заткнул бумажкою его ноздри, откуда шла кровь, которая мешала ему причащаться Святых Тайн.

Тишайший с удовольствием взглянул на своего «собинного друга».

«Экая умница! — думал он. — Отовсюду вывернется! Молодец!»

— А ведь он, отче, правду говорит, — обратился царь затем к архимандриту. — Умереть всегда успеем, а надо подольше жить, чтобы больше угодить Богу.

Недовольный архимандрит нахмурил брови и ничего не сказал, видя, что его дело проиграно, а Матвеев продолжал потихоньку улыбаться.

— Нет, отче, видно, полечиться не мешает, — немного погодя сказал Тишайший.

— Не мешает, государь, не мешает, — подхватил Матвеев. — Прикажешь, государь, собрать дохтуров, чтобы они о твоём здоровье поговорили и что-нибудь сделали?

— Нет, Сергеич! Мы лучше вот что с тобою сделаем. Ты расскажи-ка лучше дохтурам о моей болезни да спроси у них совета, не называя моего царского имени. Когда ты всех поспрашиваешь, тогда будет видно: одно они в мыслях имеют или нет? Ну а теперь ладно, идите, — сделав движение рукой, сказал Тишайший.

Матвеев и архимандрит поднялись и, сделав низкий поклон, направились к выходу.

— Позабыл, прости, государь! — внезапно поворачиваясь назад, сказал Матвеев. — Совсем из ума вон. По Аптекарскому приказу дело. Приехал из-за рубежа доктор один, по имени Аглин Роман. Просится на твою, государь, царскую службу. Как повелишь?

— А письма какие при нём есть?

— Нет, писем нет, а только есть свидетельства высоких школ. Я сегодня в приказе смотрел их. Весьма одобряют его как искусного дохтура.

— Так ведь как же без писем-то? — колебался Тишайший.

— Что же за беда? Он и сам себя оказать может. Будет ежели плох, так мы его обратно за рубеж отправим.

— Ну, ин ладно, делай как сам знаешь, — согласился царь. — Сделай там с дохтурами ему поверку, приведи ко кресту, да не забудь потом мне показать его.

— Слушаю, государь! — И Матвеев вышел.

Тишайший посидел ещё, о чём-то думая, затем с трудом, ввиду своей тучности, поднялся и направился в свою опочивальню.

 

XII

— Неможется что-то, Акундиныч, — сказал он, лёжа под одеялом, своему старшему сказочнику.

— Что же такое с тобою, государь?

— Да и сам наверное-то не знаю. Тяжело ходить как-то да под сердце порой подкатывается что-то и во рту скверно.

— Это сглаз, надёжа-царь, сглаз, — уверенно сказал сказочник.

— Скажешь ты! — с неудовольствием произнёс царь.

— Верно говорю, государь, — продолжал сказочник. — Болезнь всегда так, со сглаза зачинается, вот как ты молвил сейчас.

Смутная тревога закралась в сердце царя. А ну-ка да на самом деле прав старый Акундиныч? Разве мало лихих людей на свете? Как раз испортят!

— А что же, Акундиныч, можно помочь этому, если это сглаз? — спросил он.

— А как же… можно! Для этого надо взять воды не питой, не отведанной никем, вынуть из печи три уголёчка и достать четверговой соли. Всё это положить в стопочку, дунуть над ней три раза, потом плюнуть три раза в сторону. А после надлежит нечаянно сбрызнуть больного три раза, дать три раза хлебнуть и вытереть грудь против сердца. Потом вытереть рубашкой лицо, а оставшуюся воду вылить под притолоку. А хорошо ещё, государь, к этому составу прибавить клочок мха из угла.

— А что, Акундиныч, каждый может так лечить?

— Нет, не каждый, государь. Это дано знахарям. А кто хочет сам научиться этому от знахаря, то должон три вечера париться в бане, три дня говеть, три дня ходить по улице с непокрытой головой, а последние три дня ходить к знахарю. А знахарь в пустой избе ставит мису с водой, а по углам кладёт соль, золу и уголь. И должно те соль, золу и уголь лизать языком и запивать водой из мисы. А знахарь читает в те поры свои заговоры. А на третий день знахарь даёт громовую стрелу и говорит такой наговор: «Соль солена, зола горька, уголь чёрен! Нашепчите, наговорите мою воду в мисе для нужного дела. Ты, соль, услади, ты, зола, угорчи, ты, уголь, очерни. Моя соль крепка, моя зола горька, мой уголь чёрен. Кто выпьет мою воду, отпадут все недуги; кто съест мою соль, от того откачнутся все болести; кто сотрёт зубами уголь, от того отлетят узорки со всеми призорками…»

— А какие же болести излечиваются этим сбрызгиванием, Акундиныч?

— А разные, надёжа-царь, разные, — сквозь сон ответил сказочник. — Лихоманка, лихие болести, родимец, колотье, потрясиха, зазноба молодеческая, тоска наносная, ушибиха, чёрная немочь, узорки, призорки… разные недуги, государь.

Тишайший взглянул на сказочника: тот уже спал, свернувшись калачиком подле царской постели.

Царь откинулся назад и задумался. И далеко его мысли ходили по обширному его царству. Видело чуткое сердце Тишайшего, что хотя и тихо в государстве, но далеко не всё ладно. Видел он, что чёрный народ угнетён, поставлен в холопское положение и что вольготно за его спиной жить одним только боярам да приказным. Тьма кругом; всё окрест утопает в невежестве, суевериях; народ так свыкся с этой тьмой и невежеством, что не хочет сам расставаться с ними.

Хотя бы взять самое дорогое для человека достояние — его здоровье? Что тут? Вот Акундиныч говорит о сглазе, о лечении обрызгиванием. А чудовский архимандрит советует отчитывания инока-затворника. И никто не хочет верить, что превыше тьмы — знание. Но упорен народ, крепка тьма, сильно невежество — и не хотят они знания, ибо оно от иностранцев, нехристей, по мнению народа, и туго идёт к ним.

«Эх, если бы у нас, на Москве, были свои, наши дохтура и лекаря, — подумалось царю, — авось поверил бы народ, что знание научное превыше наговоров и обрызгиваний. А то кто выведет народ из этой тьмы? Нет, не родился, видно, ещё на Руси такой богатырь, который перевернул бы всю её сверху донизу и прогнал бы тьму и невежество на Руси. Помоги и спаси её, Господи!» — Набожно перекрестился он на иконы в стоявшем в переднем углу киоте, на ризах которых играли разноцветные огоньки от лампад.

И не чуяло сердце Тишайшего, что уже народился на Руси этот богатырь и находится он невдалеке, всего через несколько комнат от него — его сын Пётр Алексеевич.

 

XIII

«И приказано тебе, дохтуру Роману Аглину, явиться в четверток после обеден в Аптекарский приказ и держать там ответ в твоём искусстве. А пытать там тебя будут дохтур Яган Костериус Розенбург да дохтур Лаврентей Блюментрост, да дохтур Энгельгардт, да дохтур Гаден, да дохтур Самойло Коллинс, да лекарь Зоммер, да аптекарь Яган Гуттер Менсх, да аптекарь Роман Биниан. И держать ответ им должон ты по сущей правде и совести, то, что ты знаешь и чему учился в высоких школах. И буде ты, Аглин Роман, с честью то испытание одолеешь, то зачислен будешь на царскую службу и почтён будешь великим государем».

Так было объявлено Аглину подьячим Аптекарского приказа указание показать свои знания на экзамене.

Впрочем, Аглин мало беспокоился об этом: он надеялся на свои знания и на то, что с честью выйдет из этого испытания. Кроме того, у него было приподнятое настроение, причиной чего было следующее.

Как ни боялся он возможности услыхать, что его старика отца нет уже в живых, тем не менее он пошёл в тот дом, где они когда-то жили. С сильно бьющимся сердцем он поднялся на крыльцо и ударил в дверь. Последнюю отворила старуха в поношенном купеческом шушуне. У сердца Аглина отлегло, так как он боялся, что может выйти купец и, чего доброго, несмотря на то что прошло уже немало лет с тех пор, как они расстались, мог бы узнать его.

— Кого надо? — спросила старуха, с удивлением глядя на странного посетителя в немецком платье.

— Не знаешь ли, где теперь Яглин Андрей Романович? — спросил её, нарочно ломая язык, Аглин.

— Какой такой Яглин? Что-то не припомню!

— У него ещё сына отправили с царским посольством, и он сгиб там.

— А… Знаю, знаю, про кого ты говоришь, — догадалась старуха. — Из-под Казани он…

— Что, жив он? — с замирающим сердцем спросил молодой врач.

— Надо быть, что жив. Чего ему помирать-то? Хоть и старый был человек, а всё же крепкий.

— Где же он? Здесь? В Москве?

— Нету, родимый! Его нет в Москве, уехал он к себе в вотчину. Спервоначалу-то, как посольство вернулось из-за рубежа и старик узнал, что его сынок там сгиб, так больно убивался! А потом, когда пришёл в себя, то стал ходить по приказам да по милостивцам разным. Правды всё старик искал. Изобидели, вишь ты, его там, на Казани-то. Вот он всё и ходил. Да так ничего не добился и уехал к себе домой.

— Когда он уехал? — живо спросил Аглин.

— Да с год будет, почитай. А зачем он тебе нужен? — спросила старуха и с удивлением посмотрела вслед иноземцу, который, ничего не ответив ей, сбежал с крыльца и быстро пошёл прочь от дома.

«И чего это он? — в раздумье качая головой, подумала старуха. — Зачем ему этот старик понадобился? И откуда он узнал, что он у нас жил? Ну, да знамо, — немец. Они ведь, нехристи, с нечистой силой знаются. Надо будет ужотко крыльцо-то ладаном покурить, а то кабы мороки али какой другой беды не вышло».

А Аглин между тем, быстро идя по улицам Москвы, думал:

«Если отец тогда же, когда узнал о моей смерти, не умер, то, быть может, жив и теперь».

Домой он вернулся весёлый и радостный.

— Что случилось? — спросила Элеонора.

— Мой отец жив! — ответил Аглин и рассказал ей то, что он сегодня узнал.

Молодая женщина вся расцвела от внезапно охватившего её радостного чувства.

— Как я рада!.. — произнесла она. — Меня всё время мучила совесть, что из-за меня ты покинул родину, куда теперь возвращаешься преступником, и что, быть может, твой отец умер с горя. Это давило на меня как страшный сон, как кошмар, и теперь я рада, что хоть одна причина наконец устранена.

Аглин был в таком радостном возбуждении, что ему показалось, что и вторая причина её опасений устранилась.

— Авось и то пронесётся тучей мимо, — сказал он. — А нет, там пойду к царю с повинной и расскажу ему всё.

Он сел за медицинские книги и стал готовиться к предстоящему экзамену.

 

XIV

В Аптекарском приказе было большое собрание. За длинным столом сошлись лица, которым предстояло экзаменовать нового доктора, желавшего поступить на царскую службу.

В начале стола, у самого торца его, сидел боярин Матвеев, а по обеим сторонам его были экзаменаторы, — почти весь наличный состав московских докторов, лекарей и аптекарей. В другом конце сидел дьяк приказа, Пётр Виниус, с двумя подьячими, приготовившимися записывать вопросы экзаменаторов и ответы абитуриента.

По знаку Матвеева двери комнаты отворились, и вошёл Аглин в сопровождении двух подьячих. Сделав низкий поклон, он, немного бледный, остановился у конца стола и посмотрел на всех.

На него глядели со вниманием, видя в нём будущего конкурента или товарища по царской службе, — и умное лицо старика Розенбурга, и энергичное, с примесью хитрости, Блюментроста, и неприятное, отталкивающее лицо Энгельгардта, и с лисьим выражением физиономия Гадена, и с добродушной миной — Коллинса.

Зато мало обращали на Аглина внимания и пришли сюда как бы для того, чтобы отбыть хотя и интересную, ввиду редкости случая, обязанность, но зато и скучную, лекарь Зоммер и аптекари Биниан, Гутменш и Гутбер.

Перед каждым из экзаменующих лежала бумага, где ими были намечены вопросы Аглину.

Особенно почему-то опасался нового конкурента Гаден. Он, узнав о прибытии на царскую службу нового доктора и о назначении ему экзамена, решил было устроить ему враждебную встречу и провал на экзамене. Для этого он накануне вздумал объездить всех докторов и аптекарей и подговорить их на это. Но честный Розенбург был возмущён этим и сказал Гадену, что будет задавать вопросы Аглину не по лицеприятию и не по вражде, а по сущей правде и совести, как то ему Бог и крестное целование велят. После этого Гаден не решился говорить с резким Блюментростом, а тем более с Коллинсом. Зато в Энгельгардте он нашёл единомышленника, и тот обещал ему во что бы то ни стало доказать малознание нового доктора.

Когда Аглин предстал перед собранием, первым заговорил Матвеев:

— Дохтур Роман Аглин, обещаешься ли по сущей правде и совести говорить о своих знаниях и искусстве и о всём том, что ведаешь, как тому сам был научен и в высоких школах слыхал?

— Обещаюсь, — ответил Аглин.

— Господа дохтура, извольте спрашивать, — пригласил присутствующих Матвеев.

Розенбург, заглянув в свою бумажку, спросил:

— Скажи нам, доктор Роман, почему во время нашей жизни наше тело не гниёт и не подвергается разрушению?

— Душа тому причиной, — не задумываясь, ответил Аглин. — Души назначение состоит в том, чтобы охранять тело от разложения и смерти. А так как внешний мир от души не волен, то в охранении тела бороться она не может, а отсюда тела болезнь и даже смерть.

Среди экзаменующих пробежал ропот одобрения. Это новое определение души приобретавшего в то время известность профессора медицины и химии Сталя доктор Розенбург прочитал в только что полученной им из-за рубежа книге и по ответу Аглина было видно, что он знаком с этой книгой.

— А в чём, доктор Роман, выражается здоровье? — спросил Блюментрост.

Аглин ответил по-латыни:

— Здоровье выражается в правильном усвоении веществ и нормальных движениях организма; болезнь же выражается в нарушении этих функций или даже прекращении их.

И этот ответ возбудил одобрение, так что Гаден даже заёрзал на месте. А вопросы так и сыпались…

— А скажи, доктор Роман, — спросил Розенбург, — в чём заключается задача врачевания?

— Задача врачевания, — ответил Аглин, — заключается в направлении деятельности натуры, в умерении и возбуждении её.

— А скажи, как ты будешь лечить лихорадки? — опять сказал Гаден.

Аглин заметил уже, что последний почему-то невзлюбил его, но не подал виду и продолжал спокойно отвечать на вопросы:

— Лихорадки излечиваются разжижением крови, умерением кислого брожения и потением. Для сего необходимо, буде больной полнокровен, небольшие кровопускания делать, а потом давать слабительные. При злокачественных лихорадках, кои от щелочного перерождения зависят, нужны кислоты, соли земель, глина, бальзамические вещества и опиум.

— Отлично, — сказали все.

Затем стали задавать вопросы аптекари о действии различных лекарственных веществ. Аглин отвечал также уверенно.

Наконец Розенбург стал о чём-то тихонько совещаться с коллегами. Те в ответ утвердительно кивнули головами, и только один Гаден будто бы запротестовал, но напрасно.

Розенбург после этого сказал:

— Больше мы у тебя не спрашиваем: отвечал ты обо всём так, как и сами мы знаем. Дай тебе Бог, чтобы люди от твоего лечения выздоравливали и тебе бы от государя честь получить! — И, обратившись к Матвееву, «собинный дохтур» сказал: — Боярин, мы обо всём спрашивали доктора Романа, и, по нашему разумению, он своё дело хорошо знает и может с пользой лечить людей.

— Ну и ладно, — ответил Матвеев. — Коли знает он своё дело хорошо, так и возьмём его на царскую службу. А теперь, Пётр, прочти-ка подкрестную запись — присягу.

Дьяк Виниус стал читать по свитку:

— «Подкрестная запись на верность службы царю Алексию Михайловичу. Целую крест государю своему, что лиха мне государю своему и семейству не хотети ни в чём, никакого не мысляти, не думати делати, ни которыми делы, ни которою хитростью по сему крестному целованию…»

Матвеев приказал Аглину подписаться под подкрестной записью — и новый доктор был принят на московскую службу.

Все экзаменующие обступили нового товарища и поздравили его. Поздравил Аглина и Матвеев и пригласил его к себе в следующее воскресенье на пирог.

Аглин радостный вернулся домой и, обнимая трепетавшую от радости жену, сказал:

— Ну, река перейдена, и отступать поздно. Теперь либо пан, либо пропал.

 

XV

Боярин Матвеев в точности исполнил приказание царя: он стал спрашивать всех докторов относительно того, каким бы образом надлежало лечить «некоемого знаемого человека», у которого имеются такие-то и такие-то признаки болезни.

И Розенбург, и Гаден, и Блюментрост, и Коллинс, и Энгельгардт, и Аглин в один голос объявили, что тут, по всей вероятности, имеется несварение желудка. Когда Матвеев сообщил об этом царю, тот сказал:

— Ну, ин ладно, зови к нам теперь всех дохтуров. Я им сам всё расскажу, что со мною такое есть.

В назначенный день все доктора собрались в рабочей комнате царя, который был окружён несколькими приближёнными боярами.

— Созвал вас я, господа дохтура, — сказал царь, сидя в кресле, стоявшим перед ним полукругом докторам, — ради нашей великой болезни. Требуется помочь моему здоровью блага ради нашего государства. Наперво скажите мне правду: все ли вы между собою согласны и нет ли меж вами какой-либо вражды, зависти или другого непорядка?

Доктора переглянулись между собою: вопрос был щекотливый. Все они втайне завидовали друг другу, и если не враждовали между собою открыто, то лишь потому, что это могло дойти до царя и навлечь от него на них его царский гнев и опалу, если ещё того не хуже. Поэтому им следовало быть осторожными, и этим молчаливым взглядом они согласились между собою.

— Государь, — ответил Розенбург, — мы все — твои слуги, едим по твоей великой царской милости твой хлеб и того ради, если бы между нами и была какая зависть и вражда, то пред твоим светлым ликом она должна смолкнуть и надлежит нам всем пещись о твоём царском здоровье, не только отложив в сторону всякую вражду, но и даже не щадя живота своего до последней капли крови.

Тишайшему понравились эти слова. Он благосклонно взглянул на Розенбурга и произнёс:

— Это ты ладно толкуешь, дохтур Яган. Вижу я, что ты к нашей царской службе привержен. Думаю, что и остальные господа дохтура с тобой в мыслях единомышленны. Так слушайте же про нашу царскую болезнь.

Припадки у Тишайшего, происходившие от тучности и от несварения желудка, бывали довольно часто. И на этот раз, когда Аглин впервые был на Верху и впервые видел царя, был точно такой же припадок.

Государь перечислил все симптомы своей болезни и вопросительно сказал:

— Ну, вот и вся моя болезнь. Растолкуйте мне, что сие значит и выздоровлю ли я?

Все доктора задумались, за исключением Аглина. Он со вниманием посмотрел на своих коллег, стоявших с серьёзными лицами, и чуть было не расхохотался: ему, ещё недавно слушавшему лекции знаменитых профессоров на Западе, стало ясно, что эти люди, не обновлявшие своих знаний, совершенно отстали от науки и жили только тем, что привезли с собою при приезде в Москву.

— Государь, — сказал Розенбург, — мы все твою болезнь знаем, ибо боярин Матвеев её нам в точности рассказал. Мы все здесь, пред тобой стоящие, за исключением одного, — и он показал на Аглина, — уже совещались промежду себя и согласны относительно твоей болезни. По Гиппократову разумению тонких природ, особливо склонны к болезням люди густых и тучных сложений, ибо тучность за недуг принятися может. Здравая тучность естественных и подобающих умерений не переходит и телесами к укреплению взимается. Болезненная же тучность телеса повреждает и сонною тяжестью чувства и движения наполняет. Сего действия суть одышки, тоски, ослабление, тяжесть, главоболение, насморки, удар, водяная болезнь.

Позади Аглина послышался какой-то скрип. Он оглянулся и увидел сидевшего за столом в углу подьячего, низко склонившегося над бумагой и записывавшего в «сказку» мнения и слова докторов. «Сказка» потом скреплялась подписями докторов, отправлялась в Аптекарский приказ и там заносилась в книгу.

Тишайший со вниманием выслушал слова Розенбурга.

— А какое же сему подлежит лечение? — спросил он.

Розенбург пошептался с Блюментростом, и тот, прокашлявшись, сказал:

— Излечение или паче предохранение состоится по умерении едения, во обучении и лекарстве.

— Ну, говори, какое такое будет умерение? — сказал Тишайший. — И так уж мало ем: на ночь одну овсянку, а всё что-то не худею.

— Что касается умерения, долженствует быти тонкое, ужин и обед скуднейшие и не вельми нужно, хотя бы и не ужинать, — начал Блюментрост. — Не пользуют на трапезах молочные и жидкие еды. Вредит пиво новое и которое не устоялось; да будет мёд светлый и тонкий, не кислый. Свинина повреждает. Пользует мясо говяжье, свежее, если варёное, чтобы без чеснока и соли. Но лучше есть мясо баранье и агнчее. Также здорово есть рябчики, курятки, молодые журавлики, утки дикие, тетеревы…

— Однако, — смеясь, сказал Тишайший, — ты, дохтур Лаврентий, совсем святого из меня хочешь сделать. То нельзя, этого не ешь, третьего не вкушай, совсем с вами с голоду помрёшь. Ну а обучение в чём состоит?

На это сказал юркий Гаден:

— Движение по Аристотелю есть вина теплоты. Воды родников и рек текущих здравейшие бывают. Бледнеют же и иссыхают тюремные сидельцы, свободного воздуха и движения лишённые. Необходимо вольное движение, умеренное на конях езжение. Сон полуполуденный умеренный или не един, а ночью опочивать — чтобы не больше семи часов.

— Ну-ну, — потихоньку посмеиваясь и шутливо качая головой, сказал Тишайший. — Насказал же ты, Степан! И не ешь-то, и не спи. Ещё чего придумаете? Роспись какую пропишете?

— Надлежит и это сделать, — сказал Розенбург.

— Ну, ладно, просмотрите там вашу сказку и роспись напишите. А я пока в шахматы поиграю. Алегукович, не хочешь ли ты сразиться со мною? — обратился он к князю Черкасскому.

— Осчастливливаешь ты, государь, холопа своего, — кланяясь, сказал последний.

Доктора между тем вышли в соседнюю комнату вместе с Матвеевым и подьячим Аптекарского приказа. Последний прочитал им «сказку», написанную со слов докторов, и те подписали её, равно как и роспись-рецепт.

Это занятие отняло у них часа два, так как каждый из врачей внимательно прочитывал свою речь, чтобы после не к чему было придраться и через это не попасть в подозрение в желании нанести вред царскому здоровью.

Наконец, когда сказки были составлены, боярин Матвеев заглянул в ту комнату, где был царь. Последний уже закончил свою игру с князем Черкасским.

— Сказка готова, государь, — сказал Матвеев, подходя к царю.

— А ну, чти её, — произнёс царь.

Матвеев прочитал.

— Ну, что же, — сказал затем царь, — то лекарство, составя, приготовить.

Этой формулой клалась санкция на приготовление лекарства для царя.

После этого доктора откланялись царю и вместе с Матвеевым отправились в старую аптеку.

— Зачем же мы в аптеку идём? — по дороге спросил Аглин Коллинса.

— А смотреть за приготовлением царского лекарства. Это не так-то легко.

Действительно, это оказалось не так-то легко, и Аглину пришлось воочию убедиться, какими формальностями обставлено дело приготовления лекарства для царя.

Когда они прибыли в аптеку, то их там уже ждал дьяк Аптекарского приказа Виниус, вызванный Матвеевым.

— Ну, дьяк, отмыкай казёнку, — произнёс последний.

Все отборные врачебные средства, «пристойные про великого государя», хранились в аптеке в особой комнате, называвшейся особой казёнкой. Она находилась всегда за печатью дьяка Аптекарского приказа, и без него никто не имел сюда доступа, не исключая царских докторов и аптекарей. Врачебные средства стояли здесь в запечатанных ящиках и склянках.

Аптекарь, приняв роспись, занёс её в книги аптеки и отдал дьяку, чтобы тот, в свою очередь, занёс её в книги Аптекарского приказа.

Затем приступили к составлению лекарства, что делалось чрезвычайно тщательно, и имена составителей тоже были занесены в книгу.

— Кто понесёт лекарство государю? — спросил дьяк, держа в руках склянку с приготовленным лекарством.

— Давай мне, я понесу, — сказал Матвеев, протягивая руку.

— Повремени малость, боярин, надлежит его прежде откушать господам дохтурам. Али забыл, что наказ говорит?

— Верно, верно слово твоё, дьяк, — ответил сконфуженный Матвеев и протянул склянку докторам и аптекарям.

Аптекарь принёс небольшой серебряный стаканчик, и каждый из врачей, налив туда немного лекарства, выпивал его. Когда проделал это и боярин Матвеев, то склянку запечатали и передали последнему.

Аглин, по примеру прочих докторов попробовавший приготовленное для царя лекарство, спросил тихонько по-немецки Розенбурга:

— Разве это необходимо?

— Обязательно, — так же тихо ответил тот. — Со мной раз был такой случай, когда мне пришлось выпить целую склянку лекарства, приготовленного для царицы, только потому, что оно вызвало тошноту у одной ближней придворной, пробовавшей это лекарство перед поднесением его царице. А теперь вот боярину Матвееву придётся пробовать его, прежде чем царь сам будет пить его.

Матвеев, бережно приняв в свои руки лекарство, повёз его на Верх.

 

XVI

Аглин был зачислен на царскую службу. Каждый день он ходил в Аптекарский приказ за получением каких-либо приказаний, а оттуда в которую-нибудь из аптек. Иногда ему давалось поручение лечить кого-нибудь из ближних царских людей; он принимался за это с усердием и лечил со старанием.

В лечении ему везло: чуть ли не все поручаемые его знаниям и искусству больные быстро выздоравливали.

Это стало даже возбуждать косые и недовольные взгляды со стороны других товарищей-врачей, которые с течением времени стали переходить уже в явную зависть.

Особенно невзлюбил его Гаден. Быть может, последний сознавал, что прекрасно образованный врач, учившийся в западных университетах, каким был Аглин, по своим знаниям стоял гораздо выше его, эмпирика, бывшего цирюльника, случайно попавшего ко двору и получившего степень доктора медицины не обычным путём, то есть не по заслугам, а лишь по милости московского царя. Или, быть может, потому, что Аглин, чутьём понявший Гадена, относился к нему сдержанно, не пускался с ним ни в какие откровенные разговоры и на приглашения Гадена прийти к нему в гости ограничивался одними благодарностями. Как бы то ни было, но Гаден вдруг и сам стал сдержан с Аглиным и за спиной того стал даже распускать кое-какие сплетни.

Последние достигли как-то ушей Коллинса, и добродушный англичанин предупредил об этом Аглина и советовал ему быть поосторожнее с Гаденом. Аглин на это только пожал плечами, но поблагодарил Коллинса и обещал следовать его совету.

Однажды Гаден, вернувшись из Аптекарского приказа, только что сел обедать, как к нему пришёл неожиданный гость — дьяк Посольского приказа Румянцев.

— Благодарю за честь, дьяк, — сказал, встречая гостя, доктор. — Каким ветром занесло тебя в нашу слободу?

— По делу, дохтур, — ответил дьяк. — Кабы без дела, так кто пошёл бы в вашу Немецкую слободу.

— Или болен? Давай тогда полечу. Без ног если будешь, то так выпользую, что хоть через неделю тебя женить можно будет.

— При живой-то жене? Выдумаешь тоже, дохтур! Нет, я по другому делу, особливо важному.

— Ну, коли по другому, так будем говорить. Погоди только малость: я прикажу, чтобы нам сюда мёду холодненького подали.

— Это — дело!

Через минуту Гаден и Румянцев уже сидели за стопками мёда.

— Ну, говори, дьяк, что за дело, которое тебя из твоего приказа занесло к нам на Кокуй.

Дьяк выпил мёду и, обтерев усы, начал:

— Вот видишь ли ты, что это за дело. Были мы со стольником Петром Ивановичем Потёмкиным за рубежом в посольстве. Прибыли тогда к французскому королю в город Париз. И был у нас тогда в посольстве некий молодой парень за толмача, по прозванию Яглин Роман. И вот, когда мы выехали из Париза и через одну какую-то реку переходили, у нас этот Яглин вдруг пропал. Стали искать его и нашли на берегу его одёжу. Куда парень девался, как ты думаешь, дохтур?

— Ну, конечно, потонул, — ответил Гаден.

— Верно рассудил. Раз одёжа на берегу, а человека нигде нет, то, конечно, одно: потонул где-нибудь. Ладно. Ну-с, а вот теперь слухай дальше. Ни много ни мало лет прошло — и приезжает на Москву заморский дохтур, Аглин Роман… Слышишь, Степан?

— Слышу, — весь насторожившись, ответил Гаден, улавливая тут какую-то связь.

— И пришёл этот дохтур Роман Аглин к нам в Посольский приказ и принёс грамоты свои. Смотрю я это в эти грамоты, вижу, что дохтур этот — французского короля подданный и учился он в разных высоких школах, откуда ему и эти грамоты даны, а пред глазами — ну, вот хоть голову мне отруби, — живой Яглин Ромашка, толмач.

— Так ты думаешь… — в волнении вскричал, вскакивая с места, Гаден.

— Да ничего я не думаю… Да сиди ты, ради бога, и слушай до конца!

Гаден сел, и только по блеску его чёрных глаз можно было судить о том волнении, которое он переживал в ту минуту.

— Ну, вот как взглянул на этого дохтура, так и обомлел. Кто же предо мною: заморский ли дохтур или Яглин Ромашка, толмач?

— Так ты думаешь, что ваш Яглин и этот доктор — один и тот же человек!

— Да кто ж его знает? Лицо как будто одинаковое; у этого только усы больше и борода длиннее. Да и имя-то, прозвище одинаковое: там Яглин, тут Аглин…

Гаден встал и в волнении заходил по комнате.

— Вот оно что! — говорил он, потирая руки. — Оба — одна и та же персона! Ну и храбрость же: сбежать из посольства неведомо куда, а потом приехать на родину под чужим видом, с чужими бумагами! Впрочем, нет: бумаги у него собственные. Он, должно быть, учился где-нибудь за рубежом в высоких школах; ведь не учившись нельзя так сдать испытания, как он сдал в Аптекарском приказе. Да. А ты верно, дьяк, знаешь, что этот дохтур — тот самый… как, бишь, его?

— Яглин? Говорю, что голову прозакладываю. Положим, я говорил уже об этом с одним нашим подьячим, который тоже в этом посольстве был, да он, пьяница, не признает его.

— Да… да… Так! — И Гаден опять заходил по комнате, как бы что обдумывая. Наконец, вдосталь находившись, он остановился против Румянцева и сказал: — Так как же? А? На свежую воду, что ли, вывести этого Аглина? А?

Дьяк взглянул на него и усмехнулся:

— Что, али поперёк дороги встал тебе он?..

— Ну, — ответил, сделав пренебрежительное лицо, Гаден. — Я подольше его в дохтурах-то и не с таким щенком, как этот Аглин, потягаюсь. Со мною и Розенбург часто советуется.

— А Прозоровский-то князь? — усмехаясь, напомнил Румянцев.

Лицо Гадена покраснело от злости, и он закричал:

— Да ты что думаешь, что Прозоровского твой Аглин вылечил? Натура сама вылечила, а ваш Аглин ни при чём.

— Да что-то эта самая натура не приходила на помощь, когда ты князя лечил. А как Аглин взялся лечить его, так она тут как тут со своими услугами, — продолжал посмеиваться Румянцев. — Ну, да ладно. Я к тебе не за этим пришёл. Больно мне охота этого самого Ромашку на чистую воду вывести. Я тебе всё сказал, а ты раскинь сам своими мозгами, что и как. А теперь, брат, прощай.

Оставшись один, Гаден опять принялся ходить и думать. Его мстительная душа никак не могла примириться с тем, как он думал, оскорблением, которое было ему нанесено Аглиным у князя Прозоровского, и он изыскивал способы, чтобы, пользуясь открытием дьяка Румянцева, отомстить.

Наконец он приказал запрячь лошадь и, одевшись наряднее, отправился в путь, то и дело понукая возницу. И вот его возок остановился у дома боярина Матвеева.

— Али за делом каким? — встретил его последний.

— За делом, боярин, — ответил Гаден.

— Ну, ин ладно, садись — гостем будешь.

— Предупредить я тебя, боярин, приехал, — сказал, садясь, Гаден.

— Ну? — добродушно отозвался Матвеев, в душе недовольный этими словами, так как за ними он чувствовал донос, чего крайне не любил. — Должно быть, ты, дохтур, с изветом пришёл?

— Если хочешь, так, пожалуй, и с изветом. Я слов не боюсь.

— Ну, да ладно. Выкладывай свой извет. Посмотрим, в чём дело!

Гаден передал ему всё, что рассказал ему Румянцев.

Матвеев молча выслушал и задумался. Наконец он произнёс:

— Врёт всё твой дьяк! Спьяну, должно быть, ему всё это приснилось, — ну, вот он и набрехал тебе. А ты поверил да ко мне с изветом на товарища… Нехорошо, дохтур, так поступать! Да ты хоть бы о том подумал: ну, где русскому человеку дохтурскому искусству научиться? Мы хоть и лечимся у вас, а в душе-то ваше дело чуть не поганым считаем. Не думай, что и я так считаю — я про других это говорю. Ну а затем ещё то рассуди: одна у этого Аглина на плечах голова или две, чтобы он приехал сюда, на Москву, зная, что его здесь плаха встретит? Нет, брат, несуразное ты говоришь и запомни себе: никаких таких речей я от тебя не слыхивал никогда.

Сконфуженный Гаден ушёл.

Матвеев провёл несколько часов в раздумье и затем послал челядинца за Аглиным.

— Скажи, что неможется мне, — наказывал он ему. — Хочет, мол, боярин полечиться у тебя.

Аглин не замедлил явиться на зов Матвеева.

— Здравствуй, боярин, — сказал он, здороваясь с последним.

— Здравствуй, толмач царского посольства Роман Яглин, — пристально глядя в лицо молодому доктору, медленно произнёс Матвеев.

Аглин побледнел и пошатнулся. Перед его затуманившимся взором пронеслись московский застенок со всеми его ужасами, плаха с расхаживающим около неё палачом, отрубленная голова, прыгающая по ступенькам эшафота, кровь, брызжущая фонтаном из отрубленной шеи. Он почувствовал слабость в ногах и сел на близ стоящую мягкую скамью.

— Ты всё знаешь, боярин? — тихо произнёс он, и натянутые нервы не выдержали — он разрыдался.

Матвеев вплотную подошёл к нему и, положив руку на плечо, произнёс:

— Полно, полно… Перестань. Расскажи мне лучше, как всё это произошло.

И, хлопнув в ладоши, боярин приказал вошедшему холопу принести воды.

Успокоившись, Яглин начал рассказывать, начиная со времени своей жизни на берегах Волги.

 

XVII

Матвеев, не говоря ни слова, слушал рассказ Яглина. На его умном лице не раз проглядывало сочувствие ко всему, перенесённому рассказчиком.

— Я всё тебе рассказал, боярин, — закончил Яглин, — ничего не утаил от тебя. Я хорошо знаю, что за моё самовольное бегство из царского посольства и за обманное поступление на царскую службу меня ждёт плаха. Но рассуди сам, боярин: мог ли я поступить иначе как в том, так и в другом случаях?

— Дело очень сложное, — подумав, ответил Матвеев. — Вот ты всё рассказал без утайки, и я понимаю тебя. Понимаю, что ты там полюбил и не мог бросить на произвол судьбы любимого человека, что, как ни хорошо в гостях, а дома, каков он ни будь, всё же лучше. Да вот те-то, что сидят у нас по приказам, да те, что норовят повернуть на зло тихую душу царя, они-то поймут ли? Ведь для них буква закона дороже его смысла, своя выгода дороже чужой жизни. Они уже многих так загубили, много зла наделали. Они и меня готовы съесть за то, что чуть что полезное в иноземщине увижу, так норовлю на нашу русскую почву пересадить. Так и с тобой. Не дай Бог, если кто проведает, что ты на самом деле за человек: и тебе несдобровать, да и я в опалу попаду за такую оплошность.

— Что же делать? Научи, боярин.

— Что делать? Я и сам про то думаю, но придумать пока не могу, — в недоумении развёл руками Матвеев. — Гаден вон уже сделал извет на тебя. А опознал-то тебя ваш же Посольского приказа дьяк. Им ведь глотки не заткнёшь. Если не вслух, так втихомолку станут об этом шушукаться. Пока, правда, особенного ничего нет. Гадена я турнул отсюда да завтра ему намылю голову за то, что поклёп возводит на товарища. А за дьяком следить велю и, чуть что, заставлю его замолчать. Ну а что касается тебя, то уж, видно, коли назвался груздем, так полезай в кузов: оставайся по-прежнему на царской службе дохтуром Аглиным, а там дальше будет виднее, как дело пойдёт. Может быть, если будет удобный час, я царю обиняками расскажу всю твою историю и тебе прощение испрошу. Важно тут то, что ты первый дохтур будешь из наших, русских людей. Не всё, стало быть, в чужеземцы ходить нам за всем. Может, царь на это поддастся. А ты тем временем старайся править как можно лучше свою службу, прилежничай.

— Спасибо тебе, боярин, за всё, — с чувством сказал Яглин. — Успокоил ты меня с этой стороны. Вот теперь мне только бы дознаться: жив ли мой отец?

— Ну, про это тебе ничего сказать не могу. А что воевода свияжский и до сих пор ещё на воеводстве, так это доподлинно знаю. Ну и с тем делом следует ещё погодить: тебе надо ещё себя обелять. — Поговорив ещё несколько времени и обнадёжив Яглина, Матвеев расстался с ним. — Да приходи ко мне в воскресенье на пирог со своей гишпанкой, — сказал он на прощанье. — Вот и будем мы с тобой оба русские да с чужеземными жёнами.

Позже Яглин ещё не раз задумывался о судьбе этого передового человека того времени, а пока они расстались.

 

XVIII

«Декабря в пятый день Великий Государь указал быть за собою, Великим Государем, в походе в Троице-Сергиеву лавру из Аптекарского приказа с лекарством дохтуру Симону Зоммеру, да дохтуру Роману Аглину, да аптекарю Крестьану Эглеру, костоправу Степану Максимову, лекарю Фёдору Ильину, да истопнику, сторожу, да ученику. А под лекарства указал Великий Государь дать: три подводы дохтуру Симону, три подводы дохтуру Роману, четыре подводы лекарю, да костоправу, да ученику, по подводе человеку, сторожу да истопнику. Подводы с санями и проводниками из Ямского приказу. А прогонные деньги даны будут из новой аптеки».

Такую бумагу получил Яглин.

Он хорошо понял, что это — дело рук Матвеева, который хотел, чтобы он почаще попадал в поле зрения «светлых очей государевых», чтобы Тишайший присмотрелся к нему — и из этого, быть может, выйдет что-нибудь путное.

В середине дня Матвеев, Яглин и Зоммер и аптекари старой аптеки наряжали особую царскую походную аптеку. На большом столе стояла «шкатула», разделённая на четыре ящика, два пустых короба и «заморский ящик с весками и скрупонами». Аптекари принесли целую груду пустых сулеек (склянок) со стеклянными пробками и налили туда различного рода масла — коричное, янтарное, гвоздичное, мускатное, миндальное, горькое и сладкое. В другие склянки — побольше — были налиты эликсиры и эссенции, «духи» (спирты), «водки апоплектики».

Между первым и вторым рядом, в исподнем меньшем ящике, лежали: ложка, чарка, две лопатки серебряных, пестик медный, тафта белая да алая.

Пониже, в третий ящик, в круглых сулейках, поставлен был запас «водки апоплектики», затем «безую пять нарядов без инроговой кости, безую же пять нарядов с инроговой костью».

В самом нижнем ящике стояли в стопках разные сахары, соли, пластыри, порошки — «пургацейный», от глист, от насморка, от кашля и «бальсамы» в костяных сосудах. Кроме того, были положены склянки с сиропом «из жеребячья копыта», «дух из червей», «дух из муравьёв».

— А книги лечебные не забыли? — спросил Матвеев аптекарей.

— Нет, боярин, — ответили те и подали «Травник учителя и дохтура Симона Спрения», «Зельник» его же и «О простых лекарствах от Диоскорида и иных многих».

Когда укладка походной царской аптеки была окончена, Матвеев вышел из аптеки и, садясь в колымагу, сказал Яглину:

— Садись, дохтур Роман, подвезу.

Яглин сел рядом с ним, и они поехали.

— Ну, брат Роман, вот тебе случай, — сказал Матвеев, — я нарочно сказал государю, когда он спросил меня, кого я дам ему из дохтуров в дорогу, что и тебя поставлю в списки. «Кажись, молоденок он будет?» — сказал государь. А я ему и говорю: «Наука лечебная, надёжа-царь, всё равно что звёзд небесных лечение: никогда на месте наука не стоит, а все дни вперёд движется. Так и дохтур Роман: он ещё недавно из высоких школ вышел и все новинки по лечебной науке знает». — «Боюсь я чего-то, Сергеич, нового-то. Не лучше ли по старинке-то?» — «Государь, — говорю, — ничто в натуре не стоит: ни вода, ни ветер, ни звёзды, ни года перемены. Всё движется, в том и жизнь, так и в жизни человеческой надлежит движению быть». — «Ну, ин ладно, — говорит государь, — ставь лекаря Романа!» Я и поставил тебя в список.

— Боязно, боярин, — произнёс Яглин. — Всё время на царёвых очах придётся быть.

— Оттого я тебя и поставил, чтобы ты сначала примелькался государю, а потом я улучу удобное время и издалека расскажу про тебя.

В это же время, когда Матвеев ехал с Яглиным, дьяк Румянцев встречал с распростёртыми объятьями воеводу Петра Ивановча Потёмкина, вызванного в Москву Посольским приказом для нового посольства за рубеж.

— Кого мои грешные очи видят? — притворяясь чрезвычайно обрадованным, воскликнул Румянцев, громко лобызаясь с гостем. — Пётр Иванович! Сколько лет, сколько зим не видались!.. Как тебя Бог милует?

— Ништо, Семён, пока Бог грехам терпит, хожу ещё по земле, — ответил Потёмкин. — Как ты?

— Да мы что? Мы — люди маленькие, про нас, поди, и на Небе-то забыли. А ведь нами двоими с тобою то посольство и держалось, — прикидываясь простецом, ввернул язвительное слово Румянцев. — Не пьяницу же Прокофьича-подьячего считать?

— Про Яглина Романа забыл, Семён, — сказал Потёмкин. — Жалко парня-то! Рано сгиб.

Потёмкин не мог в эти несколько лет позабыть про Яглина, так как смерть последнего разрушила его планы на замужество дочери.

— Не сгиб он, не бойся: такие люди, как Яглин Ромашка, не сгибают, — с хитрой улыбкой сказал Румянцев.

— Как не сгиб? — изумлённо спросил воевода. — Ведь он там же, во Франкской земле, потонул.

— Ну, знать, только тонул, да не затонул совсем, а вынырнул и живёт теперь себе спокойно, да в почёте, да с молодой женой.

— Что ты там мелешь, Семён? — воскликнул Потёмкин. — Как он жив остался? Где он? С какой женой?

— Как он остался жив, не знаю, а что он здесь, да ещё обжененный, так это доподлинно верно. Хочешь, так икону тебе в том сниму.

— Где же этот вор? — в ярости закричал Потёмкин. — Подай мне его! Что же он обманул меня? А Настасья моя из-за него и по сию пору в девках сидит. Да я его в бараний рог согну!

— Ну, боярин, теперь тебе его не достать скоро-то. Да и то сказать: Романа Яглина и на самом деле в живых нет, а есть заморский дохтур Роман Аглин и состоит он теперь на службе Аптекарского приказа.

— Что такое? Ничего не понимаю, Семён.

Румянцев рассказал Потёмкину про те подозрения, которые возникли у него, когда он увидел заморского доктора Романа Аглина, как он напустил на Матвеева доктора Гадена и что из этого вышло.

— Вот оно что! — протянул Потёмкин. — Вот он как шагнул. Да только верно ли, Семён? За каким шутом его сюда принесло, коли он сбежал из посольства? Жил бы себе за рубежом.

— Ну, про это он один только знает, зачем он приехал сюда.

Потёмкин в возбуждении заходил по комнате, а затем воскликнул:

— Ну, Семён, если же что — правда, так — смотри — не сносить ему головы! Уж я свою сложу, ну а рядом с моей с помоста будет катиться и его.

— И будет глупо! — ответил Румянцев. — К чему твоей голове также катиться, когда его одна может это сделать? Только вот ещё что тебе я скажу, боярин: как ты его достанешь? Слышал ты, что я тебе рассказывал, как шугнул Гадена Матвеев?

Потёмкин задумался.

— Да, — произнёс он после некоторого молчания, — об этом надо подумать.

— Вот то-то и оно. А головой поиграть мы ещё успеем. А надобно сделать так, чтобы и нам целёхонькими остаться, да и Ромашке сгибнуть… на этот раз уж окончательно.

 

XIX

Царский поезд далеко вытянулся, выезжая из Москвы. По улицам и у ворот толпилось много любопытных, смотревших на одетых в нарядные кафтаны разных цветов, с саблями у бедра, с пищалями в одной руке и с бердышами в другой, стрельцов. Они мерно шагали впереди, побрякивая своими патронными трубочками, висевшими на ремне через правое плечо. За ними ехали верхами боярские дети и придворные — дворцовые жильцы; у некоторых из них были на руках одетые в тёплые попоночки ввиду зимнего времени соколы, другие вели собак на смычках.

За боярскими детьми и жильцами шли опять стрельцы, позади которых ехали в санях и кошёвках ближние к царю люди, между которыми можно было видеть боярина Матвеева, Ордина-Нащокина, князя Черкасского и некоторых родственников царицы, Нарышкиных. Позади этих саней ехал запряжённый шестёркой, обитый тёплыми мехами возок царя, со стеклянными дверцами по бокам.

Не слишком далеко от возка шли сани с прислугой, царской кухней и несколько подвод с докторами и царской походной аптекой, с походной церковью и священнослужителями. Поезд замыкал многочисленный отряд конных стрельцов, рейтар и драгун.

Стоявшие любопытные кланялись в землю, когда проезжал мимо царский возок.

— Где же он, Ромашка-то? — нетерпеливо спросил бывший тоже в толпе Потёмкин стоявшего рядом с ним дьяка Румянцева.

— А вот гляди влево! — ответил дьяк. — Видишь, вот едут попы, а позади попов двое дохтуров в чёрных шапках? Узнаешь?..

— Господи Христе! Да ведь это и впрямь Ромашка! — воскликнул удивлённый Потёмкин.

Когда они вернулись с царских проводов в дом Румянцева, дьяк сказал:

— Давай пошлём за подьячим Прокофьичем; они с Ромашкой-то приятели были.

— Спосылай, Семён.

Через час Прокофьич пришёл к дьяку.

— Ну-ка, садись, Прокофьич, испей медку с нами да погуторим по душам. Вспомним, как за рубежом странствовали, — сказал Потёмкин, наливая кубки.

— Выпить можно. Отчего не выпить? — ответил подьячий, присаживаясь к столу, уставленному мёдом и пивом.

— Вот ты себе там чрево нажил, а товарищ-то твой там кости сложил, — заметил как бы вскользь Потёмкин.

— Это вы про Яглина Романа? Да, да… как же, потоп там, царство ему небесное, душе его вечный спокой.

— А видал ты этого нового заморского дохтура? — вдруг задал ему вопрос Потёмкин.

— Это ты про Аглина-то? Как же, как же… видел. Зело на Романушку покойного похож, — уже заплетающимся языком ответил подьячий.

— А может статься, что это он и есть? — прямо задал ему вопрос Потёмкин.

— Ну, уж и бухнул ты, боярин! С чего он заморским дохтуром сделается? Разве это дело православного человека? На это нехристи-немцы есть, в дохтура-то идти, а Романушка был русский, православный человек.

— Так не признаешь ты, Прокофьич, этого заморского дохтура за беглого из его царского величества посольства толмача Яглина Ромашку? — строгим тоном спросил воевода.

Как ни пьян был подьячий, но и он почувствовал в голосе Потёмкина особые ноты. Он открыл глаза и, с удивлением взглянув на воеводу, воскликнул:

— Да что ты, Пётр Иванович, точно допрос у себя на воеводстве чинишь? Чего доброго, и пристрастие прикажешь надо мною чинить.

— А ты не виляй, приказная душа! — прежним тоном сказал воевода. — Похож, по-твоему, этот заморский дохтур на Яглина Ромашку али нет? Ответствуй!

— Точно что похож, да только…

— Больше ничего не нужно.

— Да к чему тебе всё это, Пётр Иванович?

— А к тому, что хочу извет сделать на этого дохтура, что он есть беглый толмач из царского посольства. Давай, Семён, бумагу и перо.

Даже Румянцев ахнул при этом и от неожиданности присел. А у бедного Прокофьича и язык отнялся.

— Послушай, государь, — сказал, оправившись, дьяк. — Смотри не обманись: ты ведь знаешь, что доносчику первый кнут. Не вышло бы того, что в застенке вместо этого заморского дохтура шкуру-то палить вениками да суставы выворачивать тебе будут? Не посмотрят, что ты — воевода, а за ложный извет дюже поплатиться придётся.

— Помолчи, Семён, — оборвал его воевода. — Я знаю, что делаю, но обиды я не прощу — или сам пропаду, или обидчика загублю.

Часа через два был готов извет, обвинявший доктора Романа Аглина в том, что он не кто иной, как самозванец и беглый толмач царского посольства Роман Яглин, самовольно покинувший службу. А что извет этот верен, в том есть свидетели: Посольского приказа дьяк Румянцев и подьячий Неёлов.

 

XX

«Вот так дело! — подумал Прокофьич, выйдя на следующий день утром на улицу из дома Румянцева, где он, свалившись вчера пьяным под лавку, заночевал. — Попал-таки я в кашу! Ведь Пётр Иванович шутить не любит — и извет подаст, как бог свят подаст! Ахти мне, бедному! И потащат раба Божьего, подьячего Прокофьича, в приказ и велят сказать: он или не он? А я откуда знаю: он ли это или не он? Ведь я и сам вклепался в него, думал, что Ромашка. А он выпятил на меня свои буркалы и ни слова. Разберись тут! А коли не скажешь, он ли это или не он, так тебя, раба Божьего, растянут на полу ребята ловкие да таких-то тебе всыплют, что и отца родного за Ромашку признаешь. Да… Там шутить не любят. Ну, однако, всё это хорошо, — немного погодя подумал он, — мне-то здорово влетит, а Роману-то, коли и на самом деле он им окажется, ещё боле. А если этот заморский дохтур и не Ромашка Яглин, то ему немало волокиты придётся испытать. Поди, проклянёт он тот день и час, когда вздумал ехать из-за рубежа на царскую службу, коли попробует застеночного угощения. А сем-ка я вот что сделаю: добегу-ка до Немецкой слободы и предупрежу этого немчина на всякий случай. А там пусть он сам выворачивается, как хочет», — и, подобрав в руки полы своего длинного приказного кафтана, Прокофьич быстро пошёл к Немецкой слободе.

Дойдя до околицы, он вдруг упал на землю и стал кричать:

— Ой, батюшки! Ой, матушки! Смертушка моя приходит! Ой, кто в Бога верует, помогите! Лекаря бы мне какого… дохтура. Ой, умираю!

При этом он хватался руками за бока и за живот.

Вскоре около Прокофьича собралась целая толпа ребятишек-немчиков, с удивлением смотревших на этого толстопузого русского, валявшегося на земле и причитавшего благим матом. Затем к ребятишкам присоединились взрослые и тоже с удивлением смотрели на подьячего.

— Смерть, видно, моя приходит! К дохтуру бы меня. Говорит из вас кто-нибудь по-нашему-то? — обратился Прокофьич к толпе.

— Я говорю, — ответил какой-то немец-ремесленник.

— Умираю, видишь, родной, я. Объелся, знать, чего-нибудь. Здесь у вас живёт дохтур Роман Аглин. Нельзя ли меня к нему провести будет?

— Доктор Аглин живёт в доме доктора Коллинса, — ответил тот же немец. — Я вас могу проводить.

— Проводи, родимый, проводи. Сделай милость, потрудись! Век не забуду твоей услуги! — произнёс Прокофьич и, по-прежнему охая, поднялся с земли, а затем пошёл с немцем по направлению к дому Коллинса.

Следовавшая за ним толпа мало-помалу рассеялась.

— Это дом доктора Коллинса, — сказал наконец немец, указывая на чистенький, как и все в Немецкой слободе, домишко доктора Коллинса, крытый черепицей.

— Ну, вот и спасибо тебе. А дальше ты не трудись: я и сам до него доберусь.

Немец ушёл, и подьячий вошёл в чисто подметённый и посыпанный песком двор.

— Что вам нужно? — встретила его вопросом на немецком языке какая-то толстая немка, стоявшая на крыльце.

Подьячий догадался по тону вопроса, чего от него хотят, и ответил:

— Дохтура бы мне надо… дохтура Аглина. Его повидать.

— Доктора нет дома.

— Нету? Ах ты, напасть! А мне его надобно было бы по важному делу. А скоро он будет?

— Он поехал с царём, — ответила немка.

Подьячий ударил себя по лбу.

«Вот толстопузый дурак, — выругал он самого себя. — Ведь говорил только что об этом Пётр Иванович, а у меня из ума об этом вон! Ну, теперь пропадёт этот заморский дохтур: только вернётся из царского похода, так его цап-царап!» — И вдруг он замер — он увидел в окне ту самую женщину, у которой был в Байоне по поручению Яглина.

— Что это, не наваждение ли? — вслух сказал он и стал протирать глаза.

В это время позади послышалось бряцание оружия. Он оглянулся и увидел входившую во двор кучку стрельцов с подьячим Разбойного приказа, державшим в руках бумагу.

— Дома жёнка дохтура Романа Аглина? — громко спросил пришедший немку.

— Да, да, да, — забормотала та неуверенно.

— А давай-ка её сюда.

Испуганная немка скрылась в доме и тотчас вернулась со взволнованной Элеонорой.

— Ну, молодка, собирайся-ка да пойдём со мною в приказ, — сказал дьяк ничего не понимавшей Элеоноре. — На вас с мужем извет есть.

Пользуясь тем, что на него никто не обращает внимания, Прокофьич незаметно шмыгнул за ворота.

«Ну и дела! — говорил он сам с собой, быстро шагая по улицам Немецкой слободы. — Пропадёт теперь Ромашка ни за понюх табака! Пропадёт, как есть, со всеми потрохами и с гишпанкой своей».

Для него теперь более не составляло сомнения, что заморский доктор Роман Аглин и беглый толмач царского посольства Роман Яглин — одно и то же лицо.

 

XXI

Тишайший сильно разнемогся в дороге, возвращаясь назад в Москву из Троице-Сергиевой лавры. Пришлось остановиться в первом же селе и занять помещичий дом.

— Смерть, знать, приходит, Сергеич, — сказал государь Матвееву. — И голова стала дурная, и в бока что-то колет, и на душе скверно.

— Царь-батюшка, не говори так, — со слезами в голосе произнёс Матвеев. — Без тебя царство пропадёт.

— Не пропадёт, Сергеич, — ответил Тишайший. — После меня сыновья остаются. Есть кому править.

— Да нельзя на них надеяться, — ответил Матвеев. — Феденька здоровьем слаб, Иванушка, сам ты знаешь, скорбен главою, а Петруша ещё мал. Умрёшь — править царством некому будет. Полечился бы ты, государь! Хочешь, я дохтуров позову?

— Не надо пока, Сергеич. Может статься, и так отлежусь.

Но отлежаться Тишайшему не пришлось: к вечеру ему стало хуже.

Тогда были приглашены перед царёвы светлые очи Зоммер и Аглин. Они внимательно осмотрели государя, выслушали показания, как его, так и окружающих его, и стали совещаться между собою, причём долго не соглашались в диагнозе болезни. Когда последний был поставлен, то они оба отправились составлять лекарство.

Но оно помогло мало, и царю делалось хуже. Он совсем не вставал с постели и часто впадал в забытье. Зоммеру и Яглину пришлось учредить около царя дежурства.

Ночь. Яглин сидит на лавке за несколько комнат от царя перед столом, на котором стоят разные банки, склянки и тому подобное. Кругом царит глубокая тишина. Царь недавно спокойно опочил, и все окружающие его разошлись, утомлённые, по своим местам. Яглину не спится. Разные думы бродят в его голове.

Ему припомнилось всё прошлое, начиная с жизни на берегу Волги и смерти сестры, посольство за рубежом, «гишпанка», бегство из посольства, университеты и, наконец, приезд на родину под вымышленным именем обманным образом. Что будет дальше — он не мог знать. А вдруг да как откроется обман? Тогда плаха или, в лучшем случае, ссылка в Сибирь. А неотомщённая сестра? А любящая жена, которая последовала за ним на чужую, дальнюю, дикую сторону? Что же будет дальше?

Однако как легко устроилось его назначение на царскую службу! Вот он почти рядом с тем, от кого зависит его судьба, по слову которого у него может слететь с плеч голова или осуществиться то, к чему он стремится. Как найти дорогу к сердцу царёву? Как рассказать ему всё, что у него имеется на душе? Яглин думал и не находил ответа.

Вдруг рядом, в соседней комнате, послышались беготня и чьи-то возгласы, и в ту же минуту в комнату вбежал дежуривший в опочивальне царя стольник, весь бледный.

— Дохтур Роман! — воскликнул он дрожавшим от волнения голосом. — Государь отходит.

Яглин вскочил на ноги.

— Что, что ты сказал? — переспросил рассеянно он, выведенный из своих дум.

— Государь отходит. Боярин Матвеев за тобой…

Не слушая его дальше, Яглин бросился к опочивальне царя. Там, около постели Тишайшего, толпились проснувшиеся и прибежавшие сюда Матвеев, Ордин-Нащокин, Черкасский и другие ближние к царю лица. Яглин протиснулся вперёд.

На белоснежной постели лежал полуодетый царь с покрасневшим лицом, издававший по временам какие-то хриплые звуки. Правая рука была заброшена на грудь, а левая беспомощно свисала с постели.

Кругом тихо шептались между собою.

— Проснулся государь недавно, — сказал кто-то, — и, позвав к себе сказочника Акундиныча, заставил его рассказывать про святую гору Афон. А там как закатится и упал навзничь.

Вдруг раздался чей-то суровый голос:

— Прими, Господи, душу раба Твоего Алексия с миром и упокой его со святыми Твоими! — И вперёд вышел духовник царя со Святыми Дарами. — Глухую исповедь надо сделать. Удалитесь все! — обратился он к окружающим. — Государь отходит.

— Рано ещё, отец, хоронить государя, — энергичным голосом вдруг произнёс Яглин. — Не умер ещё он, батюшка.

Взглянув на царя, он сразу понял, что с ним, — при его полном, тучном телосложении случился просто прилив крови к голове, и, сказав свою фразу, он бросился вон из комнаты, а затем быстро вернулся, держа в руках хирургические инструменты.

Духовник неприязненно взглянул на Яглина и обратился к окружающим негодующим голосом:

— Не позволяйте, бояре, возмущать последние мгновения государя и осквернять его прикосновением еретика в ту пору, когда он готовится предстать пред Всевышним…

Все молчали и недоумённо переглядывались между собою, не зная, что делать.

Вдруг среди тишины раздался голос Матвеева:

— Дохтур Роман, делай скорее своё дело.

— Таз, — отрывисто приказал Яглин и заворотил рукав рубашки царя.

— Боярин Артамон Сергеевич, ты берёшь всё на себя? — обернувшись к нему, сурово спросил духовник.

— Беру, — твёрдо произнёс Матвеев.

Тем временем Яглин вынул блестящий металлический скальпель и твёрдой рукой вонзил его остриё в запястье царя. Кто-то позади ахнул, когда кровь струёй хлынула из отверстия и стала падать в подставленный серебряный таз. Но затем кругом воцарилось молчание.

Побледневший Яглин пристально смотрел в лицо Тишайшего. Краска с лица царя начала спадать, и оно стало всё более и более бледнеть. Наконец одно веко дрогнуло, и Яглин зажал пальцем артерию выше сделанной раны. Затем он приказал принести холодной воды и брызнуть в лицо царю. Через минуту последний открыл глаза и, устремив с минуту неподвижный взор в потолок, перевёл его на стоявших у постели.

Вздох облегчения вырвался у всех.

— Что это я? — слабым голосом спросил царь, проводя правою рукою по лицу. — Никак, я без памяти был?

— Думали, что ты, государь, отходишь, — ответил Матвеев. — Испугались мы дюже. Вот дохтур Роман тебя спас.

— Не наказал ещё Господь, молитвами святых угодников, меня смертью по грехам моим, — помолчав, сказал Тишайший. — Ещё даёт века.

Матвеев, находя присутствие многих людей в опочивальне царя совершенно излишним и утомительным для больного, тихонько шепнул им, чтобы они ушли, и комната через минуту опустела.

— А ты, Роман, пока побудь здесь, — тихо сказал он Яглину. — Может статься, понадобишься зачем.

— Боярин, я и так не могу пока оставить больного государя, — ответил Яглин. — Ему надобно дать ещё укрепляющее питьё, — и он вышел из комнаты, чтобы сделать последнее.

В дверях Роман Андреевич столкнулся со спешившим Зоммером. Увидев, что он уже опоздал и что его коллега уже сделал всё, что надобно, немец с завистью посмотрел на счастливого товарища. Яглин рассказал ему про всё, что случилось, и они пошли готовить лекарство для царя.

Через несколько минут в комнату вошёл спальник царский с тем тазом, куда выпустил Яглин кровь Тишайшего.

— Дохтур Роман, — сказал он, — приказал боярин Матвеев ту руду царскую взвесить и в книгу занести, а потом, выкопав в саду ямку, руду закопать.

Яглин взвесил кровь, которой оказалось почти фунт, и затем её при двух ближних царских боярах положили в вырытую в саду ямку, как то требовалось правилами царского дворца.

— Наградит вас теперь государь, коллега! — не без зависти произнёс Зоммер. — За отворение крови царю здесь щедро награждают. Вон покойному государю отворяли кровь Венделинус Сибилист и Артемий Дий, и за это им пожаловал государь много хороших подарков.

Но Яглин мало думал об этих подарках, так как лучшей наградой для него было бы царское прощение.

Между тем всё вышедшие из опочивальни царя толпились в соседних комнатах и обсуждали тихими голосами происшедшее, то, какой опасности подвергался Тишайший, которого чуть было не лишилось Московское государство. Разговор затем перешёл на доктора Романа, благодаря находчивости и искусству которого государь опять возвратился к жизни.

В эту ночь Яглин вместе с Матвеевым не отлучались от постели уснувшего Тишайшего.

— На лад твоё дело, Роман, идёт, — сказал ему Матвеев. — Надо таким случаем пользоваться. Государь, наверное, про тебя вспомнит, а тогда не зевай.

 

XXII

Как Матвеев предсказал, так и сбылось. На другой день Тишайший, чувствуя себя ещё слабым, не вставал с постели.

— Отдохну ещё денёк, а там и двинемся, — сказал он Матвееву. — А ты, Сергеич, придвинь-ка поближе столик да сыграем в шахматы.

Артамон Сергеевич тотчас исполнил приказание.

За шахматами, в середине игры, государь вдруг сказал:

— А кто, бишь, вчера мне жилу отворял? Сегодняшний дохтур, что мне питье приносил?

— Нет, государь, — ответил Матвеев, — сегодня у тебя был дохтур Зоммер, а жилу твою отворял дохтур Аглин.

— Это который же? Я что-то такого не знаю.

— Он ещё недавно на твоей царской службе, государь, совсем ещё молодой.

— О! И такой искусник?

— Знает своё дело хорошо, государь.

— Наградить его, Сергеич, надо. Составь там роспись подаркам и покажи мне. А где он теперь?

— Позволишь позвать его, государь? — спросил Матвеев.

— Ну, ин ладно, позови! Я его ещё хорошо-то и не знаю в лицо.

Матвеев позвал спальника и приказал ему идти за Яглиным.

Через несколько минут последний стоял перед Тишайшим и бил ему челом.

— Совсем ещё молоденек! — сказал царь, взглянув на него. — Где обучался, господин дохтур, своему искусству?

— В разных местах, государь: в Паризе-городе, Падуе, Болонье, — ответил Яглин, не спуская взоров с царя.

А у самого в это время сердце колотилось и мелькали думы:

«Вот оно!.. Одно мгновение — и всё должно решиться. Либо прощение и милость, либо гнев и смерть».

И Яглину казалось в эту минуту, что вокруг него носятся какие-то тени, бесплотные, бесформенные, которые тесно окружают его, замыкают в плотное кольцо и не дают сосредоточиться на каком-либо решении. Он не сводил глаз с царя: мысли его путались и язык плохо повиновался.

— Изрядный дохтур будет из него, Сергеич, — обратился Тишайший к Матвееву. — Ловко он мне жилу-то отворил: и не больно ничего. В прошлый раз отворяли её мне, да не так ловко: жила опосля болела и опух на том месте был. А теперь ничего, даже краски нет, — поглядел на свою руку царь. — Ну, что же, Сергеич, — затем обратился к Матвееву. — Чем же ты пожалуешь его? Какими подарками?

«Вот оно, начинается! — огненной полосой прошла в голове Яглина мысль. — Сейчас… сейчас…»

Ему показалось, что в эту минуту Матвеев по-особенному разительно посмотрел на него. Роман Андреевич вдруг почувствовал в голове туман, всё перед его глазами закружилось, и он, не помня как, опустился на колени перед изумлённым царём.

— Что ты? Что с тобой, дохтур Роман? — удивлённо взглянув на него, сказал Тишайший.

— Милости, государь, прошу! Милости! — бессвязно ответил Яглин и ударился лбом о землю.

— Да что такое? — повторил вопрос Тишайший. — В толк что-то не возьму. Скажи толком, в чём дело?

— Обманул я тебя, государь… непростительно обманул… Казни, государь, раба своего…

Брови Тишайшего нахмурились, и он привстал на локте.

— Обма-анул? — протянул он. — Говори скорее чем!

— Не иностранный я человек, надёжа-царь, а твой же подданный, беглый толмач из твоего посольства к французскому королю Роман Яглин.

Тишайший некоторое время, ничего не говоря, пристально смотрел в лицо Яглина. В комнате было тихо.

— Стало быть, ты не дохтур? — прервал молчание Тишайший. — И твои бумаги о дохтурстве не подлинные, а воровские?

— Нет, государь, я — дохтур и бумаги мои не воровские, а настоящие: я учился за рубежом в высоких школах и дохторское своё звание честно заслужил. Воровским образом я только на твоего царского величества службу поступил. В том моя вина, и за то казни, государь!

Тишайший обернулся в сторону Матвеева:

— Сергеич, ты знал об этом?

— Недавно только узнал, государь, и челом тебе бью — выслушай его, — ответил Матвеев.

Тишайший размышлял, опустив глаза и нахмурив брови.

— Ну, ин ладно, пусть рассказывает, — затем разрешил он и отвалился на подушки.

Яглин начал рассказывать всё, начиная со своего житья в вотчине отца и обиды, нанесённой ему свияжским воеводой.

 

XXIII

Тишайший молчал, когда часа два спустя Яглин окончил свою повесть. Роман со страхом взглянул на царя, желая увидеть, какое впечатление произвело на него всё, рассказанное им. Но царь молчал. Наконец он махнул рукою и тихо сказал:

— Иди, Роман, я подумаю, чего тебе присудить.

Яглин низко поклонился царю и вышел вон.

— Сергеич, — сказал царь, видя, что и Матвеев хочет тоже уходить, — а ты останься малость. Правду он рассказывал?

— Правду, государь, — ответил Матвеев. — Не такой он человек, чтобы лгать.

— И искусный же он человек! — задумчиво произнёс затем Тишайший. — Вот судьбе было угодно, чтобы он нам жизнь спас, открыв жилу.

— Государь, — осторожным тоном сказал Матвеев, — Яглин — первый дохтур из наших русских людей, и к тому же такой, который не уступит зарубежным дохтурам.

— Да, да… — прежним задумчивым тоном произнёс Тишайший, поглаживая свою каштановую бороду. — Жалко его было бы судить.

— Прости его, надёжа-царь! Ведь любовь — не шутка, а тут в такое положение попал, что ему осталось выбирать одно: бросить девку на произвол судьбы, и она сгибла бы, или бросить посольство и идти спасать её. И потом ещё, государь, как ты будешь судить того человека, который, может статься, своим искусством славу твоему государству принести может? А ведь он — первая ласточка.

Тишайший молчал, видимо раздумывая.

— Иди! — затем сказал он. — Мы подумаем, как быть.

Матвеев поклонился и вышел. Он прошёл в ту комнату, где находился дежурящий доктор, и застал там Яглина, нервно расхаживавшего по комнате.

— Не тужи теперь, парень, — сказал он весёлым голосом, трепля молодого доктора по плечу, — выгорит наше дело.

— Ты думаешь, боярин? — радостно воскликнул Роман.

— Молись знай Богу.

На другой день царь велел собираться в поход.

Все засуетились; начались укладка, обряжение — и наконец поезд двинулся.

Напрасно Матвеев внимательно смотрел на царя, думая, что тот вот-вот заговорит об Яглине. Тишайший молчал, как будто забыв о нём.

— Ты пока и не показывайся царю на глаза, — сказал Матвеев Роману. — Вдруг да в недобрый час попадёшься ему — тогда прощай твоя голова. И я уж тогда не помогу.

Яглин скрывался всё время от взоров царя.

Двинулись в поход.

Путешествие прошло благополучно. Тишайший чувствовал себя хорошо, и ни одного доктора не пришлось звать. В скором времени показались золочёные кресты и купола церквей московских.

«Неужто царь позабыл?» — с замиранием сердца думал Яглин, и его при этом бросало то в жар, то в холод, и он не знал, чему приписать молчание царя.

Когда Тишайший проехал во дворец, доктора со своим штатом поехали в старую аптеку, чтобы там сдать походную аптечку. Едва Яглин успел войти в помещение, дверь отворилась, и в аптеку вбежал запыхавшийся Прокофьич. При виде его у Яглина почему-то упало сердце как бы в предчувствии какой-то беды.

Отыскав глазами Яглина, подьячий подошёл к нему и сказал:

— Дохтур Роман, выдь-ка со мною на крыльцо на два слова!

Не говоря ничего, Яглин вышел за подьячим.

— Ну, Романушка, голубчик мой, всё открыто, дорогой, — без всякого предисловия сказал Прокофьич. — На тебя сделан извет, что вовсе ты не дохтур, а беглый толмач нашего посольства, и твою жёнку уже забрали.

— Что такое? Что ты говоришь? Повтори! — в ужасе закричал Яглин, схватив его за руку.

Подьячий повторил, нисколько не удивляясь теперь, что «заморский дохтур» не отказывается от тождества с беглым толмачом царского посольства.

— Приехал Потёмкин Пётр Иванович; он опознал тебя в царском поезде и сделал на тебя извет, что ты не дохтур, а беглый толмач. Из приказа послали стрельцов, чтобы забрать и тебя, и твою жену. Её-то забрали, и она сидит теперь в тюрьме. Я каждый день хожу, навещаю её. Похудела, бедная.

Не слушая дальше подьячего, Яглин отворил дверь в аптеку, крикнул по-немецки: «Доктор Зоммер, сдай аптеку за меня. У меня дома несчастье!» — и, быстро сбежав с крыльца, побежал в Немецкую слободу, так что толстый Прокофьич еле поспевал за ним.

Едва Роман вошёл во двор дома Коллинса, как из дверей какой-то дворовой постройки вышел пристав с земскими ярыжками и, подойдя к Яглину, сказал:

— Тебя-то нам и надо, сударик ты наш! Долгонько-таки пришлось дожидаться твоей чести!

По знаку его ярыжки скрутили Яглину руки.

— Прокофьич, — крикнул не растерявшийся Роман подьячему, показавшемуся в это время в воротах, — беги к боярину Матвееву и расскажи ему, что меня забрали.

 

XXIV

Пётр Иванович Потёмкин был очень доволен результатами своего доноса: Яглин теперь сидел за запорами, и высмеянное самолюбие воеводы было, таким образом, отомщено.

«Вот погоди, голубчик, посмотрим, как ты посмеёшься, когда тебе на площади кат спину всю взборонит кнутом, да ноздри вырвет, да калёным железом клеймо наложит! Уж, видно, тогда не ты, а я посмеюсь», — думал воевода, расхаживая по комнате.

Ему не терпелось, и он поехал в Разбойный приказ, чтобы узнать там, когда будут допрашивать его ворога.

— Да чего ты больно торопишься, боярин? — смеясь, сказали ему там. — Всё равно парень-то не уйдёт от нас. Дай ему хоть несколько деньков походить с целыми ноздрями.

Мрачный вид имела изба Разбойного приказа. Низкие потолки, небольшие слюдяные оконца, плохо пропускавшие свет, грязные стены — всё это не могло настраивать на весёлый лад того, кто попадал сюда. Да и не по одному этому сюда не любили попадать. Все прохожие спешно проходили мимо приказа, со страхом крестясь и боязливо озираясь по сторонам. Из-за ограды этого приказа часто слышались то сдавленные, точно заглушаемые, то громкие и отчаянные крики, от которых мороз по коже пробегал.

В застенке Разбойного приказа день и ночь шла «работа». Здесь допрашивали и пытали простых «гулливых людей», пойманных с оружием на большой дороге или на широкой Волге; сюда приводились боярские холопы, показавшие что-либо на своих господ и под пыткой подтверждавшие свои слова; здесь не гладили по головке и тех из бояр и даже родовитых князей, относительно которых возникало сомнение, что они умышляют «про здоровье государево» или крамолу сеют.

Никого не щадил застенок приказа — и немало испустило свой последний вздох на дыбе, на пытке огнём или при выкраивании ремней из кожи спины.

Здесь часто рвали ноздри пойманным в нюхании запрещённого зелья — табака, клеймили лбы и щёки разным татям — ворам и разбойникам, урезывали языки «изрыгающим хулу на пресветлое имя царское» и секли, секли без числа по всякому поводу богатых купцов, бедных смердов, мужчин, женщин и даже детей.

Такая работа наложила и свою особую печать на работавших здесь «заплечных дел мастеров» (палачей): всё это были люди со зверскими лицами и грубым сердцем, которых тешили крики истязуемых и веселили стоны умирающих на пытке.

И сегодня кат Ванька Рыжий с любовью налаживал ремни и верёвки на дыбе, пробовал, крепки ли они, и смазывал их салом, чтобы они крепче впивались в руки пытаемого.

— Ни одного немца не приходилось пытать на своём веку, — сказал он своему помощнику. — Нашего брата, московского человека, сколько угодно, татар пытал, хохлов, поляков не раз, башкира и хиргизина одного, даже раз свейского человека по спине горящим веником попотчевал. А немца ни одного. А вот сегодня попробую.

— А кого будут пытать, дяденька? — спросил Ваньку его помощник Пашка.

— Дохтура одного из Немецкой слободы. Речи (допрос) с него будет воевода с приказными снимать. А ты пока, Пашка, на всякий случай разведи-ка огонь: может, и спину ему жарить будем. Чать, приведут его скоро. И покажу же я ему, басурманской душе, кузькину мать! Узнает он где раки-то зимуют! — и Ванька даже потянулся от удовольствия.

А в приказной избе между тем шёл допрос. За столом сидел воевода Разбойного приказа боярин Стрешнев с дьяком и подьячими.

Перед ними стоял Яглин с земскими ярыжками позади и двумя стрельцами. Его лицо было бледно и судорожно подёргивалось. Глаза глубоко впали, и зубы были плотно сжаты.

— А ну-ка, дохтур, признавайся нам, кто ты будешь таков, откуда и как тебя звать? — обратился к нему Стрешнев. — Говори всю правду! Сознаешься — легче и наказан будешь; скрытным быть учнёшь — не прогневайся, велю в застенок свести. А уж там тебе язык-то развяжут.

— Скрывать мне, боярин, нечего, — дрожащим от волнения голосом ответил Яглин. — Про то, что я тебе буду говорить, знает и сам государь. Я ему всё рассказал.

Стрешнев усмехнулся себе в большую, широкую бороду.

— Ну, если бы государь знал, так ты не попал бы сюда. Ну, однако же, выкладывай всё! Кто ты таков?

Начался допрос. Яглин ничего не скрывал и рассказал всё.

Когда он окончил, Стрешнев сказал:

— Вот ты говоришь, что из посольства царского ты сбег из-за девки этой?

— Да, — ответил Яглин.

Стрешнев хитро прищурил свои глаза, внимательно глядя на молодого доктора, и, помолчав немного, спросил:

— А не было ли у тебя воровского умысла, сбежавши из посольства великого русского государя, передаться врагам его и злоумыслить на великое царство Московское?

У Яглина по коже пошли мурашки.

«Вот они куда гнут!» — подумалось ему, и он чувствовал, что петля на его шее туже затягивается.

— Нет, — твёрдо сказал он.

— Так! — насмешливо произнёс Стрешнев. — Ну а скажи нам теперь, дохтур, вот что: не было у тебя на уме злого умысла учиться дохтурской науке с целью, приехав в Москву, поступить под чужим именем на службу великого государя и извести его по научению его врагов и недругов ядом или иным каким зельем?

Холодный пот выступил на лбу Яглина. Он почти задыхался и не мог ничего ответить. Вопрос, предложенный главою Разбойного приказа, был сделан не без умысла: Роман понял, что тут есть заговор лиц, которые хотят погубить его.

«Государь, государь! Я тебе спас жизнь, а ты забыл про меня!» — мысленно воскликнул он и затем, оправившись, твёрдо произнёс:

— Нет, такого злого умысла у меня на уме не было.

— Ой ли? — снова прищуриваясь, насмешливо спросил Стрешнев. — Говори лучше правду, дохтур. Тогда тебе и наказание будет легче. Будешь запираться, хуже будет.

— Нет, у меня такого злого умысла не было, — повторил Яглин.

— Лучше кайся, дохтур, — опять сказал Стрешнев. — Ведь с пытки всё равно скажешь.

— Нет, не было у меня злого умысла, — опять повторил Роман Андреевич.

— И упорный же ты парень, как я погляжу! — сказал Стрешнев. — Ну, что же делать: сам виноват, если не хочешь правду сказать добром. Авось с дыбы скажешь. Уведите его!

Один из стрельцов положил Яглину руку на плечо и повернул его к выходу. Роман Андреевич, как автомат, шёл за ними, и горькие думы шевелились в его голове. Он упрекал себя за злосчастную мысль ехать на родину, как будто нарочно только за тем, чтобы покончить здесь свою жизнь на дыбе или на плахе. А бедная его жена? Что с нею и что ждёт ещё её? А царь? Так-то он заплатил ему за спасение своей жизни!

— А ну-ка, дохтур, раздевайся! — вдруг раздался над его ухом чей-то грубый голос.

Яглин вздрогнул и, подняв глаза, увидал около себя здорового рыжего детину, с отвратительной улыбкой смотревшего на него. Бросив вокруг себя беглый взгляд, Роман увидал свисавшую с потолка дыбу, раскалённый очаг, какие-то щипцы и другие инструменты и содрогнулся. Он понял, что он в застенке, что он погиб…

 

XXV

Боярин Стрешнев ходил по приказной избе и от удовольствия потирал себе руки. Он исполнил просьбу своего кума Потёмкина, который несколько дней тому назад посетил его.

— И хорошие же у тебя, куманёк, аргамаки! — не без зависти сказал он, когда Потёмкин показал ему пару жеребцов, которых он привёл в Москву из своего воеводства.

— Понравились? — спросил его воевода.

— Ну, ещё бы. Небось таких и на царской конюшне не найдёшь.

— Н-да, куманёк, эти аргамачки особливые: мне ими откупились у меня на воеводстве перские купцы, которых я там, у себя, в железы посадил. А хочешь, куманёк, они твои будут?

Стрешнев с удивлением посмотрел на него.

— Шутишь, кум, — немного погодя сказал он. — Таких коней даром не дают.

— Да я тебе не даром их отдам.

— Ну а чего взамен потребуешь?

— Чего? А вот слушай. Извет подаю я на одного немецкого дохтура. — И Потёмкин рассказал Стрешневу о Яглине.

— А верно, кум, всё то, что ты говоришь? — выслушав его, спросил глава Разбойного приказа.

— Сам хоть на дыбу пойду.

Стрешнев подумал, а затем произнёс:

— Ладно! Подавай навет, кум. Одно то, что он из посольства убегом убежал, — дело воровское. А там, на допросе, я на него такое взведу, что, как ни крутись, а из моего приказа не вырвешься. Вот только разве что, — вдруг вспомнил о чём-то он, — кабы Артамошка Матвеев не вступился за него: ведь он у нас — голова Аптекарского приказа.

— А я так думаю, кум, что он не вступится: ведь, поди, он и сам не знал, кого на службу царскую берёт. А тут как такое на свет Божий выплывет, он рад будет, что уберут от него Ромашку.

— Правда твоя, кум, — согласился Стрешнев. — Так аргамаки мои?

— Твои, твои, кум, будут. Только сделай дело!

Стрешнев ходил теперь по приказной избе и рисовал в уме картины, как такой завзятый любитель хороших лошадей, как Ордин-Нащокин, от зависти чуть не лопнет, увидев его аргамаков.

«Ну, однако, надо и на пытку идти», — вспомнил он и обратился к дьяку:

— Бери бумагу да пойдём пыточные речи слушать.

В это время в избу вошёл ярыжка:

— Боярин, сюда приехал боярин Матвеев.

«Чего ещё надо этому немецкому псу? — с досадой подумал Стрешнев. — Знать, узнал, что его дохтура забрали сюда. Не выручать ли приехал?» — И он уже чувствовал, как аргамаки уплывают из его рук.

Однако он сделал любезное лицо и вышел навстречу гостю.

— А, Артамон Сергеевич! — радостно воскликнул он. — Гостек дорогой! Какими судьбами пожаловал?

 

XXVI

Между тем Прокофьич никак не мог рассказать Матвееву о том, что случилось с Яглиным. В хоромы боярина его не пускали боярские челядинцы, как он ни заверял их, что у него есть до боярина большое дело.

— Знаем, какое у тебя дело-то: наверное, со службы за пьянство выгнали, вот ты и лезешь надоедать боярину. Вишь, у тебя нос-то какой сизый, — говорили они.

Прокофьич два дня ходил около хором Матвеева в надежде увидеть его. А тот, как назло, захворал и не выходил никуда из дома. Наконец, на третий день Прокофьич увидел, что со двора выезжает возок, запряжённый четвёркой. Он забежал вперёд лошадей и, махая руками, стал кричать:

— Боярин Артамон Сергеевич! Постой! Сделай милость, постой малость!

— Пошёл прочь с дороги, дурень! — закричал на него возница, замахиваясь кнутом. — Налил зенки-то, чёртова голова, и лезет.

Но Прокофьич не испугался кнута и, продолжая махать руками, не переставал кричать.

Возок поневоле должен был остановиться, и Матвеев выглянул в оконце.

— Что там такое? — спросил он.

— Да вот, боярин… — начал было возница, но Прокофьич тем временем подбежал к возку и закричал:

— Боярин, ведомо ли тебе, что твоего дохтура, Яглина Романа, в железы посадили?

Матвеев в недоумении посмотрел на него и немного погодя произнёс:

— Что ты мелешь? Кто взял?

— Из Разбойного приказа пришли за ним ярыжки и взяли его по извету воеводы Потёмкина.

— Гони скорее! — крикнул Матвеев вознице, и возок быстро покатил.

Когда часа через три на Верху один из дворцовых жильцов подошёл к нему, говоря, что государь приказал звать его к себе, Матвеев, идя в покои государя, решил напомнить ему о Романе.

— Здравствуй, Сергеич, — встретил его Тишайший. — Да что это с тобой? Чего так не весел? К царю с таким лицом негоже входить.

— Сам знаю свою вину, надёжа-царь, — ответил Матвеев. — Да уж больно неладно у меня идут дела в моём приказе. Одного дохтура у меня из Разбойного приказа в железы забрали.

— Из Разбойного приказа? Твоего дохтура? За что? Кого?

— Да того самого Яглина Романа, который тебе тогда жильную руду пускал.

— А, этого… беглого толмача из посольства? За что же?

— По извету воеводы Потёмкина. Надо быть, потому, что Яглин сбежал у него из посольства, а затем он опознал его.

Тишайший призадумался, будто что-то вспоминая.

— Ну, Сергеич, хотя и велика вина этого Яглина в том, что он самовольно покинул наше посольство и нашего государства и подданничества себя лишил, но за то, что он при большой нужде и великой для нас смертной опасности изрядно помог нам, все вины ему прощаем и взыскивать не велим. Пусть только дальнейшей усердной службой послужит нам.

— Государь-батюшка, — радостным голосом произнёс Матвеев, — великую милость ты этим своим приказом делаешь дохтуру Яглину, и — поверь мне — усердно он будет служить тебе.

— Ну, ну, ин ладно, — добродушно сказал Тишайший. — Из Разбойного приказа прикажи освободить его, а на днях как-нибудь прикажи ему прийти ко мне. Да ещё кого-нибудь из дохтуров позови. Что-то опять поясницу разломило. Пусть попользуют. Да… — вспомнил Тишайший, — сказываешь, воевода Потёмкин здесь?

— Приехал, государь.

— Прикажи ему прийти ко мне. Хочу его с воеводства-то вдругорядь в посольство послать. Пусть ещё раз нам и нашему государству послужит. Да, — вспомнил Тишайший, — а за этим воеводой свияжским надо кого-нибудь послать. Пусть его сюда привезут, да расспросить надо о всех его воровских делах и, коли правда окажется, так наказать нещадно, дабы и другим неповадно было.

 

XXVII

— Чем служить прикажешь? — с поклонами встречая Матвеева, спросил Стрешнев.

Артамон Сергеевич сухо поздоровался с ним, так как не любил этого «заплечного мастера», и быстро посмотрел кругом, как бы ища кого-то.

— По делу, по делу приехал, боярин, — затем сказал он, садясь на скамью, — по государеву приказу.

— О? — удивлённо произнёс Стрешнев. — Али крамола какая объявилась, что царь-батюшка тебя сюда прислал?

— Нет, никакой крамолы нет, я по другому делу. По твоему приказу схвачен дохтур Аглин Роман?

— По моему, боярин, по моему, — со сладенькой улыбкой ответил Стрешнев. — Только скажу тебе, боярин, ты бо-ольшую промашку с этим дохтуром сделал. Ведь он-то вовсе не зарубежный человек.

— А кто же такой? — равнодушно спросил Матвеев.

— А беглый толмач царского посольства Петра Ивановича Потёмкина Ромашка Яглин.

— Твоего кума?

Стрешнев смутился немного и, запинаясь, ответил:

— Да… он мне кумом приходится.

— Который извет на Яглина сделал тебе?

— Ну, так что ж, что извет? Ведь не лжу же он сказал? Ромашка и сам в том повинился.

— Ну? — удивлённо сказал Матвеев. — Ну, да, впрочем, это беда не велика: про неё и сам царь знает.

Стрешнев провёл рукою по лысине: аргамаки начали ускользать от него.

Вдруг ему пришла в голову мысль.

— Коли царь это знает, то, конечно, не беда, — сказал он. — А вот беда: с пытки он повинился, что замыслил злой умысел на здоровье государево. Хотел — вишь ты — его зельем каким-то отравить и извести вконец корень царский.

— С пытки, говоришь? Ну, это важно! А покажи-ка, боярин, мне эти пыточные речи…

Стрешнев беспомощно оглянулся и даже порылся в бумагах.

— Видно, дьяк унёс их с собою, боярин, — сказал он затем. — Не могу найти те списки.

— Ну и шут с ними, коли так! — равнодушно сказал Матвеев. — А видал ты, боярин, у воеводы Потёмкина, кума-то твоего, перских аргамаков? — переменил он вдруг разговор.

— Н-нет… — нерешительно сказал Стрешнев, пытливо поглядывая на Матвеева.

— Разве? А я вот как сюда шёл, так их вели. Я остановился и спрашиваю: куда их ведут? А мне отвечают: в подарок-де от воеводы Потёмкина боярину Стрешневу… Ужотка я похвалю царю воеводский подарок тебе.

У Стрешнева даже пот выступил на лысине, и он не мог ничего сказать.

— Ну а теперь вернёмся к Яглину, — продолжал Матвеев, вдосталь налюбовавшись смущением Стрешнева. — Государю ведомы все вины Яглина. Он сам в них повинился государю, и государь его простил. А потому изволь сейчас же освободить дохтура Романа Яглина.

Аргамаки окончательно ушли из рук главы Разбойного приказа.

В ту минуту, когда раздетого и со связанными позади руками Яглина палач уже хотел подтянуть на дыбу, в застенок вошёл Матвеев со Стрешневым.

— Освободить его! — приказал Матвеев, указывая на Яглина. — Государь все вины твои простил, Роман, — обратился он затем к развязанному Яглину, который со слезами радости схватил его руку. — А теперь пойдём твою жёнку выручать.

Рыжий палач даже сплюнул с досады.

— В кои-то веки дорвался до немца — и тот ускользнул, — сказал он, когда Матвеев с Яглиным ушли из застенка.

— Не печалься, Ванька, — сказал один из стрельцов. — Дохтур-то, вишь ты, не немец, а русским оказался.

— Ну? — удивлённо сказал тот, а затем, качая головою, произнёс: — И берётся же православный человек за такое поганое дело, как дохтурское. Лучше катом, по-моему, быть.

Матвеев с Яглиным вышли на крыльцо.

— Ну, Роман, хочешь теперь с женою повидаться? — добродушно улыбаясь, спросил боярин.

— Боярин, прошу тебя, пойдём к ней скорее! — умоляющим тоном произнёс Яглин, складывая руки на груди.

— Ну, ехать недалеко придётся, — по-прежнему усмехаясь, произнёс Матвеев, а затем сказал стрельцу: — Крикни-ка мой возок! Я отослал его за угол.

Стрелец выбежал за ворота, и через несколько минут у ворот снаружи послышался скрип санных полозьев.

— Ну, пойдём, — сказал Матвеев.

Они вышли за ворота, и у Яглина вырвался из груди крик радости. Сидевшая в санях Элеонора, также вскрикнув, замерла у него на шее. Матвеев, ласково улыбаясь, смотрел на них.

 

XXVIII

У Тишайшего в вечер этого дня собралось на Верху немного народа. Ему было лучше, и он приказал позвать к себе наиболее близких ему людей.

В комнате было светло. Сам царь сидел в углу у шахматного столика и играл со своим постоянным партнёром — Матвеевым — в шахматы. Несколько бояр стояли полукругом и смотрели на игру. Другие толпились кучками и вполголоса разговаривали между собой.

— Шах и мат тебе, Сергеич, — выиграв игру удачным ходом и весело смеясь, сказал царь. — Конец тебе, боярин! — И он, улыбаясь, посмотрел на Матвеева.

Последний с недоумённым видом разглядывал позицию, пытаясь отыскать свою ошибку, и, махнув рукою, сказал:

— Ну, что делать, государь, в другой раз такого маху не дам.

Бояре вслух восхищались удачным ходом царя. Матвеев косо на них посмотрел: он не любил лести.

— А, воевода Потёмкин! — вдруг сказал царь, увидав в толпе бояр воеводу. — Поди-ка сюда!

Потёмкин подошёл ближе и низко поклонился царю.

— Здоров буди, государь, — сказал он.

— Здравствуй, здравствуй, воевода. Потревожил я тебя на воеводстве. Поди, ты там, как на печке, расположился ведь?

— Для тебя, государь, послужить — всякая служба покажется лёгкой, — ответил Потёмкин.

— Ну, что же делать!.. Послужи ещё нам и нашему царству! Хотим мы тебя послать ещё раз пройтись по знакомой тебе дороге.

Потёмкин вопросительно посмотрел на царя.

— След тебе съездить будет ещё раз к брату нашему французскому королю. Послужи нам, съезди туда ещё раз насчёт торговых дел нашего государства.

— Слушаю, государь.

— А кого ты возьмёшь с собою? Старых товарищей?

Потёмкин подумал и затем сказал:

— Был бы ты милостив, государь, и вместо дьяка Семена Румянцева дал кого другого.

— Ну, твоя на то воля — бери, кого хочешь, о том и в Посольском приказе заяви. Ах, да! — вдруг о чём-то вспомнил Тишайший. — А кого же ты толмачом в посольство возьмёшь?

— Надо немца какого-нибудь из Немецкой слободы присмотреть.

— Ну, на что тебе нового человека присматривать? — с хитрой улыбкой сказал царь. — У тебя старый знакомый на то найдётся.

— Кто же, государь?

— А вот увидишь. Сергеич, — обратился государь к Матвееву, — а что тот дохтур, что мне руду бросал, здесь?

— Здесь, государь. Он в соседней комнате.

— Ну, позови его! Вот его и бери в толмачи, — присудил царь Потёмкину. — Всё же знакомый человек лучше нового. Да и в тех зарубежных землях он дольше тебя живал и все порядки тамошние знает. А вот и он.

В это время в комнату входил Матвеев в сопровождении Яглина.

Потёмкин глазам своим не поверил при виде последнего.

— Узнаешь? — спросил царь. — Беглый твоего посольства толмач, а ныне дохтур. Вот и бери его опять в толмачи. Он толковый: нам жизнь спас и посольству большую пользу может оказать. Так берёшь?

— Твоя воля, государь, — оправившись, сказал Потёмкин.

— Ну и конец делу. А ты слыхал мой приказ? — обратился царь к Яглину.

— Слыхал, государь, — ответил последний.

— А не сбежишь опять? — усмехнулся царь.

— Теперь незачем бежать, государь.

— Ну и ладно! А ежели вернёшься, так опять на нашей службе будешь.

— Как благодарить тебя, государь? — горячо воскликнул, низко кланяясь, Яглин. — Недостоин я твоей милости.

— Ну, ну, ладно! Моя жизнь тоже чего-нибудь стоит. А ничего о тебе я долгое время не решал потому, что надо было всё обдумать… Ах, да… Сергеич! — о чём-то вспомнив, сказал Тишайший. — Вот что: спосылай-ка верного человека в Свияжск, пусть привезут воеводу тамошнего. Надо его здесь допросить, верно ли, что он там так озорует, что вон наш дохтур сестры из-за него лишился, — кивнул он головой в сторону Яглина.

У последнего даже сердце зашлось от радости. Он упал на колени перед царём и воскликнул:

— Много милостей твоих, государь, на меня, недостойного!

— И никакой тут милости нет, — добродушно сказал Тишайший. — Не могу же я в нашем государстве воеводам давать озоровать. Ну, так кого же пошлём, Сергеич? — спросил он Матвеева.

— Государь, — ответил последний, — да кого же и послать-то, как не дохтура Яглина? Пусть привезёт он свияжского воеводу. Мы ему грамоту дадим. Да заодно он и старика отца повидает.

— Ну, его так его!

Скоро все ушли из покоев царя.

Потёмкин ехал домой злой-презлой. Мало того, что его оторвали от спокойного воеводства и посылают опять на многолетнее странствование за рубеж, его месть не удалась, да вдобавок его злейшего врага, которого он пытался погубить, дают ему же в посольство!

Со злости у воеводы на другой день разлилась желчь, и он слёг в постель.

Яглин вместе с Матвеевым заехал от царя к боярину, в доме которого осталась его жена.

Элеонора и жена Матвеева ещё не спали и дожидались своих мужей.

— Ну, молодица, — сказал Матвеев, входя, — радуйся: твой муж в милость царскую вошёл.

Яглин рассказал Элеоноре, как царь милостиво отнёсся к нему и даже посылает его с новым посольством во Францию. Молодая женщина от радости даже всплеснула руками.

— Я опять увижу мою прекрасную родину? — воскликнула она. — О, как я рада!..

— Если ты рада видеть свою родину, то поймёшь мою радость, когда я нашёл свою, — сказал Роман Андреевич и затем, взяв жену за руку и подведя её к Матвееву, поклонился: — Его благодари: без него быть бы мне в ссылке, если не на плахе.